И лишь несколько лет спустя, когда я ближе познакомился, а потом и подружился с Каплером и понял, насколько эмоционален, чувствителен ко всякого рода внешним воздействиям, легко раним был этот человек, только тогда я в полной мере оценил то, казалось бы, олимпийское спокойствие и видимую невозмутимость, которые он так успешно демонстрировал в день нашей первой встречи на телестудии. Эмоциональность эмоциональностью, но кроме неё и, пожалуй, раньше всего прочего Каплер обладал сильной волей. Настолько сильной, что владел высшим её проявлением — умением обращать её на самого себя. И при этом не терять ни грана естественности… В супермена не играл никогда.
Передачи в те годы не записывались, а, как я уже говорил, шли прямо в эфир. Наверное, это обстоятельство тоже добавляло режиссёру и прочим участникам работы некоторую дополнительную порцию стресса (хотя само это слово — «стресс» — стало модным позднее). Но Каплер продолжал и перед работающей телекамерой оставаться таким же, каким был полчаса назад, таким же, каким бывал всегда.
Внешняя мягкость и обаяние Алексея Яковлевича многих, соприкасающихся с ним, вводили в заблуждение. Но свою точку зрения он умел отстаивать и проводить в жизнь достаточно последовательно, а если было нужно, то и твёрдо. Пример тому — та же «Кинопанорама», весь облик которой и всю сопутствующую ей простую, домашнюю атмосферу Каплер упорно поддерживал. Поддерживал, считая единственно правильной (а психологию кино — и телезрителя он изучал пристально и понимал, как мало какой другой деятель этих искусств), поддерживал вопреки не раз высказываемым, притом иногда в тоне достаточно императивном, другим точкам зрения. Он сам рассказывал с улыбкой, правда не очень весёлой, о письмах, содержащих упрёки ведущему «Кинопанорамы»: «Почему не читает написанный текст, а говорит „от себя“? Что он — не готовится к передаче?» А Каплер не читал по бумажке, между прочим, не только потому, что справедливо считал это убийственным для своей передачи. Убеждён, что он стремился к большему: внести свой собственный вклад в то, чтобы вообще исчезла из нашей жизни эта иссушающая живое слово манера — «читать по бумажке».
* * *
Хочется вспомнить Алексея Яковлевича таким, каким он был. Без лестных преувеличений. Ведь воспоминания о нем — не некролог, в котором «или хорошее, или ничего». Но я не умалчиваю о его недостатках или слабостях. Я просто не знаю их, не видел, не замечал… Можно было бы сказать разве то, что был он человеком очень увлекающимся. Не ясно, однако, недостаток ли это? Особенно для человека искусства… Или — нежелание плохо говорить о людях? Но и в этом проявлялась не осторожность или обтекаемость Каплера, а его действительное отношение к окружающим. К мелким человеческим слабостям он был очень терпим. Впрочем, если кто-то оказывался таким негодяем, что это становилось ясно даже Алексею Яковлевичу, то последний свою точку зрения на сей счёт формулировал вполне недвусмысленно… Другое дело — ирония. Её Каплер пускал в ход часто — в том числе и по отношению к тем, кого любил, ценил, уважал, и особенно охотно по отношению к самому себе.
Нет, при всем желании быть бесстрастно объективным не могу найти в этом человеке так называемых «теневых сторон»! Может быть, они и были, но я их — не знаю.
* * *
От природы добрый, наделённый органическим чувством товарищества, Каплер много помогал людям. И быстро забывал о содеянных им добрых делах. Но зато прочно помнил добро, сделанное другими ему самому!
В 1943 году после возвращения из Партизанского края Северо-Западного фронта (вернее, за Северо-Западным фронтом), куда он летал как военный корреспондент, Каплер находился в Москве. Однажды ему вдруг позвонил Константин Симонов и попросил — очень настойчиво попросил, почти потребовал, — чтобы Каплер сейчас же, незамедлительно приехал к нему. А когда Каплер появился, без особых предисловий сказал, что, по вполне достоверным сведениям, его, Каплера, собираются арестовать. О причине речь не шла — обоим собеседникам было ясно, что все дело, скажем так, в сердечном тяготении, возникшем у дочери Сталина Светланы по отношению к Каплеру. Всесильный папа ни этой симпатии, ни тем более возможной перспективы её развития категорически не одобрял. Для своей дочери он, надо полагать, хотел бы совсем другого по всем параметрам жениха.
