Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вилла Рено

ModernLib.Net / Галкина Наталья / Вилла Рено - Чтение (стр. 9)
Автор: Галкина Наталья
Жанр:

 

 


      Матушка крестилась, утирала слезы, спросила озабоченно:
      — Что за церковь в Териоках? Кажется, Казанская? Владимир Иванович вышел на крыльцо.
      К воротам подъехала телега, с нее соскочил Собакин, сгрузил с телеги черный велосипед, вкатил в ворота.
      — Смотрите, какую машину я вашему отцу напрокат привез. Ее один писатель ему прислал, забыл фамилию, в Куоккале живет. Что это с вами? Лица на вас нет. Случилось что?
      — Я женюсь.
      Режиссер снимал сцену объяснения героев у верхнего фонтана, обнаруженного в боскете и реанимированного на время съемок. Он долго втолковывал молоденькой актрисе, игравшей Таню Орешникову, как следует ей сесть на край фонтанного бортика, как должна она поправлять сережку, чтобы уронить ее в воду. Владимира Ивановича играл актер известный, все понимавший с полуслова, ему ничего не стоило естественнейшим образом перешагнуть через бортик, войти в воду, искать сережку: «Кажется, я ее нашел». Актриса в соответствии с замыслом режиссера тоже входила в фонтанный бассейн (вот это у нее напрочь не получалось, в итоге вместе с режиссером вход в фонтан стал ей показывать ее партнер, подбирая воображаемую юбку), они целовались под фонтанными брызгами, Тхоржевский с камерой рыскал вокруг фонтана, оптика, светофильтры, подсветка, нужна была радуга, поцелуй в радуге. «Тхоржевский, не подкачайте! — кричал режиссер. — Чтобы как в «Сладкой жизни», только лучше! Не забудьте деталь пейзажа прихватить, север, сосны!» — «Тоже мне, Феллини, — фыркнул Урусов. — Гений места».

ГЛАВА 28.
ОРЕШНИКОВ

      Савельев собирался отснять гибель Орешникова прямо тут, на путях, неподалеку, пригнав с дрезиною нужный ему старомодный вагон: «Мне Бологое ни к чему, мы потом немножко поснимаем там, на перроне, да и смонтируем».
      Назначен был день и час, железнодорожники, большие любители кино и савельевские почитатели, впрочем, может, он кому и взятку дал, даже соглашались отменить два пассажирских и пару товарняков. Вот только Савельев, Урусов, Вельтман и Нечипоренко никак не могли договориться: что же, собственно, будут снимать? Смерть от сердечного приступа? Убийство в поезде? Несчастный случай?
      — Мы знаем доподлинно, что на самом деле он поехал из Москвы в Петроград, узнав о предстоящей свадьбе взрослой дочери, которую бросил совсем маленькой, об ее свадьбе с сыном нобелеата академика Петрова, и умер в' вагоне, вот и все, — сказал Нечипоренко. — На самом деле...
      — Кой черт «на самом деле»?! — закричал Савельев. — Я имею право на художественное видение! На вымысел! Я снимаю ху-до-жест-вен-ный фильм!
      — По моему роману, — заметил Урусов.
      — По моему сценарию, — уточнил Вельтман.
      — Если сценарий отличается от романа, фильм тем более может отличаться от сценария. И все они, оптом и в розницу, могут не совпадать с действительностью, тем более что мы о ней ничего толком не знаем.
      — Что значит «не знаем»? — вопросил Нечипоренко.— На свадьбу ехал? Ехал. Куда ехал? В Финляндию. Мабуть, шпиён? А как же репутация академика Петрова? И так неясно, что с этой финской линией органам госбезопасности делать. А тут еще новый персонаж из Москвы. Убрать, и все дела.
      — Вы у нас скоро будете романист и сценарист в одном лице, — сказал Вельтман.
      — Вы видели фильм Рязанова «Предсказание»? — не унимался Нечипоренко. — Там есть сюжетная линия, кстати, основополагающая, повествующая нам о том, как убирали энкавэдэшники неугодных в поездах.
      — Тоже мне, классика мирового кино, — усмехнулся Савельев.
      — Негоже историческому консультанту ссылаться на художественный фильм, — произнес Урусов.
