Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вилла Рено

ModernLib.Net / Галкина Наталья / Вилла Рено - Чтение (стр. 20)
Автор: Галкина Наталья
Жанр:

 

 


      Вечером, когда стемнело, Катриона надела прорезиненный черный комбинезон, привезенный матерью из Германии.
      — Что это ты так вырядилась? — спросил отец. Катриона надвинула на лоб джинсовую панаму.
      — Погуляем подольше. По болотцам. Меня не ждите, ложитесь, я взяла ключ. Собаки трепетали, натягивали сворки. Калитка брякнула.
      — Мать, найди ты ей жениха, — сказал отец.
      — Женихов у нее полно, выбрать не может,
      — Для чего плащ-палатку взяла? Может, у нее свидание в лесочке?
      — Теперь все иначе, таких свиданий не бывает.
      Катриона лежала на плащ-палатке за кустом неподалеку от последней запруды, над которой когда-то красовалась киношная бутафорская арка с солнечными часами. Собаки лежали рядом после двух команд молодой хозяйки: «Рядом!» и «Лежать!» Одна глухо зарычала, Катриона дала ей кулачком в лоб: «Тихо!» Но и собаки, и хозяйка уже слышали шаги.
      Начинало светать, маячил огромный полнолунный диск, нитонисёшный неурочный час, ни одной машины на шоссе, никаких голосов с пляжа или с горы, только тихий ручейный плеск.
      Человек шел тяжело, хрупая по веткам бурелома, бормоча под нос, иногда останавливаясь побулькать. «Из горла пьет. Если пьет, значит, не наркоман. Уже легче. Только бы собачки не переборщили, они пьяных не любят. Пьет, идет один: удача. Ну, давай разбирай перемычку, придурок, поймаю с поличным».
      Подкупленный бомж, допив, зашвырнул бутылку в чащу, обращенную к заливу, снял с плеча сумку на веревке, подобную сумке Катрионы, только замусоленную, достал ломик, залез («резиновые сапоги рыбацкие, скотина, надел загодя») в воду и принялся выворачивать камни.
      Катриона подняла овчарок, вышла из-за куста и, наставив на бродягу газовый пистолет, произнесла с интонацией Никиты:
      — Ломик ко мне под ноги, руки вверх. Не дури, собаками затравлю.
      Ломик, зазвенев, свалился в воду, бомж выпрямился с каменюкой в руке.
      — Стоять! — приказала Катриона овчаркам. Те рычали, но стояли.
      Намотав на запястье сворки и переложив в правую руку пистолет, она достала фонарь. Луч света ударил в лицо бомжу, и у Катрионы вырвалось некое дикарское междометие. «Bay!» — воскликнула она. Заросшее щетиной лицо с поседевшими усами было знакомым.
      — Бросьте камень. Сейчас поводки отмотаю.
      — Ну, все, все, бросил.
      — Где ломик?
      — Где-то в воде.
      — Вы рехнулись, Савельев? Допились до белой горячки? Зачем вы спускаете пруды?
      — Вы меня узнали? Вот она, слава, вот она, популярность. Ни до чего я не допился. Почему я должен отвечать на ваши дурацкие вопросы?
      — А вы меня не узнаете?
      — Девушка, мы незнакомы.
      — Ой ли? Не вы ли называли меня маленькой сучкой, гоняли по деревьям, говорили, что я испортила вам лето, и даже грозились удавить?
      Он расхохотался, сел, крутя головой, на остатки фундамента арки.
      — Мать честная! Нимфетка! Вот сон-то дурной. Она опять тут как тут. И снова с церберами. «Собаками затравлю». Естественно. Из маленькой сучки по логике вещей должна была вырасти большая.
      — Повежливей, пожалуйста, пьяный старый кобель. Что это вы расселись? Закладывайте запруду.
      — Ты что командуешь? Ты мне не начальница. И запруда не твоя, и я не твой. Хочу — разбираю, хочу — нет.
      Зубы Катрионы блеснули, освещенные предрассветной полной луною: усмехнулась? Оскалилась?
      — Закладывайте запруду, слышите? Спущу собак.
      — Да ладно, хрен с тобой, твоя взяла.
      — Ломик достаньте.
