Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга русских инородных сказок

ModernLib.Net / Сказки / Фрай Макс / Книга русских инородных сказок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Фрай Макс
Жанры: Сказки,
Современная проза

 

 


Макс Фрай

КНИГА РУССКИХ ИНОРОДНЫХ СКАЗОК

Антология
придумал и составил Макс Фрай

* ПО ТУ СТОРОНУ *

Рой Аксенов

<p>GODS, EXILED</p>

Старичье в основном сидит в скверике. Собираются там Зевс, Саваоф, Перун и Один. Перун совсем дохленький; он крупно дрожит всем телом и непрерывно кивает, подмаргивая белыми глазами.

Из-под скамейки вылезает крохотный, усохший Сморкл, садится средь стариков и начинает вздыхать, и копаться в носу, и точит слезу, выпрашивая копеечку на бутылку кефира. Один гонит его клюкой, Зевс норовит пнуть ногой, и тогда Сморкл уходит куда-нибудь в иное место; он настолько забыт, что по рассеянности его иногда пускают в те края, откуда он был изгнан прежде всех остальных.

К Зевесу захаживает Гефест. У Гефеста пенсия и орден, и среди этих он смотрится необычайным везунчиком, хотя и ему бывает горестно в своей старой двухкомнатной квартире; жаль только, что от открытого огня он давно разучился плакать, поэтому рыдания его сухи.

Саваоф сохранил больше всех соображения, хотя телом совсем обветшал, и оттого ему особенно мерзко. Два раза к нему приезжала «скорая». Сдохнуть не дадут. Общество.

Один выжил из ума, его суставы сочатся медом поэзии, который самому ему давно уже не нужен. Локи с ним не здоровается, да и встречаются они редко: Локи все бегает по каким-то делам, хотя у него и на бутылку водки не всегда набирается довольно мелочи. Тогда он ходит к Гермесу, и тот угощает братушку вином. Гермеса единственного не изгнали; не смогли. Его оказалось неоткуда изгонять. Гермеса никто не любит, но все поддерживают с ним хорошие отношения.

Бахус дарит ему то самое вино, которым Гермес подпаивает Локи. Сам Бахус где-то в гуще схватки меж ВАО «Союзплодимпорт» и ЗАО «Союзплодоимпорт» — или наоборот? Неважно. Бахус нынче не пьет и почти бросил курить, зато иногда понюхивает кокс. Он вечный зам. Время его наполовину вышло в дверь, да так и замерло на пороге. Он доволен.

Иисус тренькает на балалайке в подземном, конечно же, переходе. Я не хочу о нем говорить. С ним что-то особенно гадкое произошло.

Аллах работает в нефтяном бизнесе, он моложав и у него есть почти новая «ауди». Он не любит ходить в гости к другим богам, они напоминают ему о потерянном. Водителем у него Таилаиес; как-то вот выдержал, не скуксился. Быть может, слишком похож на человека был.

Артемида хиппует в Крыму. Ей нельзя сидеть на месте, потому что тогда ее нагоняет раскаяние, а раскаиваться она очень не любит. Ей нет и тридцати, а выглядит на пятьдесят. Лук пошел на растопку в один из первых же вечеров.

Иногда к Артемиде приезжает Гера. Они тоже плачут.

Кали осталась сумасшедшей стервой. Ей за сорок, а она все промышляет грабежом. И нимало не утратила сноровки в обращении с бечевкой. Брахма пьет, и Кришна пьет тоже. У них импотенция. Вишну умер два года тому обратно, похоронен на Ваганьковском. Повезло ему, да, повезло.

Астарта носу не кажет из своей коммуналки. У нее нос крючком, подагра и горб. Она практически забыта.

Посейдон ночует на лодочной станции. Сторож иногда угощает его шкаликом водки, и тогда Посейдон рассказывает красивые сказки на забытом наречии.

Дочерей у него больше нет.

Пта догнивает в каком-то НИИ. У него большой научный авторитет и зарплата в сто тугриков. Жить ему не на что, а существовать противно. Его больше не публикуют, потому что разобрать его каракули никто не может — иероглифика, говорят. Совсем вы, профессор, говорят, свихнулись. И свихнулся, что же. Все они совершенно ебнутые существа. Это-то их и сгубило.

К Пта иногда захаживает Тот, который давно отошел от дел. Светило астрофизики рассказывает о своих нынешних исследованиях Луны. Все думают, что он рассматривает ее в телескоп, но по правде-то — он туда летает. Это последнее, что он еще не совсем оставил.

Кецалькоатль — царь нищих. Он тоже рехнулся, когда понял, к вершинам какой иерархии возносит его новая судьба. Теперь он сидит на хламном троне и переговаривается сам с собой: «Что же ты выдохся, Эекатль? — Да и твоя звезда закатилась, Тлауискальпантекутли. — Ты чудовище, Шолотль. Как ты довел нас до этого?..»

Койвалиимиен сидит в углу и всех боится. Но он пока что никому не нужен, и потому его не трогают.

Остальных я почти не вспоминаю, а значит, их и нет совсем.

<p>НИЧЕГО ОСОБЕННОГО</p>

Храбрый разбойник Сяо Лао-вэй сидел на дереве близ большого Дао и подстерегал проезжих чиновников, у которых отбирал еду, золотые монеты и коконы тутового шелкопряда; тем и кормился. Однажды мимо него на котле вареного риса проехал спящий Глупец И Лянь. Котел оставлял в дорожной пыли широкую борозду и тихо жужжал.

— Хук, — удивился Храбрый разбойник Сяо Лао-вэй и пустил в спину И Ляня две стрелы, ибо полагал, что все в мире должно вершиться естественным образом; а жужжащий самодвижущийся котел к благоподобающим вещам отнести не получалось.

И Лянь ничего не заметил и продолжал таинственно перемещаться к горизонту; пуститься за ним в погоню Сяо Лао-вэй не мог, так как был прикован к дереву медной цепью (отчего в народе прозывали его Черным Котом).

Глупец И Лянь проснулся лишь четыре ли спустя; торчавшие из его спины стрелы тут же превратились в крылья, а сам он стал Фениксом и в таком качестве изрядно прославился.

Дальнейшая судьба Жужжащего котла с рисом в точности неизвестна: мудрецы предполагают, что он стал (а возможно — и был) одним из младших демонов подземной иерархии.

Большой Дао и поныне пролегает в тех местах, где на раскидистом баобабе висит прикованный скелет Сяо Лао-вэя. Феникс И Лянь иногда прилетает к Сяо погостить, потрепаться.

И такова история Храброго разбойника Сяо Лао-вэя, Глупого Феникса И Линя, Жужжащего котла с рисом и большого Дао.

<p>ПОХОРОНЫ ХОЛОДИЛЬНИКА</p>

За шесть дней до рассвета холодильник завонял и умер. Я вытащил его на улицу и уронил в снег. Он лежал — вы же понимаете, вы знаете уже, — маленький и жалкий, весь в каких-то пятнах и потеках; и его шнур питания изогнулся незаконченным иероглифом «прости». Я хлопал его по бокам, я шептал ему: «Вставай», я даже зажмурил глаза и принялся ковыряться во внутренностях морозилки, пытаясь вернуть его к жизни, но — вы же знаете, вы понимаете уже — это было навсегда.

Я сидел в сугробе, моя левая рука безвольно покоилась на исцарапанном металле. И что же мне было делать дальше? Хорошо бы поверить, что где-то там, в небесах, мой мертвый холодильник сидит на обрывке северного сияния рядом со Снежной Королевой, смотрит на меня, усмехается и думает, что это все пройдет, что когда-нибудь я все пойму и сам посмеюсь над своими слезами. Но не было в небе никакого сияния, не было никакой Снежной Королевы, был только железный ящик, который внезапно покинула жизнь.

Быть может, если бы он болел, если лежал бы от слабости и просил принести стакан воды, — мне было бы проще. Но все произошло так внезапно — нет, скоропостижно, — что я не успел ни разу заговорить о том, что кажется сейчас таким важным и таким невысказанным. Да, он перхал громче обычного, и дверца его была дверцей старого холодильника — металлическая летопись непростой и небесцельной жизни. Но когда я спрашивал его поутру: «Как ты сегодня?» — он молчал со всегдашней своей усмешкой.

Мой молчаливый собеседник, мороз моей жизни. Что мне снег теперь, что мне зима? Дайте мне тысячу самых страшных зим — я не задрожу и не улыбнусь, и не замечу даже.

Я взял на руки его тело и пошел в черно-белую пустыню, туда, где в голос выла по далекому родственнику метель. На вершине снежной горы я поставил его, и его мертвый взгляд навсегда уставился в черные небеса. Я прижался к нему лбом и произнес несколько ничего не значащих слов. А вместо цветов я возложил на эту странную могилу маленький кусочек льда.

Так он и застыл там памятником самому себе, в самом сердце холода, которому посвятил всю свою жизнь.

Когда я уходил, мне на секунду показалось, что он снова, в последний раз, взрыкнул и загудел,

впрочем, я знаю

в глубине души моей,

так оно и было.

Грант Бородин

<p>ЛЕВ ГУАН-ЛИ</p>

Если бы моя сестра благодаря неземной красоте и изощренному уму стала фавориткой императора, то он поставил бы меня, дурака, во главе экспедиционного корпуса — это вполне возможно. Я бы разделил войско на две части и повел его на Запад двумя дорогами: северной — легкой и опасной, и южной — тяжелой, но спокойной, ибо она пролегает по замиренным областям, подвластным ничтожным владетелям. Положив половину солдат и почти всех лошадей, разграбив западные страны и оставив в степи заградительный вал, я бы вернулся ко двору императора — совершенно не исключено — с небесными жеребцами, которых он так хотел видеть в своих конюшнях.

Благодаря успеху я бы укрепил свое положение и добился низвержения одного необычайно хитрого типа, грамотея и книжника, а он — отсидев в тюрьме подобающий срок и лишившись мужского достоинства, как того требует закон, — вышел бы с помощью влиятельных друзей, приверженцев темного учения, и устроил мне веселую жизнь, так что я предпочел бы согласиться оставить двор и уехать на север, где готовилась армия вторжения.

Возглавив войско, я повел бы его в степь и шел бы день и ночь. В пути меня настигло бы обвинение в волховании, и я, поняв, что дни мои сочтены, не повернул бы назад, решив победами заслужить прощение. В долине какой-то мелкой речушки я настиг бы врага и серьезно стеснил его после двухдневного боя. Но варвары, конечно, спешно подвели бы подкрепление, забросав моих молодых негодяев свистящими стрелами, а офицеры моего штаба, выходцы из дурных родов, составили бы заговор, думая арестовать меня и повернуть армию назад, потому что я будто бы выслуживаю себе помилование ценой их ничтожных жизней. Я бы снес их глупые головы, потому что отступать унизительно, и скомандовал бы отступление.