      — Я полагаю, там сценарист и режиссер опирались на факты. Имели доступ к закрытой информации.
      — Вы полагаете, а я уже давно положил, — фыркнул режиссер.
      — Откуда, по-вашему, Орешников узнал об ожидающейся свадьбе дочери? — спросил Вельтман.
      — Только не из газет, как вы утверждаете. Советские газеты, в отличие от буржуазных, подобной информации не давали. Варианта два: слухи или письмо от бывшей жены.
      — Письмо можно вскрыть...
      В канун съемок Савельев уехал в город.
      Поздно вечером Урусов, облачившись в свой любимый синего плюша с белыми узорами монгольский халат, раскладывал карты Таро, сверяя их со своими о Таро записями. К нему в комнату вломился пьяный Савельев с видеокассетой в левой руке и початой бутылкой коньяка в деснице. Он матерился и плакал. Из его сбивчивых речей следовало, что погиб его друг, чистая случайность, какие-то козлы убивали козла из другого стада, крупного бизнесмена, взрывное устройство сработало, когда бизнесмен с охранником вошли в лифт; друг Савельева как раз проходил мимо проклятого лифта, три минуты, старик, ты понимаешь, и он вышел бы из этой долбаной парадной, ну, задело бы слегка куском лифта или куском бизнесмена, ну, оглушило бы, старик, три минуты, был бы жив, ты понимаешь? Урусов понимал, он достал стаканы, виски, они выпили.
      — Скажи, как эти падлы узнали, что сукин их объект вошел в лифт, что пора на кнопочку нажимать, чтобы адская машина сделала «бух»? Сквозь стенку его видели? В окно соседнего дома?
      — Может, у него на пальто какой «жучок» был прицеплен, — предположил Урусов, слабо разбиравшийся в тонкостях саперного, киллерского и радиотехнического ремесла.
      — Господи, ну что ты за дурак, хоть и писатель! Что ты все отвечаешь? Я просто спрашиваю тебя, абстрактно, мне твои ответы не нужны.
      Они опять выпили, и опять, и опять.
      Савельев уснул на кровати Урусова, тот кое-как устроился в двух креслах, стоящих в Доме творчества писателей то ли для посетителей, то ли для мебели. Режиссер храпел, стонал, скрежетал зубами, говорил во сне. Урусов уснул было под утро, но тут Савельев проснулся, сунул голову под кран, холодным трезвым голосом сказав, что он не верит в сентиментальность беглых папаш, умирающих от чувств-с от разрыва сердца, не успев заключить в объятия обретенное чадо, и что он пошел смотреть видеокассету с «Предсказанием».
      Уходя, Савельев поинтересовался:
      — Что это у тебя за картинки на столе?
      — Карты Таро.
      — Что за карта? — Режиссер ткнул пальцем, кажется, в первую попавшуюся.
      — Повешенный.
      — Кому суждено быть повешенным, тот не утонет, — изрек Савельев, закрывая за собой дверь.
      Ванда Федоровна после долгих раздумий решила написать бывшему мужу об ожидающейся свадьбе младшей дочери. Она знала его московский адрес; прежде он время от времени ей писал, она не отвечала. Она не была уверена, что он и теперь проживает по тому же адресу, он мог уехать, эмигрировать, переехать, умереть, его могли арестовать. Она писала наудачу. Брат пообещал ей переправить письмо в Петроград, чтобы оттуда переслали его в Москву. Орешников письмо получил.
      Перед адресатом письмо прочли двое: штатный перлюстратор и соответствующий сотрудник Комиссариата внутренних дел.
      — Интересное кино. Мало нам этих белофинских шпионов, эмигрантских недобитков, так еще московская агентура на повестке дня, связной едет, зарятся на народное счастье. Не хотят, чтобы мы жизнь строили. Вон что придумали. Мол, дочь замуж выходит. А в Финляндию небось нелегально почешет. Что делать, Степан Еремеевич? Ехать в Москву по адресу, связного замести, допросить с пристрастием?
