– Ладно, ладно, испуг изображать не обязательно. Ступайте.
– Огромное вам спасибо, сэр, и простите меня.
– Иди и впредь не греши
– вот все, что я могу сказать. Иди и впредь, задери тебя черт, не греши.
Полчаса спустя, сидя под ливанским кедром и запихивая в рот одну зефирную креветку за другой, я размышлял о странностях судьбы. Быть может, я и впрямь обладал храбростью – определенного толка. Чтобы обманывать, врать, изворачиваться и грешить, тоже требуется храбрость. И даже большая, чем та, с какой касаешься проволоки под током.
Свет летнего вечера приятно играл на траве лужаек и поверхности озера, а у меня еще оставались в карманах блейзера пакетики с фруктовым салатом и летающими блюдцами.
– Фрррааай!
Когда мое имя выкликалось с такой угрозой, это могло означать только одно: Поллока. Школьного старосту Поллока, мальчика с волосами цвета воронова крыла и садистской ненавистью ко всему, из чего состоял Фрай-младший.
Я и опомниться не успел, как он выскочил из-за дерева и вырвал из моих рук пакетик.
– Так-так, значит, мы опять в деревенскую лавку ходили?
– Нет! – возмущенно ответил я. – Не ходили.
– Кончай врать. Креветки, молочные бутылочки, летающие блюдца и лакрица. По-твоему, я идиот?
– Так точно, Поллок. По-моему, ты идиот. А в деревню я
не ходил.
Он ударил меня по лицу:
– Ты давай не наглей, ничтожество. Выворачивай карманы.
После падения в Чешэмской школе мой нос обзавелся колоссальной чувствительностью к малейшим сотрясениям. И от самого слабого удара из глаз у меня брызгали слезы. А в те дни к слезам добавлялось еще и унизительное понимание того, что выглядят они совершенно как настоящие.
– О господи, перестань реветь и выверни карманы.
Несправедливое обвинение, естественно, породило слезы еще пущие.
– Сколько раз тебе повторять? – взвыл я. –
Не ходил я в деревенскую лавку! – Ну да, ну да. Разумеется, не ходил. А тут у тебя что?
Если бы это воспоминание не было столь абсурдно анахроничным, я, пожалуй, поклялся бы, что Поллок надорвал один из пакетиков и тронул кончиком языка шербет – как голливудский коп, пробующий на вкус белый порошок.
– Это вовсе не из деревни! Не из магазина, понял?
Однако этого идиота ничем было не пронять.
– Знаешь, на сей раз ты нарвался на очень крупные неприятности, – сказал он и повернулся лицом к школе, намереваясь снести в нее все мои трофеи.
И при этих его словах прозвучал удар колокола, призывавший школьников к ужину. Поллок взглянул на главное здание школы.
– Сразу после ужина под кораблями, – буркнул он и затопал вверх по холму.
Удивительное дело – выражение «под кораблями» всплыло в моей памяти только теперь.
В конце коридора, другой конец которого упирался в кабинет директора школы, висели в стеклянных ящиках две модели боевых кораблей. Староста, который отправлял тебя к директору, обычно говорил: «После обеда под кораблями…» или «Еще раз пискнешь, отправишься под корабли». Странно, что я ни разу не вспомнил о них, рассказывая эту историю. Мне кажется, одним из них был линейный крейсер «Шлем», хотя я могу и ошибаться. Зато я уверен, что трубы у них были красными, а это для боевых кораблей необычно. Может, они все-таки были пассажирскими лайнерами? Так или иначе, от них за милю несло неприятностями.
Впадая все в большую панику, я плелся за Поллоком и кричал ему в спину, что не был я, не был, не был,
не былв деревне. Но вскоре он уже скрылся в школьном здании, из которого в ответ мне донеслось лишь эхо его хохота.
И тут прямо под боком у меня прозвучал тоненький голосок:
– Что случилось, Фрай? Что случилось?
