Старик перебросил через крепкий сук один конец веревки, велев Эспосито держать его, другой же обмотал вокруг шеи животного. Октавио уже догадывался, что они собираются сделать, но теперь понял, как именно. Олень, не будучи в состоянии шевельнуться, с неестественно вывернутой головой, притянутой к хвосту, смотрел на них выпученными глазами, в которых читался дикий страх. Тем временем старик вытащил из кармана и щелчком открыл нож с деревянной рукояткой и кривым лезвием, какими часто пользуются местные крестьяне. Эспосито услышал приказ «Тяни сильнее» и, только когда Габино повторил его, осознал, что обращен он к нему. Он с силой потянул веревку, но смог лишь приподнять голову животного, у которого из-за тугой петли, стягивающей шею, вывалился язык. Веревка почти не скользила по ветке, из-за шершавой коры блок выходил никудышный. Веревка обжигала Октавио ладони, он попробовал еще раз, но так и не смог поднять оленя с земли. Старик повернул голову, и Эспосито подумал, что тот смотрит на него, хотя в темноте глаз разглядеть было невозможно. «Я подниму его, а ты будешь резать», – сказал старик, вкладывая в его руку нож. Затем начал короткими и сильными рывками постепенно поднимать оленя в воздух. Животное задохнулось бы, будь оно подвешено лишь за шею, но веревка была соединена с той, что связывала рога и хвост; таким образом вес распределялся равномерно. Октавио решил, что олень должен умереть не просто от удушья, его именно повесят – своего рода показательная казнь. Эспосито понял, что должен сделать, объяснений больше не требовалось. Он посмотрел на нож – лезвие сверкало в блеклом свете луны, словно серебро. Олень, оказавшись в воздухе, сделал несколько рывков, пытаясь высвободиться, но только еще больше затянул удавку на шее и тотчас замер. Он со страхом смотрел на людей, и Октавио не мог оторвать взгляд от его испуганных глаз. «Теперь, – услышал он голос за своей спиной, – резким ударом отрежь ему хвост». Он отлично понимал, что произойдет дальше: вес тела примет на себя шея животного, и позвонки разойдутся, разрывая костный мозг, – быстрая и грязная смерть. Эспосито посмотрел на оленя: интересно, понимает ли тот, что его ждет? Не потому ли в его взгляде столько ужаса, что он догадывался о намерениях людей с той минуты, как попал в капкан? И сколько, интересно, оленей или собак уже убил старик, раз действует так уверенно? Он поднял левую руку, крепко схватил хвост за то место, к которому была привязана веревка, и почувствовал что-то влажное и липкое: олень облегчил кишечник. «Прямо как человек, – подумал Октавио. – Знает, что умрет». Прошло уже больше часа с того момента, как они тихо выехали из старого дома через задние ворота. Как всегда, он был готов помочь, но представить себе не мог, что скоро будет в одной руке сжимать страшный, заточенный нож, а другой резать плоть, убивая это красивое животное, затравленное и беззащитное. Его небогатый опыт по части акций саботажа прежде ограничивался покушением на неодушевленные предметы – однажды он поджег казенную машину, потом неоднократно резал кусачками проволочное заграждение в заповеднике, – но никогда еще его действия не были направлены против чего-то живого, пульсирующего под его рукой. Эту работу всегда выполнял Габино. «Ближе к крупу», – снова услышал он за спиной голос, теперь уже более жесткий и решительный. Октавио поднес нож к самому основанию хвоста и почувствовал, как у оленя напряглась каждая мышца, каждое сухожилие. Эспосито приставил нож к хвосту, в сантиметре от своего большого пальца. «Режь и быстро отходи, чтобы он не сбил тебя с ног», – услышал он и глубоко вздохнул, собираясь с силами и ожидая последних указаний. Но старик молчал. На секунду Эспосито подумал, что, может, стоит поменяться ролями – пусть он снова будет держать веревку, – но не решился предложить. Он легонько, словно цирюльник, провел ножом по коже и удостоверился, что она поддается довольно легко. Затем быстро надавил изо всех своих сил – и резко полосонул лезвием по основанию хвоста, который в следующее мгновение остался у него в руке. Октавио отпрянул, а олень, грузно рухнув вниз, оказался подвешенным за шею. С вылезшими из орбит глазами он несколько раз отчаянно дернулся и остался висеть неподвижно. Эспосито почувствовал что-то влажное и теплое у себя на губах и, машинально облизнувшись, узнал маслянистый вкус крови. Сплюнув в сторону, он посмотрел на покачивающееся тело оленя. Габино не сказал ни слова одобрения, лишь подтянул животное повыше, привязав веревку к стволу дуба, так что труп оказался достаточно высоко и был хорошо виден издалека.
