Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Автобиография: Моав – умывальная чаша моя

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Фрай Стивен / Автобиография: Моав – умывальная чаша моя - Чтение (стр. 18)
Автор: Фрай Стивен
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      • 12 разломанных печеньиц из тех, что улучшают пищеварение.
      • 4 наилучших «Наполеона» от мистера Ланчберри (трехдневной давности).
      • 200 разнообразнейших грузил для ужения рыбы и пулек от духового пистолета.
      • Карандашные очистки.
      • 1 протекающая бутылочка лечебного шампуня «Восин».
      • 1 новехонький экземпляр «Сыновей и любовников» (с предусмотрительно вложенным в него чеком магазина «У. Г. Смит»).
      • 1 пачка сигарет «Королевское посольство» и коробок спичек.
      Нам всем очень трудно было не повалиться от хохота кучей на пол, однако мы ухитрились сохранить на лицах выражения честные и серьезные.
      – Уберите эту дрянь с моего прилавка, – взвизгнул, хватаясь за «Сыновей и любовников», Бруэр, однако остальные мальчики уже добавляли к моей куче собственные приношения, включая презервативы (которые благодаря искусному добавлению в них резинового клея и зубной пасты приобрели пугающий вид уже использованных, да еще и с бешеной страстью), куски рыбы, заплесневелый сыр, осклизлую горстку бараньих почек и многое, многое, многое другое.
      – Прекратите, прекратите! – вскрикивал Бруэр.
      – Но, мистер Бруэр, вы же сказали
      – Вы сами сказали, мистер Бруэр!
      – Мы все слышали.
      – Господи, ребята, вы на часы посмотрите! – панически воскликнул я. – Того и гляди колокол ударит. Мы к вам на большой перемене заглянем, мистер Бруэр. Лоренса я заберу, он мне понадобится на уроке, а из остального берите себе все, что понравится, не стесняйтесь. Да, и еще мне понадобятся вот эти трусы, со временем. Но не скоро, так что пока можете их поносить.
      И мы, не внимая его протестующим воплям, выскочили из магазина. Особенно радовали меня возможности оставленного мной мистеру Бруэру маленького проблеска надежды – пачки сигарет и коробка спичек. Пачку я наполнил слизнями, а в коробке сидел десяток пауков.
      Вот такими примерно были мои невинные тринадцатилетние забавы на первом году учебы. Жизнь была прекрасна – меня признали за своего такие ребята нашего Дома, как Рик Кармайкл, Март Суинделлс и Роджер Итон, я дружил с Ричардом Фосеттом и Джо Вудом. Моему брату Роджеру тогда еще не приходилось краснеть за меня. Он еще мог жить на свой кроткий манер, никому не желая зла.
      Еще одним старшим мальчиком нашего Дома, приязненно ко мне относившимся, был Пол Уиттом, из которого били, как пар из вулкана, картины, рисунки, сюрреалистические рок-оперы и стихи, – к тому же он великолепно играл и на контрабасе, и в регби. Пол счел меня достаточно интересным, чтобы включить в состав музыкальной группы, которую он создал вместе с саксофонистом из «Бруклэндса» и Риком Кармайклом, бывшим, ко всему прочему, превосходным пианистом. Мы исполняли джазовые стандарты Джека Тигардена, номера «Бонзо» – «Поиски тигров в Индии» и «Веселая ферма» – и такую классику, как «Рок круглые сутки» и «Кресло-качалка» Хоуги Кармайкла. Моя роль сводилась к исполнению соло на трубе в «Кресле-качалке», что я и делал, бешено раскачиваясь и надувая щеки, на манер Диззи Гиллеспи. А тем временем за моей спиной поднимался занавес, являя взглядам публики настоящего трубача, мальчика по имени Сэм Раддер, стоявшего, почти не шевелясь, и игравшего с мирным спокойствием. Если не считать этого фокуса, мое присутствие в группе не оправдывалось, сколько я помню, ничем – ну разве что нечастым любительским бренчанием на пианино в те минуты, когда Рик играл на гитаре или пел. Думаю, я просто околачивал в их компании груши – забавы ради. Выступали мы не без успеха, нас даже пригласили дать концерт в закрытой школе Оукема, находившейся в шести-семи милях от нашей. Выйдя из «Аппингема», Пол Уиттом исполнил данное им Фроуди обещание – почти мгновенно стал миллионером. Поначалу он торговал с лотка картошкой на магистрали А1, но очень скоро обратился в Короля картофеля и картофельной торговли. Картофельное свое дело он продал и теперь управляет едва ли не самым преуспевающим отелем и рестораном Восточной Англии. Время от времени я хожу с ним и его женой под парусом, а несколько лет назад он оказал мне честь, попросив открыть новое крыло его гостиницы – «Хост Армз» в Бернем-Маркет. Если бы я не указал здесь для вашего сведения название и адрес его заведения, он бы мне этого никогда не простил, ибо во всем, что касается дела, Пол нагл и бесстыден настолько, что любо-дорого смотреть. Да и как бы еще мог человек стать миллионером в двадцать два года? Ну а кроме того, я в долгу перед ним, принявшим меня, музыкального бездаря, в свою группу.