Я обернулся и увидел наставленные на меня карие, озабоченно мигающие глаза Банса.
Я утер рукавом сопли, смахнул им же слезы со щек. Не мог же я допустить, чтобы человек, который так хорошо ко мне относится, увидел меня в подобном состоянии.
И пока я орудовал рукавом, в голове моей возникла идея – уже полностью оформившаяся и готовая к употреблению. У меня чуть дыхание не перехватило от скорости, с которой осуществились ее зачатие, рождение и рост. Ведь совсем недавно, в этот же день, я дотащился за Эвансом от самой электрической изгороди до кабинета Кроми и не смог придумать никаких ответов ни на какие обвинения, а сейчас – попав в беду куда более серьезную – в одну секунду измыслил план спасения. Он сложился у меня в голове еще до того, как я успел отвести рукав от лица.
Как не уставал повторять своим товарищам Бигглз,
выход найдется
всегда. Всегда. В какой бы переплет мы ни попали, а вспомните, братцы, мы ведь и не в таких, как этот, бывали, а выход найдется
всегда. Выше голову, Элджи, и передай-ка мне вон ту веревку…
– Поллок только что застукал меня с кучей добра из сельского магазина, – произнес я негромко и обреченно.
Глаза Банса округлились еще пуще. Я видел абсолютно ясно: романтическое обаяние, экзотичность сельского магазина и зачаровывают, и ужасают его. Шел уже второй, по-моему, год его учебы, но каким-то образом он, подобно Артуру из «Школьных дней Тома Брауна»,
всегда оставался – в смысле функциональном – самым маленьким мальчиком в школе. Помню, в тот же летний триместр, несколько раньше, учитель мимоходом сделал ему замечание за то, что он явился на физическую подготовку в белых парусиновых туфлях вместо черных, и Банс покраснел, как герань, и еще несколько дней потом продрожал и проплакал. Он провел в школе шесть триместров и ни разу даже близко не подошел к возможности наказания или порки, так что это первое совершенное им нарушение буквы школьного закона расстроило его ужаснейшим образом.
– Господи, – сказал он, – тебя же всего на прошлой неделе выпороли как раз за…
– То-то и оно, – перебил его я. Главное было – не дать ему успокоиться. – И Кроми сказал, что, если я опять попадусь, меня выгонят из школы.
–
Выгонят?! – Банс выдохнул это слово испуганным шепотом, как если б оно было нитроглицерином, способным взорваться от неосторожного обращения.
Я трагически покивал.
– Не знаю, что тогда сделают со мной мать и отец, – сказал я и немного пошмыгал носом.
– Но
почему же?
– Почему? Потому что расстроятся сильно, вот почему! – пояснил я, несколько даже раздражившись от такой его тупости.
– Да нет, я не о том. Почему ты опять пошел в сельскую лавку, если заранее знал, что тебя могут исключить?
Ну, знаете ли. Бывают же люди.
– Это… это довольно трудно объяснить, – сказал я. – Да и какая теперь разница почему, главное, что положение мое безвыходно. У Поллока на руках все улики, и он собирается…
Ту т голос мой прервался как бы от изумления перед поразившей меня мыслью:
– Если, конечно…
– Если
что?
– Нет-нет… попросить об этом я никого не могу, – сказал я и покачал головой.
– Если что? – снова пискнул Банс.
– Если… я подумал, если бы можно было сказать, что в деревне я не был, а сладости получил от кого-то
другого…
Продолжать я не стал.
– Ты насчет того, – произнес Банс, – что если какой-то мальчик скажет, что это он был в деревне, а не ты, то выяснится, что ты там не был и тебя из школы не выгонят?
В грамматический разбор этого странного предложения я вдаваться не стал, а просто с силой покивал, решив, что Банс уже вступил на правильный путь.
– Беда только в том, – мрачно сказал я, – что никто же этого не сделает.
Я наблюдал с отрешенным, но пытливым интересом истинного исчадия ада, как Банс моргает, прикусывает губу, сглатывает, прикусывает губу и снова моргает.
