Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночные любимцы

ModernLib.Net / Галкина Наталья / Ночные любимцы - Чтение (стр. 4)
Автор: Галкина Наталья
Жанр:

 

 


      На последнем слове приветствия Ганс и проснулся, отнюдь не на просторе и даже не на крыше, а в весьма тесном помещении.
      — Эммери, — сказала я, когда мы дошли с ним до моста, — я прочла про сны. Почему сны? Это как-то касается вас или Хозяина?
      — У человека порога, человека межи сны всегда яркие, художественные, запоминающиеся, с повторяющейся через годы обстановкой и географией на особицу, часто зеркально отображающие реальность. Пограничные с ясновидением.
      — Сновидение, ясновидение, — сказала я. — А у меня сейчас душевная слепота. Или духовная. И некому перевести меня через улицу.
      — Я знаю, Лена. Я вам сейчас не указчик. Я прихожу только к людям межи, только такому человеку я спутник. И собеседник.
      — Но ведь вы говорите со мной. Почему?
      — Ленхен, вы дитя природы, в вас есть от настоящей женщины, во все времена на самое себя похожей. Разве непонятно?
      — Настоящих женщин полно, — сказала я.
      — Неправда.
      В польском саду целовались парочки; я им завидовала.
      — В настоящей женщине небытие, то есть инобытие с бытием встречаются. А вы еще ребенок, Лена, но ведь подрастете когда-нибудь, да?
      — Надеюсь, — сказала я уныло. — Что мне делать, Эммери? Раньше я жила легче. Черт меня дернул сунуться в чужой тайник.
      — Мир неисправим, — сказал Эммери, улыбаясь, — нешто можно к ночи при ангеле поминать…
      — Я больше не буду. И где это вы видите ночь? Одна заря сменить другую спешит. Петушок пропел давно. Вся зга видна.
      — Полно, Лена, не плачьте, перестаньте.
      Дома, одна, за закрытыми дверьми, я разревелась в голос, на меня обрушилось враз ожидающее меня житие без неопределенных надежд, без розовых очков, без сотворенных кумиров. Я была не готова к подобному житию. Отсвет восточной маски лежал на всем, беспощадный отсвет. Эммери снял маску с меня так неудачно; или состояла она из двух частей — видимая снялась, невидимая осталась? неснимаемая (как железная!), невесомая маска-невидимка. Но, поскольку все проходит, иссякли и мои слезы.
      Мне было не уснуть, и я развязала тесемку на объемистой связке старинных бумаг, показавшихся мне сначала письмами; были и письма, а сверху лежали несколько листков (подобные листки попадались между письмами, а в самом низу связки обреталась целая кипа), чем-то напомнивших мне книгу, посвященную Востоку: подобие дневника или записной книжки, то цитаты, то заметки, записи на память, по-французски, по-немецки. Немецких я прочесть не могла.
      "Видел я ограду, за которой ты живешь, и ограда была неприступна, и никто не собирался открывать мне ворота, и судьба не собиралась соединять нас; отчего же таким счастьем наполнилось все мое существо при виде стены, скрывающей мою любимую?"
      "Дома, полные яств, и гостей, и нарядов, и безделушек, и шума, превратились в развалины, и затянуло развалины песком, и все прошлое мое подернуто зыбучими песками, и не дойти мне по ним до тебя, преграждают мне путь десятилетия событий, призраки пространств, шипы трагаканта и обе наши жизни".
      "Мне милы все ночные любимцы: страдающие бессонницей влюбленные, наблюдающие фазы Луны астрономы, следящие за склонением звезд мореплаватели, полуночные дозоры, склонные разговаривать во сне сочинители, лунатики, одолживший мне при свете лунном гусиное перо Пьеро с картины господина Ватто, даже крадущиеся во тьме заговорщики и откровенные разбойники, целое братство сов, ночных птиц, одиночных, отбившихся от стада овец, ибо спит ночью все людское стадо, и отдыхает от человека Природа, отдыхает от людской суеты Земля, предоставленная другому небу, распахнувшемуся Космосу, от коего отгораживается день лазоревым сводом земной атмосферы. Черное правдивое око ночи не нуждается в человеческих существах. Человеку ночью трудно разыгрывать царя природы и центр мироздания. И для любви недаром отведена космогоническая страна ночная, все мы зачаты под взором недреманных светил, и верны гороскопы, и астрологи в чем-то правы. Может, из зачатых в дневные часы и выходят негодяи и монстры? Есть же на свете племя, верящее, что в один из дней недели рождаются убийцы".