Неодобрительное отношение родителей к сердечным увлечениям своих детей — дело довольно частое. Но, скажем прямо, редко кто из недовольных родителей может закрыть возникшую проблему таким решительным способом: упечь нежелательного жениха в лагерь. Причём, как оказалось, — на десять лет!
Итак, Симонов сообщил, что вопрос уже решён и его реализация — дело даже не дней, а часов. А посему Каплеру надлежит: домой не возвращаться, переночевать у Симонова, наутро же «сбежать» с попутной редакционной машиной («Идёт завтра») на фронт, благо корреспондентское удостоверение при себе, и там — «раствориться». Пока забудут. Или вообще, до лучших времён. Что Симонов имел в виду, говоря о «лучших временах», он не уточнил. Вместо этого спросил, есть ли у Каплера деньги: «Если нет, возьми».
Так и порешили. Но назавтра, при успокаивающем свете дня, ситуация показалась Каплеру не такой безнадёжной, вернее, не такой оперативно-опасной, какой была воспринята вечером. И он решил внести в первоначальные планы некоторые коррективы: перед отъездом на фронт забежать в какую-то, не помню уже сейчас в какую именно, киностудию — получить причитающиеся ему деньги. Как только, приехав на студию, Каплер увидел бегающие глаза студийного руководителя, подписавшего выдачу этих денег, он почувствовал, что, кажется, крупно ошибся. И даже не очень удивился, обнаружив перед выходом из здания уже ожидавший его чёрный автомобиль.
Десять лет спустя, в начале лета 1953 года, вышедший в ночную Москву на свободу Каплер прежде всего сунулся к ближайшему телефону-автомату — позвонить кому-нибудь из друзей, у кого он мог бы для начала переночевать. Перелистывая только что возвращённую ему старую записную книжку, он набрал сначала один номер, потом другой… Но и первый, и второй из тех, кому он звонил (характерная для Каплера подробность: рассказывая об этом, он не назвал их имена!), услышав, кто говорит, поспешно вешал трубку. Третьим был телефон Симонова, реакция которого была мгновенная: «Хватай такси или левую машину и приезжай скорее ко мне! У тебя есть деньги заплатить? А то я выйду, встречу…»
Предвижу, что читающий эти строки пожмёт плечами: ещё бы, забыть такое! Да и вообще — продолжит, наверное, читающий, — эта история больше характеризует Симонова, чем Каплера. Согласен. Я и рассказал-то о ней отчасти потому, что ни Симонова, ни Каплера с нами больше нет, кому ещё они поведали её и поведали ли вообще — я не знаю, но понимаю: нельзя допустить, чтобы такое свидетельство о преходящем времени и о непреходящих чувствах дружбы, смелости, порядочности человеческой исчезло, растворилось в памяти людей!
Но это не единственная причина, заставившая меня вспомнить ту давнюю историю. Мне и сегодня слышится голос Каплера, рассказывающего о ней!.. Не раз в жизни приходилось мне наблюдать, как люди, находясь в состоянии полного благополучия, если даже не совсем предавали забвению поддержку, оказанную им друзьями во времена более трудные, то вспоминали о ней в тоне, скажем так, несколько академическом: да, был, мол, в своё время такой факт, давно затерявшийся в потоке жизни…
Каплер — забвению не предавал. Напротив, ощущал и говорил об этом, будто о случившемся вчера… Да и несравненно более мелкие проявления дружбы или просто внимания к нему всегда помнил крепко.
Умение быть благодарным — свойство широкой и доброй души…
* * *
Каплер любил и ценил хорошую работу. И не терпел халтуры. Это относилось к работникам всех профилей и всех категорий — от кинорежиссёра до дворника. Был в этом отношении чрезвычайно требователен, прежде всего — к себе самому. Причём и к себе, опять-таки, во всех ипостасях, в каких ему приходилось выступать: как кинодраматург, прозаик, мемуарист, общественный деятель (он очень неформально, вполне серьёзно воспринимал и свои обязанности секретаря Союза кинематографистов, и пост вице-президента Международной гильдии сценаристов). Даже как водитель собственной автомашины он старался действовать профессионально и очень огорчался, когда в этом качестве оказывался, как сказали бы сегодня, «не на уровне мировых стандартов». Хотя, казалось бы, что ему лавры искусного автоводителя! Но он, поскольку уж сел за руль, хотел и это дело делать как можно лучше. Что-то очень симпатичное, по-детски наивное было в том, как он огорчённо, хотя и вполне самокритично, комментировал свои не всегда безукоризненные действия на поприще автовождения…
И ещё одно свойство было ему присуще: независимость суждений. Когда речь шла о кинематографе, такое восприятие им вещей было понятно и естественно: практически вся история нашего кино прошла у него на глазах, а во многом и при его непосредственном участии, так что едва ли не любое установившееся мнение, любая общепринятая концепция были ему известны (и оценены), так сказать, на корню, когда ещё не были ни установившимися, ни общепринятыми, а только формировались.