Истомив нас бесконечными атаками, летучие отряды варваров остановили бы нас в каком-то дне пути от Стены и через несколько часов стоптали моих солдат, и меня волокли бы на аркане в ставку шаньюя.

Он бы окружил меня почетом, женив на своей сестре и дав в управление удел. Я бы прожил несколько мирных лет, пытаясь понять, возвеличился я или же был унижен. А потом, по навету врага, еще одного умника, меня вытащили бы поутру из постели, отвели бы в могильники и перерезали горло, а я бы только и успел проорать:

— По смерти моей я погублю Дом Хунну буль-буль-буль! — и кровь моя потекла бы на могилы князей.

Засим последовали бы многодневный снегопад, падеж скота, моровое поветрие, погубившее многих, и холода на следующее лето, уничтожившие посевы проса и вызвавшие голод, — и все они оказались бы простым совпадением, ибо человечишка я, по чести сказать, мелкий, глупый и негодный, проживший ничтожную свою жизнь только ради заключительной фразы, которую в последний момент кто-то вложил мне в уста, чтобы компенсировать всю предшествующую ей пустую болтовню.

<p>ТАЛАС</p>

С младых ногтей умеренный и благоразумный всегда выбирал середину, но на стрежне течение велико. Был удостоен чина Литератора Обширных Познаний, закружилась голова — подал доклад о необходимости отмены свободной чеканки. Просвещенный государь отверг его и за дерзость направил служить в Западный край младшим приставом. Видел кянов, которые размачивают землю собачьей слюной и так едят; видел тоба, у которых из макушки растет бамбук; хагасов, с ног до головы в узорах, которые наносят на тело, не зная бумаги. Наскучив жизнью в глуши и тревожимый в безводных холмах видением прудов Цзянтай, разбудил в военнопоселенцах жажду наживы и крови. Наместник, видя это, пытался помешать. Пригрозил мечом — трусливый пес, не желая умирать, примкнул к войску.

Через земли усуней провел их в землю Кангюй. У реки Талас шаньюй Чжи Чжи возвел крепостицу по чужеземному образцу — двойной частокол с башнями и земляной вал. Послал к шаньюю наместника с предложением идти в цепях ко двору просвещенного государя, но тот обезглавил посла. Ударили на врага. Навстречу моим солдатам вышли белоголовые воины, составив щиты наподобие рыбьей чешуи. Солдаты при виде бледных, как брюхо жабы, лиц и блистающих шлемов с конскими хвостами по гребню повернули бежать, но я хорошо бью из лука, когда стою на краю пропасти и пятки мои висят в воздухе. Видя на башне пятицветное знамя хуннов и под ним шаньюя со свитой, схватил лук и выстрелил, никуда не целясь. Стрела ушла в зенит, низринулась к башне и лишила Чжи Чжи носа. Он принужден был скрыться внутри, а солдаты мои, видя это, восстановили цепи и расстреляли белолицых из арбалетов, пробивая двух одной стрелой. Намостив гать через ров, стали ждать рассвета.

Ночью кангюй напали с тыла, но были отбиты арбалетчиками. Утром приказал бить в цимбалы и барабаны и начал приступ. Хунны закрылись во дворце, оставив на стенах женщин и всякий сброд. Покуда мы не подожгли дворец, никто не хотел сдаваться, а женщины продолжали драться и после этого. Всех их убили. Сквозь огонь и дым я прошел туда, где лежал Чжи Чжи. Он молчал. Не стал говорить и я — отрубив его безносую голову, пошел прочь.

На дворе наткнулся на белолицего в богатом доспехе, залитом кровью, — он не мог уже встать, но пытался просунуть меч под нагрудник, желая зарезаться. При виде варвара, выказывающего достойную ханьца отвагу, испытал уважение и помог ему ударом ноги по рукоятке. При нем был свиток. Не умея прочесть варварское письмо, я, Чэнь Тан, Литератор Обширных Познаний, сжег его.


«Луций Галл приветствует Марка Красса.

В последнем письме я выражал надежду на встречу уже в конце месяца. Однако сейчас должен с огорчением признать, что положение хуже, чем я думал. Парфяне получили вести о моей центурии, как я полагаю, и теперь пытаются охватить нас с юга и запада, чтобы лишить возможности отойти. К северу от нас горный хребет, вдоль которого мы шли последние пять дней, и я могу сказать, что он неприступен, а на востоке — Парфия.

Надеюсь, что мне удастся сблизиться с парфянами к вечеру, с тем чтобы завязать бой, в суматохе которого вестовой сумеет проскользнуть незамеченным. Если ты читаешь это письмо, то затея моя удалась; и ты можешь быть уверен, что также удалась и наша с тобой шутка. Я, вероятно, буду уже мертв; впрочем, и тебе не дожить до того времени, когда ее соль почувствует на губах вся ойкумена.

Что ж, мы знали об этом.

Если же мы сойдемся с варварами при свете дня, нам останется только драться или сдаться; письмо я оставлю себе, а ты никогда не узнаешь, наверное, что у меня получилось.

Почему-то мысль эта доставляет мне удовольствие».

<p>ГЛАЗ ДРАКОНА</p>

Да простится мне эта запись — правление государя не отмечал девиз. Государь Тоба Дао, варвар, носящий косу, повелел выстроить башню Совершенного Покоя высотой до небес, чтоб на вершине ее не слышен был ни крик петуха, ни лай собак. Когда башню возвели до половины, постельничий Западного Крыла пригласил живописца. Он поднялся на крышу дворца и трижды свистнул в два пальца. Через шесть дней Бешеный Куань из рода Фань въехал в Чанань через Восточные ворота на осле, но не весь — в то время, как голова его крепко спала на холке, а руки цеплялись за хвост и гриву, ноги шагали по дороге наравне с ослиными, слегка приплясывая в такт снящейся голове песне. Осел углубился в город не более чем на полтора квартала и остановился у первой же винной лавки, да так резко, что Фань Куань рухнул ничком, подняв облако пыли в форме бычьей головы. Не без труда поднявшись на ноги и наградив благородное животное отменным пинком, Бешеный скрылся в лавке и не выходил из нее с неделю. Осел терпеливо дожидался его, не сходя с места и питаясь удивленными взглядами прохожих.

Через неделю государь Тоба Дао соизволил разгневаться. Десяток сяньби, не покидая седел, вломились в лавку, побили посуду, накостыляли хозяину, забросили неживого Куаня на спину осла и отвезли во дворец. Постельничий Западного Крыла огорченно зацокал языком, едва запах вина коснулся его ноздрей, и не переставал цокать вплоть до того момента, когда голова его покатилась по брусчатке внутреннего дворика.

Тоба Дао, победитель Юга, тангутов, хуннов, телеутов и тибетцев, содрогнулся при виде синего лица живописца, подобного роже демона. Бешеного наскоро опохмелили парой чарок и загнали в башню. Туда же завели осла, по бокам которого висели торбы с кистями, красками, тушью, грибами личжи и тыквами-горлянками с водой горных потоков.

Еще через неделю, в полдень, когда лучи солнца обрушились в башню через отсутствующую кровлю, Фань Куань вышел на двор, преклонил голову на спину осла, заснул и попытался уйти из города. В воротах он был изловлен стражниками, заброшен вместе с ослом на спину быку и вторично препровожден во дворец. Государь между тем ознакомился с плодами его труда и намеревался разгневаться, что означало для Фань Куаня не смерть, а хуже. Государя, Хранителя Совершенного Покоя, рассердило то, что глаза четырех драконов, написанных охрой, серой, киноварью и углем на четырех стенах башни, были лишены зрачков и смотрели непонятно куда, так что Тоба Дао не сумел поймать ни одного взгляда.

Фань Куань, лупая красными глазами и оскорбительно зевая — начальник стражи вынужден был отвесить ему затрещину слева, — объяснил министру двора, что еще с год назад лишился права рисовать драконам глаза, вполне овладев этим искусством. Министр двора отвесил ему затрещину справа и приказал не умничать и немедленно исполнить, что велено. Фань Куань утер сопли и повиновался, испросив в сопровождение десяток арбалетчиков и предложив расставить сотню вокруг башни. Это было исполнено, причем каждый второй арбалетчик был левшой.

В башне Бешеный подошел к северному дракону, погладил его по голове и тремя молниеносными движениями вписал в белый кружок глаза киноварную радужку и угольную точку зрачка. Дракон моментально закрыл глаз. Фань Куань прокричал извинения и пал ниц. Арбалетчики опустились на одно колено и дали залп — стрелы ударили в сухую штукатурку, подняв облака в форме диких цветов и птиц. Дракон вывернулся из стены, проскрежетал брюхом по полу, смял двоих арбалетчиков и устремился к выходу, винтообразно работая крыльями. Фань Куань бежал рядом и размахивал кистью, пытаясь закрасить глаз мелом, но дракон всякий раз успевал зажмуриться.

Вырвавшись из башни, дракон на мгновение застыл перед строем арбалетчиков, а когда государь, выхватив меч, бросился к нему, свечой ушел в небо, блистая охрой, серой и киноварью и углем.

За разрушенную стену, задавленных солдат и пол, засранный драконом с перепугу, министр двора взыскал с Фань Куаня из Чу, иже рекомого Бешеным. Фань Куань продал кисти, краски, тушь, грибы личжи, тыквы-горлянки, торбы и осла и ушел из Чанани, положив голову на скрещенные руки и тихо напевая во сне. Башню так и не достроили.

<p>1919</p>

Гамины подошли к Их-Хурэ по Калганскому тракту в полдень. В городе ждали их появления, и с самого утра никто не выходил из дома, не желая видеть людей, у которых сквозь кожу лиц уже просвечивают оскаленные черепа. Черные псы, могилы четвертой части столичных покойников, покинули долину Сельбы и трусили вдоль глиняных и войлочных стен, тихо звенели колокольчики на коньках крыш, и время от времени взревывали храмовые трубы Майдари-сум.

Джамуха-сэчен сидел на обочине и свидетельствовал прибытие корпуса. Двенадцать тысяч человек, четыре тысячи лошадей, горные орудия и обоз с чиновниками подняли стену желтой пыли, заслонившую южный горизонт и медленно надвигающуюся на город. Джамуха по-черепашьи, не мигая, смотрел левым глазом на дорогу, правым — в зенит и машинально поглаживал тусклые серые шарики, раскатившиеся перед ним по убитой гальке. Они упруго поддавались под пальцами, в то время как острые камешки впивались ему в тощую задницу. Раньше мир был как-то плавнее, замечает он. Совсем недавно. Все стремится обратно к черно-белому наброску.