      — Нет. И дочь есть, и, верно, замуж собралась. Я этих недобитков лично знаю. У меня к ним свои претензии. Мой отец, герой разгрома Кронштадтского контрреволюционного бунта, был контужен, себя не помня, пошел по льду не в ту сторону, пришел не в Рамбов, а на финский берег, Я его не один месяц искал и через нашу разведку у этих людей нашел, чья дочка-то. Они ему, контуженному инвалиду, так мозги пропагандой белогвардейской заметелили, что он себя забыл, меня не вспомнил, свое геройское прошлое запамятовал и к ним в холуи определился. Звали они его какой-то собачьей кличкой, сволочи. Итр? Ерл? Тьфу. Он плакал, матросиков бесами звал, про рубль какой-то твердил серебряный, сребреник, что ли, они ему сулили? В Петроград со мной отказался, я один ушел.
      — Тут и академик Петров приплетен. Он ведь со влиятельными людьми связан, может московскому агенту пропуск в Финляндию выхлопотать на свадьбу-то, если и вправду свадьба.
      — С академиком пускай начальство нашего начальства разбирается. Я слыхал, он и нашим, и вашим, чаще ихним. Но кому виднее, тому виднее. А наша задача — не дать связному доехать до Питера. По-умному, по-тихому. Кто у нас занимается железной дорогой? Вроде Нагель? С ним свяжись, письмо отдай, пусть его люди письмо в столицу везут, чтобы не пропало, а потом везут связного из столицы и в поезде сами с ним разбираются. Это дело такое. Может, не получил. Может, из Москвы выбыл. Мало ли что с человечком может случиться. Кто его искать станет, иголку в стоге сена. Пропал — и все. А какие хитрые, бестии. Кто поглупее, клюнет: свадьба дочери... Но мы не из таковских, мы ваши белогвардейские происки на семь локтей в землю видим. Ничего у вас не выйдет, наймиты международной буржуазии. Зря за дураков нас держите.
      Орешников для виду перечитывал письмо, откладывал, опять перечитывал: ехать? Не ехать? Хотя с первой минуты знал: едет! Конечно, едет, и в Финляндию ход найдет, и к свадьбе успеет. У него был для Тани свадебный подарок: старинный бронзовый перстень с жемчугом и бирюзою, бабушкин перстенек, фамильный, на счастье. Орешников купил билет, в саквояже у него лежали крахмальная белая рубашка, черный костюм-тройка (хорошо, не продал, а ведь хотел в голод-то), бархатная коробочка с перстнем.
      Ему повезло. Он оказался в полупустом вагоне, с одним соседом в четырехместном купе. Он то засыпал, то просыпался, вспоминая новорожденную Танечку, Ванду, первые шаги Маруси. Просыпаясь, он перечитывал письмо. Может, Ванда простит его, они смогут жить вместе.
      Вечером сосед, незаметный тихий человек в косоворотке, спросил его:
      — Хотите чаю? Проводник чаю предлагает. Я вам принесу. Орешников пил чай, вкус был странноват, железнодорожные чаи с железнодорожным сахаром, мечта беспризорника, все вдруг поплыло, он лег, сердце колотилось, во рту пересохло, сознание его деформировалось, раздваивалось, кажется, он сам себе сказал: «Ну, прощай, Орешников, душа грешная», — или кто-то сказал это, но не сосед по купе.
      Сосед открыл дверь в коридор.
      — Заходите, ребята.
      Ребята зашли, быстро обыскали саквояж, прошлись по карманам, письмо и перстень остались у соседа, саквояж полетел в открытое окно. Они завернули тело Орешникова в простыню, потом в принесенную мешковину. Поезд уже тормозил, проводник кричал в коридоре:
      — Бологое! Подъезжаем!
      Еще двое вошли на станции с носилками, положили труп на носилки, унесли вчетвером. Сосед остался, спрятал в котомочку письмо, рассмотрел перстень, лег спать и крепким сном спал до Петрограда.
      Перед тем как последовать за оператором в притащенный дрезиною старый вагон, помреж спустился к каскаду за бутафорскими ирисами: ему велено было, чтобы в вазочке с салфетками на купейном столике стояла пара ирисов — знак, символ, Савельев обожал такие детали. Поставив на землю два подстаканника (надпись «Общепит» и летящий буревестник сбоку, чудо что за реквизит) и пару стаканов к ним, помреж стал выбирать ирисы. Он не заметил, как выплеснулась в стаканы играющая ключевая вода, притворилась чаем, притихла. «Ну, совсем я сдурел, налил чаю, забыл когда. Наш кому хошь башку задурит».