Но точно так же — вполне независимо — воспринимал он и события, явления, даже отдельных личностей, отстоящих от кинематографа на значительном удалении. Достаточно вспомнить хотя бы его показавшуюся многим неожиданной или, во всяком случае, нестандартной, но весьма убедительно аргументированную характеристику Орджоникидзе: «Я лично думаю, что Серго был самым большим человеком в то время в нашей стране».
Сказано (и написано) это было во времена, когда крамольным казалось даже предположение, что кто-то в нашей стране может быть крупнее Сталина!
Сейчас, когда приходится слышать высказывания о перестройке и гласности как о категориях, возникших по чьей-то воле «из ничего», всегда хочется вспомнить многое — от исторических исследований, романов, повестей до статей, докладов, отдельных высказываний, содержавших драгоценные зёрна объективности, честности, гласности и заложивших основы будущей перестройки в общественном сознании. Слова Каплера об Орджоникидзе принадлежат к числу таких «зёрен».
…Свои мнения Каплер не просто высказывал — он их отстаивал! Особенно когда речь шла о судьбах людей. По природе своей он был — боец!.. Помню, с каким жаром и с какой болью он рассказывал о фактах, которые вскоре легли в основу его нашумевшего очерка «Сапогом в душу». Среди конкретных последствий публикации этого очерка заметное место занимали неприятности, навалившиеся на его автора: «ключи под него» подбирали старательно. И если в этом, в конечном счёте, так и не преуспели, то прежде всего благодаря твёрдой, принципиальной позиции Каплера. Подкопаться под неё было трудно.
Люди, против которых выступил Каплер, публикуя очерк «Сапогом в душу», — работники сочинской милиции — имели влиятельных покровителей. Главный из этих покровителей — первый секретарь крайкома Медунов — много лет спустя был исключён из партии. Не за то, конечно, дело, по которому ему противостоял Каплер, но если вдуматься, то за совокупность многих дел, в которую «Сапогом в душу», без сомнения, вписывается в полной мере.
Точно так же — с открытым забралом — вступился он за репутацию знаменитой киноактрисы Веры Холодной. Гражданскую и человеческую репутацию, безответственно, «за просто так» очерненную в печати через без малого четыре десятка лет после смерти артистки. К сожалению, участвовали в этом неправедном деле люди, пользовавшиеся немалым авторитетом. Но Каплеру это было безразлично — он не представлял себе авторитета выше, чем авторитет правды.
Стремление Каплера к активным действиям, направленным на восстановление попранной справедливости, проявлялось независимо от, так сказать, масштаба действий, расцениваемых им как несправедливые. Мелочей в этом деле для него не существовало. Вспоминаю в связи с этим случай, в отличие от рассказанных ранее отнюдь не драматический, а скорее забавный. Несколько человек, отдыхавших в писательском доме «Коктебель», в том числе Каплер, бродя по окрестностям Коктебеля, зашли в небольшой посёлок. И там к ним по какому-то ерундовому поводу, а вернее, совсем без всякого повода прицепилась подвыпившая компания местных жителей. Дело закончилось бы безвредным обменом несколькими более или менее едкими репликами, если бы на беду в компании аборигенов не оказался… милиционер — в полной форме, но едва ли не самый нагрузившийся из всех участников этого — назовём его так — собеседования. Слово за слово — и вот он уже требует предъявления документов (которых, кстати, ни у кого с собой, конечно, не было). В ответ Каплер, сначала в сравнительно мирном тоне, настаивает на том, чтобы страж порядка, как оно положено, предварительно представился сам. Страсти разгорались, и через каких-нибудь две-три минуты спутники Каплера только тем и занимались, что втискивались между ним и милиционером с явно выраженным намерением по возможности предотвратить то, что могло бы быть в последующем квалифицировано как нанесение представителю органов охраны порядка, находящемуся при исполнении… и так далее. Милиционер постановил доставить всех нарушителей (он так и сказал слегка заплетающимся языком: нарушителей, хотя не разъяснил — чего) в отделение. И вот компания движется по пустынной вечерней дороге в посёлок Планерское, где находится отделение милиции, продолжая по пути старательно оберегать милиционера от возмущённого Каплера.
