Я открыл глаза ее руки бегут по моему лицу
«Я не знала куда за тобой скакать пока не услыхала выстрелы Не знала в какую ты сторону Я же не думала что он тебя Зачем ты убежал улизнул Я же не думала что он»
Обеими руками обхватила мне лицо и стукает о дерево затылком
«Перестань перестань»
Схватил ее за руки
«Перестань говорят тебе»
«Я знала он не тронет я знала»
И опять затормошила затрясла меня
«А я-то ему сейчас сказала чтоб больше и заговаривать со мной не смел А я-то»
Тянет руки вырываясь
«Пусти руки»
«Не пущу я сильнее тебя и не пробуй»
"Пусти Я же должна догнать его и извиться Пусти руки
Ну пожалуйста Квентин Пусти Пусти"
И вдруг перестала и руки обвяли
«Ну что ж Я и после могу Он и после поверит всегда»
«Кэдди»
Она не привязала Принса Надоест ему стоять и порысит домой
«Он мне всегда поверит»
«Любишь его Кэдди»
«Люблю ли»
Смотрит на меня затем глаза пустые стали как у статуй незрячие пустые безмятежные
«Приложи руку вот сюда»
Взяла мою руку прижала к ключице
«Теперь говори его имя»
«Долтон Эймс»
Гулко толкнулась кровь в ладонь Еще еще все убыстренней
«Повтори опять»
А лицо вдаль обращено где солнце в деревьях и пташка
«Повтори опять»
«Долтон Эймс»
Кровь неустанно и гулко стучит, стучит в ладонь
Все течет и течет, а лицо мое холодное и словно омертвело, и глаз, и порез на пальце щиплет снова. Слышно, как Шрив качает воду у колонки, вот вернулся с тазом, в тазу колышется круг сумеречный, с краешков желтоватый, как улетающий воздушный шар, затем появилось мое отражение. Стараюсь разглядеть лицо.
— Не течет уже? — спросил Шрив. — Дай-ка мне свою тряпку.
Тянет из руки у меня.
— Не надо, — сказал я. — Я сам могу. Почти уже не течет. — Я опять окунул носовой платок, разбив шар. Вода окрасилась. — Жаль, чистого нет.
— Сырой бы говядины к глазу — вот что хорошо бы, — сказал Шрив — А то будешь завтра светить фонарем. Подарочком этого сукина сыча.
— А я ему не засветил? Я выжал платок, стал счищать им кровь с жилета.
— Так не сойдет, — сказал Шрив. — Придется отдать в чистку. Приложи лучше опять к глазу.
— Хоть немного, да сниму, — сказал я. Но почти не отчистилось — А воротник тоже выпачкан?
— Да ладно, — сказал Шрив. — Ты к глазу приложи. Дай сюда
— Полегче, — сказал я. — Я сам. А я ему, значит, совсем ничего?
— Я, возможно, не заметил. Отвлекся в ту секунду он может, моргнул. Но он-то тебя разделал по всем правилам бокса. Как тренировочную грушу. Какого дьявола ты полез на него с кулаками? Дурила несчастный. Ну, как самочувствие?
— Отличное, — сказал я. — Чем бы мне отчистить жилет?
— Да забудь ты про свои одежки. Болит глаз?
— Самочувствие отличное, — сказал я. Вокруг все вроде как лиловое и тихое, а небо иззелена-золотистое над гребнем крыши, и дым из трубы султаном в безветренную тишину. Опять кто-то у колонки. Мужчина с ведром, смотрит на нас через плечо свое качающее. В дверях дома женщина прошла, не выглянув. Корова мычит где-то.
— Кончай, — сказал Шрив. — Брось тереть, приложи к глазу. Завтра прямо с утра пошлю твой костюм в щетку.
— Ладно, кончаю. А жаль, пусть бы я его хоть моей кровью заляпал немного.
— Сукин он сын, — сказал Шрив.
Из дома вышел Споуд — говорил с той женщиной, Должно быть, — пошел к нам через двор. Смотрит на меня смешливо-холодными глазами.
— Ну, брат, — сказал Споуд. — Свирепые, однако, у тебя забавы. Похищенья малолеток, драки. А на каникулах чем ты душу отводишь? Дома поджигаешь?