      "Все позорное можно скрыть и во всем покаяться, кроме лжи".
      "Уже достаточно тесно было мне от любви, — как же быть мне, если постигли меня и любовь, и разлука?" Ибн-Хазм.
      "Иногда между судьбами людскими пролегает барзах — непреодолимая преграда между морями, чтобы они не слились и оставались собою".
      "Ковры-самолеты! Перстни Джамшида! Всевластные джинны из брошенных в море житейское бутылок! Я ваш властелин, ваш данник и ваш пленник разом. Я оказался в огромном замке для великанов, чьи своды и ступени не соответствуют скромным человеческим масштабам и мерилам. Древние изваяния богов недаром так колоссальны: колоссы молчаливо твердят нам об иной системе мер. Другим измерениям вы учили меня, мэтр Ла Гир, другим точкам отсчета. Простите меня. Прости меня, Анна. Поднимись на башню, сестричка моя, и махни мне платком. Путь оказался слишком долгим".
      "Существует закон пути: ты придешь туда, куда ведет дорога, выбранная тобою. Все так просто".
      "День был, помнишь ли ты, теплый, ранняя осень. Ты надела черное платье, ты всегда любила темное, серое, тускло-зеленое. Шелк шуршал негромко, легкий шорох движения. Тебе было весело, ты вышивала, и котенок закатил под диван клубок ниток. Я не понимал тогда прелести обычной жизни, ее незначительных деталей. Меня манила магия, интересовала алхимия, таинству я предпочитал тайны. На самом деле, Анна, ничего таинственней твоей улыбки я не видал ни в одной стране и ни в одном веке. Что с тобой стало, когда я исчез, отправился в экзотические края, из которых не мог вернуться в покинутые место и время? Должно быть, ты ушла в монастырь, как твои двоюродные тетки. Я их потом тоже вспоминал неоднократно, четыре монашенки с белыми пальцами, они тебя учили и вышивать, и рисовать, и гравировать. Еще они учили тебя варить варенье, ты его пролила, пальцы у тебя слиплись, в варенье вымазался котенок, и стол, и туфли, и черепаховый гребень, липкое, сладкое, абрикосовое, налетели пчелы, весь скромный абсурд бытия налицо. И меня тянуло к тебе, как пчел на варенье. Ты была старше, тебе казалось непристойным и безнравственным отвечать мне взаимностью, точнее, показать, что отвечаешь. Пять лет разделяли нас; между пятилетней девочкой и грудным младенцем пропасть, между сорокалетним господином и сорокапятилетней дамою полшага. Между нами теперь столетия и страны, и нас прежних нет на свете, и никакого «мы» нет, разве что слово, единица языка, местоимение, бессмыслица. На Востоке, куда занесло меня невзначай колдовство, утверждают, что мужчину делают мужчиной скорбь и страсть. Но ни для тебя, ни для меня мой нынешний мужественный образ уже не является ни настоящим, ни прошлым, ни будущим. Мы призраки с картины Антуана Ватто: ты в черном, я в коричневом камзоле и в берете, напоминающем тюрбан, плоский холст, окно в небытие, машина времени из канвы и красок, воскрешающая несуществующее мгновение, каприз Природы".
      "Ходят слухи, что Людовик XIV построил Версаль потому, что из окон замка Сен-Жермен видел аббатство Сен-Дени, где суждено было ему быть погребенным, вид собственной будущей усыпальницы действовал ему на нервы, Король-Солнце не хотел думать о смерти. Мне же кажется, что король стремился отъединиться хоть сколько-нибудь от парижан, любой из них мог войти в замок, болтаться по комнатам и гулять в саду. В Версале королевское семейство вело более обособленный образ жизни. Хотя парижане, особенно в воскресные дни, взяли моду туда таскаться в каретах, устраивая экскурсии и глазея в свое удовольствие. Мне говорил об этом Савиньен, показывая в лицах и любопытствующих, и придворных, и членов королевской семьи; как всегда, передразнивая и пересмешничая, он был неподражаем, и я хохотал от души".