      Савельев, ругаясь, стал шарить по дну, даже рукава не засучив. Достав ломик, он швырнул его Катрионе под ноги. Она в ответ бросила ему тяжелый, точно баскетбольный, мятый резиновый мяч.
      — Это еще что?
      — Там внутри раствор. Чтоб больше никто ее не разбирал. Самоновейший рецепт.
      — Взорвут, если надо.
      Заложив запруду, усталый, измазанный, Савельев сел на основание бывшей арки,
      — Сами додумались, или наняли вас?
      Режиссер хохотнул.
      — Представь, нанял какой-то отморозок, назвался Жуком, принял меня за бомжа. Участок ему этот нужен, что ли, под какое-то спортивное сооружение. Я не понял.
      — Когда же это он вас нанял? — подозрительно спросила Катриона.
      — Неделю назад. Дал телефон. Велел позвонить, когда заказ выполню. Получил я от него десять баксов в задаток. Что ты дурью маешься? Другого наймет.
      — Не наймет. Три дня назад Жука вашего замочили. Вы телек не смотрите? Газет не читаете? Не судьба ему тут спортивное сооружение возводить. А вы-то за каким лядом согласились? Хотите кино снимать про холуев? Изучаете материал?
      Савельев поднялся.
      — Не твое дело.
      — Безденежье заело? Не похоже. Вон недавно одному вашему опусу премию дали. Отечественную, правда, но тоже ведь не двадцать копеек.
      — Ты была на просмотре? На премьере в Петербурге?
      — Да мне приплати, я не пойду. Ваши первые картины были хотя бы живые. А уж последние смотрите сами. И, кстати, где же ваш фильм про Виллу Рено? Что-то я о нем не слыхала. Где его «Оскары»?
      Савельев побледнел, выматерился.
      — Спрашиваешь, почему я к этому хрену нанялся пруды спускать? Удивительно — как это я сам не додумался? Да я готов был бомбу сюда скинуть лично, на эти пруды. Я это место ненавижу. Ручей этот долбаный, ключ сатанинский.
      — Все же у вас симптомы белой горячки.
      — Привяжи собак. Пошли. Покажу тебе твой вонючий ручей во всей красе. Что-то в голосе его заставило ее послушно привязать овчарок. Положив возле них две сумки, свою и савельевскую, захватив газовый пистолет, она подошла к режиссеру, схватившему ее за руку так быстро, что она даже ойкнуть не успела, и потащившему за собою. Они бежали сперва по тропинке вдоль пруда, потом вдоль ручья, вверх по течению, в гору, через заросли жимолости, ивняка, разнородного кустарника, как помешанные. Ветки хлестали по лицу и плечам. Они выбежали к третьему пруду, Савельев затащил Катриону в воду. «Утопит, алкоголик чокнутый!» Она было схватилась за газовый пистолет, но, пометавшись в воде, Савельев замер, дернул ее за руку, поставил перед собою, прижав ее спину к груди .своей, вытянув руку, показал наверх, крикнул:
      — Смотри!
      Она глянула наверх.
      И тотчас забыла все: холод воды, в которой стояла выше колен, объятие Савельева, полное отчуждения, неприязни, почти ненависти, но объятие, она чувствовала тепло его тела, он вцепился в ее плечи. Там, наверху, возвышалась клепсидра, цвели лиловые цветы, виднелась башенка с флюгером Виллы Рено, ходили люди в старомодных одеждах, слышались голоса, шла та самая жизнь, о которой тут некогда снимали фильм. Катриона узнала издали Либелюль, чей портрет видела накануне вечером в очередной раз.
      Она вскрикнула, шагнула в сторону, отшатнулась, Савельев отпустил ее, вылез из пруда. Она опять глянула вверх. Ничего и никого. Запустение, заросли, засыпанная ветвями, листвой, мусором лестница. Катриона выбралась из воды вслед за Савельевым, тяжело дыша.
      — В этом сраном ручье и его прудах, — медленно сказал режиссер, — всегда имеется особая точка, точка Алеф, что ли, из нее видна эта картинка. Сцены, впрочем, меняются, а точка бродит, ее не сразу найдешь. Один раз пять дней искал, потом прострел меня донимал от ледяной-то водички. А повезет — часа за два найдешь. Прошлой осенью они там фейерверк устроили. Я поднялся, поджег флигель. Пьяный был, конечно. Пока спускался, видел пожар. Но когда снова встал... в фокус изображения... они по-прежнему веселились, ничего у них не горело. Соседские мальчишки, кажется, вызвали пожарных, я ушел на нижнее шоссе. Я ненавижу этот ручей. Я ненавижу тут все. Эти поганые места испортили всю мою жизнь.