      Помреж притрусил к вагону последним, все уже были в сборе, он вошел в тамбур с двумя стаканами в подстаканниках и парой ненастоящих ирисов. В вагоне было полно народу, операторы с главкомом Тхоржевским, костюмеры, гримеры, ассистенты режиссера. «Поехали, поехали!» — кричал Савельев капризным голосом.
      За окном мелькали деревья, все окошечки вагонные в занавесочках по старинке, актер в кепочке курил в тамбуре, актер в косоворотке сидел в коридоре на откидном стульчике и читал «Правду», статистка в панамке смотрела в окно, проводник разносил белье, камера стрекотала, исполнитель роли Орешникова читал письмо бывшей жены, потом писал письмо дочери — покаянное, как объяснил ему Савельев.
      — Мне нужны крупные планы, — объяснял Савельев Тхоржевскому, — и держи стиль эпохи, помни немое кино, черно-белый монохром двадцатых годов, документальные тридцатых.
      Тхоржевский кивал.
      — Снимешь, как Орешников переживает, потом портрет особиста в фас и в профиль. Так же всех остальных, а это мысль: в фас и в профиль. Девицу у окна, пассажира с газетой, опять Орешникова. Потом натюрморты: бачок с кипятком и кружкой на цепочке, пару ирисов в купе на столике, саквояж со шляпой, портфель с кепарем, стаканы с чаем. Хорошо бы увидеть купе сдеформиро-ванным сквозь стаканчики граненые. Стаканчики снимешь крупным планом трижды: энкавэдэшник кладет в чай яд, дребезжат ложечки в полных стаканах на столике, и — один полный, другой пустой, когда Орешникову плохо; пустой скачет по столику, поскольку наш паровоз вперед летит, допрыгивает до края, падает, разбивается. Остальное дело твое, помни о пейзаже: поля, мост железнодорожный, впрочем, тут моста нет, потом доснимем. Музыку для настроя сейчас врублю. Все на местах? Поехали!
      Они и так ехали.
      Савельев на сей раз был доволен происходящим, ни на кого не орал, по нескольку раз снимать дубли не требовал.
      Полные стаканы были отсняты, помреж приоткрыл окно и выплеснул при-
      творившуюся чаем родниковую воду из одного стакана. Вода, вместо того чтобы чинно-благородно разместиться на улетающем откосе насыпи, повисла в воздухе, вернулась к стеклу оконному, залив его всклянь прозрачным потеком, темнеющим на глазах, наливающимся чернильною мглою. В вагоне стало темно, тьма прилипла ко всем окнам разом.
      — Что такое? — крикнул Савельев. — Почему темно?
      — Должно быть, в тоннель въехали, — предположил нерешительно помреж.
      — Какие тоннели, мы не на Военно-Грузинской дороге.
      У Савельева возникло ощущение падающего в лифте: екнуло сердце, пустота под ложечкой, проваливаемся, что ли? В преисподнюю?
      Ойкнула актриса в панамке.
      Они продолжали мчаться сквозь тьму, казалось, за окнами плещутся воды темные, вагон несется по дну черного ночного моря.
      — Прямо как в метро, — сказал равнодушно артист, играющий Орешникова, хлебнув из фляжки, с которой не расставался. — Сквозь землю провалились. Ищи-свищи.
      Они ехали, ехали, ехали, потеряв счет времени.
      — Может, конец света начался? — спросил побледневший Тхоржевский Савельева.
      Странный хохоток послышался им обоим за темными окнами. «Бесы...» Тут они выскочили на свет и двигались дальше как ни в чем не бывало.
      — Что-то я местности не узнаю, — сказал помреж. — По часам вроде как Озерки должны быть, а нет Озерков, к большой станции подъезжаем.
      Подъезжали к большой станции, множество запасных путей, стрелок, грузовых и отслуживших пассажирских вагонов, составов, сараи, склады, депо, дома, сторожки. Вагон, влекомый дрезиною, замедлял ход и остановился наконец у платформы перед зданием вокзала. Все сгрудились у окон в коридоре, в глубоком молчании читая и перечитывая надпись «Бологое».