Правый глаз смотрел в бледный зенит, слегка тронутый снизу желтоватым муаром, а поверху задетый плоской стальной тучей, наползающей от Дархана. Картинка с севера, немного съехав по времени, отразилась от этой тучи, угодила в кривой глаз Джамухи, оттуда попала на россыпь шариков, а затем спроецировалась на второй глаз, зрячий. Джамуха видел длинного, прямого, как ташур, человека в желтом халате, сплошь увешанного оберегами, видел его водянистые голубые глаза, рубец на лбу от сабельного удара, четыре сотни его всадников в драных тулупах, волокуши с пулеметами, дым.

Скоро все станет очень просто.

Пылевое облако накрыло его, Маймачен, Половинку, площадь Поклонений и Храм Великого Спокойствия Калбы, Цогчин и Златоверхий Дворец и покатилось к монастырям Гайдана, а мимо с урчанием проехал автомобиль Сюй Шичэна. Генерал бросил на Джамуху беглый взгляд и отвернулся, а тот быстрым движением сгреб свои шарики в горсть, распахнул рот и зашвырнул их куда-то туда, внутрь. Из утробы Джамухи раздалось тихое пение, он вскинул руки над головой и крепко зажмурился. В тот момент, когда его достигла первая шеренга кавалеристов, превращенных пылью в воинов Цинь Ши Хуана, это пение уже превратилось в оглушительный визг, а потом Джамуха ухнул сквозь гальку вертикально вниз, расшвыряв вокруг мелкие камешки и немного песку.

Кони понесли.

— Заметили того нищего? — спросил генерал Сюй Шичэн, мельком оглянувшись на шум.

Его спутник покачал головой. Блеснула стальная оправа очков.

— Он, видимо, бессмертный, — извиняющимся тоном объяснил генерал. — Играл со ртутью. Смешно.

<p>ТРИДЦАТЬ ТРИ ФАКТА ИЗ ЖИЗНИ МИШИ КРАУЗЕ</p>

I. Мишу Краузе, поручика Второй Сибирской Армии, высадили из бронепоезда «Повелитель» за безбилетный проезд. Это произошло на станции Даурия 20 ноября 1920 года.

II. Ровно через 100 дней, 28 февраля 1921 года, он был убит стеклянной пулей в затылок близ Цаган-Цэгена.

III. Папу Миши Краузе звали Сократ, тем не менее с виду был он вылитый бабай, поскольку в его родословную вклинился проездом один из челядинцев князя Амурсаны, бежавшего от китайцев в Тобольск и умершего там от оспы. Сам Миша пошел в маму-москвичку и походил на джунгара не более любого другого немца.

IV. Ни папа, ни Миша слыхом не слыхивали об этом двухвековой давности казусе. Как и о Джунгарии вообще.

V. Мама Миши умерла, когда ему было немного лет. Она умерла от воспаления легких, Миша запомнил про маму только хрип и жуткую желтую духоту в обрамлении черных теней. Имени ее он не знал до 15 лет. Так получилось. Маму звали Татьяна.

VI. Человек, растолкавший спавшего в бронепоезде Мишу, поразил его в самое сердце. Он выглядел точь-в-точь как отец, только наоборот — на отца Миша смотрел снизу вверх, а на этого типа сверху вниз, но лицо было то же самое. От этого Миша несколько минут не мог говорить, пытаясь понять, где же тут усы, а где брови, где глазницы, а где ноздри, где плешь, а где подбородок. Глаз разглядеть было невозможно в обоих случаях.

VII. Типа звали Чуйлохов, от роду ему было три с половиной часа, и он ничего не умел, кроме как исправлять обязанности кондуктора.

VIII. Мне лично известно не менее двадцати человек зрелых лет, которые и с этим не справились бы (факт, не имеющий к Мише вообще никакого отношения).

IX. Что такое этот Чуйлохов, Миша понятия не имел. Когда до него дошло наконец, чего от него хотят (предъявить билет), он принялся дергать кобуру каучуковой со сна рукой, пытаясь вытащить револьвер. Его сосед, прапорщик Лисовский, тотчас схватил его за руку. Они стали возиться и опрокинули невнятных очертаний предмет, закрытый рогожей. Всю дорогу Миша развлекался тем, что разгадывал его сущность. Он остановился на версии самокат-пулемета.

X. Предмет оказался ножной швейной машинкой фирмы «Зингер» на чугунной станине, с которой неизвестные злоумышленники скрутили колесо. Машинка упала на ногу прапорщику, тот выпустил Мишин локоть и матерно выругался.

XI. Это был третий случай в жизни прапорщика Лисовского, когда он употреблял нецензурные выражения, а общее число слов в них достигло в этот момент шестнадцати. Для сравнения — это моя норма приблизительно за две минуты.

XII. Миша изогнул руку под каким-то странным углом, будто желая осмотреть револьверную рукоятку, выстрелил и ни в кого не попал. Куда улетела пуля — совершенно непонятно, но так или иначе через 59 лет она оказалась замурована в бетон в фундаменте одного дома в Свердловске на правах обычной щебенки.

XIII. После Мишиного выстрела в вагоне запала тишина, и в этой тишине Чуйлохов поднял руку, вывернув ладонь так, словно собирался поставить Мише сайку под подбородок, но вместо этого сложил пальцы в козу и ударил ими Мишу по глазам, снизу вверх. В голове у Миши как будто бы произошел откат, и он снова выстрелил — но это был тот же самый выстрел.

XIV. По обе стороны от Чуйлохова стремительно выросли два казака-бурята в надвинутых по самые скулы грязных желтых шапках и тулупах цвета кофе с молоком, в которое только что накапали крови. Один тут же нырнул вниз, обхватил Мишу пониже колен и с силой дернул, а второй треснул его ребром ладони пониже уха — как веслом приложил.

XV. Револьвер полетел на пол, но Миша оказался там раньше, поскольку ему не пришлось сначала взмывать к потолку. Куда потом делся револьвер, я не знаю, а Мишу подхватили за руки за ноги, отвалили дверь и выкинули на насыпь, по которой он и съехал в канаву.

XVI. С тем же успехом Чуйлохов мог остановиться и перед кем угодно другим, например перед прапорщиком Лисовским. Прапорщик благополучно добрался до Харбина, потом до Америки, бедствовал, но не слишком. Сын его погиб в Корее, случайно. Но еще до того, как «Повелитель» достиг станции Маньчжурия, Чуйлохов рассыпался сероватым снегом, а снег раздуло ветром по руинам харачинской казармы.

XVII. Буряты проторчали в дверном проеме до самого отхода. Когда грохнули сцепки, один из них крикнул: «Гнеку лорпа смить! Смить!» — второй вышвырнул Мишин вещмешок и дверь захлопнулась.

XVIII. Выглянуло солнце, но Миша этого не заметил. На обратной стороне глазного дна перед ним прокручивалась картинка, которую он уже видел однажды, в грудном возрасте, когда его чуть не утопили в ванне: изумрудная толща, в которой ходят, скрещиваясь и расщепляясь, столбы янтарного света.

XIX. Ни в тот, ни в этот раз он не запомнил увиденного.

XX. Обнаружили его случайно, по блику на погонах, где-то через час. Солнце посветило еще немного, а потом спряталось, да так и не выглянуло больше до 3 апреля.

XXI. Когда его укладывали на волокушу, он очнулся, увидел усатого офицера в полушубке и с обмороженным носом, держащего в руках овчину, и снова вырубился, чтобы вторично прийти в себя уже на склоне Богдо-ула. Это называется: экспресс.

XXII. Поначалу в себе было тесновато, но потом он смог как-то утрамбоваться, хотя тот объем, который раньше занимали в пространстве пальцы левой руки, продолжало тянуть и дергать.

XXIII. Барона Миша видел в общей сложности сорок пять раз, восемь раз — есаула Мохеева и один раз Джамуху-сэчена, которому зачем-то отдал кисет с табаком и аккуратно нарезанной газетой «Уфимец» за август 1919 года.

XXIV. Джамуха произвел на Мишу неприятное впечатление. Потом он подумал, что если бы кто-то задался целью изваять необычайно морщинистое лицо и трудился над ним лет сто, а потом выстрелил в него с разных углов двумя стеклянными пулями, то вот такое оно бы и получилось.

XXV. Миша иногда анализировал случайные впечатления, а иногда нет. Например, к тому инциденту в поезде он ни разу не вернулся.

XXVI. Из памяти Джамухи Миша исчез сразу же, как повернул за угол.

XXVII. В начале февраля Мише ни с того ни с сего предложили наладить литье пуль из стекла.

XXVIII. 28 февраля Миша убил девять китайских солдат. Он положил винтовку на сгиб беспалой левой руки и стрелял вниз, в накатывающуюся и откатывающуюся толпу, особенно не целясь. Ствол сильно подбрасывало при каждом выстреле. Хотя расстояние между ним и китайцами ни разу не сократилось и до пятидесяти метров, ему казалось, что он стреляет прямо в обмороженные лица.

XXIX. Когда у Миши кончились патроны и ему пришлось отползти назад, вниз по склону сопки, он столкнулся с Тубановым, человеком без определенного звания и двух передних зубов, командиром тибетской сотни. Тубанов жестом подозвал Мишу к себе, сложил пальцы в козу и легонько хлопнул его по глазам — сверху вниз.

XXX. Миша неловко развернулся в изумрудной теплой толще и поплыл вдоль наклонной плоскости вверх, едва касаясь ее грудными плавниками.

XXXI. За его спиной боек ударил по капсюлю, облако раскаленного газа, внезапно образовавшегося в небольшом объеме, вырвало зеленоватый конус из латунного ободка и послало его вперед, вдоль воображаемой прямой.

XXXII. Стеклянный комок, в котором происходили сложнейшие физические процессы, врезался в Мишин затылок и распался на две половинки, вылетевшие наружу под разными углами.

XXXIII. Произошло это как раз в тот момент, когда из-за гребня сопки поднялись и уперлись в небо столбы янтарного света, сотни столбов; и этот факт столь значителен, столь нежен, что с него, наверное, надо было начинать.

Дмитрий Брисенко

<p>HARMS-CORE MIX</p>

Однажды Чжуан-цзы заснул и увидел сон, будто он стал мотыльком. Порхает он с цветка на цветок, а за кустами сидит Калугин и боится милиционера.

Чжуан-цзы проснулся, позвонил в колокольчик, лег на правый бок и снова заснул и опять увидел сон, будто он стал мотыльком. Порхает он с цветка на цветок, а за кустами сидит Калугин и боится милиционера.