–
Ясделаю, – после долгого молчания сказал он.
– О нет! – запротестовал я. – Уж
тебя-тоя об этом просить не стану ни в коем случае. Ты чересчур…
– Чересчур
что?
– Ну… я о том, что все же знают, ты малость… ну, ты понимаешь…
И я умолк – слишком тактичный, чтобы закончить эту фразу.
Лицо Банса потемнело.
–
Чтонемного? – спросил он, с некоторым даже рыком в голосе.
– Ну, – мягко произнес я, – ты немного слишком
хороший.
Он покраснел и уставился в землю – с таким видом, будто я обвинил его в причастности к холо-косту.
– Да нет, это не страшно, – сказал я. – В общем-то, я
самдурак. Не знаю, что на меня находит. Просто не могу вести себя хорошо, и все.
Банс поднял на меня взгляд – внезапно и впервые в жизни обозлившись на себя за то, что он-то просто не может вести себя
плохо. А мне от него только это и требовалось.
Господи, какой же я умный, сказал я себе. Может, это и означает «без малого гений»? Присущее мне умение обвести человека вокруг пальца – или «гений» это все же нечто иное…
Я видел – Банс совсем уже близок к тому, чтобы принять самостоятельное решение. Вернее сказать, полагает, что принимает его самостоятельно.
– Значит, так, – произнес он голосом твердым и решительным, – ты скажешь мистеру Кроми, что это я был в деревне. Я, а не ты.
– Нет, Банс, нет…
– Да. Ты должен сделать это. И пойдем, не то нас накажут еще и за опоздание к ужину.
– Боже ты мой, Фрай, – вскрикивал Кроми, расхаживая взад-вперед по кабинету, точно сумчатый дьявол, только что запертый в клетку. – Не более часа назад я поздравлял вас с присущей вам дерзостью, а теперь вы возвращаетесь ко мне с доказательствами, что никакая это не дерзость, а нахальство, хамство и
чистой воды наглость!
Я стоял посреди ковра, ожидая благоприятного момента.
– Говорил я вам или не говорил, юноша, что если вы еще раз хотя бы издали взглянете на эту лавчонку, я из вас кишки выпущу? А?
– Но, сэр…
– Отвечайте, черт побери! Говорил или не говорил?
– Но, сэр, я ни в какой лавке и не был.
– Что? – Кроми застыл на месте. – Вы пытаетесь уверить меня…
И он повел рукой в сторону лежавших на письменном столе конфискованных у меня сластей. Я просто-напросто поражался, как же ему не пришло в голову заглянуть в потайной ящик с собственными его запасами. Может быть, он про них забыл?
– Нет, сэр. Я, конечно, все это ел, однако…
– Что «однако»? Вы их под кустом нашли? Выловили в озере? Я, к вашему сведению, не вчера родился.
«Я не вчера родился». «Придумайте что-нибудь поумнее». «Я из вас кишки выпущу». «Не учите отца сами знаете чему». «Ну, теперь смотрите». «Зарубите на носу».
Интересно, эти обороты все еще в ходу у школьных учителей?
– Да нет, сэр, я просто хочу сказать, что не ходил в деревенский магазин.
– То есть… как это? – Кроми в отчаянии всплеснул руками. – Что это, черт возьми, значит?
– Ну, то, что я и сказал, сэр.
– Вы пытаетесь внушить мне, будто эти сладости принес вам кто-то
другой?
Я кивнул. Дошло наконец.
– И кто же, позвольте осведомиться, эта всемилостивая особа, удивительный филантроп, посещающий сельскую лавку лишь для того, чтобы осыпать друзей даровыми лакомствами, подобно некоему благоволительному лорду, жертвующему имущество своим крестьянам? М-м? Кто он?
– Я… я не хочу наушничать, сэр…
– О нет. Разумеется, нет. – Кроми купился и на
это. – Однако, если вы не хотите также получить обещанные вам шесть ударов, тогда лучше скажите мне правду, и
сию же минуту.