      Катриона с удивлением увидела слезы в глазах Савельева.
      — А ваш фильм? Что с ним сталось? Его не выпустили тогда на экран? Но теперь-то вы могли бы...
      — Поехали, — сказал Савельев устало, — поехали в Репино, я там пребываю в Доме кинематографистов, покажу я тебе наш фильм.
      — Может, лучше днем? На чем же мы поедем?
      — Я сегодня утром оттуда съезжаю, путевка кончается. Сейчас или никогда. У меня на шоссе машина стоит. Забирай собак, поехали. И спрячь свой кретинский пистолет. Что ты себе вообразила? Что я тебя пристукну? Что я тебя изнасилую? Не надейся, престарелая нимфетка. У меня толпы холеных куколок из «Плейбоя» в очереди стоят, отбоя нет от желающих. Правда, если тебя отмыть в сауне, приодеть, причесать, свозить на Гебриды, цивилизуешься, будешь вполне ничего; но все равно не в моем вкусе.
      Теперь Катриона узнала Савельева окончательно, его московский говорок, развязную повадку любимца публики.
      На обочине шоссе стоял обшарпанный, немытый иностранный автомобиль.
      Собаки, недовольные тем, что их загнали на заднее сиденье, а также тем, что перед ними маячит затылок Савельева, рычали.
      — Если кто-нибудь из них, бэби, вцепится мне в холку, от нас мало что останется, когда из останков авто будут наши автогеном выковыривать.
      Катриона обернулась к нерешительно стоящим собакам, слегка оскалилась, показала им плетку и рявкнула:
      — Лежать, суки!
      При этом некоторая неточность вкралась в речь ее: из троих один был кобель.
      Машина рванула с места в карьер, скорость режиссер вломил несусветную, мотор выл, ополоумевшие деревья летели мимо.
      — Хорошая тачка? Мне один бывший гонщик, ушедший в экстрим, презентовал.
      Подкатив к Дому кинематографистов, Савельев велел привязать овчарок к бамперу машины.
      — Все поймут, что собачки мои, никто слова не скажет.
      Катриона, одна-одинешенька, сидела в кинозале Дома кинематографистов. Ей было лестно, что Савельев, засевший в кинобудке, сейчас покажет ей «Виллу Рено», ей одной, как некоей приемной комиссии, жюри соло; но было и не по себе в пустом помещении, где впереди маячил пустой экран, а сзади невидимый режиссер в роли киномеханика. Она уселась в середине зала и ждала. Свет погас, пошли титры на фоне графической детали пейзажа — знакомой решетки в стиле модерн на Морской.
      Она не успела понять, в какой момент по окончании шрифтовых кадров резные врата сменились изображением устья ручья, маленького водопада, струящегося по ступеням, а теперь первый пруд, отражения и дно, гладь воды, порог, водопад порога, потом струи ручья, бегущая куда-то вода, наклоняемые ее течением водоросли, бесконечный ток, полминуты, минута, десять минут, ей казалось: она сейчас утонет, захлебнется, она плывет по этой воде в лютиках и в венке подобно Офелии. Вода все плескалась и летела по экрану, в зал вышел Савельев, не обращая внимания на экран, закурил.
      — Мы уже смонтировали всё, можешь мне поверить, кино было хоть куда, мне уже мерещился «Оскар», и не один. И решили мы с Тхоржевским на пару просмотреть еще раз, с начала и до конца. На наших глазах все эпизоды блекли, становились черно-белыми, из цвета в монохром, рассыпалось калейдоскопом, разламывалось и превращалось в эту проклятую колдовскую воду. Тхоржевский хотел остановить ленту, но не смог. А я и не настаивал, я быстро понял: конец. Никто не знает, как я жил этим фильмом. Сколько сидел я в киноархивах, в архивах, в библиотеках с Нечипоренко. Мне хотелось почувствовать время столетия, уйти на дно колодца века, показать его всем, этакое великое ретро, машина времени.
      Катриона не могла глаз оторвать от бесконечной ленты переменчивой и похожей на самое себя, мчащейся из ниоткуда в ничто ручейной воды.