      На перрон выскочили машинисты дрезины, им навстречу бежал дежурный по вокзалу, скандал, крики, твою мать, график, путь занимаете, вот трахнет вас литерный, мало не будет, под трибунал, Сталина на вас нет, тут к кричащим присоединился Савельев и заорал, то ли извиняясь, то ли наступая, про высокое искусство, про то, что Ленин говорил: для нас важнейшим из искусств является кино, про причастность к созданию кинематографического шедевра, его стали слушать и разглядывать, а телевизоры имелись почти у всех, кто только не глядел в тоске уездной, ухрюкавшись на службе, в лживое око телеэкрана, многие знали Савельева в лицо, он был вполне узнаваем, любитель побалакать с телеведущими, любимый режиссер, актер временами, душка, официальный кумир. Он намекал невнятно на личное знакомство с министром путей сообщения, с президентом, с президентами зарубежными (эти, впрочем, в Бологом не котировались), с Бельмондо и Нонной Мордюковой. Помаленьку скандал исчерпался, сменился полилогом и диалогом с улыбками, ошибочка вышла, кто без греха, все не без греха, мы ведь русские люди, давайте что-нибудь придумаем. В кабину дрезины влез третий машинист в качестве штурмана, снабженный графиком и легендою. Перекусив в привокзальном буфете, оглушенные, ошалевшие участники съемок, забравшись в свой допотопный вагон, потрюхали в Питер, откуда ленфильмовский автобус, отряженный начальством, загипнотизированным всеобщим Савельевым, доставил их в Комарове. По дороге куплен был в шалмане при тракте ящик коньяка; прибыв на место, путешественники немедленно напились.
      Ванде Федоровне был сон краткий утренний перед самым пробуждением, иллюзорный, мучительный, словно бы просыпается она в своей комнате, в дверь стучат знакомым стуком, входит Орешников, босой, в белой рубахе, мокрый, словно из-под проливня, постаревший, в очках незнакомых, с зажженной церковной тоненькой свечкою, говорящий: «Вандочка, я на свадьбу опоздал, прости меня, грешного, утонул я».
      — Таня, — сказала она дочери, когда та надевала фату и флердоранж перед малахитовым зеркалом, — я написала папе в Москву, что ты замуж выходишь, думала, он приедет, а он не приехал.
      — Может быть, письмо до него не дошло, — отвечала дочь, — может быть, его нет сейчас в Москве. Может, не каждому разрешено в Финляндию выезжать. Мамочка, не плачь. Мама, я так тебя люблю. Ты у нас лучше всех.
      — Ты забыла отца, Танечка. Если бы он был жив, он бы и в Ченстохов приехал, и в Мадрид явился бы, не то что в Финляндию. Кстати, это теперь тут чужая страна, а прежде Финляндия была часть России, еще и дорогу никто не забыл.
      «Когда в Чили идет дождь, у вас вёдро, — писала полвека спустя внучка Таниного дядюшки кузине своей в Париж, — у нас самое дождливое место в мире. Maman в особо ненастные дни спрашивала дедушку: почему, почему мы должны жить в Чили, а не в России?! России теперь нет, отвечал дедушка, тот, кто думает, что живет в ней, тоже живет в Чили».

ГЛАВА 29.
ФЛЕРДОРАНЖ

      Эмиль был всеобщий крестный: Ванды Федоровны, когда переходила она в православие, Марусин, Танин; его звали Папа Кока Рено, прозвище крестных в конце XIX — начале XX века: Мама Кока, Папа Кока, лепет детский.
      Француз из Бельгии, дальний родственник автомобилистов Рено, hotelier, хозяин гостиниц в Брюсселе, Лондоне, Париже, Хельсинки, Санкт-Петербурге, принявший православие, чтобы обвенчаться со своей русской женою, дочерью польки и обрусевшего француза, в русской столице, человек богатый, деловой, преуспевающий, Эмиль был неисправимым романтиком. Гостиница как место и время жительства нравилась ему: там всегда обитали гости, а он был постоянный хозяин, два разных взгляда на жизнь, разные роли. О, гостиница! Бивак для странствующих, пристанище, место отдохновения в пути, лишенное привычных примет жилья оседлых, то есть рутины и хлама, анонимные комнаты с уютом для всех, театральная декорация для любой пьесы, всегдашний фон для уважающего себя детектива (оба сына Эмиля, Серж и Анатоль, прочли детектив Агаты Кристи, в котором фигурировал владелец гостиницы по фамилии Рено, скрывающий свою истинную фамилию и подлинную национальность; они спорили: в какой гостинице встретила Агата Эмиля? в лондонской? в брюссельской? — и случайно ли ее любимый герой Пуаро — бельгиец?), вместо занавеса занавески, драпировки, портьеры; матовые шары светильников в стиле модерн, портье, швейцар, пальмы в кадках, брелок с номером, привешенный к каждому ключу, реестр постояльцев. После того, как прекратил свое существование отель «Бель вю», чье место занял дом Лидваля, здание телеграфа, Рено открыл маленькую гостиницу, шале, «Бель вю» на Карельском перешейке. Решение построить виллу в Келломяках было спонтанным, почти случайным.