      Еще одна моя встреча с шоу-бизнесом состоялась, когда Ричард Фосетт и я надумали показать несколько скетчей на «Домашнем обеде», который давался в «Феркрофте» под Рождество, в конце триместра, – шестиклассники являлись на него в смокингах и пили вино, все прочие дергали за хвостики хлопушки и принимали участие в небольшом концерте, составлявшемся из музыкальных номеров, песенок и скетчей.
      Мы с Ричардом переписали сценку Бенни Хилла, в которой викарий дает интервью, не подозревая о том, что у него расстегнута и даже распахнута ширинка. Ричард изображал викария («Я предпочитаю держать мой храм открытым для публики»), а я интервьюера («Вижу, сэр, вижу»). Репетировали мы до упаду и страшно удивились, когда на генеральной услышали донесшийся из-за опустившегося занавеса голос нашего директора, Фроуди, кричавшего: «Без штанов, без штанов!»
      Мы переглянулись, совершенно неспособные понять смысл этого замечания (я не понимаю его и по сей день).
      Занавес рывком поднялся – Фроуди стоял в зале, сложив за спиной руки.
      – Нет-нет, – повторил он. – Вы либо в штанах, либо без штанов. А такие намеки нам ни к чему.
      Нам пришлось уйти и наспех состряпать что-то другое.
      Пострадали от цензуры и Рик Кармайкл с Мартином Суинделлом, и потому той же полночью в нашей спальне состоялась демонстрация «запрещенных материалов». Мы с Ричардом показали наш скетч про викария, а Рик и Март – диалог, в котором обыгрывалась речь Короля из «Генриха V», произнесенная им в день Святого Криспина и содержащая соблазнительное упоминание о «дворянах», прикусывающих язык в кровати.
      К этому времени меня и Ричарда Фосетта обуяло такое увлечение комедией, что мы даже написали на Би-би-си, где как раз тогда затевалась новая серия передач под названием «Открытая дверь» – первопроходец того, что теперь обратилось в гнетуще заурядную программу «Доступ к экрану». «Открытая дверь» создавалась, чтобы предоставить людям, страдающим дислексией, жертвам несправедливости, группам взаимопомощи и так далее возможность рассказать о своих бедах, однако мы с Ричардом истолковали ее цели неверно и решили, что нам выпал шанс Выступить По Телику и Прославиться.
      В отправленном нами письме мы напыщенно демонстрировали свой высокий интеллектуальный уровень. С появлением «Монти Пайтон», отмечали мы, комедия вступила в период модернизма. Распадется ли она, подобно другим видам искусства, на две разновидности, абстрактную и концептуальную? Как можно было бы сформулировать самую суть «новой комедии»? Ну и так далее. Мы планировали показать развитие комедии за последние двадцать лет, сравнив его с развитием музыки, живописи и литературы. Не грозит ли комедии, если она останется соотносимой только с самой собой, опасность задохнуться в собственной заднице? – спрашивали мы. Смешно, я понимаю, но такими уж мы тогда были.