Когда огни посёлка были уже совсем близки, милиционер, как он ни был пьян, сообразил, что в такой виде ему представать пред очи начальства не стоит, и великодушно решил всех присутствующих простить. Но теперь этому воспротивился уже Каплер.
Возникла ситуация довольно необычная: группа гражданских лиц вела милиционера — в милицию! И лишь когда до дома, в котором помещалось отделение, оставалось метров сто и милиционер взмолился, чтобы его отпустили, Каплер согласился сменить гнев на милость. Поверженный и морально разоружившийся противник его не интересовал.
Участники этой прогулки потом долго вспоминали её. Особенно то, как приходилось не столько оберегать Каплера от милиционера, сколько милиционера — от Каплера.
Случай, повторяю, забавный. Но даже в нем проявилось отвращение Каплера ко всякому самоуправству, несправедливости, злоупотреблению властью.
Мужество Алексея Каплера жизнь испытывала не раз. Мужество художника — вспомним, как смело он взялся за ленинскую тему в кино, создавая сценарии фильмов «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году» (к сожалению, подвергшиеся помимо воли сценариста да и режиссёра М.И. Ромма грубым переделкам, которыми Каплер не переставал возмущаться). Мужество солдата, проявленное Каплером и в Партизанском крае, и на Сталинградском фронте. Мужество гражданское, повинуясь которому он не сломился нравственно, несмотря на все незаслуженно свалившиеся на него невзгоды…
И, наконец, простое человеческое мужество. Я был у него в больнице за полторы недели до конца. Его жена, Юлия Друнина, — она знала все! — старалась вести спокойный, неторопливый разговор на самые разные темы. А Алексей Яковлевич, который, может быть, не знал во всех деталях, но конечно же понимал своё положение, этот разговор активно поддерживал, развивал затронутые темы, затевал новые, рассказывал, как всегда, очень интересно что-то о кино… А я, наверное впервые, не очень внимательно слушал, что он рассказывает. Не слушал — вслушивался в звук его голоса, смотрел в его лицо… И видел, с каким великолепным мужеством этот отважный человек, держится! Не желает умирать раньше своей смерти!
Так, несломившимся, он и ушёл он нас.
Таким и остался в памяти своих друзей.
И, между прочим, — недругов тоже. Некоторые, причём достаточно влиятельные из них, проявили удивительное постоянство. Даже годы, прошедшие после смерти Каплера, не примирили их с ним. В начале 80-х годов вышла в эфир юбилейная «Кинопанорама», посвящённая круглой дате существования этой программы. Ведущий Эльдар Рязанов — кстати, тоже не пользовавшийся особым благорасположением руководства Гостелерадио за независимость суждений, «неуправляемость», открытость обращения к телезрителям, то есть как раз за те же свойства, которые так раздражали начальство в Каплере, — естественно, готовя программу, сказал о своём лучшем предшественнике несколько тёплых, уважительных слов и включил в передачу видеозапись сюжета с участием Каплера. Каково же было его изумление и негодование, когда в пошедшей в эфир передаче ни слова о Каплере не осталось — будто и не было такого человека в истории «Кинопанорамы»… Вырезали! Вырезали, не согласовав с ведущим (которого такое «умолчание» ставило в положение весьма неловкое) и невзирая на протесты редактора… Ничего не скажешь: стойкой оказалась неприязнь к Каплеру со стороны руководителей (теперь уже бывших руководителей) Гостелерадио… Такую неприязнь со стороны, как сказали бы сегодня, антиперестроечных сил надо было суметь заслужить.
Каплер — сумел.