      Внук Эмиля Рено, тоже Эмиль, Мимиль, погибший совсем молодым в Нормандии в конце Второй мировой, писал эссе под псевдонимом Жан Жак Ruisseau, Жан Жак Ручей; он видел Виллу Рено и ее каскад только на фотографиях, слышал рассказы о ней. В одном из своих эссе, посвященном музыке, написал он, что по-немецки BACH — это «ручей».
      Одна мечта Эмиля Рено осталась неосуществленной: он хотел пробить шурфы вниз, войти в гору, увидеть подземное черное озеро, из которого сбегали ручьи, соорудить систему подземных ходов и гротов, осветить темную воду фонарями, подземелья — светильниками в виде цветов матового стекла — одним словом, создать дом по образу и подобию гриновского замка из «Золотой цепи». Хотелось ему из белой беседки над обрывом через потайной ход попадать на берег подземного озера Комо либо Неро, а затем в винный погреб виллы или в какое-нибудь место сада, где плиты мощения скрывали бы люк над подземной лестницей. Эмилю нравился капитан Немо, он обожал графа Монте-Кристо, но главной его любовью был прогресс.
      Уснастить Виллу Рено подземельем он не успел, в 1914-м уехал из России и больше не возвращался ни в Петербург, ни в Келломяки. На виллу, превращенную в пансионат, приезжали сыновья, чаще Серж, Сергей Анатольевич, очень привязанный к тетушке Ванде и к кузине Ванде, любивший племянниц. Однажды приехал он и с братом Анатолем как раз перед свадьбой Тани, привез ей в подарок от Папы Коки Рено свадебное платье и флердоранж из Парижа да бриллиантовое кольцо, сияющее, как брызги фонтанов на солнце, как все радуги мира.
      — Что хотите делайте, — сказал Савельев костюмеру, — а невесту нарядите мне в одеяние ослепительной красы, хлеще, чем в трофейных фильмах Дину Дурбин наряжали.
      — А вот на этой свадебной фотографии, — возразил было костюмер, — Татьяна Николаевна в очень элегантном белом платье, но скромном и...
      — Мы не должны тащиться в хвосте у реальной действительности, — безапелляционно заявил режиссер, — а, напротив, должны ей фору давать, то есть... Делайте, как я сказал! У нас художественный фильм, а не документальная жвачка!
      Художник по костюмам показывал Савельеву эскизы и фотографии подвенечных нарядов, которые тот и разглядывал, развалившись вальяжно на сиденье беседки, надвинув белую кепчонку на брови, напевая в усы:
 
Пропойцы-пьяницы
пропили Танечку
за едину чарочку,
за едину рюмочку...
 
      — Вот что-то брезжит, идея смутная, телепается, как ежик в тумане... Урусов, а что если ввести в сцену свадьбы фольклорный ансамбль, разыгрывающий свадьбу а la russe? Ну, смотрины, рукобитье, свадебный поезд, дружка, венчальные песни, корильные песни, в огороде-то у нас не мак ли, у нас дружка-то не дурак ли?
      — Эклектика, старик, — важно отвечал Урусов, попыхивая трубочкой модного мастера трубок, известного всему полусоветскому бомонду.
      Савельев фыркнул.