      "Мэтр Ла Гир увлекся Луной и, зачарованный Гекатой, то есть Дианой, она же Селена, временно забросил свой труд, посвященный солнечным часам. Чертежи, таблицы и гравюры всех видов этих часов валялись, скучая, в кабинете и в библиотеке. Впрочем, три кадрана, установленные мэтром в саду, и горизонтальный, и наклонный, и вертикальный, чувствовали себя прекрасно, ибо дни стояли солнечные, а Анна, посадившая вокруг часов свои любимые фиалки, маргаритки и тюльпаны, навещала их постоянно. Равно как и мы с котенком: я смотрел, как Анна поливает маргаритки из лейки, а котенок, которого будоражили шелест и движение платья, цеплялся за ее юбку".
      "Если бы я мог вернуться, я привез бы Анне семян диковинных растений, и вокруг солнечных часов мэтра расцвели бы привыкшие к лунному календарю экзотические травы".
      "Полуоткрытая фисташка традиционно сравнивается с устами красавицы с дразнящим розовым болтливым язычком".
      "Джиннан прислуживал карлик в лиловом шелке, называвший ее "идол китайский", "идол сомнатский", это считалось комплиментами, Джиннан очень ценила карлика, а мне он чем-то напоминал Годо, карлика принцессы Юлии, обозвавшего Прованс "надушенной хамкой". А может, расфуфыренной плебейкой? Меня стала подводить память. В отличие от этих двух, вносивших некий уют в существование, русские карлицы и лилипуты приводили меня в ужас, как и многих русских придворных, притворно улыбавшихся и не подававших вида, что им не по себе".
      "Видать, это Харут, мятежный ангел, основатель волшебства, настиг меня за грешные помыслы мои в одной из антикварных лавок Парижа".
      "Да, хороша она была, хороша она была в ожерелье из застывшей амбры; но подделка было все, что между нами происходило, ибо возникло небеспричинно: я был молод, одинок, тело мое томилось от желаний, а ночи на Востоке прекрасны, и Венеру именуют Зухра; и не только так, она и Арсо, и Азизо, и Узза, и Иштар, целый сераль; а моя пери скучала без мужских ласк, и лестно ей было внимание чужеземца, и преодолевала она страх перед голубоглазым созданием, льстило ей и это; и когда желания были утолены, скука развеялась, страх растаял, — мы разошлись".
      "Мало о чем я сожалел, бессмысленно было предаваться сожалениям, однако мне жаль было, что не мог я подарить мэтру Ла Гиру астрономического атласа Али Кушли, помощника великого Улугбека, погибшего в сонной тишине подворья безвестного караван-сарая от руки наемных убийц".
      "У меня было время поразмыслить, в чем разница между королем, царем, халифом, эмиром и князем. Все-таки классическим правителем для меня был и остается ан-Нуман ибн аль-Мунзир с его ежедневно менявшимся настроением: в один день убивал он всех, кого встретит и кто под руку подвернется, в другой день осыпал всех милостями".
      "Я бы изучал историю и нравы стран по описаниям чужестранцев: взгляд со стороны всегда взгляд особый, со стороны виднее, особенно хорошо видны дикости и несообразности, к которым привыкают с детства, чтобы не замечать их вовсе. Кроме того, иностранец по той же причине лучше подметит и опишет бытовые черточки, мелочи, подробности обычаев, привычек, аксессуаров, блюд: впервые увидев, удивляешься и запоминаешь".
      "Какова красавица в парандже, завернутая в изар? Не напоминает ли она вам кота в мешке? Или, укрытая складками, перестает она быть Фатимой либо Талиджой и становится женщиной вообще, символом пола?"