Затем так же тихо они вернулись домой. Октавио дрожал и чувствовал себя потерянным, как подросток, но в глубине души гордился, что прошел это испытание на жестокость – испытание, которое его ровесники из этих мест уже выдержали лет пятнадцать назад. То, что он сделал, было своего рода крещением, а кровь на губах – причастием.
Донья Виктория в конце той недели отпустила служанку и с нетерпением ждала их дома – она не легла спать и сидела в кресле с высокой спинкой, стараясь уловить шум мотора «лендровера», который различила бы среди сотен других. Хотя это была не первая вылазка Эспосито, приезд французского политика превращал ее в дело весьма рискованное. Все время, что их не было, она сильно нервничала.
Когда он снова появился в гостиной, освещаемой лишь тусклым светом луны, в пыльных сапогах, с пятнами крови на рукавах и лице, она встретила его как сына после долгой разлуки. Усадив возле себя, в потемках, донья Виктория заставила его рассказать все в мельчайших подробностях. А потом они разошлись по своим комнатам и стали ждать, а ждать оставалось еще несколько часов. Любой скандал, любой инцидент были лучше того порядка, который администрация хотела насадить в Патерностере; эта земля словно уже вернулась во владение доньи Виктории, не хватало лишь санкции Верховного суда. Они проиграли несколько битв, но не войну, и слепо надеялись на победу, как терпящая поражение страна верит в смертоносную мощь нового оружия, чье вмешательство должно изменить ход боевых действий.
Но они никак не предполагали того, что произошло на следующее утро. Они направились к центральной базе под предлогом того, что им надо привезти какие-то документы, но на самом деле – чтобы повешенного оленя нашли при них и никто не попытался бы сей факт утаить. Вопреки их ожиданиям, оленя обнаружили не охранники и не охотники. Его нашла Глория, к тому времени уже получившая разрешение гулять по закрытым зонам Патерностера и делать свои рисунки. Увидев оленя, она побежала на центральную базу и сообщила о страшной находке. Донья Виктория и Эспосито уже были там; они были готовы услышать эту новость, но никак не от нее. Глория и егеря сели в машину, донья Виктория и Эспосито последовали за ними. При дневном свете место показалось ему совсем другим, не таким, как ночью. Вначале все остолбенели, в растерянности глядя на труп. Служебная собака, бежавшая за ними по дороге, приблизилась к оленю и лизнула извергнутое им семя. Глория, не в силах больше наблюдать эту сцену, попросила, чтобы животное сняли, но донья Виктория воспротивилась – ведь она хотела, чтобы случай получил широкую огласку. «Чего торопиться, сеньорита? Оттого что его снимут, он не оживет», – сказала она. Глория посмотрела на них с упреком, от ее взгляда краска залила щеки Октавио. Он знал, что покраснел, как нашкодивший подросток, будто его упрекали в жестоком обращении с каким-нибудь голубем, но Глория этого уже не увидела, потому что с презрением повернулась к ним спиной. Он почувствовал, как в горле пересохло, и не сразу отреагировал на просьбу доньи Виктории поехать в город и найти фотографа.