      — Эк-лек-ти-ка, тоже мне, деятель искусств, да все кино эклектика от и до. Чем это ты передо мной форсить вздумал? Ты ко мне в Москву приезжай, я тебе фарфоровые трубки покажу, люкс, особенно одна. Вот, вот, во — щелкнул он по одной из фотографий. — Вот в это невесту и оденьте, талию не забудьте затянуть, как балерине. Фату подлиньше. Чтоб под всеми, блин, парусами. Насчет букета решите с художником. Заметано.
      — А флердоранж?
      — Выпишите из Парижа. В стиле ретро. Авиарейсом. Тряхните спонсоров. Пощекочите им мошну. В темпе, в темпе, шнеллер, время не ждет.
      Развернув бумагу с бантом, раскрыв огромную коробку, Таня Орешникова залилась краской, всплеснула руками, со слезами на глазах глядела: Боже милостивый, свадебный наряд из Парижа! Перед ней на малахитовом столике стояла открытая коробочка, темно-алого бархата раковина, рокайль с бриллиантовым кольцом и сережками. Дядя Серж, довольный, улыбаясь, подпирал плечом дверной косяк, Маруся щебетала, дедушка Шпергазе переглядывался с Сержем: конечно же, девочка не должна ударить в грязь лицом перед сыном нобелевского лауреата, малышка выросла без отца, оказалась почти что беженкой, да, натуральной беженкой, но ведь мы не нищие...
      — Мне нужно это примерить? Я уж вижу: все впору.
      — Надо прикинуть, — Ванда Федоровна и сама прикидывала: есть ли в доме белые шелковые нитки. Вдруг придется что подрубить или прихватить.
      — А это не плохая примета: примерять свадебное платье до свадьбы?
      — Главное, чтобы жених тебя в нем не видал.
      — Татьяна, к тебе жених! — Либелюль привела улыбающегося Владимира Ивановича. — Букет невесте принес.
      Татьяна в первую минуту не узнала своего жениха: кто-то вошел в комнату, улыбаясь, он был лучше всех, она видела его одного, но смотрела с изумлением, почти испугавшись, сперва даже не слыша, что он говорит.
      — Надо же, — говорила Маруся старой Ванде, — наша Танечка такая со всеми бойкая всегда была, свободно держалась, а перед женихом как оробела.
      — Татьяна Николаевна, я усы и бороду сбрил, что ж вы так смотрите, вам не нравится?
      — Нет, мне очень даже нравится, Владимир Иванович, да я вас не узнала сперва. Хорошо, не успела платье подвенечное примерить, вы бы меня увидели, а это не к добру.
      — Я на минуту, только букет от финского садовника принес, от отца Алисы. Я тут же и уйду, ухожу, до завтра, откланиваюсь, не буду мешать вам.
      Один из самых сильных рефлексов (выражаясь языком знаменитого ее свекра) Татьяны Николаевны был рефлекс счастья; разумеется, рефлекс безусловный, априорный, такой она родилась, то были личные ее таланты: рефлекс счастья, ореол радости, душевного здоровья, наивного доверия к бытию. Она не интересовалась злом, не верила в него, не видела; должно быть, ей понадобились долгие годы, чтобы возможность существования зла, соседства с ним ощутить.
      Все, видевшие ее в день свадьбы, видевшие ее проход в парижском свадебном наряде, флердоранже, фате, с чухонско-петербургско-териокским букетом местного букетных дел мастера, запомнили сие зрелище навсегда. Дядюшке ее потом в Чили снилось, как шла Таня-невеста по кромке бытия-небытия, счастье, идущее по лезвию бритвы, по гребню между двумя пропастями; не существующая уже Россия окружала невесту прозрачным облаком своим в финских ландшафтах... Но ведь скоро и Финляндии здесь не будет, а будет сперва маленькая зимняя война, депортация жителей, потом пауза, потом общая большая война, а уж дальше заселение прежних пепелищ и бывших насиженных мест новыми обывателями, привозными.
      В день свадьбы ближайший сосед консул Отто Ауэр с женой Отилией и сыновьями колебались: как лучше принять участие в свадебном кортеже? На модном ли автомобиле по примеру господина Елисеева? Или воспользовавшись выездом с известными всем рысаками? По причине того, что будущий свекор невесты, всемирно известный нобелеат, ехал в коляске, Ауэр остановился на выезде, к восторгу сыновей.