— Ладно, — сказал я. — Ну, что говорит миссис Лэнд?
— Жучит Джеральда за то, что кровь тебе пустил. А потом возьмется за тебя, что дался раскровянить. Она не против драки, ее кровь шокирует. Думаю, ты малость упал, приятель, в ее глазах, поскольку обнаружил недержание крови. Ну, как себя чувствуешь?
— Разумеется, — сказал Шрив. — Уж если не родился Блэндом, то наиблагороднейшее, что тебе осталось, — Это, зависимо от пола, либо блуд сотворить с представителем Блэндов, либо, напившись, подраться с таковым.
— Совершенно верно, — сказал Споуд. — Но я не знал, что Квентин пьян.
— Не пьян он, — сказал Шрив — А у трезвого руки разве не чешутся двинуть этого сукина сына?
— Ну уж мне потребуется быть крепко пьяным, чтобы полезть с ним в драку после Квентина. Где это Блэнд выучился боксу?
— Да он ежедневно занимается у Майка в городе, — сказал я.
— Вот как, — сказал Споуд. — И ты знал это и полез драться?
— Не помню, — сказал я. — Да. Знал.
— Намочи опять, — сказал Шрив. — Может, свежей принести?
— И эта хороша, — сказал я. Снова намочил платок, приложил к глазу. — Жаль, нечем жилетку отчистить. — Споуд все еще смотрит на меня.
— Скажи-ка, — Споуд опять. — За что ты ударил его? Что он сказал такого?
— Не знаю. Не помню за что.
— Ты вдруг вскочил ни с того ни с сего, спросил: "А у тебя была когда-нибудь сестра? Была? — он ответил, что нет, и ты его ударил. Я приметил, что ты все смотришь на него, но ты вроде и не слушал, о чем разговор, а потом вдруг вскочил и задал свой вопросец.
— Шел обычный джеральдовский треп, — сказал Шрив, — о женщинах Джеральда. Ты же знаешь его манеру заливать перед девчонками, напускать туману подвусмысленней. Разные намеки-экивоки, вранье и просто чушь несусветная. Насчет бабенки, с которой он на танцульке в Атлантик-Сити42 уговорился о свидании, а сам пошел к себе в отель, лег спать, и как он лежит, и ему ее жалко, что она там ждет на пристани, а его нет, и некому ее удовлетворить. Насчет телесной красоты и низкого ее предназначенья, и как, мол, женщинам несладко, их удел навзничный — этакой Ледой таиться в кустах, поскуливая и томясь по лебедю.43 Ух, сукин сын. Я б сам его двинул. Только я бы схватил корзинку ее чертову с бутылками — и корзинкой бы.
— Скажите, какой заступник дамский, — сказал Споуд. — Приятель, ты возбуждаешь не только восторг, но и ужас. — Смотрит на меня насмешливо-холодным взглядом. — Ну и ну!
— Я жалею, что ударил его, — сказал я. — Как у меня вид — удобно мне вернуться к ним и помириться?
— Извиняться перед ними? Нет уж, — сказал Шрив. — Пусть катятся куда подальше. Мы с тобой сейчас домой поедем.
— А ему бы стоило вернуться, — сказал Споуд, — показать, что он как джентльмен дерется. То есть принимает побои как джентльмен.
— Вот в этом виде? — сказал Шрив. — Заляпанный кровью?
— Что ж, воля ваша, — сказал Споуд. — Вам видней.
— Он еще не старшекурсник, чтобы щеголять в нижней сорочке, — сказал Шрив. — Ну, пошли.
— Я сам, — сказал я. — А ты возвращайся в машину.
— Да ну их к дьяволу, — сказал Шрив. — Идем.
— Что прикажете доложить им? — спросил Споуд. — Что у тебя с Квентином тоже драка вышла? " — Никаких докладов, — сказал Шрив. — Скажи ей, что время ее истекло с закатом солнца. Пошли, Квентин. Я сейчас спрошу у этой женщины, где тут ближайшая оста…
— Нет, — сказал я. — Я домой не еду.
Шрив остановился, повернулся ко мне. Очки блеснули желтенькими лунами.