      По крайней мере, благодаря этому письму нас пригласили для беседы на Лайм-Гроу. Ничего из той беседы не проистекло, однако визитную карточку продюсера, с которым мы разговаривали, я храню до сих пор. Впоследствии, когда началась работа Канала-4, Майк Болланд стал главным составителем его программ; в те дни он был, надо полагать, младшим из младших сотрудников, обремененным малоприятной обязанностью шугать психопатов, которые лезли в «Открытую дверь». Я время от времени встречаюсь с ним, но мне так никогда и не хватило духу напомнить ему о двух учениках закрытой школы, претенциозно балабонивших о комедии и идеях.
 
      Боюсь, нам придется ненадолго вернуться к сексу (пока я это пишу, подходит к концу «Национальная неделя знаний о сексе», которая, надеюсь, подтолкнет Британию к спокойному разговору о нем и рассеет мглу запретов, чувства вины и страданий, окружающую эту тему, – задача, в выполнение коей и я, как мне кажется, внес свой скромный вклад).
      Меня благополучнейшим образом совратили и лишили невинности под конец моего первого школьного года. Следует сказать, что физически привлекательным я себя не считал. И тому имелись три причины:
      1. Я был, что называется, «не моего типа».
      2. Я не был физически привлекательным.
      3. Ну и хватит.
      Тем не менее я понимаю, что в чьих-то глазах я мог обладать качествами, к сексапильности достаточно близкими. Смазливым мальчиком я не был никогда (довольно взглянуть на включенные в эту книгу фотографии), но, поскольку с половым развитием у меня случилась небольшая задержка, я сочетал в себе сложную смесь осведомленности, вызывающе совратительной искушенности и аппетитной неиспорченности, способную от случая к случаю увлекать воображение.
      Как-то раз, в день, когда я исполнял обычные шестерочьи обязанности, меня призвал в свой кабинет домашний Попка, рыжий шестиклассник по имени Оливер Деруэнт.
      – Закрой дверь, – сказал он.
      Я подчинился, прикидывая, что я такого успел натворить на сей раз.
      – Ты в карты играешь? – спросил Деруэнт.
      – Э-э, да. Да. Пожалуй, играю.
      Вопрос застал меня врасплох. Может быть, Деруэнт надумал учредить в Доме бридж-клуб? Впрочем, мое дело не гадать, мое дело – смирно стоять посреди ковра и ждать дальнейших указаний.
      – Мне просто скучно стало, – с ленцой сообщил Деруэнт. – Вот я и подумал: может, в картишки с кем перекинуться.
      Ту т же выяснилось, что единственная игра, в которой Деруэнт знает толк, это покер с раздеванием, – ну мы и стали играть в покер с раздеванием.
      – Дверь лучше запереть, – сказал Деруэнт.
      – Так точно, – ответил я.
      Вы, наверное, думаете сейчас: «Здрасьте! Если этот Деруэнт умел играть в покер с раздеванием, так умел и в обычныйпокер играть». Мне такая мысль в голову не пришла. У нас просто не принято было задавать вопросы старшеклассникам. Они лучше знали, что к чему.
      Мы присели на ковер, Деруэнт сдал карты. Спустя совсем недолгое время я оказался голее голого, а на Деруэнте остались одни трусы. Я застенчиво поджимал ноги, скрывая то немногое, что имел скрывать, мне было малость не по себе.
      – Фрай, – произнес Деруэнт и покраснел – так неистово, как умеют краснеть только рыжеволосые мальчики, – можно мне ощутить твое тело?
      Именно так и сказал: «Можно мне ощутить твое тело?» В общем-то, довольно мило.
      – Э-э… ладно, – ответил я.
      И он принялся ощущать мое тело. Я возбудился, как возбуждался в «Стаутс-Хилле» в обществе Халфорда и прочих. По вздутию на трусах Деруэнта мне было ясно, что и он возбудился тоже.