      — Ты, главное, гряди как привидение, — инструктировал Савельев исполнительницу роли Татьяны, — не играй по системе Станиславского, лицо не делай, но ты и не принцесса Турандот, ты вещь в себе, леди Лето, девушка Весна, госпожа Жизнь, иди себе, а мы тебе музыку запустим, на жениха гляди редко, смотри вперед, ты все поняла? Дай я тебя перекрещу, в лобик чмокну, да и пойдешь.
      Поехали в Териоки венчаться. Татьяна не помнила, как доехали; ехали медленно, доехали быстро.
      Случайные прохожие (а в жизни нет ничего случайного, как известно), прихожане, школьники из народной школы на горе, дети, играющие на берегах ручья Тери-йоки (в частности, Эйно Руоконен, Пентти Тойвонен, Фанни и Хильда Суутари, Ирьи и Ааро Таскинен с кузиной Сальме), направляющиеся на дурдинский берег танцовщицы Айри и Лиизи, любопытствующие из русских эмигрантов, до которых дошли слухи, что девушка из Келломяк выходит замуж за сына лауреата Нобелевской премии, старый мороженщик с Антинкату, учитель Туомас Тойвиайнен с гостящим у него генералом Аарне Сихво видели свадебный кортеж и поднимающихся по крутым ступеням териокской православной церкви Казанской Божией Матери жениха и невесту.
      От первой ступени подняла было она лицо, но такими далекими и высокими показались ей шатры кровли, купола с крестами, белокаменное крылечко, что все поплыло перед глазами, и стала она глядеть под ноги. Она молилась о счастье, ей казалось: она растворяется в солнечном свете, ее почти нет.
      Над ними держали венцы; над окладами алтарных икон вдруг увидела она маленькое оконце, светящееся небесной лазурью, невероятным нездешним лазоревым воздухом не от мира сего.
      — Снимаем проход невесты! Возвращение из церкви! Праздничные столы! — кричал в матюгальник помреж.
      — В церкви отснимем свадьбу завтра, — в свой матюгальник поведал Савельев всем и никому.
      — Ох, что-то народу много толчется, не как на репетиции, — сказал Вельтман Урусову. — Непорядок на съемочной площадке.
      Порядка и вправду не наблюдалось.
      Подле актеров и статистов снова зажили своей жизнью те, настоящие. Но на сей раз присутствовали и какие-то третьи — эфемериды, невесть откуда взявшиеся, пляшущие и поющие, не обращая внимания ни на кого. В то время как актеры садились за стол, молодые в торце, а настоящие фотографировались у ворот, эти пели, топоча ногами:
 
Приехали ляхи,
приехали ляхи,
и то у них охи,
а то у них ахи.
Дайте платок,
дайте платок
накинуть им на роток,
накинуть им на роток!
 
      Ничьи, неуловимые и неотвязные, в венках, расшитых рубахах, высокий дружка в соломенной шляпе пасечника, сарафанные девушки расположились с игрищем своим на лугу между верхним фонтаном и составленными возле клепсидры столами.
 
— Сват да сватья!
У нас сегодня свадьба.
А у вас сегодня ли?
— У нашего короля
Тоже сегодня.
— Ну, слава Богу!
Не думали, не гадали,
в один дом угадали!
 
      Никого, кроме себя, не слыша и не видя, пели они свои величальные, корильные, смотринные, рукобитные, пели про девичник, про баню, про отъезд к венцу, про встречу свадебного поезда и проводы молодых в подклеть, ох, я пришла в гости в карты играть, а из горы-горы, из горы-горы все ключи бегут, а я не по бархату хожу, а по вострому ножу, а у города у Туруханского нет ветров, лишь неправдивая калина, неправдивая калина, травка чернобывка, ой, вы не бушевайте, ветры сивые, разногривые!
      Савельев, бледный, нахмуренный, хотел было отменить съемку, остановить вышедшее из его подчинения игрище, но Тхоржевский взмахнул рукою: во! красота! слов нет! — и снимал взахлеб. Урусов сидел в савельевском начальственном кресле, молчал, вертел на пальце лазуритовый перстень. Нечипоренко и Вельтман стояли, как два служивых, плечом к плечу в струнку, несколько нелепые, поскольку вторглось нечто в картины истории, а они перед лицом такого ракурса событий оказывались как-то не у дел оба, за пределами уважаемых ими исторических фактов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20