— А куда же ты сейчас?
— Не домой. Ты возвращайся к ним. Скажешь им, что и я бы рад, но лишен возможности из-за одежды.
— Слушай, — сказал Шрив. — Ты чего это?
— Ничего. Так. Вы со Споудом возвращайтесь на пикник. Ну, до встречи, до завтра. — Я пошел через двор на дорогу.
— Ты ведь не знаешь, где остановка трамвая, — сказал Шрив.
— Найду. Ну, до встречи, до завтра. Скажите миссис Блэнд: я сожалею, что испортил ей пикник. — Стоят, смотрят вслед. Я обошел дом. Мощенная камнем аллейка ведет со двора. С обоих боков растут розы. Через ворота я вышел на дорогу. Дорога к лесу спускается под гору, и в той стороне у обочины виден их автомобиль. Я пошел в противоположную сторону, вверх по дороге. По мере подъема кругом становилось светлее, и не успел я взойти на гору, как услышал шум трамвая. Он доносился издали сквозь сумерки, я стал, прислушиваюсь. Автомобиль уже неразличим, а перед домом на дороге стоит Шрив, смотрит на гору. И желтый свет за ним разлит по крыше дома. Я вскинул приветно руку и пошел дальше и вниз по склону, прислушиваясь к трамваю. Вот уже дом скрылся за горой, я встал в желто-зеленом свете и слушаю, как трамвай громче, громче, теперь послабее, — и тут звук разом оборвался. Я подождал, пока трамвай снова тронулся. Зашагал дальше.
Дорога шла вниз, и свет медленно мерк, но не меняясь в своем качестве — будто это не он, а я меняюсь, убываю. Однако даже под деревьями газету читать было бы видно. Скоро я дошел до развилки, свернул. Здесь деревья росли сомкнутей и было темнее, чем на дороге, но когда я вышел к трамвайной остановке — опять к деревянному навесу, — то вступил все в тот же неизменный свет. Так поярчело кругом, как будто я прошел тропкой сквозь ночь и вышел снова в утро. Вот и трамвай. Я поднялся в вагон — оборачиваются, глядят на мой подбитый глаз, — и сел на левой стороне.
В трамвае уже горело электричество, так что, пока проезжали под деревьями, не видно было ничего, кроме собственного моего лица и отраженья женщины — она сидела справа от прохода, и на макушке у нее торчала шляпа со сломанным пером; но кончились деревья, и опять стали видны сумерки, этот свет неизменного свойства, точно время и в самом деле приостановилось, и чуть за горизонтом — солнце, а вот и навес, где днем старик ел из кулька, и дорога уходит под сумерки, в сумерки, и за ними ощутима благодатная и быстрая вода. Трамвай тронулся, в незакрытую дверь все крепче тянет сквозняком, и вот уже он продувает весь вагон запахом лета и тьмы, но не жимолости. Запах жимолости был, по-моему, грустнее всех других. Я их множество помню. Скажем, запах глицинии. В ненастные дни — если мама не настолько плохо себя чувствовала, чтоб и к окну не подходить, — мы играли под шпалерой, увитой глициниями. В постели мама — ну, тогда Дилси оденет нас во что похуже и выпустит под дождь: молодежи дождик не во вред, говаривала Дилси. Но если мама на ногах, то играем сперва на веранде, а потом мама пожалуется, что мы слишком шумим, и мы уходим под глицинии.
Вот здесь мелькнула река в последний раз сегодня утром — примерно здесь. За сумерками ощутима вода, пахнет ею. Когда весной зацветала жимолость, то в дождь запах ее был повсюду. В другую погоду не так, но только дождь и сумерки, как запах начинал течь в дом; то ли дождь шел больше сумерками, то ли в свете сумеречном есть что-то такое, но пахло сильнее всего в сумерки; до того распахнется, бывало, что лежишь в постели и повторяешь про себя — когда же этот запах кончится, ну когда же он кончится. (Из двери трамвая тянет водой, дует крепко и влажно). Повторяешь-повторяешь и уснешь иногда, а потом так оно все смешалось с жимолостью, что стало равнозначно ночи и тревоге. Лежишь, и кажется — ни сон ни явь, а длинный коридор серого полумрака, и в глубине его там все опризрачнено, извращено все, что только я сделал, испытал, перенес, все обратилось в тени, облеклось видимой формой, причудливой, перековерканной, и насмехается нелепо, и само себя лишает всякого значения. Лежишь и думаешь: я был — я не был — не был кто — был не кто.