Нижняя губа моя задрожала: все-таки выдать друга – это не шутка.
– Хорошо, сэр. Это был Банс, сэр.
Не думаю, что мне еще хоть раз в жизни довелось увидеть человека настолько удивленного. Брови Кроми взлетели к потолку, губы мгновенно побелели.
– Вы сказали – Банс? – хриплым, неверя-щим шепотом осведомился он.
– Сэр, да, сэр.
– И ваше «Банс» означает
Банс? Я кивнул.
Кроми смотрел мне в глаза секунд, наверное, пять, словно стараясь проникнуть взглядом до самого дна моей души. Потом покачал головой, прошел мимо меня, открыл дверь и рявкнул громовым, как у вулкана Кракатау, голосом:
–
Банс! Банс!Кто-нибудь, пришлите сюда Банса!
– О боже, – отозвался один из попугаев и выкинул из клетки ореховую скорлупку. – О боже, боже, боже!
Я ждал, стоя как вкопанный, слушая, как по школе разносятся крики, призывавшие Банса, точно свидетеля в зал суда.
За ужином я время от времени поглядывал на него через стол. Он апатично отправлял в рот кусочки поджаренного хлеба – с видом смертника, ошибшегося в выборе последнего завтрака. Когда Банс отрывал взгляд от стола и встречался со мной глазами, щеки его заливала алая краска, но он тем не менее подчеркнуто кивал, изображая губами безмолвное «Да». Нет, в Бансе я не сомневался. Банс был столько же храбр, сколько и честен.
Три минуты спустя Банс уже стоял рядом со мной на ковре кабинета Кроми – руки крепко сцеплены за спиной, рот сложен в твердую линию, вот только торчащие из шортов коленки немного подрагивают.
– Банс, – ласково произнес Кроми. – Фрай сказал мне, что…
Закончить он не успел.
Плотину прорвало, и в кабинет хлынул поток слов:
– Сэр, это правда, сэр. Я ходил в деревенский магазин, сэр. Ходил. Я. Я там был. Фрай ходил. То есть это я ходил, а Фрай не ходил.
Яходил в деревенскую лавку, а не Фрай. Он ничего там не покупал. Это я. Я все купил. Когда ходил в деревенскую лавку. Сходил и купил. Я сам…
Выпалено все это было с такой скоростью, что Кроми даже заморгал от изумления. Засим последовал целый циклон слез и всхлипов, смутивший нас всех.
– Выйдите, Фрай, – сказал Кроми.
– Сэр, это означает?…
– Просто выйдите. И подождите снаружи. Я вас потом позову.
Закрывая за собой дверь, я услышал, как Банс попискивает:
– Это
правда, сэр. До последнего слова. Я ходил в деревню, и, простите меня, сэр, я больше никогда…
Остаться у двери и подслушать дальнейшее я не мог, слишком много народу толклось в коридоре. Крики, призывавшие Банса к директору, сильно заинтересовали всю школу.
– Что происходит, Фрай? – осведомился кто-то. Я с самым наплевательским видом пожал плечами и ушел в конец коридора, к кораблям.
На той стене, выше «Шлема», «Дредноута» – или «Неукротимого», или «Отпора», не помню я, как они назывались, – висели дощечки с выведенными золотом именами ученых и иных выпускников школы, отметивших свои жизни серьезными достижениями. Я стоял и смотрел на них. Ле Пойдевин, Уиншип, Маллетт, де Вер, Ходж, Мартино и Хазелл. На краткое время я задумался – не появится ли здесь когда-нибудь и мое имя, но тут же мысль эту отбросил. Я знал – этого не будет. Список состоял из имен тех, кому удалось
присоединиться. Из капитанов регбийных и крикетных команд они обращались в капитанов кораблей и индустрий. Возможно, подумал я, вспомнив фразу, которую так любил майор Добсон, они стали также хозяевами своих судеб и капитанами своих душ.