      Затем он произнес длинную, путаную речь о том, как ему не хватает здесь, в «Аппингеме», девушек, и о том, что я, с моей гладкой кожей, в сущности, очень похож на девушку. Может быть, я не буду против, если он займется со мной любовью?
      О том, что означает это словосочетание, я никакого понятия не имел, однако звучало оно симпатично, и я ответил, что, по-моему, идея вполне разумная.
      И тут кто-то постучал в дверь.
      – Деруэнт!
      – Минутку!
      Я вскочил и лихорадочно завозился с одеждой. Дверная ручка задребезжала.
      – Ха! Дрочит! – послышалось из-за двери.
      Деруэнт склонился ко мне, приложил к моему уху сложенные чашкой ладони.
      – Лезь в окно! – жарко шепнул он. – Через десять минут встретимся в «Нужниках».
      Я кивнул, слегка перепуганный, уже отчасти утративший уверенность в том, что мне так уж понравится заниматься любовью, вылез в окно и нырнул в ближайшие кусты.
      Одевшись, но все еще продолжая лязгать зубами, я направился к «Нужникам» – череде заброшенных викторианских уборных, стоявших на задах Дома.
      Через восемь минут появился и Деруэнт с тюбиком – увы, из песни слова не выкинешь – вазелина и мрачной решимостью довести начатое до конца.
      Из самого этого переживания я помню очень немногое. Помню, что мне пришлось наклониться, помню, что я держался руками за щиколотки. Помню легкую боль, громкое сопение Деруэнта и скользкую влагу, живо скользнувшую снутри моих ляжек, как только я распрямился. Я натянул штаны, обернулся – Деруэнта уже не было рядом, и когда мы потом встречались с ним в Доме, то встречались как люди совершенно посторонние, о происшедшем не упоминали, приятельства не демонстрировали – да ничего такого друг от друга и не ожидали.
      Я был бы и рад сказать вам, что Оливер Деруэнт стал ныне нашим послом в Вашингтоне или председателем совета директоров Ай-си-ай, однако о том, где он и что он, я ни малейшего представления не имею. Последнее, что я о нем слышал, – он обзавелся детьми и работает в одном из государств Персидского залива. Я не держу на него зла, не считаю, что он нанес мне какой-то вред. Он не обратил меня в педераста, не пустил по скользкой дорожке – и, стало быть, ни в чем, что касается меня, не повинен.
      К тому же все это произошло ДМО, до Мэтью Осборна, а ПМО обратило все события ДМО в пустую бессмыслицу.
      ПМО я, как уже было сказано, словно сорвался с цепи. Дошел до крайности во всех моих проявлениях, внешних и внутренних. Что касается внешних, я стал необузданным в моих шуточках и диких выходках, что до внутренних – начал воровать все чаще и чаще.
      В то время единственным моим спасением, единственным осмысленным действием стало чтение. Именно тогда я начал читать Дугласа, Фербанка и Форстера. Именно тогда открыл для себя романы и автобиографии, отражавшие и смуту моих чувств, и положение, в котором я очутился, – порою настолько точно, что я то торжествовал, ощущая себя оправданным и утвержденным великими мастерами, то сокрушался, думая, что я не более чем живое клише, – «Фланелевое фуфло» Т. К. Уорсли; «Сепаратный мир» Джона Ноуэлса; «Сэндел» Ангуса Стюарта; «Отвергнутых Господом» Майкла Кэмпбелла; «Бегство из теней» Робина Моэма; «Автобиографию англичанина», автор которой обозначил себя как «Y»; «Мир, плоть и я» Майкла Дэвидсона (со знаменитой первой строкой: «Это история жизни человека, который любит мальчиков»); «Четвертое июня» Дэвида Бенедикта; «Особые отношения» Роджера Пейрфитта и многие, многие другие, приведшие меня, в свой черед, к пресловутому Двенадцатому тому «Греческой антологии»; к «В поисках Корво» А. Дж. А. Симонса (полное издание с приложением пользующихся столь дурной славой «Венецианских писем» барона Корво ); романам Саймона Рейвна (по счастью, тогда еще издававшимся во множестве); сочинениям Жана Жене, Оскара Уайльда, Эдварда Карпентера и адептов «Уранийской школы»; к живописи Эйкинса и Тьюка и уйме чудесных, сиропно-сентиментальных историй о школьной любви, сочиненных до и после Первой мировой войны, таких, как «Холм», «Дэвид Блэйз», «Джереми в Крэйле» и «Отблеск юности» Алека Во.