Сквозь сумерки пахнет речными излуками, и последний отсвет мирно лег на плесы, как на куски расколотого зеркала, а за ними в бледном чистом воздухе уже показались огни и слегка дрожат удаленными мотыльками. Бенджамин, дитя мое. Как он сидит, бывало, перед этим зеркалом. Прибежище надежное, где непорядок смягчен, утишен, сглажен. Бенджамин, дитя моей старости, заложником томящийся в Египте.44 О Бенджамин. Дилси говорит: причина в том, что матери он в стыд. Внезапными острыми струйками прорываются они вот этак в жизнь ходиков, на мгновенье беря белый факт в черное кольцо неоспоримой правды, как под микроскоп; все же остальное время они — лишь голоса, смех, беспричинный с твоей точки зрения, и слезы тоже без причин. Похороны для вас — повод об заклад побиться, сколько человек идет за гробом: чет или нечет. Как-то в Мемфисе целый бордель выскочил нагишом на улицу в религиозном экстазе.
"На каждого потребовалось по три полисмена, чтобы усмирить. Да, наш господине. О Иисусе благий. Человече добрый.
Трамвай остановился. Я сошел, навлекая внимание на свой подбитый глаз. Подошел городской трамвай — полон. Я стал на задней площадке.
— Впереди есть свободные места, — сказал кондуктор.
Я взглянул туда. С левой стороны все заняты.
— Мне недалеко, — сказал я. — Постою здесь.
Переезжаем реку. Через мост едем, высоким и медленным выгибом легший в пространство, а с боков — тишь и небытие, и огни желтые, красные, зеленые подрагивают в ясном воздухе, отображаются.
— Пройдите сядьте, чем стоять, — сказал кондуктор.
— Мне сейчас сходить, — сказал я. — Квартала два осталось.
Я сошел, не доезжая почты. Впрочем, в этот час они все уже где-нибудь лоботрясничают, и тут я услыхал свои часы и стал прислушиваться, не прозвонят ли на башне; тронул сквозь пиджак письмо, написанное Шриву, и по руке поплыли гравированные тени вязов. На подходе к общежитию в самом деле раздался бой башенных часов и, расходясь, как круги на воде, обогнал меня, вызванивая четверть — чего? Ну и ладно. Четверть чего.
Наши окна темны. В холле никого. Я вошел, держась левой стороны, но там пусто — только лестница изгибом вверх уходит в тени, в отзвуки шагов печальных поколений, легкой пылью наслоившихся на тени, и мои ноги будят, поднимают эти отзвуки, как пыль, и снова оседает она, легкая.
Еще не включив света, я увидел письмо на столе, прислоненное к книге, чтобы сразу увидел. Мужем моим окрестили. Но Споуд ведь говорил, что они куда-то еще едут и вернутся поздно, а без Шрива им не хватало бы одного кавалера. Притом бы я его увидел, а следующего трамвая ему целый час ждать, потому что после шести вечера. Я вынул часы — тикают себе, и невдомек им, что солгать они теперь и то не могут. Положил на стол вверх циферблатом, взял письмо миссис Блэнд, разорвал пополам и выбросил в корзину, потом снял с себя пиджак, жилет, воротничок, галстук и рубашку. Галстук тоже заляпан, но негру сойдет. Скажет, что Христос этот галстук носил, оттого и кровавый рисунок. Бензин отыскался в спальне у Шрива, я расстелил жилет на столе, на гладком, и открыл пробку.