«Получается, что вы
майорвашей души, сэр. А скажите, это лучше, чем быть ее капитаном?» – однажды спросил я у него, только что прочитавшего нам это стихотворение Уитмена, и он весело улыбнулся. Я любил майора Добсона – и потому, что он был хорошим учителем, и потому, что жалел его на странный и неуместный, присущий порою детям манер. Думаю, мама водила меня в нориджский театр «Маддермаркет», на постановку рэттигановских «Отдельных столиков», совсем еще маленьким, и с тех пор майоры всегда ассоциировались у меня с разочарованиями, сожалениями и этим ужасным оборотом: «обойден по службе».
«Совсем неплохо для обойденного по службе майора…» – говорит полковник Росс майору Долби в «Досье Ипкресс».
Вообще-то майор Добсон, как я теперь знаю, попал во время эвакуации из Дюнкерка английского экспедиционного корпуса в немецкий плен, бежал и просражался всю войну, закончив ее в Сицилии и Италии. Храня верность старой традиции, он никогда об этом не рассказывал. Как, собственно, и мистер Брюс, проведший годы войны в японском лагере для интернированных и преподававший нам историю и богословие с щегольством и блеском краснобая былых времен. Он был ярым патриотом Шотландии и с особой страстностью говорил об Уильяме Уоллесе,
восстании Монтроза
и якобитских войнах 1715 и 1745 годов. Как вы еще узнаете, у меня имеется особая причина питать благодарность к Джиму Брюсу.
Эти и другие биографические подробности стали известны мне всего две недели назад, когда я получил от милейшего Энта Кроми список ответов на целую кучу моих вопросов, касавшихся «Стаутс-Хилла». Чарльз Найт, который преподавал нам латынь и греческий, внешне походил на убийцу Криппена,
но был добрейшим и мягчайшим из всех учителей, каких я когда-либо знал, человеком, любившим учить, а к дисциплине и строгостям никакого интереса не питавшим; он очень гордился тем, что я получил в двенадцать лет школьный приз за познания в греческом (приз и теперь у меня – избранное Джона Китса), – Найт тоже воевал, сначала в пустыне, потом в Италии. Я так ясно помню уроки истории, посвященные войне, помню, как они завораживали всех нас, поскольку посвящены были событиям, происходившим всего за двенадцать-тринадцать лет до нашего рождения. Почти каждый ученик школы мгновенно распознавал силуэт «дорнье» или «хейнкеля», рисовал «харрикены», «спитфайры» и танки «панцер». И, однако же, ни один из учителей, кого я помню, не рассказывал нам о собственном военном опыте. Если б я знал о его существовании, я засыпал бы их вопросами, бомбардировал бы оными и обстреливал – одиночными залпами и очередями. Это молчание старых солдат ставит меня в тупик и поныне.
Глядя на имена прежних выпускников, я всегда думал о войне. Хотя школа была основана всего лишь в 1935 году, перечень имен над кораблями выглядел как список павших на войне, в нем присутствовала точь-в-точь такая же меланхолическая неизменность. Поименный список твоих однокашников, какие бы
outr?
или громкие фамилии он ни содержал, все равно отзывается некой живой бойкостью, – в списке тех, кто учился здесь же поколение назад, присутствует приглушенная, мрачная нота похоронного звона.
Мне не пришлось так уж долго смотреть на фамилии ле Пойдевина, Уиншипа и Маллетта – вскоре я увидел в стекле одной из корабельных витринок отражение открывавшейся на другом конце коридора двери. И обернулся.
Кроми стоял в дверном проеме и манил меня к себе одним согнутым пальцем. Я шустро зашагал к нему по коридору.