      Вот так, с крадеными деньгами в кармане и одним лишь Мэтью на уме, я и проводил вечера – либо в библиотеке, либо в Музыкальной школе, подвывая Бетховену и Россини.
      Нижний буфет находился на середине пути от ступенек, которые шли вниз, от «Волшебного ковра» к Музыкальной школе, и я, покинув библиотеку записей, поднимался по ним навстречу спускавшимся мальчикам – волосы их были еще влажны после душа, лица румяны от телесных усилий. Поднимаясь, я старался не встречаться с ними глазами. Мои взгляды предназначались лишь для миссис Ланчберри, разбивавшей яйцо за яйцом над чаном кипящего масла, пока я сжимал в кулаке деньги, уворованные у миловидных, спортивных мальчиков, и, конечно, для Мэтью, если и он попадался мне навстречу. Однако я узнал о Мэтью нечто ужасное:

Он был здоровым мальчиком.

      Мало того,

Он был хорошим спортсменом.

      На самом-то деле блестящим. Ему прочили великое будущее. Надо полагать, в деле мы его толком еще и не видели. Считаете его хорошим хоккеистом? Дождитесь летнего триместра, увидите, каков он на крикетном поле. Просто подождите и увидите – так говорил его брат.
      Крикетный герой в «Аппингеме» уже имелся – Джонатан Агнью, он играл потом за Лестершир и Англию, а ныне ведет, выступая под фамилией Аггерс, комментарий – остроумно и без (пока что) самолюбования и издевок – в программе Би-би-си «Международные матчи».
      Началось ли мое воровство по-настоящему именно в день, когда я впервые увидел Мэтью Осборна, я, как уже было отмечено, с уверенностью сказать не могу, и все же одно с другим, несомненно, связано. Влюбленность здесь извинением служить не может, поскольку, как вы уже знаете, воровал я далеко не впервые. Однако теперь я словно попал в объятия демона. Это занятие обрело черты пристрастия, неотвратимости, мщения. Мщения красоте, порядку, здоровью, благопристойности, нормальности, всему общепринятому и любви. Сказать, что я пал жертвой этих преступных человеческих качеств, что я наказывал сам себя, было бы, пожалуй, нечестно. Существовали, надо полагать, десятки и десятки мальчиков, чьи жизни были на время испорчены и исковерканы внезапным исчезновением их денег. Кража способна взъярить и самую христианскую, самую миролюбивую душу. Вспомните к тому же о старой как мир жалобе насчет того, что жертва воровства кажется себе оскверненной, замаранной, запятнанной чужим вторжением в ее жизнь: быть может, в этом-то все дело и было – куда бы я, сражающийся на манер хассановского антигероя с «проблемами отчужденности и общности, искренности и имитации, честолюбия и молчаливого согласия», ни вторгался, я повсюду оставлял грязный след, что-то вроде капель мочи, метящих мою территорию или отменяющих границы чужой.
      Да-да-да – ты был вороватым маленьким дрочилой, мы все уже поняли, сделали необходимые выводы, большое тебе спасибо.