Первый автомобиль в городе у девушки Девушка Вот чего Джейсон не выносит ему от бензинного запаха худо и тогда он еще злее потому что девушка Девушка У него-то сестры нет Но Бенджамин, Бенджамин дитя моей горестной Если бы у меня была мать чтобы мог сказать ей Мама мама Бензина извел уйму, и теперь не понять, кровяное ли еще пятно или один бензин уже. От него порез на пальце снова защипало, и я пошел умываться, повесив прежде жилет на спинку стула и притянув пониже электрический шнур, чтобы лампочка пятно сушила. Умыл лицо и руки, но даже сквозь мыло слышен запах острый, сужающий ноздри слегка. Открыл затем маленький чемодан, достал рубашку, воротничок и галстук, а те, заляпанные, уложил, закрыл чемодан и надел их. Когда причесывался, пробило половину. Но время у меня, по крайней мере, до без четверти, вот разве только если на летящей тьме он одно лишь свое лицо видит а сломанного пера нет разве что их две в такой шляпе но не в один же вечер две такие будут следовать в Бостон трамваем И вот мое лицо с его лицом на миг сквозь грохот когда из тьмы два освещенных окна в оцепенело уносящемся грохоте Ушло его лицо одно мое вижу видел а видел ли Не простясь Навес без кулька и пустая дорога в темноте в тишине Мост выгнувшийся в тишину темноту сон вода благодатная быстрая Не простясь
Я выключил свет, ушел в спальню к себе от бензина, но запах слышен и здесь. Стою у окна, занавески медленно приколыхиваются из темноты к лицу, словно кто дышит во сне, и медленным выдохом опадают опять в темноту, оставив по себе касанье. Когда они ушли наверх мама откинулась в кресле прижав к губам накамфаренный платок. Отец как сидел рядом с ней так и остался сидеть держа ее за руку а рев все раскатывается точно в тишину ему не уместиться В детстве у нас была книжка с картинкой — темница и слабенький луч света косо падает на два лица, поднятых к нему из мрака. "Знаешь, что б я сделала, когда бы королем была? (Не королевой, не феей — всегда королем только, великаном или полководцем). Разломала бы тюрьму, вытащила б их на волю и хорошенько бы выпорола" Картинка оказалась потом вырвана, выдрана прочь. И я рад был. А то все бы глядел на нее, пока не стала бы той темницей сама уже мама, — она и отец тянутся лицами к слабому свету и держатся за руки, а мы затерялись где-то еще ниже, и нам даже лучика нет. А потом примешалась и жимолость. Только, бывало, свет выключу и соберусь уснуть, она волнами в комнату и так нахлынет, гуще, гуще до удушья, и приходится вставать и ощупью, как маленький, искать дверь руки зрят осязаньем в мозгу чертя невидимую дверь Дверь а теперь ничего не видят руки Нос мой видит бензин, жилетку на столе, дверь. По-прежнему коридор пуст от всех шагов печальных поколений, бредших в поисках воды. а глаза невидящие сжатые как зубы не то что не веря сомневаясь даже в том что боли нет Щиколотка голень колено длинное струение невидимых перил где оступиться в темноте налитой сном Мама отец Кэдди Джейсон Мори дверь я не боюсь но мама отец Кэдди Джейсон Мори уснув настолько раньше вас я буду крепко спать когда дверь Дверь дверь И там тоже никого, одни трубы, фаянс, тихие стены в пятнах, трон задумчивости. Стакан взять я забыл, но можно руки зрят холодящую пальцы невидимую шею лебяжью Обойдемся без Моисеева жезла45 Пригоршня вот и стакан Касаньем осторожным чтоб не Журчит узкой шеей прохладной Журчит холодя металл стекло Полна через край Холодит стенки пальцы Сон промывает оставив в долгой тиши горла вкус увлаженного сна Коридором, будя в тишине шуршащие полк шагов погибших, я вернулся в бензин, к часам, яростно лгущим на темном столе. А оттуда — к занавескам, что вдохом наплывают из тьмы в лицо мне и на лице оставляют дыхание. Четверть часа осталось. И тогда меня не будет. Успокоительнейшие слова. Успокоительнейшие. Non fui. Sum. Fui. Non sum46. Где-то слышал я перезвоны такие однажды. В Миссисипи то ли в Массачусетсе. Я был. Меня нет. Массачусетс то ли Миссисипи. У Шрива