Ему было стыдно за мучительную смерть оленя, а сейчас Эспосито к тому же осознал полную бесполезность их затеи: французский политик так и не приехал, а слух о варварском деянии не вышел за границы города.
В ту ночь Эспосито не мог заснуть, несмотря на усталость, в первый раз он усомнился в успехе выбранной ими стратегии.
12
Он открыл кран и, как только пошла теплая вода, встал под душ, подставил лицо под струю и немного помедлил, прежде чем взять гель с шампунем и смыть грязь, приставшую к телу за время работы в поле. Так он избавлялся от нее каждый вечер, как змея весной избавляется от старой кожи. Этой привычке ежедневно принимать душ и приводить себя в порядок он научился у Глории. Однажды они отправились на отмель к озеру, куда, как сказал ему Молина, с наступлением сумерек приходят на водопой олени и лани. Тогда Давид помогал ей нести мольберт, а потом в течение часа наблюдал, как она рассчитывает пространство на холсте, прикидывает, где будет вода, где земля, а где небо, и ждет появления животных, для которых на будущей картине оставляла белые пятна. Олени придут на берег всего на несколько минут, и Глория должна была цепко ухватить их образы, чтобы затем перенести на холст, как это делали первые здешние обитатели, рисуя животных на стенах пещер. Он наблюдал за ней молча, не беспокоя понапрасну, потрясенный красотой, проступавшей на полотне, – водой и маленькими островками, которые выглядели совсем безлюдными; он был безнадежно влюблен в нее, в руки, способные рисовать так, как у него не получится никогда, в непослушные волосы, выбивавшиеся из растрепанной косы, в мягкую линию бедер, которую не могли скрыть ее светлые просторные брюки, в улыбку, мелькавшую на лице всякий раз, когда Глория поворачивалась к нему и глядела с симпатией, благодаря за помощь, правда, всегда молча, боясь спугнуть животных. Тем не менее, то ли потому, что животные все же чуяли их присутствие, то ли потому, что они сами не обладали охотничьим терпением, чтобы сидеть не шелохнувшись в засаде, или по какой-то другой причине, не связанной с ними, но олени в тот вечер так и не появились.
Будь его воля, он пошел бы на их поиски, чтобы силой приволочь к тому месту, где ждала Глория. Он был готов сделать что угодно, лишь бы она обратила внимание на него, своего двоюродного брата-подростка, которому симпатизировала и на которого смотрела, наверное, с долей сочувствия: ведь он был беден и не имел возможности развивать свой талант, а отец у него был суровым. Это было то самое пассивное сочувствие, которое никогда не перерастает в содействие. Устав от ожидания, явно разочарованная, Глория сказала: «Думаю, сегодня они уже не придут. Не повезло». Он не знал, что ответить, да ей и не нужен был ответ. Она начала складывать мольберт, собирать кисти, а потом подошла к берегу. Опустившись на камень у воды, Глория сняла мокасины из грубой кожи и несколько минут сидела неподвижно, спиной к нему, вслушиваясь в безмолвие сумерек и прощаясь с последними лучами света, позолотившими гребни Вулкана и Юнке. Он никогда не видел женщины столь прекрасной, никогда не представлял, что любовь может быть такой гнетущей; но знал: на всю жизнь, что бы ни случилось, он сохранит образ своей сестры, сидящей на камне, обняв колени, ее босые ноги у воды и этот вечер с темнеющими на фоне заката горами. И небо словно старалось довершить картину, похожую на реальность и в то же время на сон: клочья фиолетовых облаков в форме лошадей плыли на фоне солнца, и все это смахивало на какое-то видение. Будь он способен запечатлеть увиденное на холсте, будь у него возможность создать одну-единственную картину, один раз в жизни, ничего другого он рисовать и не стал бы.