      "Чернокожие цари поручали своих женщин верному человеку, и он, дабы блюсти нравственность, заставлял царских жен с утра до ночи прясть, ткать и вышивать: считалось, что, когда женщина остается без дела, она только тоскует по мужчинам и вздыхает по сношениям. Не знаю, как насчет нравов; а тканей в кладовых было хоть завались".
      "Когда спросили у стареющего Ибн-Хазма, сколько прожил он, он ответил: "Минуту. Все остальное не в счет". — "Как это? — спросил спрашивающий. — Скажи яснее! Ибо то, что говоришь ты, кажется мне ужасным". И отвечал Ибн-Хазм: "Ту, к кому привязалось сердце мое, поцеловал я однажды одним беглым поцелуем, — видеться с ней было опасно. И, хотя годы мои продлились долго, и ты видишь седину на висках моих и щеках, только эту минуту считаю я жизнью"".
      "Я редко вспоминаю тебя, Аннет; может, потому, что и минуты у меня не было. Иногда ты приходишь во сне. Но стыдно, старея, обнимать во сне призрак, хотя я и сам отчасти привидение".
      "Наемные убийцы существуют в любой стране, и жестокость тоже. Меня бесила восточная манера отрезать врагу то руку, то язык, то ухо, то губы. Видимо, то была чужая жестокость; своя незаметна".
      "В отличие от восточного женского сераля, у российских императриц наличествовал мужской сераль из фаворитов всех видов и фасонов. Состав восточного сераля в итоге оставался постоянным; северо-западный отличался скользящим составом. Мужики, конюшие молодцы, голыши, певчие хора церковного, дворяне, сержанты, кого там только не было. Иные, отслужив, растворялись в неизвестности проживать свои дареные алмазы; другие шли к цели по трупам, интриговали, возглавляли партии. Мне не нравился двор мужеподобных полигамных императриц. Самые милые существа в нем были собачки, но и тех, по сплетням, склоняли к скотоложству".
      "Мэтр Ла Гир любил своих питомцев со страстью и яростью, соответствующими его фамилии, бывшей когда-то прозвищем сподвижника Жанны, Этьен Ярость, Ла Гир, червонный валет; особой нежностью его отмечены были эпициклоиды и конусы, но и о конхоидах он не мог говорить спокойно".
      "Как странно: столько приключений выпало на мою долю, столько я повидал, и все-таки жизнь моя представляется мне огромным ничто. Будто ощущения мои жили отдельно от меня: и зрение, и слух, и осязание, и вкус, и обоняние; ум мой напоминал вечного зрителя, а сердце молчало вчуже. Если бы мог я выбирать, я выбрал бы роль твоего котенка, Аннет; наконец-то дошли до меня туманные намеки поэтов, желающих превратиться то в колечко на ручке любимой, то в съедаемое ею яблочко, то еще в какую-нибудь дрянь. Имени котенка, увы, я не помню; Мистикри либо Мусташ".
      Дочитав первые листки, я снова спрятала пачку бумаг и забылась сном часа на два. Кофе с трудом привел меня в сознание; ночные слезы, чужой дневник и осознание полного и окончательного одиночества вкупе с оскоминой от вранья создавали ауру похмелья.