Чжуан-цзы проснулся, попросил слугу принести ему стаканчик холодной рисовой водки, выпил водку, лег на живот и снова заснул и опять увидел сон, будто он стал мотыльком. Порхает он с цветка на цветок, а за кустами сидит Калугин и боится милиционера.

Чжуан-цзы проснулся, посмотрел из окна на реку Хуанхэ, посидел в позе лотоса, лег на левый бок и заснул опять. Заснул и опять увидел сон, будто стал он мотыльком. Порхает он с цветка на цветок, а за кустами сидит Калугин и боится милиционера.

Тут Чжуан-цзы проснулся и решил больше не спать, но моментально заснул и увидел сон, будто мотылек стал Чжуан-цзы, а Калугин сидит за милиционером, и мимо них идут кусты.

Чжуан-цзы закричал и заметался в кровати, но проснуться уже не смог.

Чжуан-цзы спал четыре дня и четыре ночи подряд и на пятый день проснулся таким тощим, что учитель Ляо-Пинь не допустил его до утренней медитации. Чжуан-цзы был вынужден покинуть монастырь и начал странствовать по свету. И с тех пор он уже не знал, кто он: Цзы, видевший во сне, будто стал мотыльком, или мотылек, которому снится, что он — Чжуан-цзы.

Калугина же сложили пополам и выкинули как сор.

Елена Заритовская

<p>ХИМЕРА</p>

— Скажи мне, какого черта мы его купили?

Прямо под ними сидело небольшое усатое животное. Изогнувшись, животное остервенело вылизывало свой хвост, но, будто услышав, что речь шла о нем, повернуло голову и уставилось на них немигающими желтыми глазами.

— Это твоя была идея, любительница животных. Серенький, серенький… — он издевательски передразнил ее и с ненавистью посмотрел вниз. Животное было в хорошем настроении — оно повалилось на бок и стало трепать полосатый коврик из коридора, вцепившись в него зубами и с силой ударяя когтями задних лап. Пол был усыпан серой шерстью, разорванными в клочья тряпками, кусками паркета и обивки, а стены исполосованы длинными глубокими царапинами — как будто кто-то долго бил по ним ножом в исступлении.

— Надо было его утопить, когда он начал линять. Все уже понимали, что это никакой не кот. Ехидна…

— Нам придется когда-нибудь спуститься.

— Только не сейчас.

— Позже. Оно же когда-то уснет?

— Может, они не спят никогда.

— Сильно болит?

— Болит, но пока терпимо. — Его рука ниже локтя была обернута свитером, пропитанным кровью. — Нам только успеть добежать до двери.

Они снова посмотрели вниз. Животное, урча, грызло ножку дивана. Острые, как иглы, зубы прошивали дерево насквозь. В большой комнате зазвонил телефон. Он звонил и звонил, пока наконец звонящий не отчаялся и не положил трубку. Через минуту зазвонил мобильный у нее в сумке на вешалке в коридоре. А потом снова наступила тишина.

— Все. Сели батарейки.

— У меня дико затекла спина.

— Где оно?

— Спряталось где-то.

— Ты ляг на живот, будет легче.

— Чем-то пахнет, ты не чувствуешь?

— Газом?

— Нет, это не газ… что-то горит как будто.

— Надо слезать.

— Ты с ума сошел. Не надо, давай подождем еще.

— Я попробую добежать до кухни, там нож.

Он пододвинулся к краю, уперся руками в стены и начал осторожно спускать ноги вниз.

— Ты подумал обо мне? Что будет со мной…

— Тс-с-с. Тише.

Его ноги уже почти коснулись пола, как из-за угла беззвучно метнулась быстрая серая тень. Он рывком подтянулся на руках, еле успев втащить себя обратно, — зубы клацнули у самой ноги, скользнув по коже.

— Черт, — сказал он, отдышавшись.

Снизу раздавалось рычание. Животное точило когти об пол, выдирая куски паркета и разбрасывая вокруг себя крошево из щепок.

— Я говорила, не надо, лучше подождать, пока за нами придут.

— Кто, кто за нами придет?

— Кто-нибудь. Хозяйка за деньгами, электрик, соседи, кто-нибудь, — она сдавленно рыдала, забившись в дальний угол антресоли.

— Морда… посмотри на его морду.

Животное растянулось вдоль стены. Змеиный чешуйчатый хвост нетерпеливо бил по полу, а из пасти вырывались небольшие облачка дыма.

— Вот чем пахнет, серой.

— Боже.

— Что?

— Погляди. На лопатках.

Чешуя на спине вздулась и кровоточила. Из ранки на правой лопатке торчал резной кожистый край.

— Это крылья. У него начали расти крылья, — сказал он.

<p>СТЕНОГРЫЗ</p>

Они лежали тихо-тихо, не включая света, слушая негромкий монотонный хруст в прихожей.

— Я что-то такое читал подобное, — сказал он. — Только там землю баба ела.

— Землю полезнее, натуральный продукт все-таки. Лучше бы она землю ела, а не стены. Свинец один в этих стенах. Вот летом поедем на дачу, пусть ест, сколько влезет. Земля только там плохая, глина, как ни удобряй, все равно ничего не растет. — Она вздохнула и повернулась на другой бок, перетащив на себя большую часть одеяла.

— Слушай… это самое… — Он повернулся на живот и начал шарить по столу в поисках пачки сигарет.

— Чего?

— Я тут подумал, что надо машину земли купить, поднять участок-то. И навоза не помешает, на говне лучше растет.

— Не кури тут и так все прокурил. Иди в туалет кури. И вообще спи давай, мне вставать завтра в семь утра. И когда уже вы все угомонитесь только, одна стены грызет, второй одни замечания из школы носит, этот курит по две пачки в день…

Он кряхтя перелез через нее, сел на край дивана, поискал босыми ногами тапки — и замер, услышав из коридора странный звук, как будто кто-то высыпал из корыта груду щебня.

Она резко поднялась, села и тоже прислушалась. Сперва было тихо, а потом они услышали короткий крик — кричал мужчина, отчаянно и хрипло. Потом раздалось негромкое чавканье, и все снова стихло.

— Господи, это еще что? — прошептала она.

Они выбежали в коридор, отталкивая друг друга, — и остановились. В стене зиял огромный проем в соседнюю квартиру. Было полнолуние, и в неверном серебряном свете в проеме четко выделялся силуэт ребенка в пижаме. В одной руке девочка держала плюшевого медведя, другой терла глаза. Он отодвинул дочь и вошел в проем, осторожно переступив через кучу разодранных обоев и штукатурки на полу.

— Оля, иди сюда! Ты посмотри… твою мать. Что делать-то будем? — Он стоял в чужой квартире, склонившись над чужой кроватью. По простыням быстро расползалось темное пятно.

— Ты посмотри… тебе мало стены было, да? Ремня хорошего…

— Пойдем, пойдем отсюда! — Она обняла девочку за плечи и повела ее по коридору, суетливо приговаривая на ходу:

— Давай-ка, пора спать, хватит без тапок по коридору шляться. Ночь уже, все спят давно — и бычок, и зайчики, и белочки.

Уложила в кроватку, подоткнув одеяло с боков, села рядом, поглаживая по голове и мурлыкая под нос что-то тихое. На соседней кровати спал сын, он заворочался во сне, пробормотав себе под нос какое-то ругательство, но так и не проснулся. Выходя из комнаты, она плотно прикрыла за собой дверь. Он уже сидел на кровати и курил.

— Это все твоя семейка, ее влияние. Мало того что стену прогрызла, она еще и Сергей Юрьича это самое… Вы так и меня загрызете когда-нибудь. Ты и мать твоя.

— Хватит курить. — Она вынула из его рта сигарету и растоптала ее в пепельнице, брезгливо сморщившись. — Надо было кальций давать, права была Марина. У нее такая же история была со старшей.

— И что? — Он лег, осторожно перетянув обратно край одеяла.

— И ничего. Живут теперь в трехкомнатной квартире. Все, хватит! — Она зевнула. — Спать пора.

В квартире стояла тишина, только на стройке во дворе мерно и глухо лаяла собака. Он лежал, слушая лай и глядя на единственное горящее окно в черном доме напротив. Потом сказал неуверенно:

— Трехкомнатная вообще неплохо. Только надо будет его закопать где-то завтра? Лопату можно у твоих взять. Оль, а Оль? Лопата-то у них где, в гараже? Ты спишь, что ль, уже? Ну ладно, ладно… спи.

Еще немного поворочался и вскоре тоже уснул.

Ребекка Изаксон

<p>ИЗБРАННЫЕ БЛЮЗЫ ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ВЕЩАМИ</p>
<p>Вверх по запястьям Тигра и Евфрата</p>

В троллейбусе долго звонит телефон. Никто не поднимает трубку.

— Алло, — первым решается дон Бартоломе.

— Вам осталось девяносто восемь дней.

— Спасибо, — кивает дон Бартоломе.

Он выходит из троллейбуса и направляется в ресторанчик «Ротонда». По воскресеньям в «Ротонде» собираются его друзья, и даже если «Ротонда» заколочена на зиму досками, они непременно выпьют глинтвейн и съедят порцию гуляша, поглядывая на старинный гобелен. Донья Роза будет, как обычно, сомневаться в возрасте гобелена:

— Ну, допустим, Парфенон цел и Мать пирамид высится в золотистой дымке, но что на гобелене делает замок Гауди?

Она в который раз подойдет к гобелену поближе, потрогает плетение, взглянет на изнанку, на которой увидит ту же картину.

Мальчик, как обычно, будет упражняться в чтении и на этот раз где-то обнаружит старый путеводитель по Копенгагену:

«Старейшая часть Копенгагена находится внутри территории, обнесенной первоначально валами и застроившейся до середины XVII века. Эта часть города состоит из так называемого Внутреннего города, Дворцового острова и района около крепости — Цитадели…»

Дон Андреас будет рассматривать спящего в пальто человека за угловым столиком:

— Мне приснилось, что я вас убил, но вот я проснулся и вижу, что вы живы. Как я рад, — засмеется дон Андреас, тряся тяжелую ладонь незнакомцу.

— Вы уверены в этом? — улыбнется в ответ незнакомец. — Вам не нужны фламинго?

— Зачем? — отпрянет в недоумении дон Андреас.

— Да так, разводить будете руками, они розовые, — пожмет плечами незнакомец.

Дон Андреас, спотыкаясь, спешно удалится и невпопад спросит дона Альбиони:

— Не сыграете ли нам на рояле, у вас пальцы заметно вытянулись.