Словно внезапно вспомнив о его присутствии, Глория повернула голову и сказала: «Пойду искупаюсь. Не выношу, когда я потная. Ты будешь или подождешь меня здесь?» Возможно, задай она только первую половину вопроса, он осмелился бы войти с ней в серую и глубокую воду, возможно, победил бы страх и робость, сумел бы не выказать ни стыдливости, ни смущения, глядя на обнаженное и так мучительно желаемое тело Глории. Возможно, он не стал бы переживать по поводу того, что она подумает о его теле, уже не подростковом, но еще и не зрелом, – когда уже не чувствуешь себя мальчишкой, но знаешь, что еще не имеешь ни силы, ни решительности взрослого мужчины. «Я подожду здесь», – ответил он и в тот же самый миг пожалел о сказанном, проклиная свою стеснительность и малодушие. Ему не хватало смелости броситься в озеро и поплыть за ней, поплыть под ней, под ее обнаженным телом в свинцовой воде, неподвижной и молчаливой, почти угрожающей; они бы плыли вдвоем, и вокруг не было бы больше никого, и светлое пятно ее спины виднелось бы издалека. Тогда он мог бы невзначай, словно играя, начать ласкать ее – ничего другого он себе позволить не мог, потому что они были одной крови.
Увидев, как она решительным жестом начала снимать через голову майку, он отвернулся, но успел различить ее смуглую спину, голую и прямую. Не зная, что делать, он сказал: «Я пока пройдусь, может, еще увижу какого-нибудь оленя», – хотя прекрасно знал, что уже слишком поздно и животные давно отдыхают в укромных местах, переваривая пищу, и что его слова были всего лишь попыткой скрыть смущение, вызванное ее наготой. «Хорошо», – согласилась Глория. Приближаясь к соснам на опушке, он услышал всплеск воды, – должно быть, она уже прыгнула с камня. Тогда он осмелился оглянуться и увидел ее голову, появившуюся на поверхности, и белевшие на фоне воды руки, ритмично рассекающие гладь озера. Он подумал, что еще не поздно вернуться, снять одежду, пользуясь расстоянием, которое отделяло их друг от друга, и встретиться с ней далеко от берега, разделявшего их, словно некая граница, преодолеть которую было невозможно из-за страха и стыда. Там, далеко, все будет совсем иначе, гораздо проще: оба мокрые и обнаженные, в центре озера, они касаются кончиками пальцев крыш затопленных домов, покрытых слоем ила, их тела ласкает одна и та же вода, покачивая, как надувные матрасы. Но он не вернулся. На глазах появились слезы злости на самого себя и неожиданно – видимо, из-за свирепой гордости, унаследованной от отца, – на нее, раздевшуюся перед ним без стеснения, как перед ребенком. Давид дал слезинкам спокойно скользнуть по щекам и решительно зашагал назад – но в обход, пригибаясь и прячась в зарослях, а потом залег за кустами в нескольких метрах от только что покинутого места. Сухие корни сосен поднимались на поверхность и лежали под верхним слоем сухой земли, как вены под старческой кожей.
Свет еще пробивался над горизонтом, будто мрак позволил солнечным лучам задержаться чуть подольше, прежде чем все вокруг накроет ночь. Уже почти полная луна начинала лить свой молочный свет. Он раздвинул сухие ветки перед собой и посмотрел в сторону озера. Глория отдыхала, неподвижно лежа на гладкой темной поверхности воды, словно неживая, раскинув руки и повернувшись к нему затылком. На мгновение в нем затеплилась мысль: а вдруг она ждет его, ждет, что он тайно подплывет сзади, напугает или как-нибудь пошутит, ведь она не могла не знать о его присутствии. Но Давид понимал, что не осмелится. Ему было хорошо лежать вот так, безнаказанно наблюдая за ней, вдыхая тяжелый запах высушенной земли, слушая шумы леса, съежившегося с приходом ночи, и глядя на растущее в озере отражение луны. Все чувства в нем обострились, и сердце мерно стучало под ребрами.