      Собственно, и внешнее поведение мое, общее социальное поведение обратилось, о чем я уже говорил, черт знает во что. Бедный старый Ронни Раттер, преподававший мне французский язык. Работать в школе он начал в семнадцать лет, сразу после Первой мировой, и был таким мягким, таким сговорчивым, таким, попросту говоря, милым человеком, что его даже директором Дома не сделали. Во время Второй мировой он в течение одного триместра возглавлял «Мидхерст», что и стало высочайшим его карьерным взлетом. Я «доставал» его, как это называлось на школьном жаргоне, столь основательно, столь всесторонне, столь унизительно, что и сейчас пунцовею, вспоминая этот мой кардинальный грех. Как-то раз я вскочил в классе на стол и, размахивая воздушным пистолетом (из тех, что стреляют дробинами, но походят – на взгляд человека несведущего – на смертоносное автоматическое оружие), завопил: «Вы меня достали! Достали, понятно? Одно движение – и вы покойники! Вы всепокойники!» Однокашники мои до смерти перепугались, а Ронни постарался сделать все, чтобы меня успокоить:
      – Будьте добры, положите ваше оружие на стол. Нам нужно пройти сегодня оченьбольшой материал.
      В другой раз я соорудил письмо якобы от «подруги по переписке» из Франции, напичкав его всеми грязными, похабными французскими словечками, какие я только знал или сумел отыскать. В конце урока я подошел к Ронни и спросил, не поможет ли он мне разобрать это письмо, мне, дескать, понятны не все содержащиеся в нем слова.
      – Очень приятно услышать, что у вас появилась во Франции корреспондентка, Фрай, – сказал Ронни. И принялся переводить мне письмо, заменяя непристойности невинными фразами собственной выделки, старательно притворяясь, будто он держит в руках самое обычное письмо. «Я хочу сосать твой большой толстый хер» обратилось в «Я жду столь многого от посещения вашей страны», а «Лижи мою мокрую писю, пока из нее не польет струей» в «В Авиньоне можно увидеть и сделать так много интересного» – и так далее, по всему тексту.
      В направленном им под конец триместра письме к моим родителям он описал меня, если не ошибаюсь, словами «одарен с избытком». «Временами несколько чрезмерным, что не идет ему на пользу». Никакого тебе «дурного влияния», «гнилого яблочка» и «слишком высокого мнения о себе», коими пестрели письма других учителей. Он приглашал меня к себе на домашнее чаепитие с его супругой. У меня ком в горле встает, когда я вспоминаю о мягкости Ронни, о его абсолютной доброте.
      И ведь у него не опускались руки. Мы говорим иногда, глядя на школьных учителей сверху вниз, что после десяти лет работы они превращаются либо в циников, отрабатывающих положенные часы, либо в чудаков не от мира сего. Ронни не стал ни циником, ни сентименталистом и каждому своему уроку отдавался целиком. В том, что касается дисциплины на уроке, поведение, быть может, совершенно бессмысленное, однако я не знаю ни одной другой жизни, о которой можно с меньшими основаниями сказать, что сложилась она неудачно.
      В «Случае Портного» (книге, которую я прочитал с алчностью и весельем, очаровавшись смелостью сцен мастурбации в ванной) есть такое место:
      …общество не только одобряет низменное, бесчестное отношение людей друг к другу, оно еще и подстрекает к нему… Соперничество, конкуренция, зависть, подозрительность – система вскармливает все, что есть в природе человека злостного. Имущество, деньги, собственность – по таким недостоверным меркам вы, люди, оцениваете счастье и успех.
      Да, конечно, не бог весть какая новость, однако и Евангелия тоже не новы, тем не менее в них содержатся мысли, которые не грех повторять и повторять. Только дурак отмахивается от мысли на том основании, что он ее уже слышал.
      «Тогда человек станет лучше, когда вы покажете ему, каков он есть», – полагал Чехов. Возможно, Ронни пытался показать мне, каков я есть. И делал это куда более умело, чем многие из прочих учителей, норовивших растолковатьмне, каков я есть, что далеко не одно и то же. В конечном счете меня начало мутить после каждого урока французского у Ронни Раттера, я стал ощущать приливы тошноты, в которых быстро распознал отвращение к себе. И спустя какое-то время отступился и принялся с ярым лицемерием противиться любым попыткам «достать» Ронни. Кого угодно другого – пожалуйста, с ними все идет на равных, но Ронни заслуживает особого к себе отношения.
      А может быть, Ронни видел, вот в чем все дело. Может быть, она просто была написана у меня на лице – мука любви, которую мне приходилось сносить.