      — Там есть только один эпизод в середине, ты его увидишь.
      У Савельева сел голос, он охрип, она слушала его хриплую речь без интонаций.
      — Я хотел сделать фильм века — и сделал его. Он был как «Титаник» былой эпохи, ковчег с другими людьми, иными ценностями, иной одеждой. На дно и канул.
      Он опять ушел в кинобудку. Катриона подумала: может, он и эту водяную версию не может остановить, перемотать? И ее надо смотреть два часа, не отрываясь? Вид ручья гипнотизировал ее, пугал, привлекал, она потеряла счет времени, потом так и не смогла сообразить, весь ли фильм прокрутил ей Савельев или все-таки его фрагмент.
      Внезапно камера поехала против течения, миновала фонтан (долго длящиеся кадры водомета, брызги, снятые сверху), все три пруда, все четыре порога противотоком, исток, рывок в гору.
      На горе стояла невеста. Или шла к круче, с которой начинался каскад? Шла медленно, плыла в ускоренной (в замедленной?) съемке, облаком плыла белым.
      Невеста в платье из Парижа, в парижском флердоранже, в руках у ней чухонский букет. Платье ее сияет, она вся точно в алмазах, в искрящемся снегу, в серебряной парче, она фосфоресцирующее облако гальванического разряда, оживляющего, реанимирующего прошлое. Хороша она, хороша, медленна и постепенна поступь ее. Нестерпимое свечение одежды, фаты, невыносимый блеск улыбки, сияние глаз.
      — Страх и трепет... — бормотал Савельев, — мурашки по спине... рябь по отмели...
      Руки невесты в белых митенках или полупрозрачных перчатках, букет слегка дрожит, фату раздувает ветерок, точно парус. Порыв ветра, край фаты.
      Камера, чуть смазывая изображение — крупный план, — скользит мимо лица невесты к краю фаты, но лицо можно рассмотреть, нежное удлиненное лицо с блуждающей улыбкой.
      — Да ведь это не актриса... — Катриона привстает в кресле. — Это Татьяна Орешникова, настоящая...
      Камера поднимается выше и выше, взмывает над стволами сосен, уходит под облака. Невеста превращается где-то далеко внизу в сияющий блик.
      И снова слепящие отблески несущейся под солнцем воды, ручей, водопад, ручей, струи ручья.
      — Ты не представляешь, что это было за кино, — сказал ей Савельев у себя в номере. — Я все помню, все целиком и каждый кадр в отдельности. Какие были портреты. Какие сцены. Столы в высокой траве — чаепитие... Женщины в платьях девятьсот двенадцатого года. Мими с тростью. А как играли, Голливуд, чистый Голливуд, только лучше. Мы монтировали нашу картину, используя кадры хроники, подкрашивая их от руки. Если хочешь знать, я ничего подобного из истории кино привести не могу. И все это великолепие пошло на дно какого-то мелкого проклятого финского ручья. Вся моя жизнь лежит на дне, где и воды-то по колено или в лучшем случае, в самое дождливое лето, — по яйца. Что будешь пить?
      Тут распахнул он платяной шкаф, чьи полки были заставлены пустыми, початыми и непочатыми разнопородными бутылками.
      — Мартини, — отвечала Катриона.
      Налив ей мартини, Савельев себе налил водки, весь стакан с ходу и хлопнул. Покрутив головою, открыл холодильник, достал бутерброды с икрой, сыр, остатки салата.
      — А остальные? Где они, что с ними? Нечипоренко, Потоцкая, Урусов? Вельтман-то так и исчез?