В это время суток мошки опускаются к воде, а рыба поднимается на охоту ближе к поверхности. Какой-то карп выпрыгнул за насекомым и упал в воду, с шумом разбив тишину. Словно испугавшись, Глория быстро повернула к берегу. Он не двигался, чувствуя, как все в нем затрепетало. Она вышла из воды в том же месте рядом с камнем, на котором оставила одежду, не выставляя, но и не пряча свою изумительную наготу, прикрытую только светлыми трусиками, – намокнув, они обозначили темное пятно лобка. Глория наклонилась и, слегка поеживаясь от холода, начала вытираться маленьким полотенцем. У него было достаточно времени, чтобы рассмотреть ее, и в его памяти навсегда остались длинные ноги, с блестящими капельками воды, грудь, подрагивавшая при каждом шаге, темный и манящий треугольник внизу живота и мокрая кожа.
Он стоял под душем, и очередной оргазм волной накрыл его тело. Он вздрогнул, услышав усталый и ласковый голос матери: «Сынок, заканчивай уже, мне нужна горячая вода», который вернул его в мир нищеты и вечной экономии на всем, чем только можно. Но он еще несколько минут мылся, стараясь не упустить из памяти образы того вечера: Глория одевается у камня, а после зовет его, и он слышит ее голос, но не покидает своего убежища. Он не понимал почему, но ему непременно хотелось заставить сестру поволноваться, напугать, и эта мысль доставляла ему особое удовольствие; он хотел, чтобы она представила себе, что его там нет, что он исчез, хотел, в конце концов, сделаться необходимым для нее, хотя бы на несколько минут. Он увидел, как она причесывается и затем прикуривает сигарету, как окликает его и начинает беспокоиться. Решив, что уже хватит, Давид выполз назад из укрытия, стараясь не задеть ни один куст, который мог выдать его, и встал с земли, только когда оказался вне поля ее зрения. Удостоверившись, что на одежде не заметно следов грязи, а на лице – слез, он вышел на берег. «Где ты был? Ты так далеко ушел...» – сказала она. Его огорчило, что в ее голосе было больше упрека, чем радости, но он вежливо ответил, что там, дальше, видел оленей и некоторое время наблюдал за ними. Они взяли кисти, мольберт и вернулись к машине. Дабы избежать ненужных споров, он не сказал отцу, где был.
Закрыв кран и надев халат, Давид направился в свою комнатушку на верхнем этаже, холодную и почти без мебели, зато дарившую ему независимость и одиночество, – подальше от кухни и столовой. Давид запер дверь, переоделся во все чистое и, перед тем как сесть за маленький круглый стол с пластиковым покрытием, встал на стул и выудил с верхней полки шкафа альбом, где уже сделал несколько рисунков углем. Из него он достал свой портрет: его недавно нарисовала и подарила ему Глория. Он помогал ей расставлять вещи в ее старом доме, и они разговаривали о живописи. Она спросила, не истратил ли он краски, что она ему дарила, и он ответил, что нет, он уже добился определенных результатов в рисовании, но пока не совсем умеет подобрать нужные цвета и оттенки. Глория хотела отблагодарить брата за помощь, и, когда он присел отдохнуть возле окна, она попросила его не двигаться. Потом взяла лист с карандашом и энергичными штрихами набросала портрет, который он теперь хранит как сокровище. Давид спрятал его от родителей, но часто, заперев дверь, доставал, чтобы полюбоваться, как богатый коллекционер в одиночестве любуется украденным из музея шедевром, который нельзя никому показать. Он провел перед ним много времени, изучая длину и частоту линий, интенсивность контуров, глубину теней. Ему казалось, этот простой рисунок обладает способностью настоящих произведений искусства отражать модель с большей правдивостью, чем зеркало. Глории удались его губы, тонкие и чуть сердитые, волосы, падавшие на взмокший и высокий лоб, чуть раздувшиеся ноздри, которые будто пытались поймать ее аромат. Даже крошечные точки угрей нашли свое место