 
      Ну вот, уже второй триместр года. Я познакомился с Мэтью немного поближе, отчасти потому, что сошелся с Ником, отчасти потому, что следовал наущениям невостребованной любви, которая с замечательным мастерством обучает человека искусству случайных встреч.
      Когда любишь, весь распорядок твоего дня подстраивается к перемещениям любимого человека. Расписание Мэтью я знал наизусть. Знал, в каких местах он, скорее всего, появится. Знал, в каких матчах будет участвовать (его уже включили в первую крикетную сборную новичков), знал, в какие клубы и общества он вступил, – и вступил в них тоже. Знал, какую он любит музыку, знал, когда он, по всем вероятиям, заглянет в «Центр Тринга», а когда, по ним же, останется в своем Доме.
      И с каждым днем он становился все более и более прекрасным. Он еще продолжал восходить по пологому склону к пику совершенства. И никогда никаких прыщей, сальных волос, неуклюжести. Что ни день, он обретал все новую грацию, продвигаясь к окончательной завершенности своей красоты.
      Я был искусен, бог ты мой, как же я был искусен. Мэтью и на десять секунд не смог бы вообразить, будто я питаю к нему хоть какое-то влечение, не смог бы вывести это ни из наших бесконечных случайных встреч, ни из совпадения наших взаимных увлечений. Неудовольствияпри виде его я никогда не выказывал, однако и удовольствия тоже. Я относился к нему с добродушным интересом и…

я развлекал его.

      Сколько в этом было радости…

Он находил меня занятным.

      К тому же Мэтью, подобно Элизабет Беннет, страх как любил посмеяться. Он был одарен. Прекрасно играл на пианино, был одним из лучших спортсменов школы и достойным учеником. Не помню, какую степень получил он впоследствии в Кембридже, но либо первую, либо 2:1, – не говоря уж о том неизбежном обстоятельстве, что он состоял сразу в трех университетских сборных. Однако во всем, что касается слов, Мэтью был зауряден. Он не блистал ни красноречием, ни стилем, ни остроумием, ни какой-либо легкостью в обращении со словами. А поскольку я представлялся ему владеющим всем этим, он считал меня человеком необычайным и, когда мне того хотелось, а хотелось мне часто, покатывался со смеху – котенок, играющий с клубком сплетенных мной слов. Главное было не переборщить… я довольно быстро усвоил, что ему, как и любому котенку, игра может внезапно прискучить, он может вдруг счесть ее поверхностной и недостойной его. И нередко, ощутив возможное приближение этого мига, я бросал веселье, все еще остававшееся на приятно высокой ноте, покачивал головой и изрекал несколько глубоких мыслей о разочарованности, о гневе, который внушает мне несправедливая политика и преступная тупость «этого места», как все мы ворчливо именовали школу.
      Помню, как-то раз я сидел в «Центре Тринга», перепечатывая на большой электрической пишущей машинке роман П. Г. Вудхауса. «Замороженные активы», – по-моему, его. Для меня это было занятием многоважным, мне нравилось само ощущение печатания, нравилось смотреть, как подскакивают и бьют по бумаге шрифтовые ножки, как на ней появляются волшебно четкие слова, нравилось следить за тем, как возрастает скорость и точность моей работы, и, Господи, я просто купался в восторгах соучеников, которые собирались вокруг меня, завороженно следя за тем, как мои пальцы порхают по клавиатуре, на которую я даже и не гляжу. Нынешнее поколение, с пеленок умеющее молотить по компьютерной клавиатуре, сочло бы меня безобразно медлительным, однако в те дни сноровка по части машинописи почиталась достижением щегольским и завидным.
      В тот февральский вечер я был один в комнате, отведенной под пишущие и копировальные машины.
      Как он вошел, я не слышал, однако за долю секунды до того, как Мэтью кашлянул, собираясь что-то сказать, я ощутил его присутствие – и позже убедил себя в том, что понял: это он, еще не услышав его голоса.
      – Что ты делаешь?