Дон Альбиони откинет край белой льняной скатерти, взмахнет длиннопалыми кистями и примется беззвучно бегло играть по краю стола, на котором уже перебрасываются картами друзья дона Бартоломе. Случайный посетитель будет долго наблюдать за партией, но так и не сможет определить, какая игра ведется завсегдатаями «Ротонды». Она будет походить на вист и на кинга, то вдруг выложится в пасьянс, и, надо заметить, у карточного шулера не будет никаких шансов на успех. Дон Бернард опять встанет на защиту Дон Жуана, уверяя друзей, что тот и любил всего-то одну даму, к примеру Беатриче. Дон Франциск, перебирая сливы в синей вазе, заметит, что в таком случае три Марии любили одного мужчину.

— Да-да, — поддакнет донья Манфред, — каждая по-своему, и это не помешает им собраться вместе.

— Это слишком просто. Чудится мне, что не меньше двух. Кто больше? — рассмеется донья Сансеверино. — Как же без Колизея? Да и женщин ли любил Дон Жуан, любя Беатриче?

Дон Хулио с доном Педро поднимутся на террасу обсудить уже оставшиеся или еще оставшиеся девяносто восемь дней и будут говорить о чем угодно, но только не о девяноста восьми днях, взирая на полную луну, проглядывающую сквозь колонны Парфенона, и потягивать словенское пиво в парке Тиволи.

<p>Airstop-блюз</p>

— Можете ли вы сказать, где мы сейчас находимся?

— А ты?

— И я.

Дон Альфараче живет на пятой скамейке Бернардинского сада. Иногда он водит гостей по саду и рассказывает историю о городе прекрасной Елены.

— О, — вздыхает дон Альфараче, — долгая осада Трои… и могли ли они войти в Saint Город?

Дон Альфараче пристально всматривается в лица прохожих в надежде увидеть Шлимана.

— Пора отыскать золото Города, — сокрушенно вздыхает дон Альфараче, — пришло вернувшееся время. Посейдон не любит троянцев, хотя Марс… и все-таки в археологии имен всегда обнаружится что-нибудь изысканное, удовлетворяющее богов.

— Откуда вы? — спрашивает дон Альфараче незнакомку, опустившуюся на его скамейку.

— У меня мало времени, меня привезли на авто. — Рука незнакомки робко описывает круг, указывая неопределенное направление.

Дон Альфараче пристально вглядывается в лицо, усыпанное родинками:

— Не ты ли носишь белую птичку, чье перо опустилось на красную ткань, и как зовут тебя, «прекрасная Елена»? Не Ольга ли, Мария, Рая, Рита, Инна, Вера, а может быть, замысловатым заморским именем, о котором и не догадаться?

Дон Альфараче всматривается в лицо девушки, будто бы соткана она из его ткани. Белеют костяшки пальцев, пытающихся сдержать бешеный кровоток, рвущий аорту. Ветер веет, пронизывая Изумрудный зал сквозняком и эхом полуденного выстрела. Сентиментальность разрушает путешествующих аэростопом, даже у дона Хенаро глаза нет-нет да и затянет грустью. Уходя — уходи и не оборачивайся. Убегающее вдаль шоссе — одна из граней пирамиды.

— Не забывайте, — говорил дон Альфараче своим сыновьям, заглядывая в чайный дом, — в алхимии пространства вы и есть основной ингредиент. Алхимия подобна русской рулетке, и Мастер всегда предслышит выстрел. И никогда не задавайте вопросов, так вы ничему не научитесь и не станете Мастером, который ничего не предпринимает, услышав выстрел. Он не отвлекается, он выплавляет золотую пилюлю.

Дон Альфараче поднимается со скамейки размять ноги.

— Мальчики, и не надо на маме рвать платье, ее гнев заставит вас выпустить из рук то, что вы так судорожно схватываете. Она в любой момент может начать действовать против вас, если вы излишне нерасторопны. Ай, вы не знаете, что такое мама? Зажгите спичку и посмотрите, что движется по спичке впереди огня. Да, и совсем забыл, — дон Альфараче наклонился, поднимая длинную шкурку апельсина, — алхимия не терпит интерпретаций следа одной ступни. Растворяйте кусочек сахара в чае, — дон Альфараче оперся о косяк двери, стоящей в чистом поле, — Airman знает верное направление. Помните, как умело он устроил на ночлег гостей, съехавшихся на Футурологический конгресс со всех концов в средневековый японский город? Я бы и не додумался, а он разместил их в сосудах, бутылочках, в павильоне декоративно-прикладного искусства Исторического музея. Пять стендов и заняли, разделив старое вино «Перун», обнаруженное в одной из амфор. Правда, не на шутку я тогда встревожился: вернет ли он им прежний облик.

Но все обошлось, Airaurochs тогда вынес из темного ночного города, мягко ступая по шатким лестницам, навевая сны, до краев наполненные наслаждением. Он отличный навигатор. И если вам когда-нибудь доведется путешествовать airstop, доверьтесь ему и вы станете участником игр теней полуденных ускользающих кошек, сплетающих узор из еле заметных молочных нитей, тянущихся из пиалы утреннего чая дона Альфараче, в имени которого каждый день исчезает одна из букв, и трудно предугадать, которая из них отсутствует сегодня. Наверно поэтому друзья дона Альфараче, чтобы наверняка узнать его, завязывают глаза, отправляясь в путешествие вверх по каналам сада, и никогда не убеждают дона Альфараче в том, что он разговаривает сам с собой. Он знает, что это не так. Он даже глаз никогда не закрывает, чтобы не разрушить то, что он однажды увидел.

— Афина, — с легкой укоризной произносит дон Альфараче, смахивая розовый песок с мраморной туники, — где вы пропадали? И пальчики в глине. Опять с Урд и Верданди резали руны? Кланяйтесь отцу. Непременно прибуду на его иллюминацию в Белый Город, вот только преодолею мост длиною в два часа.

— Не подхвати ангину! — выдохнула, опуская глаза, Афина. — Если у волка не отрастет миллионный волосок в хвосте, если следить за перелетом стрижей, голубей, уток к местам, где травы набираются меда, и беречь горло, — рассмеялась Афина, повязывая на шею дона Альфараче пояс туники, — может все и обойдется.

Сергей Козлов

<p>ИЗ СБОРНИКА «ПРАВДА, МЫ БУДЕМ ВСЕГДА?»</p>
<p>В самое жаркое воскресенье, которое было в лесу</p>

В самое жаркое воскресенье, которое было в лесу, к Медвежонку пришел Волк.

Медвежонок сидел на трубе своего домика, держал в лапе над головой огромный лопух и, зажмурившись от удовольствия, лизал проплывающие облака.

— Здравствуй, Медвежонок! — прохрипел Волк, подстилая под себя хвост и усаживаясь на пороге медвежачьего домика. — Холодные сегодня облака?

«К чему бы это он?» — подумал Медвежонок, а вслух сказал:

— Здравствуй, Волчище! Зачем пожаловал?

По небу плыли редкие облака; далекое солнышко повисло над лесом; Волк высунул язык, слизнул самое прохладное облако и прошептал:

— Стар я… Тошно мне, Медвежонок!… С самого четверга.

«Врет!» — подумал Медвежонок. А вслух спросил:

— А что было в четверг?

— В четверг я съел твоего друга — Зайца. Твоего любимого Зайца, которого ты называл: ЗАЯЦДРУГМЕДВЕЖОНКА… Незабываемый был Заяц!…

«Врет, — снова подумал Медвежонок. — ЗАЯЦДРУГМЕДВЕЖОНКА сидит сейчас в подполе и пьет холодное молоко!»

— А зачем ты его съел? — спросил Медвежонок.

— Я его съел, потому что очень был голоден, — прошептал Волк, высунул язык и полизал небо.

— Послушай, Волк! — сказал Медвежонок. — Если ты будешь лизать небо над моим домом, здесь никогда не упадет дождь. Потерпи немножко, а если не можешь — уходи в другое место.

— Но я же съел твоего друга Зайца! — прохрипел Волк. — Я хочу, чтобы ты мне что-нибудь сказал!..

— Вот я тебе и говорю, — сказал Медвежонок, — убери язык и прекрати так жарко дышать.

— Но…

Здесь Волк проглотил слюну — потому что Медвежонок у него на глазах подтащил лапой к себе длинненькое, прозрачное облако, полизал его, закрыл от удовольствия глаза, переломил пополам и съел, так и не открывая глаз.

— Но так же нельзя! — поперхнулся от обиды Волк. — Кто же хватает облака лапами?!.

— Ты молчи, — сказал Медвежонок, по-прежнему сидя на трубе с закрытыми глазами. — Кто съел ЗАЙЦАДРУГАМЕДВЕЖОНКА?

— Позволь, я лизну следующее… — попросил Волк. — Над моим домом сегодня совсем не плывут облака. Я не ел твоего Зайца.

— Ел, — сказал Медвежонок. И посмотрел туда, откуда дул ветер. — Ел! — повторил он. И схватил лапой синюю льдышку облака.

Волк высунул язык, но Медвежонок уже сидел с закрытыми глазами и гладил себя правой лапой по животу.

— Не ел я твоего Зайца, — прохрипел Волк.

Медвежонок не обращал на него никакого внимания.

— Ел!… Ел!… — прошамкал беззубой пастью Волк. — Если бы я мог кого-нибудь съесть!…

И ушел, заметая легкую пыль своим горячим хвостом.

<p>Как Ослику приснился страшный сон</p>

Дул осенний ветер. Звезды низко кружились в небе, а одна холодная синяя звезда зацепилась за сосну и остановилась прямо против домика Ослика.

Ослик сидел за столом, положив голову на копытца, и смотрел в окно.

«Какая колючая звезда», — подумал он. И уснул.

И тут же звезда опустилась прямо к его окошку и сказала:

— Какой глупый Ослик! Такой серый, а клыков нет.

— Чего?

— Клыков! — сказала звезда. — У серого кабана есть клыки и у серого волка, а у тебя нет.

— А зачем они мне? — спросил Ослик.

— Если у тебя будут клыки, — сказала звезда, — тебя все станут бояться.

И тут она быстро-быстро замигала, и у Ослика за одной и за другой щекой выросло по клыку.

— И когтей нет, — вздохнула звезда. И сделала ему когти.

Потом Ослик очутился на улице и увидел Зайца.

— Здр-р-равствуй, Хвостик! — крикнул он.

Но косой помчался со всех ног и скрылся за деревьями.

«Чего это он меня испугался?» — подумал Ослик. И решил пойти в гости к Медвежонку.

— Тук-тук-тук! — постучал Ослик в окошко.