на бумаге. Он обратил внимание на глаза, в одно и то же время полные робости, удивления и желания, и ему стало интересно, знала ли она, как он в нее влюблен? Несомненно, она о чем-то догадывалась, потому что на портрете можно было разглядеть мучительное беспокойство, возникающее, когда человек никак не может удовлетворить свое желание. «Когда я научусь так рисовать? – спросил он себя. – Будет ли у меня время наверстать упущенные годы?» Возможно, теперь, благодаря наследству, будет. Благодаря наследству Глории. Он перевернул рисунок и прочитал ее посвящение: «Не ищи понапрасну. Все краски – в твоих глазах». Внезапно он поднял голову, вслушиваясь в дремлющее эхо, разбуженное этими словами и похожее на далекий-далекий колокол в покинутом скиту. Он прочитал еще раз и вспомнил слова Глории о тайнике, где хранился ее дневник. Удостоверившись, что сестра не сердится на его любопытство, он осмелился вслух высказать предположение, что надо бы держать его в надежном месте и не оставлять вот так, открытым. В голове всплыл ее ответ: «Никто его не найдет. Можно открывать и закрывать дверь тайника, но дневник все равно останется незаметным». Тогда эти слова озадачили его, он начал соображать, что бы они значили, но так и не понял и в результате забыл о них. Теперь же они воскресли в памяти, вслед за надписью на портрете, которую после ее смерти он перечитывал впервые.
Хотя было поздно, Давид надел ботинки и тихо выскользнул на улицу, ничего не сказав родителям. Пять минут спустя он звонил в дверь Купидо. Детектив как раз начинал ужинать и пригласил его пройти, предложив пива.
– Я тут вспомнил о дневнике, – сказал парень дрожащим голосом, так как нервничал, да и бежал всю дорогу.
– Что именно? – заинтересовался детектив. За субботу Рикардо ни на шаг не продвинулся в расследовании. Утром у него были кое-какие дела, а остаток дня он провел, читая, смотря по телевизору футбол и ожидая результатов из лаборатории, которые в понедельник должны уже быть у лейтенанта. Детектив чувствовал себя неуютно из-за того, что день пропал зря, и неожиданный визит Давида немного смягчил его угрызения совести.
– Я был дома, достал свой портрет, который нарисовала Глория, и, когда прочитал посвящение, вдруг вспомнил. Она кое-что сказала о дневнике: «Никто его не найдет. Можно открывать и закрывать дверь тайника, но дневник все равно останется незаметным».
Он уставился на Купидо, словно ждал от того решения загадки, которую сам разгадать не мог. Но детектива эти слова тоже привели в замешательство. И слова, и неожиданная помощь юноши – ведь он пришел сообщить новые сведения, победив свою угрюмую робость. Еще раз Купидо задался вопросом: был ли его визит на самом деле случайностью, или тот хочет найти дневник по какой-то одному ему ведомой причине.
– Ты уверен?
– Да. Именно так она и сказала. «Никто его не найдет. Можно открывать и закрывать дверь тайника, но дневник все равно останется незаметным».
– Что это значит?
– Не знаю, этого я как раз и не понимаю.
Неожиданно у Купидо появилась идея; почему-то она не пришла ему в голову раньше.
– Мы можем попасть в ее дом?
– В здешний?
– Да.
Давид посмотрел на него с опаской, его взгляд говорил, что он и так проделал долгий путь, и вообще визит к детективу сулил неприятности. Юноша не был в том доме со смерти Глории. И даже не думал, что он, возможно, достанется ему, потому что все его желания были устремлены к квартире и студии в Мадриде – они произвели на него неизгладимое впечатление во время единственного визита в столицу, когда хоронили его дядю-военного. Студия с живописными пятнами на потолке, с круглыми окнами, в свете которых нетрудно было найти вдохновение, прозрачное пространство и стены, с приставленными к ним полотнами, коллекции кистей и большие банки с красками – все это вскружило Давиду голову.
– Наверно. У нас дома есть дубликат ключей.