      — Исчез, исчез, улетел. Нечипоренко спился вконец, продал гопникам квартиру, превратился в бомжа. Потоцкая теперь живет в Латвии, вышла туда замуж за какого-то бонзу, красавица наша, он для нее фильмы заказывает, чтоб туалетами блистала. Постарела, голубушка, теперь только туалеты и может продемонструировать, бюстов и задниц нынче молоденьких хоть жопой ешь. Ничего, будет на старости мисс Марпл играть, ролей полно. Урусов так и бросил писать, постоянно живет, веришь ли, при Валааме, но в монастырь его не берут, говорят, больно гордый; да и в мир обратно он не хочет. Не знаю, что он там делает. Всякие, видать, послушания. Грядки копает, конюшни чистит, поленницы кладет. Писатель, которым я Урусова хотел заменить, Полянский, — помнишь? — перешел на детективы, в любом магазине, в любом ларьке у перрона его продукция валяется. Читать можно. Озолотился. Процветает. Флаг ему в руки. Вот Тхоржевский, увы, погиб. Сбрендило ему в бизнесмены податься. Большим человеком был, между прочим. Но совесть и интеллигентность до добра его на избранной стезе не довели. Дело непростое, разборки, киллеры, романтика буден, неинтересно. Как мне его жаль! Красивый был мужик. Оператор чудесный. Ах, какие кадры, какие кадры! Думаю, с его стороны после нашей лебединой песни то был род харакири. Я, к слову сказать, на нашем с ним последнем просмотре сам закончился и в некотором роде помер. Стал тенью бледной. Массовки, е-мое, какие были! Сцены на келломякской лесопилке, трикотажный цех... какое ретро... хрестоматия...
      Тут выпил он еще стакан. Катриона встала.
      — Мне пора. Я думала, вы меня обратно отвезете.
      — И отвезу.
      — Нет уж, спасибочки-мерси.
      — Так поехали прямо щас, пока я трезвый.
      — Я жить хочу. И собаки еще не старые.
      — А я жить вовсе не хочу. Такой фильм псу под хвост. Такое кино к черту.
      Она стояла у репинской станции, собаки сидели у ног, шел товарняк, длинный, громогласный: «Товарищи-товар-товарняк! Товарищи-товар-товарняк! Товар-товар! Товар-товар! Товарка-товарняк, товарка-товарняк!» — отговорил, укатил.
      Савельев, засыпая в кресле, бормотал: «Слава... анналы истории ки-не-ма-то-гра-фа... абзац... полный абзац... великое кино... фигня... красота...»

ГЛАВА 51.
МИЛЛЕНИУМ-ТОСТ

      Братья Шлиман, хоть и подросли, вполне оставались собою. Они были в восторге: родители привезли их встречать миллениум в Комарове! Днем братья катались на лыжах на заливе и в лесу; в лесу нашли они прибитую к сосне старую соломенную шляпу. Братья отодрали напоминающую осиное гнездо шляпу от ствола, слепили у ворот Виллы Рено снеговика, отстригли у шляпы обветшавшие, полусгнившие края полей, превратив ее в канотье, нахлобучили на снеговика, дали ему в руки кочергу, вылепили длинный нос, присобачили кошачьи усы из вымазанной черной краской соломы, старый жилет надели. Затем привезли на финских санках Катриону посмотреть на произведение свое. Но Катриона почему-то, увидев снеговика в канотье, в жилетке и с кочергою, помрачнела.
      — Ну, поприветствуйте миллениум как следует, мальчики, удачи вам в новом тысячелетии, не забудьте откопать Китеж.
      К их разочарованию, она внезапно собралась уезжать, чтобы встретить Новый год в городе.
      Парень, положивший было глаз на Катриону и очень даже ей нравившийся (хотя, конечно, глуповат, но сердцу не прикажешь), с которым они всего-то на-всего катались на машине, ужинали в ресторанах, сиживали в пиццериях и «Макдональдсе», ничего серьезного, по счастью, переметнулся к ее приятельнице, богатой девушке, собиравшейся лететь на зимние каникулы в Париж: «Я сначала хотела в Венецию, но передумала, а мутер взбрело в Швейцарские Альпы, там такая скучища, еще хорошо, что не на Мальдивы, как в прошлом году, Рождество под пальмой, гадость».
      — Почему ты дружишь с дочерью вора? — спрашивал Катриону отец. Дочь вора заезжала за Катрионой на разных иномарках, что раздражало его дополнительно, он все время чинил свою старую, доставшуюся от дядюшки «Волгу», да еще и воров не любил.
      Вовсю танцевали, дом вора был шикарный, стенные часы пробили половину двенадцатого, бывший Катрионин парень шепнул дочери вора: «Давай смоемся». Они захватили пару бутылок, бокалы, ей было жаль надевать шубку, новое бриллиантовое колье тут же спряталось под шерсткой и перестало сверкать, ей было жаль снимать новые французские туфельки и влезать в сапоги, но парень был что надо, они смотались, пробежали по прорытой в снегу дорожке (разноцветные шары светильников зажжены, елка перед домом украшена, вся в лампионах), сели в его «десото», поехали куда глаза глядят. На перекрестке она сказала: «Поверни налево». Автомобиль остановился у отрисованных снегом резных ворот. У ворот стоял старинный фонарный столб без лампочки и светильника, снеговик держал кочергу.