— Кто там? — спросил Медвежонок.

— Это я, Ослик, — и сам удивился своему голосу.

— Кто? — переспросил Медвежонок.

— Я. Откр-рой!…

Медвежонок открыл дверь, попятился и мигом скрылся за печкой.

«Чего это он?» — снова подумал Ослик. Вошел в дом и сел на табуретку.

— Что тебе надо? — испуганным голосом спросил из-за печки Медвежонок.

— Чайку пр-р-ришел попить, — прохрипел Ослик. «Странный голос, однако, у меня», — подумал он.

— Чаю нет! — крикнул Медвежонок. — Самовар прохудился.

— Как пр-рохудился?! Я только на той неделе подар-рил тебе новый самовар!

— Ничего ты мне не дарил! Это Ослик подарил мне самовар!

— А я кто же?

— Волк!

— Я?!. Что ты! Я люблю тр-р-равку!

— Травку? — высунулся из-за печки Медвежонок.

— Не волк я! — сказал Ослик. И вдруг нечаянно лязгнул зубами.

Он схватился за голову и… не нашел своих длинных пушистых ушей. Вместо них торчали какие-то жесткие, короткие уши.

Он посмотрел на пол — и обомлел: с табуретки свешивались когтистые волчьи лапы…

— Не волк я! — повторил Ослик, щелкнув зубами.

— Рассказывай! — сказал Медвежонок, вылезая из-за печки. В лапах у него было полено, а на голове — горшок из-под топленого масла.

— Что это ты надумал?! — хотел крикнуть Ослик, но только хрипло зарычал: — Р-р-р-р!!!

Медвежонок стукнул его поленом и схватил кочергу.

— Будешь притворяться моим другом Осликом? — кричал он. — Будешь?!

— Честное слово, не волк я, — бормотал Ослик, отступая за печку. — Я люблю травку!

— Что?! Травку?! Таких волков не бывает! — кричал Медвежонок, распахнул печку и выхватил из огня горящую головню.

Тут Ослик проснулся.

Кто-то стучал в дверь, да так сильно, что прыгал крючок.

— Кто там? — тоненько спросил Ослик.

— Это я! — крикнул из-за двери Медвежонок. — Ты что там, спишь?

— Да, — сказал Ослик, отпирая. — Я смотрел сон.

— Ну?! — сказал Медвежонок, усаживаясь на табуретку. — Интересный?

— Страшный! Я был волком, а ты меня лупил кочергой…

— Да ты бы мне сказал, что ты — Ослик!

— Я говорил, — вздохнул Ослик, — а ты все равно не верил. Я говорил, что если я даже кажусь тебе волком, то все равно я люблю щипать травку!

— Ну и что?

— Не поверил…

— В следующий раз, — сказал Медвежонок, — ты мне скажи во сне: «Медвежонок, а по-омнишь, мы с тобой говорили?..» И я тебе поверю.

<p>Веселая сказка</p>

Однажды Ослик возвращался домой ночью. Светила луна, и равнина была вся в тумане, а звезды опустились так низко, что при каждом шаге вздрагивали и звенели у него на ушах, как бубенчики.

Было так хорошо, что Ослик запел грустную песню.

— Передай кольцо, — тянул Ослик, — а-а-бручаль-ное…

А луна спустилась совсем низко, и звезды расстелились прямо по траве и теперь звенели уже под копытцами.

«Ай, как хорошо! — думал Ослик. — Вот я иду… Вот луна светит… Неужели в такую ночь не спит Волк?»

Волк, конечно, не спал. Он сидел на холме за Осликовым домом и думал: «Задерживается где-то мой серый брат Ослик…»

Когда луна, как клоун, выскочила на самую верхушку неба, Ослик запел:


И когда я умру,

И когда я погибну,

Мои уши, как папоротники,

Прорастут из земли.


Он подходил к дому и теперь уже не сомневался, что Волк не спит, что он где-то поблизости и что между ними сегодня произойдет разговор.

— Ты устал? — спросил Волк.

— Да, немного.

— Ну, отдохни. Усталое ослиное мясо не так вкусно.

Ослик опустил голову, и звезды, как бубенчики, зазвенели на кончиках его ушей.

«Бейте в луну, как в бубен, — думал про себя Ослик, — крушите волков копытом, и тогда ваши уши, как папоротники, останутся на земле».

— Ты уже отдохнул? — спросил Волк.

— У меня что-то затекла нога, — сказал Ослик.

— Надо растереть, — сказал Волк. — Затекшее ослиное мясо не так вкусно.

Он подошел к Ослику и стал растирать лапами его заднюю ногу.

— Только не вздумай брыкаться, — сказал Волк. — Не в этот раз, так в следующий, но я тебя все равно съем.

«Бейте в луну, как в бубен, — вспомнил Ослик. — Крушите волков копытом!…» Но не ударил, нет, а просто засмеялся. И все звезды на небе тихо рассмеялись вместе с ним.

— Ты чего смеешься? — спросил Волк.

— Мне щекотно, — сказал Ослик.

— Ну, потерпи немножко, — сказал Волк. — Как твоя нога?

— Как деревянная!

— Сколько тебе лет?! — спросил Волк, продолжая работать лапами.

— 365 250 дней.

Волк задумался.

— Это много или мало? — наконец спросил он.

— Это около миллиона, — сказал Ослик.

— И все ослы такие старые?

— В нашем перелеске — да!

Волк обошел Ослика и посмотрел ему в глаза.

— А в других перелесках?

— В других, думаю, помоложе, — сказал Ослик.

— На сколько?

— На 18 262 с половиной дня!

— Хм! — сказал Волк. И ушел по белой равнине, заметая, как дворник, звезды хвостом.

Ложась спать, Ослик мурлыкал:


И когда я умру,

И когда я погибну,

Мои уши, как папоротники,

Прорастут из земли!

<p>Черный Омут</p>

Жил-был Заяц в лесу и всего боялся. Боялся Волка, боялся Лису, боялся Филина. И даже куста осеннего, когда с него осыпались листья, — боялся.

Пришел Заяц к Черному Омуту.

— Черный Омут, — говорит, — я в тебя брошусь и утону: надоело мне всех бояться!

— Не делай этого, Заяц! Утонуть всегда успеешь. А ты лучше иди и не бойся!

— Как это? — удивился Заяц.

— А так. Чего тебе бояться, если ты уже ко мне приходил, утонуть решился? Иди — и не бойся!

Пошел Заяц по дороге, встретил Волка.

— Вот кого я сейчас съем! — обрадовался Волк.

А Заяц идет себе, посвистывает.

— Ты почему меня не боишься? Почему не бежишь?! — крикнул Волк.

— А что мне тебя бояться? — говорит Заяц. — Я у Черного Омута был. Чего мне тебя, серого, бояться?

Удивился Волк, поджал хвост, задумался.

Встретил Заяц Лису.

— А-а-а!… — разулыбалась Лиса. — Парная зайчатинка топает! Иди-ка сюда, ушастенький, я тебя съем.

Но Заяц прошел, даже головы не повернул.

— Я у Черного Омута, — говорит, — был, серого Волка не испугался, — уж не тебя ли мне, рыжая, бояться?..

Свечерело.

Сидит Заяц на пеньке посреди поляны; пришел к нему пешком важный Филин в меховых сапожках.

— Сидишь? — спросил Филин.

— Сижу! — сказал Заяц.

— Не боишься сидеть?

— Боялся бы — не сидел.

— А что такой важный стал? Или охрабрел к ночи-то?

— Я у Черного Омута был, серого Волка не побоялся, мимо Лисы прошел — не заметил, а про тебя, старая птица, и думать не хочу.

— Ты уходи из нашего леса, Заяц, — подумав, сказал филин. — Глядя на тебя, все зайцы такими станут.

— Не станут, — сказал Заяц, — все-то…

Пришла осень. Листья сыплются…

Сидит Заяц под кустом, дрожит, сам думает: «Волка серого не боюсь. Лисы красной — ни капельки. Филина мохноногого — и подавно, а вот когда листья шуршат и осыпаются — страшно мне…»

Пришел к Черному Омуту, спросил:

— Почему, когда листья сыплются, страшно мне?

— Это не листья сыплются — это время шуршит, — сказал Черный Омут, — а мы слушаем. Всем страшно.

Тут снег выпал. Заяц по снегу бегает, никого не боится.

<p>Как Ослик с Медвежонком победили Волка</p>

Когда Ослик с Медвежонком пришли на войну, они стали думать, кто из них будет главным?

— Ты, — сказал Ослик.

— Нет, — сказал Медвежонок. — Ты!

— Почему я? — удивился Ослик. — У тебя клыки, ты будешь грызть врага.

— А у тебя уши: ты услышишь, когда он придет.

— Кто?

— Волк.

— Но ведь тогда надо будет бежать, — сказал Ослик.

— Что ты! Как раз тогда начнется война, и мы пойдем в атаку.

— Куда?

— В атаку. «Ура!» «Вперед!» В атаку.

— А-а-а… — сказал Ослик и присел на пенек. У него очень болели уши, связанные под подбородком.

— А почему вперед? — подумав, спросил он. — Разве нельзя сбоку?

— Сбоку — лучше, но вперед — вернее!

— И когда ты на него налетишь, ты его укусишь, а я его ударю ногой.

— Правильно, — сказал Медвежонок, удобнее устраиваясь на травке.

— А он укусит тебя, — продолжал Ослик, — а я его снова ударю ногой…

— Нет. Укусит он тебя. А я его убью.

— Но если он меня укусит, он тоже меня убьет.

— Пустяки! Я его убью раньше, чем ты умрешь.

— Но я не хочу умирать! — сказал Ослик.

— Волк тоже не хочет, — сказал Медвежонок и сел.

— Ты думаешь?

— Ну конечно! Давай спать.

Они уснули на лесной опушке, а в это время Волк думал так: «Если они налетят на меня спереди — я укушу Медвежонка, а Ослика лягну ногой; если же сбоку, то наоборот: Ослика я укушу, а Медвежонка лягну. А лучше бы укусить их обоих сразу!»

Он уснул под елкой в десяти шагах от лесной опушки.

Когда взошла луна, Ослик проснулся и разбудил Медвежонка.

— Волк спит под елкой, — сказал он.

— Откуда ты знаешь?

— Я слышу.

— А о чем он думает?

— Ни о чем, он спит.

— А-а-а… — сказал Медвежонок. — Тогда нападем на него сзади.

В это время Волк проснулся и подумал: «Вот я сплю, а на меня могут напасть сзади».

И повернулся к елке хвостом.

— Спит? — спросил Медвежонок.

Ослик кивнул, и они стали крадучись подходить к Волку.