– Ты мог бы их раздобыть?
– Прямо сейчас?
– Сейчас вполне подходящий момент, – ответил Купидо, хотя знал, что уже поздно. Он боялся, что парень откажется, если ему дать время подумать.
– Хорошо, – согласился тот.
Они вышли из квартиры и сели в машину сыщика. Возле дома Глории Купидо прождал Давида около десяти минут. Улица находилась не в самом центре города, то есть вне коммерческой зоны, но и не на окраине, поэтому реконструкция район не затронула. Детектив сделал вывод, что в свое время место считалось довольно респектабельным.
Давид появился из-за угла, оглядываясь, будто опасался, что за ним следят.
– Я принес ключи, – сказал парень.
Он быстро открыл замки – судя по всему, он бывал здесь довольно часто. Парень уверенно зажег свет и стал показывать Купидо комнаты первого этажа. Как во многих старых домах, прямо за входной дверью располагалась вытянутая прихожая, в глубине которой была дверь, ведущая в задний дворик, туда же выходили окна дальних комнат. Жилище небольшое, однако все помещения – светлые. Детектив понял, почему Глория так хотела сделать здесь ремонт: место очень привлекательное для человека, любящего рисовать. Слева – две комнаты, из окон можно выглянуть на улицу или во дворик. Та, что с окнами на улицу, хорошо меблирована, стены выкрашены в белый цвет. В ней стояли шезлонг, круглый стол с четырьмя стульями и этажерка с книгами и декоративными статуэтками. На стенах висели несколько картин с незатейливой подписью Глории, хотя стиль их казался более грубым, чем у тех, что Купидо видел в ее мадридской студии. Они с Давидом искали тщательно, открывая каждую книгу, но ни одна не была дневником. Комната с окнами во дворик использовалась в качестве склада, где хранились неудачные наброски, два мольберта, кисти и банки с красками. Дневника не было и там. Они поднялись на второй этаж. Только одна из четырех комнат, с балконом, нависавшим над входной дверью, служила спальней. Старинная и широкая кровать без матраса с изголовьем из металлических прутьев, украшенным круглыми мраморными шарами, занимала почти всю комнату, так что место оставалось лишь для двустворчатого деревянного шкафа, двух ночных столиков и комода. В доме вполне можно было жить, правда, не хватало мебели, электробытовых приборов и особого тепла, которое сразу чувствуется в обитаемом доме. Они поискали в почти пустом шкафу, где осталась висеть кое-какая летняя и выходная одежда, и в одном из сундуков, обнаружив несколько предметов нижнего белья, на которые Давид смотрел взволнованно, не осмеливаясь прикоснуться, словно это была некая святыня. Потом они спустились на первый этаж и вышли во двор.
– Будете? – спросил юноша, протянув сыщику сигарету. Он держал ее за фильтр – опытный курильщик так никогда бы не сделал.
– Нет, спасибо, – ответил Купидо. С тех пор как он бросил курить, ему казалось, что вокруг него курит весь мир и предлагает ему присоединиться – курят мужчины и женщины, старики и подростки, вроде того, что стоял сейчас перед ним. Причем, предлагая закурить, тот не подозревал, что этот обычный жест вежливости очень мешает Рикардо забыть о пустоте, которую он все еще чувствовал в желудке, о слюне, наполнявшей рот каждый раз, когда он слышал слово «табак». Давид находился на той начальной стадии курения, когда мог бросить безо всяких усилий, подумал детектив, но ничего не сказал, чтобы не походить на занудного опекуна; без сомнения, в этой роли парень ожидал его видеть в последнюю очередь. Начинают курить, подражая тому, кем восхищаются. Ловушка в том, что даже когда исчезает импульс, породивший привычку, и когда тот, кем мы восхищались, уже кажется нам смешным, – привычка тем не менее остается.
Вдруг кто-то постучал в запертую на ключ калитку – четыре или пять быстрых, отрывистых ударов. Давид посмотрел на Купидо; затем нервно потушил только что зажженную сигарету и глянул на часы.