      В соответствующем полутрезвом состоянии я прибрела в аудиторию, где занимались мы проектированием, и стала доклеивать макет своей последней в году дизайнерской курсовой работы. Поначалу пребывала я в аудитории в одиночестве, потом явился один из моих соучеников, К., словно почуяв мой приход и предчувствуя блистательное отсутствие остальных студентов, дружно смотавшихся на открытие промышленной выставки. К. давно был влюблен в меня, случалось ему приезжать к моему дому с другого конца города, чтобы привезти мне сигареты; он выслушивал мои жалобы на родителей, водил меня в кино, носил мои подрамники; я пользовалась его услугами без зазрения совести, принимая их как должное. Он мне нравился, мне было приятно проводить с ним время, не более того. Я уже не помню, какими репликами мы перебрасывались в пустой аудитории, но, полагаю, он заметил, что со мной неладно, подошел; не помню я и мизансцены, закончившейся поцелуями; полупьяное восприятие мое обостряло непривычный вкус чужих губ, химию чужого существа; я никогда прежде не целовалась ни с кем, и по сравнению с прочими студентками была, несомненно, отстающей в развитии в этом плане — по сравнению с замужними девчонками и с девицами, имеющими любовников или возлюбленных. Мы целовались довольно долго, а потом покинули аудиторию, спустились по мраморной лестнице, вышли в узкий прямоугольник внутреннего дворика, непосещаемый и недоступный взору колодец, целовались и курили во дворике, потом бродили по городу, переходя из сада в сад, гуляли по набережным, ели мороженое в мороженицах, даже выпили по бокалу шампанского; наконец, вышли и на Фонтанку. Так начался мой первый роман (жаль, что не последний), в котором, как мне теперь понятно, я искала выхода из внутреннего тупика; большинство людей поступают подобным образом сознательно или бессознательно, погружаясь в невольную ложь истово и нелепо; добром это обычно ни для кого не кончается, как всякая подмена, как всякие труды фальшивомонетчиков. Люди смирные, способные терпеть, уважающие жизнь в итоге женятся и выходят зам уж и, вглядываясь друг в друга, постепенно привыкая и исполняясь благодарности, более или менее тихо, мирно и благообразно живут вместе до конца дней своих. Нетерпеливые натуры, существа страстные, создания, склонные к поискам идеала (да, да, вот именно: к идиотским поискам дурацкого идеала, причем материализованного!) или сверхчувствительные к фальши, особенно к чужой, обречены на ссоры, разрывы, разводы, драмы, трагедии, нужное подчеркнуть. Я относилась, разумеется, к нетерпеливым; стало быть, судьба моя была предрешена. Но в тот вечер я явилась в квартиру Хозяина, радуясь, чувствуя себя защищенной, в полном дурмане, при всех козырях, под всеми парусами.
      — А вот и Ленхен, — сказал, открывая мне, Хозяин, — под всеми парусами.
      — Я видела в отдалении Эммери и Камедиарова, — сказала я. — Они сейчас подойдут.
      — Не закрывай дверь, — сказал Хозяин и побежал вверх по лестнице.
      Я осталась в вестибюле. Мне хотелось причесаться и напудрить горящие щеки.
      Под лестницей висела в пространстве плащ-палатка, защитный крылатый плащ, чей капюшон касался изнанки лестничной ступени, а полы доходили до полу. Я зашла в закуток за плащом и посмотрела в зеркальце — нет ли на губах моих следов от наших неумелых поцелуев.
      Дверь скрипнула, появились Эммери и Камедиаров, они меня не видели, а я хорошо слышала их. Наверху Хозяин играл на фисгармонии, Сандро подпевал, оба они смеялись; неожиданным козлетоном подпел Николай Николаевич.
      — Уж не думаете ли вы, — тихо и раздельно произнес Камедиаров, — что я буду изощряться, воздействуя на альфа-ритм его мозга, вызывая у него остановку сердца или остановку дыхания? Транспортируя его в другое измерение? За кого вы меня принимаете? За фокусника балаганного? За иллюзиониста из провинциального шапито? Я правила игры знаю. Все будет по-земному, просто, тихо, в традициях местных широт. Сначала доведу до его сведения, что его любимица медхен Ленхен — за кого он ее держит? Кем считает? Дочерью? Вечной женственности ипостасью? Беззащитным ребенком? Родной душой? Кстати, внешне она несколько напоминает его юношескую пассию, вы в курсе? — что эта самая Ленхен вломилась в его тайник, читала его письма, да еще и стащила их и на место не положила.
      — Пока.
      — Да, пока; стало быть, сейчас момент подходящий и есть. Что она все про всех знает и нагло изображает неведение, что она шантажировала Шиншиллу. Это его заденет сильно, не может не задеть, он отвлечется, забудется, потеряет бдительность, скорость реакции, способность предвидеть, — хотя бы на время. Все как по нотам. А потом на него донос напишут сослуживцы, он ведь у нас правдолюбец, человек на все времена, болтает что попало, проблем никаких; да и Леснин словечко замолвит в должной инстанции. И поедет наш Хозяин тривиальным образом на лесоповал. В ватнике. А с его сердцем и с его идеализмом долго он там не промыкается. Умрет в лагерной больнице. Или блатные прикончат. И никаких чудес, о Эммери, ни молний, ни громов, ни яду, ни прочих пошлостей.