«Медвежонок укусит его, а я стукну по голове, — твердил Ослик. — Медвежонок укусит, а я стукну».

— Я укушу, — шепнул Медвежонок, — а ты стукнешь!

— Угу!

И они бок о бок подошли к Волку.

— Давай! — шепнул Ослик.

— Ты первый, ты должен его оглушить.

— Зачем? Он и так спит.

— Но он проснется, когда я его укушу.

— Вот тогда я его и стукну.

— Нет, — сказал Медвежонок. — Ты главный — ты должен первый.

Ослик осторожно стукнул Волка по голове. Волк заворочался и повернулся на другой бок.

— Ну вот и убили, — сказал Ослик.

— Действительно…

— А зачем?..

— Если б не мы его, так он бы нас!

— Ты думаешь?

— Ну конечно, — сказал Медвежонок, — он бы непременно нас съел.

— А если б не съел?

— А что бы он с тобой делал?

— Не знаю, — сказал Ослик.

Они возвращались с войны в предрассветных сумерках, когда большая лесная роса лизала им ноги.

«А Волк лежит под елкой, — думал Ослик, — совсем убитый».

— Зачем? — сказал он. — Лучше бы сидеть дома.

— Ты же на войне, — сказал Медвежонок…

Владимир Коробов

<p>В НАШЕМ ЛЕСОЧКЕ</p>
1

В нашем лесочке под деревом Z. всегда можно обнаружить сто одинаковых предметов. Никто — ни зайчики, ни ежики, ни белочки — не знает, откуда они берутся. Каждый в отдельности из этих ста одинаковых предметов напоминает шприц, а все вместе они скорее похожи на потрепанный томик Гарбариуса в переплете из зеленой туалетной бумаги с запахом Мертвого моря. Те животные, кто после тяжелого рабочего дня еще способны читать буквы и запахи, останавливаются, поводят носами и клешнями, производят в мохнатых головах сложные математические вычисления и проходят мимо. Другие же животные, кто читать уже не в состоянии уметь, уныло бредут к своим телевизорам и пищеварению, чтобы отдохнуть и расслабиться, глядя на изображения голых людей.

Приятно считать на ночь голых людей, когда ты с уверенностью знаешь, что ты не один из них, а один из других.

2

Широко протянулись по нашему лесочку узкие партизанские тропы. Протянулись, да и закрепились по углам намертво. Все те зверушки, что поддерживают партизан, открыли ларьки и киоски вдоль троп, сидят в них и торгуют. Днем торгуют простынями и водкой, а как ночь наступает, так начинают продавать пиво и зеленое от маскировки мороженое. Мороженое — партизанским детям, которые по ночам не спят, стерегут партизанские избушки от внешних и внутренних врагов.

По утрам партизаны просыпаются медленно. Их движений не уловить ни взглядом, ни каким другим когнитивным актом не постичь: вот он еще лежал, а в следующий момент он уже под сосной большую партизанскую нужду справляет. Между двумя этими моментами только пустой отрезок партизанской тропки да незаметное, замаскированное под ларек, дупло, в котором белка продает кулеврины и случайные знакомства с интересными, но голыми людьми.

3

А зима в нашем лесочке наступает тогда, когда на зеленого цвета машине марки «Ibiza Perigrinatio» из Махешварска (а может, из самого даже Папарамазанска) приезжает махараджа Закапорский в белых пластмассовых одеждах, гирляндах из черепов и маленьких копытцах, надетых на босу ногу. Махараджа привозит патроны, оружейную смазку, орешки, новые порнографические фильмы, перловую крупу в вакуумных упаковках и самадхи полное кефали.

На стертой границе между выдохом и вдохом раджа разбивает стеклянный шатер. Легкие, как ранения конечностей, осколки разлетаются по всей длине и ширине нашего лесочка, садятся на горячие носы белок, на золотую колючую проволоку, которой обнесен партизанский лагерь, на поверхность водки в красных граненых стаканах, на вечно озабоченные стволы огнеметов, базук и старых дубов.

Махараджа Закапорский тоже садится, но только в позу креста и розы, достает из кармана серебряный противотанковый свисток и начинает усиленно и размеренно дуть в него. На звук, который человеческое ухо уловить есть не в состоянии, сползаются танки, танкетки, бронетранспортеры и другие армордриллы. Они доверчиво тянутся своими нарезными пушками и станковыми пулеметами к добрым рукам махараджи, и тот кормит их кусочками засахаренных фугасов и ананасов. Пьяные партизаны и нерпы разводят сигнальные костры из можжевельника, на запах которых слетаются геликоптеры. Десант не заставляет себя долго ждать. Крепкие ребята, замаскированные под сладкие снежные хлопья, сыпятся с неба, героически покрывая собою поля и танки, партизан и махараджу, зайцев и их тени. Захваченный десантом пейзаж сглаживается, оплывает в стилевое однообразие белизны, и только торчащая местами золотая колючая проволока продолжает напоминать о непостоянстве зубов и валют.

Становится понятно, что наступила зима.

4

Хорошо и сытно живется партизанам в нашем лесочке. Свинки, привольно пасущиеся под присмотром штатных марксистов и тантристов левой руки, дают обильное сальце и мясо на котлеты по-партизански (с чесноком, пармезаном и сладким перцем). Хлебные пупсики и смоляные человечки, обитающие в сметах строительных работ пополам с шелкопрядами и пауками-нострадамусами, ткут французские булочки, пончики с повидлом и кремом и простой, как чешуя рыбки-бананки, суконный хлеб (партизаны съедают только корочки, а весь мякиш уходит на производство шахматных фигурок и чернильниц). Иной раз летучая рыба так зарывается, что ее бьют влет льдинками из рогаток. Набитую льдинками летучую рыбу запускают в бассейны с водкой, которая в лесочке сама по себе всегда есть, была и будет. И не то чтобы рыба водку охлаждала, но своими похожими на китайские сандаловые веера плавниками она хорошо и тщательно взбивает водку, доводя ее до тягучего, как сироп, оргазма, который необходим партизанам как воздух.

Что есть партизан без оргазма? Ничто, рассеивающийся свет и пустая Гваделупа времени. В засаде ли сидя, лежа ли на посту в ожидании рассвета, над пропастью ли стоя — нигде партизан с оргазмом не расстается. Именно оргазм как непрерывное отдаление победы связывает настоящую партизанскую борьбу с партизанской борьбой в будущем, уже свисающим лохматыми минутами с веток древа в коллективном саду бессознательного.

<p>НОВЫЕ СВЕДЕНИЯ О ЕДЕ</p>

Еда, о которой мы будем здесь говорить, есть не что иное, как простая субстанция, которая входит в состав эротических грез и опиумных видений. Ибо необходимо должны существовать простые субстанции там, где за мягкой кромкой любви воображение рисует черную жемчужину цели и смысла.

Еда происходит и гибнет сразу, то есть она может получить начало только путем приготовления и погибнуть только через поедание, тогда как то, что сложно, начинается или кончается по частям. Еда же не существует по частям, как не существует по частям удовольствие, оргазм и экстатическое узнавание смерти в самых простых предметах — стакане, столе, окне. Узнавание еды сродни узнаванию смерти и любви: что-то внутри нас хочет и стремится, хотя знает, что потом наступит насыщение, и сон безвольно растянутой часовой пружиной протянется отсюда и в бесконечные дали; туда, где все так прекрасно крутится вокруг какой-нибудь звезды. Эта звезда суть еда, ибо я твоя пища, а ты — моя; ибо я хочу тебя, а ты — меня. Но вслед за насыщением вновь наступает период возрождения желаний, и страсть находит себе новое тело, которое на самом деле только монета в руках продавца душ.

Эротические грезы целиком сотканы из еды, поскольку кулинарные и гастрономические обстоятельства жизни суть предуготовление сущностного внеметафорического обмена, а любовь во всех своих проявлениях несомненно есть внеметафорический обмен, обмен субстанции на удовольствие, и наоборот. Эротические свойства еды заключаются вовсе не в оральных перепетиях жертвенности и поглощения, как думают некоторые, а в самой сути тайного взаимодействия тел, когда во влажной и багровой глубине сознания два совершенных существа договариваются об обмене ради Солнца, Луны, трав и чьих-то карих глаз, в которые весь мир готов впитаться.

<p>Котлетка</p>

Котлетка — это хабитуальная смесь вещей, представлений и духов, имеющая общий для всех гастрономических объектов эротический смысл: взаимное проникновение разнородных объектов друг в друга ради трансцендентального удовольствия того Единственного, кто действительно ест (ибо все остальные в своей навязчивой гиперсубъективности только представляют себя поедающими).

Изюм (или курага), добавленный в котлетку для сладости, только подчеркивает отчужденность одиночества (сладкого одиночества) ингредиентов хорошо перемолотого содержания, включающего определенные кулинарные грезы, свиной и говяжий фарш, измельченный и прожаренный в масле лук, способности, соль, перец, склонности, страхи, тревоги и приправы по вкусу.

То, что нас интересует в котлетке, суть яростная измельченность, которой подверглось наличное бытие. В результате непримиримые противоположности получают уникальную возможность соединиться в нерасщепленный и самодостаточный поток внимания, направленный на нечто находящееся за пределами этого перемолотого мира. Сложившуюся мистическую ситуацию можно описать и так: несовместимые в обычных условиях элементы, лишившись в мясорубке (каковой и является жизнь) поддержки изоморфной среды, тянутся друг к другу сквозь толщу мелко нарубленного пространства, состоящего из таких же разобщенных и замкнутых на самих себе частиц. Если, благодаря высокому искусству термической обработки, разнородные частицы, преодолев всеобщую отчужденность, соединяются, то достигается область непреходящего вкуса. Котлетка в себе начинает испытывать удовольствие и таким образом становится единой с тем, кто действительно ест. Котлетка становится едоком, а едок — котлеткой.

Казалось бы, в мире нет места совершенству, но измельченность имеет свой предел, и в глубинах всякой котлетки, как бы хорошо она ни была перемолота, всегда сохраняется капля живой крови, которая сквозь прожаренную плоть диктует миру истинные рецепты небытия и тени.

<p>Макароны</p>

Макароны скучны, длинны и однообразны, как жизнь в маленьком провинциальном городке, где все знают друг друга в лицо, и если и не здороваются, то только по причине сложившейся неприязни, застарелой обиды или обычной невнимательности.