– Кто знает, что мы здесь? – спросил детектив.
– Никто. Но это может быть мой отец, если увидел, что ключей нет на месте. Уже очень поздно.
Купидо подошел к калитке и открыл замок. Клотарио вроде бы растерялся, но лишь на секунду, пока не увидел за плечом детектива своего сына.
– Что вы здесь делаете? Кто вам позволил сюда войти?
– Я попросил вашего сына, чтобы он помог мне осмотреть дом. Вдруг нашлось бы что-нибудь, что прольет свет на смерть вашей племянницы, – ответил Купидо миролюбиво.
– И как, нашли чего? – спросил тот с иронией.
– Нет.
– Вы должны были обратиться ко мне, а не к сыну.
– Вы бы дали мне ключ?
– Нет, – отрезал Клотарио, глядя ему в глаза.
– Отец!.. – воскликнул Давид из-за спины сыщика.
Купидо не обернулся и поймал на себе пылающий гневом взгляд старика, никак не желающего содействовать расследованию.
– Помолчи! – рявкнул Клотарио. – Иди домой, с тобой мы еще поговорим.
Давид помедлил несколько секунд, но все же вышел в сумрак улицы, с опущенной головой, не глядя на посторонившегося, чтобы его пропустить, отца. Купидо понимал, как парню, должно быть, стыдно: мало того, что отчитали, да еще и при постороннем человеке.
– Один раз я уже сказал вам, чтобы вы искали в другом месте, что мы ничего не знаем о ее смерти. Вам платит этот сеньорито из Мадрида, который мечтает заполучить ее деньги. Иначе он не позволил бы Глории делать для него то, что она делала, – сказал старик, когда они остались одни. – Он знает, что может остаться ни с чем, и старается свалить убийство на нас.
– Думаю, это не так. Он все равно ничего не получит, – ответил Купидо, но тотчас задумался, не может ли адвокат воспользоваться какой-либо юридической уловкой, например, доказать, что они состояли в гражданском браке.
Клотарио смотрел на него несколько секунд, а потом произнес:
– Видать, вас он тоже обманул. Все они в таких делах специалисты. Глория точно так же обманывала его самого.
Он запустил руку в карман и вынул пачку горьких и крепких сигарет, Купидо думал, таких уже не продают. Затем старик достал спички и зажег одну. Детектив обратил внимание на его руки: они были широкими и сильными, как лапы зверя; спичка, горевшая между пальцами, походила на безобидную соломинку, чье пламя не могло причинить им вреда.
Работа сыщика состоит в том, чтобы наблюдать. И постоянное наблюдение научило Купидо, что, несмотря на скрытность и притворство, у человека всегда есть непокорная часть тела, проявляющая его сущность. У Клотарио такой частью тела были руки, которые в силу того, что всю жизнь держали сельскохозяйственные инструменты и не привыкли оставаться без дела, все время машинально стремились сжаться в кулак; пальцы у него были короткие и тупые, им наверняка трудно набрать номер на старомодном телефоне с вращающимся диском.
Руки старика воскресили в его памяти образы, которые он считал давно забытыми: двадцать лет назад несколько ребят стояли перед железной калиткой, не осмеливаясь открыть ее, потому что осы, привлеченные теплом нагретого на солнце железа, соорудили гнездо между прутьями. Крестьянин, проходивший мимо с ослом на поводу, на котором сидел мальчик, решил помочь мальчишкам и одной рукой, мозолистой и огрубевшей, раздавил гнездо, причем осы не причинили ему никакого вреда. Разжав кулак, он показал им маленький вязкий комок из воска, крови и яда.
Купидо проследил за рукой, вернувшей пачку и спички в карман. Ему пришлось сделать усилие, чтобы не думать о том, как она могла бы орудовать ножом, а сосредоточиться на словах старика:
– ...Они не отнимут его у нас, вы слышите? Не отнимут.