САМАЯ ТРУДНАЯ СМЕЛОСТЬ — СМЕЛОСТЬ МЫСЛИ
Мы встретились впервые в 1953 году. Мне позвонил незнакомый человек, представился журналистом Аграновским и сказал, что собирается писать книгу о лётчиках-испытателях, в связи с чем и хочет поговорить со мной. Я, признаться, отнёсся к его намерениям не очень серьёзно, полагая, что вряд ли из этого что-либо получится, так как в те годы о нашей испытательской корпорация почти ничего не публиковалось. Но все же ответил, что буду рад помочь в таком хорошем деле при том, однако, обязательном условии, что получу прямое указание или, по крайней мере, разрешение начальства на беседу с журналистом. Разрешение я получил на следующий же день, но Толя потом в течение многих лет меня поддразнивал: «Первое, что я узнал о тебе, — что ты формалист…»
Придя ко мне домой, он начал с того, что рассказал о профессиональном совете своего отца — журналиста А.Д. Аграновского: если хочешь разговорить собеседника, то, прежде чем спрашивать, расскажи ему сам что-нибудь интересное. И, раскрыв таким образом свои карты, Анатолий тут же приступил к делу — стал рассказывать. Рассказывал действительно очень интересно и, главное, без намёка на журналистские стандарты — так я впервые убедился в его прочной неприязни к ним. Говорил он о строительстве Волжской ГЭС, да и о многом другом, что успел повидать в своей тогда ещё не очень долгой жизни газетчика.
Стал, в свою очередь, рассказывать и я (рекомендация А.Д. Аграновского оказалась, таким образом, вполне эффективной). Кое-что из наших бесед он впоследствии использовал в своих произведениях. Но если я и сделал в своей жизни что-то по-настоящему полезное для вскоре ставшего моим другом человека, то прежде всего то, что ввёл его в авиационную среду, познакомил с такими незаурядными в своём деле (да и не только в нем) людьми, как, например, лётчик-испытатель Г.А. Седов или авиационный конструктор И.А. Эрлих.
В авиации Анатолия, что называется, «приняли». Наверное, сыграло в этом свою роль отчасти и то, что он сам был не чужд ей: учился в авиационной школе и даже получил специальность авиационного штурмана. Подействовало, конечно, и присущее ему личное обаяние. Но главное, я думаю, заключалось в том, что лётчики сразу почувствовали: об их деле он собирается писать всерьёз! Интересуется не только и не столько «острыми случаями» и «безвыходными положениями», сколько глубинной сутью испытательной работы, ответственностью этого занятия, тем, что оно — умное. «Глубоко копает!» — сказали вообще не очень щедрые на похвалу лётчики.
Интересно и, наверное, не случайно, что многие люди, с которыми Толю сводили интересы журналиста, становились потом его личными друзьями. Таковы конструктор А.М. Исаев, врач С.Н. Фёдоров и другие. Так что я в этом смысле исключения собой не представляю.
Писал Толя медленно. Оно и неудивительно: глубокая вспашка требует времени. Причём время уходило у него, насколько я мог наблюдать, не только на чисто литературную отделку написанного (хотя и к этой стороне своей работы он не относился пренебрежительно), но прежде всего на оттачивание основной мысли, системы доказательств, на проверку и перепроверку своих выводов — почти всегда неожиданных, нестандартных, часто парадоксальных (само собой разумеющимися они становились с его лёгкой руки потом).
Широко известно его кредо: хорошо пишет не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо думает. И он думал! Думал много, глубоко, я бы сказал — самоизнурительно. И любил, готовя очередной очерк, «обговорить» его содержание с друзьями. Причём если возникала при этом полемика, радовался ей заметно больше, чем изъявлениям полного согласия. А если в ходе такого «обговаривания» рождалась какая-то новая мысль, новый подход к проблеме, тут уж его радости не было предела!
Могучей особенностью его мышления была полная независимость от установившихся, привычных понятий. Так сильно влияющее на психологию человеческую «все так думают» для него было пустым звуком. Во многом, на что мы взирали с удобных, привычных позиций, Толя вдруг (вернее, это нам так казалось, что вдруг) усматривал нечто новое. Настолько новое, что «старое» переворачивалось на 180 градусов — как говорится, с головы на ноги. И всем делалось ясно, что до этого — стояло на голове.