      — То есть как раз сплошная пошлость.
      — Эй! — крикнул сверху Сандро. — Куда вы там все запропастились?
      Эммери и Камедиаров поднялись по лестнице в комнату, а я на цыпочках, тише мыши, проскользнула за ними на кухню. Тут раздался звонок в дверь; пришел Леснин.
      Сердце у меня колотилось, как после бега взапуски, тени в комнате увеличились в размере и приобрели отчаянную беспросветную провальную глубину, а свечи горели вполнакала и оплывали слишком быстро.
      — На чем я остановился? — спросил Сандро.
      — На весьма тесном помещении, — откликнулся Николай Николаевич.
      — Да, помещение, в коем проснулся Ганс, показалось ему более чем тесным; поначалу мелькнула у него шальная мысль: а не в гробу ли он? Но сперва он сообразил, что геометрия гроба несколько иная…
      — Геометрия гроба — это блистательно, — сказал Хозяин.
      — А кого из авангардистов хоронили в кубическом гробу? — спросил Николай Николаевич.
      — …то есть соотношение высоты с шириною более подходило для сидящего, нежели для лежащего; потом пришло Гансу в голову, что на Востоке гробы вообще отсутствуют как таковые; и, наконец, услышал он превеселые женские голоса и даже весьма музыкальный смех, отнюдь не похоронного настроя. Женщин было несколько, и, в отличие от ящика, где сидел, согнувшись в три погибели, Ганс, судя по щелям и отверстиям в досках, там, где они смеялись и болтали, было светло.
      — Правда ли, что у неверных только одна жена?
      — Откуда у маленькой Тамам-и-шериф такой интерес к неверным?
      — Значит ли это, Хинд, что ты как старшая жена осудила меня и сделала мне замечание?
      — Я тебе не замечание сделала, а слегка пожурила; ты здесь недавно и плохо знаешь меня. Я доброжелательна, никому не желаю зла и меньше всего — тебе. Ты вообще еще ребенок. Что касается неверных, то и я слышала: у них одна жена, к тому же с открытым лицом.
      — А! — вскричали жены хором.
      — Видимо, для восточных людей женщина с открытым лицом — все равно что мужчина с открытым задом, — мрачно сказал Шиншилла.
      — Второе, может, даже предпочтительнее, — сказал Леснин.
      — Это, как и все остальное, дело вкуса, — сказал Хозяин.
      — Задницы везде одинаковы, — возразила я, — зато на всех широтах есть настолько непристойные хари лиц обоего пола, что лучше бы их прикрывать.
      — И это говорит молодая девушка! — сказал Николай Николаевич. — Лена, фи. Хотя сказанное вами святая правда.
      — Пообсуждав степень развратности жен неверных, — продолжал Сандро, — невидимые для Ганса женщины перешли к проблемам одежды.
      — Однажды, — таинственно произнесла доселе молчавшая довольно-таки приятным контральто, — я видела картинку, принесенную властелину нашему неким сина; мало того, что на ней изображены были люди…
      — О! — вскричали жены хором в справедливом негодовании.
      — …среди людей находились совсем обнаженные женщины, а у одетых женщин такие платья, что плечи и груди выставлялись на обозрение окружающих.
      Пауза, полная ужаса, была ответом на эти слова.
      — Я не хочу даже слышать про такое! — вскричала, судя по голосу, Хинд. — Немедленно прекрати описывать непристойные картины, Джиннан! Достаточно непристойностей, нарисованных на стенах в бане.
      При этом Хинд швырнула об пол нечто мягкое, подушечку, вышивку либо покрывало; предмет бесшумно шлепнулся возле места заключения Ганса; почуяв легкую волну пыли, тот чихнул. И наступила тишина.
      — Ты слышала, Талиджа?
      — Да, — пролепетала Талиджа.