Каким-то образом я сразу понял: игра моя проиграна. Думаю, я также понимал, что это правильно, что так и должно было случиться. Банс вылетел из кабинета, точно перепуганная собачонка, проскакивающая между ног хозяина, и понесся по коридору мне навстречу. Когда он пролетал мимо, я мельком увидел белки его выкаченных глаз и вроде бы услышал произнесенное задыхающимся шепотом слово, которое вполне могло быть словом «Прости».
Пока я приближался к Кроми и к открытой двери его кабинета, он повернулся к шести или семи ученикам, торчавшим в коридоре, делая вид, будто они беседуют с попугаями или рассматривают висящие на стенах картины.
– А вы что тут забыли? – рявкнул он. – Заняться больше нечем? Давно дополнительных заданий не получали?
Мальчишек как ветром сдуло.
Теперь в коридоре остался лишь я, шедший к Кроми, который стоял в раме двери, чернея силуэтом на фоне окна своего кабинета. Коридор словно бы становился все длиннее и длиннее, как в какой-нибудь наведенной «наркотиком правды» галлюцинации из фильмов наподобие «Мстителей» или «Человека в чемодане». Палец Кроми все продолжал манить меня, но мне казалось, что с каждым моим шагом я от него удаляюсь.
Когда дверь за нами наконец закрылась, наступила мертвая тишина, ни одного отзвука школы сюда не долетало. Примолкли даже попугаи с майной.
Кроми повернулся к зашторенному окну. За этими шторами и хранились трости.
– Вы, разумеется, понимаете, Фрай, – вздохнув, сказал он, – что мне придется вас высечь, не так ли?
Я кивнул и облизнул губы.
– Мне просто хотелось бы верить, – продолжал он, – что вы понимаете,
по какой причине.
Я кивнул снова.
– Отправиться в сельскую лавку – это одно. А послать в нее вместо себя мальчика вроде Банса – совсем другое. Не будем дурачить друг друга.
Банс никогда не пошел бы туда, если бы вы его не попросили. И если вы сознаете, сколько в этом трусости, низости, подлости и опять-таки трусости, возможно, для вас еще существует хоть на йоту надежды.
Помнится, слово «йота» я услышал тогда впервые. Странно, как это человеку порой удается с первого раза понять слово со всеми его смысловыми оттенками.
– Я думаю, восемь ударов, – сказал Кроми. – Столько я еще никому не давал. И надеюсь, мне никогда больше столько давать не придется.
За все время нашего с ним знакомства Банс так и не простил себе то, как он меня подвел. Остался при убеждении, что мог бы исполнить свою роль и получше. Другой на его месте заважничал бы, изображая самого настоящего, закоренелого и нечестивого завсегдатая сельского магазина. Мне хотелось обнять его за то, что он такой милый. Крепко обнять в знак уважения к его добродетели.
Мне хотелось обнять и себя.
За то, что я одурачил Кроми.
Он так ничего и не понял. Не докопался до настоящей правды. Я крал у него сладости, крал деньги у его учеников, я истерзал словами хорошего мальчика, принудив его солгать ради меня. А высекли меня всего-навсего за стандартное школьное преступление – за «дурное влияние».
Когда я в конце 1970-х учительствовал в школе «Кандал-Мэнор», мои ученики часто просили меня рассказать им эту историю. Я не изображал себя в красках
совсем ужчерных, о
настоящихмоих кражах не упоминал, но в остальном рассказывал все, как было, и им это
нравилось.
– Расскажите еще раз, сэр. Про вас и про Банса… пожалуйста, сэр!
И я раскуривал трубку и приступал к рассказу.
Сейчас я оглядываюсь на школу «Стаутс-Хилл», закрывшуюся в мой первый кембриджский год, и только головой качаю, размышляя о том, каким я был тогда человеком. Я думаю, в детях больше злобы, чем во взрослых, – у взрослых, по крайней мере, есть чем себя извинять, любовь. А ребенок только и хочет, что впиваться всеми зубами в сладости.