      Едва прозвучал этот вопрос, как огромная волна омыла меня и словно сотни иголок впились в мои щеки (и сейчас со мной, вспомнившим это, произошло то же самое). И что-то сказало мне – он расстроен.
      – Это ты, Маттео?
      «Маттео» прозвал его я, это было моимизобретением. «Оззи Второй», ставшее для всей школы «Оззитором», мне не нравилось. Обретение персонального прозвища, пусть даже небрежного и едва ли не снисходительного, – достижение почетное и значительное, а умение дать хорошую кличку есть важнейшее оружие любого романтического совратителя. Я выяснил, что средний его инициал (в отличие от брата, у него имелся только один) это А или, если угодно, Э – Антони, Энтони, кому как больше нравится. Сначала я подумывал о том, чтобы назвать его Мао, как того самого Председателя, однако это представлялось мне слишком очевидным. И тут мне пришло в голову, что Мэтт Э. О. звучит почти как итальянский вариант имени Мэтью, и он обратился в Маттео – для меня и только для меня одного. И после, услышав, как он одернул своего одногодку Мэдли-Орна, посмевшего назвать его этим именем, я целую неделю ног под собой не чуял от радости.
      – Меня зовут неМаттео, – с горячностью заявил тогда он.
      – Фрай же тебя так называет.
      – Мало ли как Фрай кого называет, ты-то тут при чем? Если на то пошло, тебя он называет Медальоном.
      Собственно говоря, причина, по которой я проводил вечера понедельников в «Центре Тринга», была такой: я знал, что по понедельникам Мэтью работает в гончарной мастерской. Присоединиться к нему там я даже не пытался, поскольку испортил отношения с гончарным начальством еще в первый мой триместр, ухитрившись для начала сжечь один из моторчиков, приводивших в движение гончарные круги, а затем, на следующей неделе, сломать глиномялку. Глиномялка, если кто не знает, это что-то вроде гончарной мясорубки. Наверху у нее воронка, вы бросаете туда оставшуюся не у дел и просто старую глину, продавливаете ее особым рычажком вниз, и с другого конца машинки выползает чистая, однородная глина – либо этакой толстой колбаской, либо, если вы пристроили на выходное отверстие какой-то шаблон или красящее устройство, более тонкими, извивающимися змейками, которые можно использовать для изготовления витых кувшинов, ваз и горшков, каковые и по сей день производятся в количествах прямо-таки убойных – к великому огорчению и недовольству всех заинтересованных лиц. Решив, что на третьей неделе я могу учинить нечто еще более разрушительное, персонал горшечной мастерской – пол-литр-бюро, как я его называл, – объявил меня персоной non grata, и потому я проводил понедельники в том же, что и Мэтью, «Центре Тринга», сидя за пишущей машинкой или наблюдая за песчанками, которые шныряли по прозрачным плексигласовым и иным оплетающим все здание трубам, подобно гражданам грызунового Метрополиса Фрица Ланга. Система труб была спроектирована – как и почти все в «Аппингеме», начиная с театра у дороги, который и поныне словно вырастает из скелета старого викторианского гимнастического зала, до стульев и светильников «Центра Тринга», – руководившим этим центром удивительным человеком по имени Крис Ричардсон, ныне он возглавляет театр «Плезэнс», который, похоже, приобретает все большее значение для «неофициального» Эдинбургского фестиваля, а недавно получил постоянную прописку и в Лондоне. Ричардсон повсеместно известен под прозвищем «Трог» – не знаю почему, возможно, по причине его хогартовской физиономии, напоминающей о картинках работавшего в «Панче» карикатуриста, который использовал этот псевдоним. Ричардсона всегда сопровождал аромат трубочного табака, он терпеливо сносил мое нахальство, легкомыслие и полнейшую некомпетентность и бестолковость во всем том, что давалось ему с такой естественностью: в черчении, проектировании и строительстве, поскольку я «по крайней мере нашел себе здесь занятие», – хотя все мое использование этого, как теперь выражаются, «ресурса» сводилось к тому, что я лупил, на манер профессиональной секретарши, по клавишам пишущей машинки.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26