      — А ты, Джиннан?
      — Да, — прошептала Джиннан.
      — А ты, Тамам?
      — И я слышала, — сказала Тамам.
      — Откуда шел этот звук?
      — Из сундука, Хинд, — сказала Талиджа.
      — У нас в сундуке вор, — сказала Джиннан.
      — Давайте откроем сундук, — предложила Тамам.
      — Сначала закроем дверь, — сказала Хинд, — потому что, если там мужчина, мы опозорены, и нас побьют камнями как распутниц.
      Дверь закрыли, и легкие шажки просеменили к сундуку, и легкая шафраново-золотистая, окрашенная хной ручка в серебряных и бирюзовых кольцах открыла крышку. Ганс распрямился и сделал вдох. Вопль отчаяния они прервали, закусив рукава шелковых одежд.
      — Что ты натворила, Тамам! — вскричала Хинд. — Он видел наши лица! Ты обесчестил нас, сина! Мы все погибли, и ты в том числе, нас забьют камнями насмерть.
      Отвернувшись к стене, Ганс уверял их, что после сундучной темноты он совершенно ослеп от солнечного света и не успел их разглядеть, и что он будет стоять к ним спиной, пока они не наденут покрывала, и что у него есть на Севере жена, одна, как ему положено по обряду, другой ему не надо, и что он вовсе не собирался их бесчестить.
      — Зачем же ты обманом пробрался в харим? — сурово спросила Хинд.
      "В гарем", — догадался Ганс.
      — Я не пробирался, — сказал он.
      — Как же ты оказался в сундуке? — полюбопытствовала Джиннан.
      — Колдовство, должно быть, — отвечал Ганс, — я уснул на крыше дома одного музыканта, а проснулся в сундуке. Колдовство преследует меня, о почтенные женщины; сперва ковер, теперь сундук.
      Они совершенно успокоились, услышав такое объяснение.
      — А ты не вор? — поинтересовалась Талиджа.
      — Вор должен быть из Эль-Аггада или из Багдада, а я из Северной Пальмиры.
      — А как зовут твою жену? — пропела Тамам.
      Они уже укрылись покрывалами, но Ганс прекрасно узнавал их по голосам.
      — Анхен! — сказал он.
      — Я тебе верю, — сказала Хинд, — ты любишь свою жену, это заметно.
      Раздался стук в дверь, и мужской голос вскричал:
      — О чем вы там сплетничаете за закрытой дверью?
      Жены заметались, Талиджа, открыв сундук, подтолкнула Ганса, крышку закрыли, сверху на сундук села Тамам.
      Вошел властелин гарема.
      — О господин наш! — сказала Хинд. — Мы обсуждали твои подарки.
      — Надеюсь, они вам понравились?
      Жены закричали хором, изображая восторг. Маленькая Тамам похвасталась соло, что поделилась с Хинд, Талиджой и Джиннан притираниями. Властелин сообщил, что убывает ненадолго по делам и поручает охрану гарема Абдаллаху. Когда он двинулся к двери, Хинд осенило.
      — О властелин наш! — сказала она. — Не позволишь ли ты своим рабыням, прислужницам и наложницам принять у себя гадалку? Мы бы хотели узнать, у кого из нас родится твой первенец.
      — Разумеется, это баловство, — отвечал властелин, — однако мы вам позволяем; хотя, что ж тут гадать? Все в руках Аллаха.
      Ганса обрядили в женское платье, закутали в изар, и, под хихиканье Тамам, принялись обучать походке и манерам.
      Он обучился настолько успешно, что сумел пройти мимо бдительного Абдаллаха, благополучно проследовать до развалин на окраине, именуемых Харабат и служащих пристанищем одному зороастрийцу, державшему для подобных ему, а также для прочих желающих, питейное заведение, и в укромном уголке переодеться. В совершенном счастье, что его не побили камнями, Ганс выпил сладкого винно-алого напитка из белой пиалы, и так чудно было зороастрийское зелье, что выпил он еще, и еще, и еще, и в конце концов развалины куда-то пропали, и оказался Ганс на раскаленном песке среди белых камней, а перед ним возвышалась скала с мрачно зияющей черной пещерой.