Был у Анатолия Аграновского такой цикл очерков: «Разная смелость». Это верно — смелость бывает разная. И, я думаю, едва ли не высшая её форма — смелость мысли! Умение безбоязненно доводить свои размышления до конца, не пугаясь того, что они заводят куда-то «не туда» или приводят к тому, что «не полагается». Нет, такие тормоза на Толю не действовали. И эта — повторяю, высшая — смелость вознаграждалась теми свежими, новыми, нестандартными результатами, о которых только что шла речь (хотя, конечно, не очень способствовала проходимости Толиных работ, — редкая из них двигалась к публикации по зеленой улице).
Можно привести множество примеров того, как он подходил с неожиданной — но, как выяснялось вскоре, единственно верной — стороны к нашим устоявшимся, казалось бы, незыблемым воззрениям.
Скажем, новая инициатива, новый почин — какие могут быть сомнения в том, что это всегда хорошо! Оказывается, нет, не всегда (очерк «Несостоявшийся почин», в рукописи называвшийся ещё более хлёстко: «Испорченный сюжет»).
Или — Доска почёта! Ясное дело — на ней лучшие работники. Оказывается, так, но не совсем; для полноты картины полезно посмотреть ещё и ведомость на зарплату (очерк «С чего начинается качество»).
Обслуживающие обслуживают — обслуживаемые обслуживаются. Вроде бы аксиома. Но Аграновский отыскивает официанта, который считает, что «все мы друг другу служим» (очерк «Человек из ресторана») — и уж такого ответа его собеседник, будьте покойны, мимо ушей не пропустит («Тут я понял, что буду о нем писать…»).
Это все и есть — Анатолий Аграновский!
Кстати, о не пропущенных чутким ухом публициста и использованных им в своих произведениях высказываниях собеседников. Никогда не забывал он сослаться: «Как сказал один знакомый врач» (токарь, лётчик, официант…). Вообще щепетилен был в высшей степени. И как профессионал, и в личном общении с людьми. Впрочем, сам Толя личных и профессиональных черт в человеке не разграничивал.
Если вспомнить совет его отца, с которого Толя начал наш первый, тогда ещё чисто деловой разговор, то, я думаю, было в этом совете, кроме профессионально-журналистской стороны, ещё нечто, очень хорошо ложившееся на Толин характер: он вообще больше любил отдавать, чем брать.
Остро было развито в нем чувство юмора. Правда, проявлялось это прежде всего в том, как он его воспринимал. Сам тем, что называется «острословом», не был. Острил сравнительно редко, но если уж острил, то снайперски точно. Но больше любил рассказать какую-нибудь по существу смешную историю, предоставив слушателям самим оценить её в меру собственных возможностей.
Говорить предпочитал негромко. Может быть, потому, что и к его негромкому голосу всегда прислушивались. Добиваться внимания окружающих ему не приходилось. Так же негромко и пел под гитару, — но и тут ни одно его слово, ни единый нюанс не пропадали.
Свою очень чёткую жизненную и гражданскую позицию Толя пропагандировал (если тут уместно это слово) прежде всего личным примером. Но, видимо, отдавая себе отчёт в том, что этот метод эффективен преимущественно по отношению к тем, кто к такому примеру сам присматривается, иногда на сей счёт недвусмысленно и чётко высказывался, не считаясь, как говорится, ни с временем, ни с местом, ни с составом аудитории. Так, широкий резонанс получили его публичные высказывания о чести писателя и журналиста — высказывания, вызванные, как нетрудно догадаться, определёнными отклонениями некоторых его коллег от требований чести. Тут тихий, сдержанный Аграновский выступал без обтекаемых формулировок — впрямую.
Тактичность и деликатность Толи иногда ставила его в трудное положение. Трудное, конечно, только для него — другой человек на его месте в подобных ситуациях ни малейших переживаний, скорее всего, не испытал бы.
Когда возникла идея поставить по документальной повести Аграновского «Открытые глаза» художественный фильм, в котором бы актёры играли роли реально существующих людей, названных своими собственными именами, эти люди — в том числе и пишущий эти строки — воспротивились. И вот ко мне домой явилась уговаривать, как сейчас бы сказали, «представительная делегация»: режиссёр-постановщик будущего фильма, главный оператор, оба соавтора сценария.
Уговаривали долго, с кинематографической напористостью. Единственный из пришедших — Толя — молчал. И явно томился тем, что оказался как бы между молотом и наковальней. Поначалу он ничего неприемлемого в замысле постановочной группы не усматривал (иначе этого визита бы и не было). Но столкнувшись с протестом «жертв» этой идеи, не возжелавших столь своеобразной рекламы, решительно отбросил все художественные соображения, которые в его глазах не шли в сравнение с нравственными, этическими.