В свете общей генетики постмодернистской культуры еды и норм ее стереотипной преемственности складывается впечатление, что макароны не являются почвой становления пищевых норм даже в гарнирном отношении. Свидетельством тому служит отсутствие семантики «мучного» в пространстве современного знакового потребления. И если раньше макароны служили повсеместной добавкой к залитым невнятным коричневым соусом биточкам простой жизни в коллективе, то теперь, когда коммунальная жизнь стала прекрасным прошлым, каждый старается заполнить свободное пространство своей тарелки (если таковое вообще случается) замысловатой вязью шпината, стручковой фасоли, шампиньонов, ревеня, изюма, огурцов и помидоров. В настоящее время принято считать, что макароны практически несъедобны, и их используют лишь там, где существует необходимость запутать, обмануть, ввести в заблуждение.

Макароны являются уникальным медиатором между внутренней пустотой и предельной насыщенностью (заполненностью) желудка, в котором они пребывают, свившись в клубок, как змеи, или свернувшись в некое подобие лабиринта с начинкой в виде Минотавра. В отличие от обычного лабиринта, лабиринт макаронный, символически повторяя общий ход кишечного тракта, не предполагает выхода. Среди этих таинственных переплетений в совершенном мраке рождаются еще очень примитивные, но уже выраженно натуралистические первые силуэты животных: Голубого Дракона и Черной Черепахи, Себека и Ханумана, Бастет и Ганеши, Фафнира и Цагна.

Сущность макарон, как она дана в их сексуальной длящности — которая есть начало и исток всякого кушающего, — ставит проблему, разрешение которой ведет к безумию. Ибо, с одной стороны, эротизм неизбежно бывает сопряжен с обманом, а с другой, именно эротизм является целью жизни, поскольку тупой «поиск зачатия, по нудности своей напоминающий работу пилы, рискует свестись к жалкой механике». Запутанность и безысходность, отчаянные позывы к раскаянию, стыд, страх и сомнения — все это лишь побочные эффекты (специи), сопровождающие движение к цели. А целью является не богатство, не работа и не долг, а отклик на эротическое откровение, высвобождающее истинный аппетит — аппетит к смерти.

<p>Фаршированные помидоры</p>

Трудно сказать, чем в действительности являются фаршированные помидоры, но на интеграционном уровне изменение разновидности субстанции или замену самой субстанции можно рассматривать как простое или итеративное добавление в зависимости от его функции в едином формальном целом, каковым и является настоящий обед. Здесь мы снова наблюдаем явление, с которым сталкивались ранее: от субстанции (помидор) совершается переход к содержанию (начинка). Именно этот переход на более высокий вкусовой уровень и должен быть в центре нашего внимания. Когда повар решает заменить одну субстанцию другой, он это делает чаще всего для того, чтобы придать такой замене формальную значимость в общем дискурсе обеда. Чаще всего эта замена происходит успешно — гости довольны и просят добавки, — но иногда пасмурными осенними вечерами становится понятно, что никакие замены обед не спасут: только чистые субстанции (спирт) и не менее чистые отношения могут спасти мир от тотального нежелания съесть еще кусочек.

Фаршированные помидоры напоминают ласточек: они проскальзывают в желудок так быстро, что не успеваешь почувствовать вкус. Кажется, что ты только протянул руку, а фаршированный помидор уже внутри тебя. Но это только кажется, потому что никому до сих пор не удавалось пересчитать фаршированные помидоры, и, соответственно, никогда точно не известно, взял ли ты помидор на самом деле или тебе просто померещилось. Известно только, что общее число фаршированных помидоров всегда кратно семи. Именно эти свойства мимолетности или, если угодно, вкусовой иллюзорности и являются совершенно новым вкусовым уровнем.

Своим существованием фаршированные помидоры бросают вызов времени, которое, если смотреть на это явление с позиций едока, — не более чем короткие перерывы между завтраком, обедом и ужином.

<p>Сливка на вершине торта</p>

Сливка (желтое, полупрозрачное алычовое устройство) на вершине торта никому не нужна. В каком-то смысле она даже мешает, поскольку совершенно никак не делится, не создает ситуации выбора и раздражает участников чаепития, которые долго перекладывают сливку друг другу, пока наконец кто-нибудь не съедает ее больше от отчаяния и сострадания, чем по желанию. Единственное, что она дает, — это чувство всеобщей завершенности, цельности, иерархического порядка и обустроенности того сооружения, которое неминуемо должно быть съедено.

Сливка, как правило, бывает хорошо законсервирована. В ней хранится много полезных, но нереализованных желаний. Каждое из этих желаний по сути является косточкой, которая, если смотреть на сливку против солнца, создает обманчивое впечатление глубины и длительности. Косточка потенциально содержит в себе дерево, дерево содержит сундук, сундук содержит утку, утка — яйцо, а яйцо — иглу. Обычно эту иглу используют для вышивания крестиком и ноликом по материи жизни. Чем дольше шьешь, тем больше в жизни крестиков и ноликов. В конце всегда вышивается крестик.

Как уже было сказано выше, сливка, будучи одной и единственной (для данного торта), не создает ситуации выбора. Отсутствие ситуации, в которой можно выбирать, тождественно отсутствию времени. Поэтому сливка и является законсервированной.

Две сливки на верхушке торта (иногда случается и такое кондитерское чудо), перетекая друг в друга всеми своими желаниями, вполне способны обрести независимость как от участников чаепития, так и от самого торта. В этом случае у нас едва ли есть возможность говорить об украшательстве. И лишь одному богу известно, что тут может быть вышито.

<p>Холодец</p>

Холодец мелко дрожит, если ударить по нему ложкой, пнуть ногой или резко произвести над ним неприличный жест. Холодец боится чужого, застывшего в нем прошлого и оттого сотрясается всем своим существом уже только от мысли о всех тех субпродуктах, которые когда-то перегоняли кровь, воздух, мочу и другие потребные и непотребные субстанции из одной нелепой части тела в другую такую же нелепую.

Укрытый хреном и тонким слоем топленого сала, он по преимуществу сидит дома, в тарелке на подоконнике. Через щелку между белыми в синий горошек занавесками он смотрит в пространство улиц, дворов, площадей и аэродромов. И что же он там видит? Он видит там простых и бесстрашных людей, которым нужна пища для поддержания трудовых и любовных движений. Холодец не чувствует себя пищей, — он застыл, в нем нет томления жизни, — и поэтому эти люди ему безразличны. Холодец — это болезнь к пище, закуска, appetizer, от которого в сущности ничего не зависит.

Велик его страх перед Луной, ибо своими силами Луна действует не только на океаны и моря, но и на холодцы, с которыми тоже случаются приливы и отливы. Вот настает время прилива, и холодец, подрагивая, отползает к самому краю тарелки, за которым его ждет неведомое.

<p>Тертое</p>

Существо тертых продуктов питания недоступно нашему обыденному пониманию. Вот он (продукт: морковь, свекла, яблоко, огурец, хрен, наконец) свежий, сочный, торчащий во все стороны, а вот, пожалуйста, — каша, в которую можно только медленно вползти ложкой в нетвердой руке и которую без усилий, не пережевывая, можно проглотить только в заботе о зубах и желудке. Что же должно было произойти в мире, чтобы некогда цельный и единый продукт питания превратился в сомнительную дискретную лужу?

Следует иметь в виду, что сама по себе еда не может быть твердой или мягкой. Еда — это то, что есть, и нельзя есть ничего, кроме еды. Все же сопутствующие атрибуты, как то: мягкость, протертость, мелкозернистость, кустистость, свежесть, острота и т. д. — на самом деле суть характеристики многообразных едоков с различными геометрическими конфигурациями ротовых отверстий и уникальными системами вкусовых рецепторов. Тертое характеризует едока не с самой лучшей стороны. Это либо беспомощный младенец, либо беспомощный же, но старик. Тертое снимает все половые различия. Про того, кто ест тертое, нельзя сказать, мужчина это или женщина.

Интересно, что тертое может также ассоциироваться с неким третьим началом, с тем, кто в ответственный момент поднесет ложку ко рту и впихнет полезную кашку даже и против воли самого едока. Насилие — еще одна идея, часто сопутствующая тертому. Иногда просто нет никакой возможности скормить то, что нужно, тому, кому это просто необходимо. Приходится применять насилие. Применять насилие в благих целях — функция Отца. Сын, соответственно, тот, кто сопротивляется отцовскому воздействию и ни за что не хочет кушать («Ешь! Кому говорят!»). Спрашивается, чем же таким полезным и тертым Отец кормит Сына?

<p>Одиночество самого последнего куска</p>

Самый последний кусок на чуть треснувшей детской тарелке с пятнистым слоником всегда надеется быть случайно кем-то съеденным. В девяносто девяти случаях из ста его надежды не оправдываются. Он так и остается на тарелке до тех пор, пока чья-то рука не смахнет его в мусорное ведро. У него даже нет надежды мирно засохнуть, сжаться, затеряться в бескрайних уголках просторной кухни, нет, — его обязательно обнаружат, схватят, отдерут от тарелки, от милого пятнистого слоника и выбросят вон. И дело вовсе не в том, что этот последний кусок не нужен (он не виноват в том, что оказался последним) или не вкусен. Дело в том, что все уже давно сыты и, покуривая, давно думают о душе, каковой последний кусок не обладает. Самый последний кусок отлично знает, что у него нет ни души, ни сердца. Он просто пища (несостоявшийся фрагмент чьей-то жизни), от которой вполне можно отказаться, если ты уже сыт, а за окном лето, которое, кажется, не кончится никогда; и никогда не кончится еда, которую можно будет изо дня в день готовить снова и снова. Последнему куску не дано отдать свои питательные вещества влажному и трепетному организму, не дано впитаться и перевариться, не дано стать частицей чьей-то жизни.

«Возьмите еще кусочек, пожалуйста».

«Нет, нет, что вы, спасибо, в меня сейчас ни крошки не влезет».

В этот момент самый последний кусок понимает, что у него нет будущего, как не было у него и прошлого, ибо прошлое может быть только у целого, но не у какого-то там куска. Как можно скорее он пытается присохнуть к своему, как ему кажется, единственному другу, к пятнистому слонику на дне тарелки, но и слонику нет дела до последнего куска, который к тому же так грубо наваливается на изящный желтый хобот.

Мучительное ожидание — это единственное, что остается самому последнему куску. Его, конечно же, выбросят, это совершенно ясно, но пока он еще может наслаждаться счастьем пребывания в тарелке. Пусть полежит пока, вдруг кто-нибудь его совершенно случайно захочет.

Наивный, он все еще продолжает думать, что находится в своей тарелке.

<p>Горячие собаки</p>

Когда у нас больше нет уже сил что-то готовить или к чему-то готовиться, а голод отнюдь не ангельскими голосами шепчет о том, где кончается умственное и начинается физическое, — это значит, что горячие собаки уже взяли наш след.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3