Он так и не научился шагать в ногу со временем, наш «Стаутс-Хилл». Энт Кроми, человек амбициозный, создал хороший театр. Однако идея насчет большого числа приходящих учеников никогда не представлялась ему привлекательной. Стоимость обучения была высокой, школьная форма оставалась сказочно стильной, а между тем родителей все меньше интересовали пони и греческий и все больше – результаты общего вступительного и деньги. Они проголосовали за миссис Тэтчер и проголосовали против пони по имени Тучка, против лодочного сарая, озера, бывших майоров и капитанов. У меня все еще стоят на книжной полке «Подступы с Востока» Фицроя Маклейна,
одолженные мне Йеном, мужем Падди Ангус. Надо бы все же как-нибудь отослать ее назад. Фицрой Маклейн теперь уже мертв, как и «Стаутс-Хилл».
Интересно, кто теперь там отдыхает? Интересно, оставил ли я в атмосфере этого дома миазмы вины и стыда? Интересно, впитались ли в его стены горестные чувства Банса, порожденные его добродетелью?
Я был там счастлив. Я хочу сказать этим, что не был несчастлив
там. Несчастье и счастье я вечно носил с собой, куда бы я ни попадал и кто бы меня ни окружал, – просто потому, что никогда не умел присоединяться.
Попытка единения
1
Школа «Аппингем» была основана в правление королевы Елизаветы Первой, но, подобно большинству закрытых школ, долгое время мирно дремала там, куда определила ее судьба, – в маленьком и милом графстве Ратленд, известном лучшими в стране охотничьими угодьями, пока уже в девятнадцатом веке великий, революционно настроенный директор не дал школе, как это было заведено у великих, революционно настроенных директоров, хорошего пинка, озарив ее недолгим сиянием славы.
Великим и революционно настроенным директором «Аппингема» был Эдвард Тринг, и легко предположить, что он имел какое-то отношение к «Габбитас и Тринг», к «схоластическому агентству». С определенностью можно сказать, что Эдвард Тринг основал «Ассоциацию директоров», организацию, которая определяет всю политику закрытых школ. Даже сейчас, если вы не состоите в АД, вы никакая не закрытая школа, а всего лишь «независимая».
Тринг, подобно всем викторианским революционно настроенным школьным директорам, веровал в огромные бакенбарды и в Целостное Развитие Ребенка. В пору его директорства «Аппингем» стал первой в Британии закрытой школой, построившей плавательный бассейн. Тринг поощрял занятия столярным, плотницким, гончарным, типографским делом, равно как и иными ремеслами. Он считал, что у каждого ребенка имеется какой-то талант, а долг школы состоит в том, чтобы этот талант выявить. Если мальчик не способен сладить даже с азами латыни, греческого или математики, утверждал Тринг, значит, следует найти что-то другое, в чем он способен превзойти всех остальных, ибо Каждый Мальчик К Чему-Нибудь Да Способен. Бакенбарды Эдвард Тринг отрастил куда более внушительные, нежели те, что имелись у Томаса Арнольда, возглавлявшего школу «Регби», однако у «Аппингема» не было ни Уэбба Эллиса,
способного изобрести новую спортивную игру, ни Томаса Хьюза, способного изобрести новый литературный жанр, вследствие чего «Аппингем» – при всей пугающей пышности бакенбард Тринга, плескавшихся на его щеках, подобно пламенным знаменам, – так никогда и не достиг вершин славы и блеска «Регби» и в ходе двадцатого века мерно съезжал к теперешнему его среднему уровню среднеклассности, среднелобости и среднеанглийской осредненности.
Англичанам свойственна просто-напросто мания приклеивать слово «философия» к самым элементарным и банальным общим местам. «Наша философия состоит в том, чтобы удовлетворять клиента», «Поступайте с другими так, как они поступали бы с вами, – вот моя философия», «Сочетание традиционного комфорта с современными удобствами – такова основная философия отеля “Чертополох”» – и прочая белиберда в этом роде. Особенно варварскому обращению подвергается это неудачливое слово в устах странно напыщенного животного, директора закрытой школы, создания, сыгранного Питером Джеффри
в киношедевре Линдсея Андерсона «Если…»,
где его с такой безжалостностью и блеском пристреливают, набивают соломой, водружают на постамент и выставляют на всеобщее обозрение.