      — Открой ворота, — сказала она.
      — Ну, ты даешь.
      Он достал из багажника лопату, разгреб снег, распахнул створки ворот Виллы Рено, они вошли, он продолжал разгребать снег перед нею. На участке было тихо, свет уличных фонарей еле проникал через заснеженные ветви, темный настороженный погоревший флигель маячил справа.
      Она принесла корзинку с бутылками и снедью («Пикничок, блин»), он поставил в снег большой, напоминающий шахтерский фонарь из багажника. Теперь, стоило ей распахнуть шубку, бриллианты снова могли сверкать, как положено.
      «Интересно, — подумал он, — а если я сейчас ей шлейф задеру, будет ли она возражать? Романтично, бля, только холодно. Хотя телка и с прип...ью, может, ей так в жилу».
      — Здесь когда-то была вилла, в старину, сто лет назад, при финнах.
      — Везде что-то было. Тебе нравится старье?
      — Я раньше хотела, чтобы фатер купил тут участок, отстроил особнячок, подновил решетку, поставил бы новую такую же по периметру, а то только десять метров на Морской, восстановил беседку над обрывом, почистил пруды, запустил фонтаны. Но он меня уговорил не капризничать и не возиться, зачем делать из говна конфетку, сказал он и купил мне виллу в Англии. Я думаю, к лучшему. Нечего болтаться на здешней помойке. Ой, какие тени от фонарного света! Открывай шампанское. А вдруг из сугроба финский гном или гоблин выскочит?
      — Ну, выскочит, в натуре, и скажет: «Я, блин, гоблин, а ты, блин, кто, блин?» Она ревниво надула губки: конечно же, эту фразу из молодежного виртуального журнала позаимствовал он у Катрионы.
      — Ты с ней спал? Она тебе давала?
      — Нет, не успела.
      Она обрадовалась.
      — Правда, что здесь, в Комарове, скрывался Бродский?
      — Кто такой Бродский? — спросил он.
      Раздался издалека запущенный по телевизору на всю катушку бой часов, засверкали ракеты, пошла шутейная пальба, завизжали братья Шлиманы.
      — Часы бьют! Скорей!
      Он открыл шампанское, искристая струя разогревшейся в машине бутылки ударила вверх, брызги на бриллиантах избалованной девушки, на ее распахнутой шубке, на ее локонах, на его лице. Они чокнулись, бокалы зазвенели.
      — Скажи тост!
      Подняв бокал, улыбаясь (девки от его улыбки с ума сходили, куда там Ди Каприо со товарищи, улыбка, его ноу-хау, открывала ему любые объятия, любую дверь), раскинув руки, он закричал (снег пошел в эту минуту):
      — Снег, снег, новый век! И тысячелетие в придачу! Принеси нам удачу, фарт, счастье, счастья полные штаны!
      Они выпили, они целовались, у нее была голая спина под меховой шубкой, ай да платьишко, она ведь без лифчика. Она вырвалась, схватила фонарь, отбежала.
      — Хочешь, будем с горки кататься?
      Он последовал за ней, несколько разочарованный.
      — Да где ж тут горка?
      Обрыв, овраг, крутизна белоснежного, светящегося во мгле ночной спуска, снег припорошил наледь на теле ручья.
      — Ну, ничего себе, конкретная горка, что с санками, что без санок шею свернешь, а уж на лыжах полный капут, абзац глубокий, я охреневаю, какая тащиловка.
      Они пили шампанское, стоя на том же самом месте, где сто лет назад стоял встречавший Новый год у финского консула Эмиль Рено с бокалом в руке; ему только что объяснили: там, под снегом, стекает по оврагу ручей; и он, встречая XX век, век прогресса и процветания, решил построить тут виллу, пусть будет каскад с фонтанами, окруженный цветами, белая лестница, маленький Карельский Версаль.

ГЛАВА 52.
ТУМАН

      Туман шел с залива.