Больше ни ко мне, ни к моим коллегам никто по этому поводу не обращался. «Тихий» Толя все дальнейшие дебаты на сей счёт решительно пресёк. Что далось ему, надо полагать, не без труда — разногласий между ним и другими создателями фильма и без того хватало. Хотел было я сказать что-то о присущей Толе Аграновскому высокой порядочности, но подумал: в странное время мы живём, если рассматриваем порядочность как особую заслугу, а не как норму поведения обычного, нормального человека…
Впрочем, Анатолий Аграновский не был обычным человеком.
На таких людях, как он, держится совесть общества.
СОВСЕМ НЕ ТАКОЙ…
Лётчик-испытатель Ануфриев — в комбинезоне, шлеме, с поднятыми на лоб очками, с надетым парашютом, при кислородной маске, болтающейся у плеча, — словом, в полной лётной экипировке, — садился в самолёт. Сделав шаг к машине, он взялся рукой за борт кабины, на мгновение полуобернулся, показал свой волевой профиль и соответствующее ситуации суровое выражение лица, и полез наверх, уверенно упираясь подошвами массивных башмаков в тонкие перекладины приставной лесенки.
Усевшись в кабине и привязавшись ремнями, он быстро осмотрел приборную доску и скомандовал: «К запуску». А потом небрежно разбросил ладони обеих рук в стороны — жест, известный на любом аэродроме мира и означающий: «Убрать колодки из-под колёс», — уверенным рывком надвинул прозрачный фонарь кабины и, перенеся сосредоточенный взгляд вперёд, начал выруливать. Самолёт тронулся с места, и секундой позже старый воздушный волк Ануфриев вышел за пределы кадра.
Все это выглядело вполне достоверно. Но только выглядело — на глаз, а не на слух. Любимое авторами авиационных очерков выражение «двигатель взревел и…» к данному случаю решительно не подходило. Двигатель молчал. Единственный звуковой эффект, нарушавший тишину при трогании самолёта о места, состоял в команде: «А ну взяли!..», услышав которую несколько механиков и мотористов дружно наваливались на самолёт и толкали его на несколько метров вперёд.
Но тут постановщик фильма режиссёр Анатолий Михайлович Рыбаков кричал:
— Стоп!.. Ещё дубль.
Эти слова оказывали действие поистине магическое: Ануфриев снимал волевое выражение с лица и вообще исчезал, превращаясь в совсем другого человека — артиста Марка Наумовича Бернеса, которому было жарко в плотном летчицком обмундировании, у которого от хождений вверх и вниз по лесенке с надетым тяжёлым парашютом покалывало сердце и который вообще сильно подозревал, что уже отснятых дублей более чем достаточно.
— Что, Толя, — переспрашивал он режиссёра, — ещё дубль?
И, получив подтверждение, что — да, ещё, засовывал в рот таблетку валидола, кряхтя, поднимался с сиденья, вылезал из кабины (казалось, это вылезает кто-то другой, а не тот лётчик, который только что так лихо влезал в неё), самолёт откатывали в исходное положение — и все повторялось сначала: лётчик-испытатель Ануфриев — в комбинезоне, с поднятыми на лоб очками, с надетым парашютом, при кислородной маске… и так далее.
* * *
До того, как меня назначили консультантом фильма «Цель его жизни», я в течение многих лет знал и любил кинематограф только как зритель. И киноактёров, естественно, видел только на экране.
И вдруг, пожалуйста, возможность, более того, даже прямая обязанность (что ни говорите, консультант!) целыми часами наблюдать, как в нескольких метрах от меня напряжённо работают «живые» Сафонов, Бернес, Шагалова, Фадеева, Емельянов, Абрикосов, Савин.
Первое, что, помнится, произвело на меня сильное впечатление, было это самое «работают». Конечно, я и раньше понимал, что снимать фильмы и сниматься в них — отнюдь не лёгкое развлечение. Но только увидев вблизи, я понял, какой это тяжкий, изматывающий, требующий предельного напряжения всех душевных, а иногда и физических сил труд!
За первым открытием пошли следующие. Многие с юности засевшие в голове наивные зрительские представления рушились одно за другим.