      — Именуемой "колодец Бархут", — сказал Хозяин.
      — Совершенно справедливо, — сказал Сандро.
      — Очень мило, — заметил Шиншилла, — начали с геометрии гроба, закончили гробовым входом.
      — Литературный прием, — сказал Леснин.
      Всю ночь, как в лихорадке, читала я письма Хозяина. Господи, что это было за чтение. Для начала, большинство писем написаны были его рукой, послания, не достигшие адресата: Ла Гиру, Анне Ла Гир, Савиньену, Филиппу; одного из адресатов именовал он Петровичем, к восточной женщине обращался: "О, Фатьма!"
      И дневники-то не отличались регулярностью: такого-то числа, месяца, года имярек посетил то-то и се-то, видел А., беседовал с Б. и т. д., - дневники не являлись таковыми, скорее, представляли собой ночники, он фиксировал мелькание мысли, порхающей перед сном с факта на факт. То же и с письмами, своего рода дневниками души, фрагментами несуществующего метафизического диалога, бесконечными монологами существа, которому не с кем поговорить. Отчасти психотерапевтические тексты. Но и не только.
      Датированные, они восстанавливали причудливую хронологию его странствий; он менял с легкостью место и время; жизнь его была дискретна: попадая тридцатилетним в Алеппо сороковых годов восемнадцатого столетия, тридцатилетним выныривал он в шестидесятом году того же века в России. Можно было прочертить траекторию его пути, у меня в руках находился документ.
      Но главное (я думаю, именно поэтому он не сжег старые бумаги, не расставался с ними, с такой уликой инобытия) — передо мной медленно раскрывало несуществующий сюжет поразительное литературное произведение.
      Пропитанное пространством и ядом разновременных весей и городов.
      Странно было мне чувствовать себя первой и единственной читательницей; словно письма свои — все! — он писал именно мне! Хотя, если бы можно было опубликовать его текст, то же, я полагаю, чувствовал бы каждый читающий. Правда, читающий читал бы поспокойней, воспринимая написанное как игру воображения, авторский выверт; я же знала: все правда. Ужасная, как всегда, и невыносимая, по обыкновению.
      Похоже, иногда он мог возвращаться во времени, его носило и в конец двадцатого века, а оттуда попадал он в середину девятнадцатого, чтобы попребывать там и двинуться… слово «дальше» не подходило, другого искать я не стала.
      Жар шел от пожелтевшей безжизненной хрупкой бумаги, у меня горели пальцы, пылали щеки.
      Встретилась мне и фраза из волшебной книжки с проявляющимися и пропадающими строчками типографского палимпсеста: "О Восток! Я никогда не пойму твою психоделическую душу!"
      Менялся тон, менялась и тематика писем, в зависимости от того, к кому он обращался, и непостижимым образом вставали из небытия, такие разные, одержимый ученый-энциклопедист, художник, математик, астроном и геометр Ла Гир, легкая и веселая Анна, насмешливый, злой и нежный дуэлянт Савиньен, добрый и бесшабашный Петрович, мудрая красавица Фатьма, любительница шахмат и сластей, и ряд эпизодических, но весьма выразительных персонажей. Разумеется, мои эпитеты и характеристики условны и наивны, как школьное сочинение.
      К утру все было дочитано.
      В одном из писем в маленьком пергаментном пакетике лежали причудливые семена нездешних растений, готовые прорасти, если Бог даст и Аллах смилостивится.
      В другом конверте нашла я портрет, точнее, гравюру с женского портрета, очевидно, изображающую Анну (если верить подслушанной мною фразе Камедиарова), потому что, минус костюм, минус цвет волос, минус гравировальная игла, это была я.
      Писем, предназначавшихся Хозяину, было четыре: от Петровича, от русской княгини Урусофф, от сэра Хьюго Уэзерли и неизвестно от кого невесть что арабской или персидской кружевной вязью. Как написанный левшою завиток у буквы «джим». Соответственно, надо думать, с буквами «джим», «алиф», «лам», «ра» и т. п., чьи очертания были мне неведомы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6