      Медленно, достаточно медленно, спешить было некуда, его клочковатая на границе с цветной округой, оплотнявшаяся и густевшая с каждым метром бесплотная стена завоевывала берег, прибрежные, отличавшиеся от корабельных — высоких и прямых — подруг коренастостью, толстым стволом, свилеватыми ветвями сосны (он, всеядный, поедал любую сосну, с одинаковым аппетитом развеществляя раскидистые петяйи, прямоствольные рыжие хонки-конды, стволы мянтю-мянд, отдающие голубизной), осоку у подножия сосен, аллею вдоль Приморского шоссе, нижней дороги, она же Куоккалантие (заодно, резвясь, воссоздавал он, прикинувшись на секунду подражающим Сера или Синьяку пуантилистом, фигуры дам с омбрельками и их степенных кавалеров начала века, совершающих по аллее променад), само шоссе (обрисовывая полуневидимые воздушные слепки, миражные изображения извозчиков, русские и вейки, то явятся, то растворятся), обочину, полосу травы, кусты, дрему, джунгли жимолости, изножие склона, склон.
      Туман поднимался по ручью против течения, ручей летел, журча, навстречу ему, туман ощупывал мелкую струйную ручейную волну.
      Белое марево, превращающее пейзаж в ничто, прошло низину, легко ступая по фундаментам птичников, воссоздавая на считанные секунды сами птичники и оранжереи, обвело дом садовника, в котором до финской войны жила семья друзей Федора Шпергазе, завоевало домик смотрителя, слизнуло постамент статуи, заволокло большой пруд с островом, на миг, забавляясь, воссоздав посередине пруда лодочку с братьями Парландами; затем, освоившись, затянуло маленький пруд с фонтаном посередине, а вот уже пройден и первый водопад с третьей запрудою, а за ними средний пруд со средним порогом, укрепленным упавшим на него огромным деревом, ствол перегородил овраг, точно прутик, положенный пальцами исполина на детскую, игрушечную запруду, а вот уже и первый заглохший пруд, подернутый по краям ряской забвения, пропал.
      Туман деловито взбирался на крутые, уходящие ввысь обрывистые склоны с высоченными соснами, превратившими ручейный овраг в ущелье; он проследовал первую запруду, десять нижних ступеней лестницы, пустой пролет, заросли ивняка и одичавшей чахлой сирени, три верхние, мхом и вековечной палой листвой покрытые ступени, фундамент беседки с клепсидрою, не удосужившись воссоздать саму клепсидру, видимо, презирая человеческую причуду делать водяные часы; он слизнул остаток решетки с пламенеющими копьями и чугунными листьями, покрытыми патиной, нелепо стойкий последний фонарь у ворот, ворота, руину угловой беседки, двинулся к верхнему шоссе, к платформе, железнодорожному полотну, к верхней части поселка, обращенной к Хаукиярви, переименованному в Щучье озеро.
      Но по пути, взобравшись на обрыв, он охватил белой мглою остатки смотровой площадки перед дачей Барановского, подобные деталям подъемного моста рыцарского замка, принял в объятия беседку с кольцом давно пересохшего водомета, и, едва подступив к фундаменту, на котором красовался тюремно-кирпичный остов особняка, недостроенного каким-то погибшим безвременно (или в урочный час) новым вором, к фундаменту, сбросившему было деревянное убожество барачного ведомственного детского сада, то есть к фундаменту «Замка Арфы», туман принялся за свое любимое занятие: помня все, что довелось ему некогда обнимать, он воссоздавал деревянный кружевной дом, облизывая точеные столбики перил, башенку, перголы, открытые и закрытые веранды, стекла множества окон, очертания эоловых арф.
      Никто не видел работы тумана, потому что мираж «Замка Арфы» исчез, едва возникнув, это было искусство для искусства. Но как только взметнулся в воздух сиюминутный призрак дивного дома, в ответ возникли нарисованные белой мглою Вилла Рено, сгоревшая дача Беранже, церковь за железной дорогой, театр, все разобранные и перевезенные в поселок за Хельсинки дома начала века (в самих этих домах в Финляндии тотчас задрожали стекла, запрыгали полтергейсты, зашелестели занавески и шторы), возникли — и пропали.
 
Берега больше не было.
Не было ни дороги, ни сосен, ни обрыва.
Не было и каскада.
Остался только голос ручья:
 
 
       1999—2002

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20