Директора закрытых школ, как и сочиняемые ими брошюры, используют слово «философия» с такой же частотой, с какой девицы из Калифорнийской долины слова «типа того», – непрестанно и неосмысленно.
Например, философия «Аппингема» в значительной мере состоит в том, чтобы применять заповеди и принципы Эдварда Тринга в современной жизни.
Иными словами, школа добавила к плотницкому делу металлообработку и мастерскую трафаретной печати.
Философия «Аппингема» в значительной мере состоит в том, чтобы развивать потенциал каждого ученика.
Иными словами, результаты экзаменов повышенного уровня и процент поступающих в Оксбридж выпускников здесь ниже среднего.
Философия «Аппингема» в значительной мере состоит в том (даже в мои дни это произносилось без всякой иронии), чтобы растить воспитанных, неунывающих, разносторонних юношей.
Иными словами, средний выпускник «Аппингема» – это благовоспитанный и благопристойный, надежный и несколько пустоголовый молодой человек.
Если все сказанное смахивает на язвительную критику, то в мои намерения она нисколько не входила.
Благовоспитанные, благопристойные, надежные и несколько пустоголовые молодые люди были плотью и кровью двух мировых войн. Поддерживаемые в достойном порядке мемориалы «Аппингема» предъявляют нам список павших, куда более длинный, чем можно было бы ожидать, исходя из размеров школы. Другие школы, более фешенебельные, давали блестящих генералов и тактиков, передвигавших флажки на картах Генерального штаба, «Аппингем» же поставлял доблестных молодых ребят, которые без какого-либо уныния и вопросов поднимались по окопным лесенкам и вели своих солдат на верную, грязную и кровавую смерть. И, что еще более важно, те аппингемцы, которым удалось уцелеть, никогда не позволяли себе непорядочности и безвкусицы, потребной для того, чтобы писать потом о пережитом высокоумные, скептические стихи.
Существует еще одно слово, которое и поныне многое значит для англичан и которое долгие годы было бичом для моей спины, шпорой для моих устремлений, фурией, от которой надлежало бежать, Немезидой, врагом, анафемой, тотемом, пугалом и обвинением. Я и поныне стараюсь не прибегать к нему и всем его близким родственникам. Это слово обозначает все, к чему я никогда не стремился, все и вся, от чего я ощущаю себя отчужденным. Оно – тайный пароль клуба, в который я ни за что не вступлю да и вступить не смогу, – клуба, у дверей коего я могу стоять, глумливо ухмыляясь, однако какая-то потаенная часть меня все равно будет с жалкой неприязнью к себе наблюдать, как избранные члены его проходят, посвистывая, счастливые и самоуверенные, сквозь вращающиеся двери. Слово это
ЗДОРОВЫЙ
и с ним неплохо бы разобраться поосновательнее. Значение его родственно понятиям «целостный», «здравый», в мышлении же оно связано с добродетельностью и целительностью. Быть здоровым – значит быть целостным и добродетельным. Быть нездоровым – значит быть нечистым и недобродетельным, антисанитарным и ненормальным.
В английском языке слова «здоровый» и «здравый» передавали, в наилучшем их смысле, образ толстопузого румяного бражника, беззаботной и благочестивой жизни, достойных Фальстафа праздничных зимних пирушек. Однако к концу семнадцатого столетия здравомысленная здравость языческих увеселений была изгнана из пиршественных залов заодно с Фальстафом и сэром Тоби Белчем, а на смену ей явилась набожность церковных праздников и чванное пуританство Мальволио, Мильтона и Принна.
«Здравие!» обратилось из тоста громогласного выпивохи в качество бессмертной души. Здравие отождествлялось уже не с задушевностью, но с чистотой.