в чемодане есть бутылка. Ты даже и не вскроешь? Мистер и миссис Джейсон Ричмонд Компсон извещают о Три раза. Дня. Ты даже и не вскроешь свадьбе дочери их Кэндейси напиток сей нас учит путать средства с целью. Я есмь. Выпей-ка. Меня не было. Продадим Бенджину землю, чтобы послать Квентина в Гарвардский, чтобы кости мои стук-постук друг о друга на дне. Мертв буду в. По-моему, Кэдди говорила: один курс. У Шрива в чемодане есть бутылка. Отец к чему мне у Шрива Я продал луг за право смерти в Гарвардском Кэдди говорила В пещерах и гротах морских им мирно крошиться колеблемым донным теченьем Гарвардский университет звучит ведь так утонченно Сорок акров не столь уж высокая цена за красивый звук. Красивый мертвый звук Променяем Бенджину землю на красивый мертвый звук. Этого звука Бенджамину надолго хватит, он ведь его не расслышит, разве что учует только на порог ступила, он заплакал Я все время думал, он просто один из тех городских шутников, насчет которых отец вечно поддразнивал Кэдди, пока не. Я и внимания на него не больше обращал, чем на прочих там заезжих коммивояжеров или. Думал, это у него армейские рубашки, а потом вдруг понял, что он не вреда от меня опасается, а просто о ней вспоминает при виде меня, смотрит на меня сквозь нее, как сквозь цветное стекло «Зачем тебе соваться в мои дела Знаешь ведь что ни к чему Предоставь уж маме с Джейсоном»
«Неужели это мама подучила Джейсона шпионить за тобой Я бы ни за»
«Женщины умеют лишь играть на чужих понятиях о чести Она ведь из любви к Кэдди» Даже расхворавшись, не уходила к себе наверх, чтобы отец не трунил над дядей Мори при Джейсоне. Отец шутя сказал, что дядя Мори неважный знаток античности и потому избегает риска личной встречи с бессмертным слепым сорванцом.47 Только ему следовало бы избрать в почтальоны Джейсона, ибо Джейсон способен допустить оплошность лишь того же рода, что и сам дядя Мори допустил бы, но отнюдь не чреватую глазоподбитием. И верно, мальчишка Паттерсонов был младше и щуплей Джейсона. Они клеили змеев и продавали по пяти центов штука, пока не рассорились из-за дележа доходов. Тогда Джейсон подыскал себе нового партнера, еще замухрышистей, надо думать, потому что Ти-Пи сказал, что Джейсон опять казначеем. Но, говорит отец, зачем дяде Мори работать? Если он, отец то бишь, может содержать полдюжины негров, у которых только и дел, что сидеть, сунув ноги в духовку, то уж, конечно, он может время от времени предоставлять дяде Мори стол и кров и деньжат ссужать малую толику — зато ведь дядя Мори поддерживает в нем и раздувает огонь веры в небесное происхождение нашей породы; и тут мама, бывало, заплачет и скажет, что отец ставит ее род ниже своего, что он насмехается над дядей Мори и нас тому же учит Не понимала она, что отец тому единственно учил нас, что люди всего-навсего труха, куклы, набитые опилками, сметенными с мусорных куч, где все прежние куклы валяются и опилки текут из ничьей раны в ничьем боку не за меня неумершего.48 В детстве я воображал себе смерть пожилым господином вроде моего деда, другом, что ли, его близким и особым — вот как письменный стол дедушкин был для нас особым, мы к нему робели и притронуться и в комнате, где этот стол стоял, даже не говорили громко; я всегда представлял себе так, что они вдвоем где-то вместе все время — на каком-то холме, за можжевельником — и ждут, чтобы к ним подсел старый полковник Сарторис, а он где-то еще повыше, ведет за чем-то удаленным наблюдение, и вот они ждут, когда полковник кончит наблюдать и сойдет к ним. Дедушка в своей генеральской форме, и голоса их все время бормочут за деревьями — ведут беседу, и дедушка все время прав
Вот и три четверти бьет Первая нота раздалась размеренная, безмятежная и, отзвучав спокойно и бесповоротно, освободила медленную тишину для следующей; в чем все и дело, если б люди так могли менять друг друга навсегда, преображаться, взвихрясь пламенем на миг, и чистыми затем быть уносимы сквозь прохладный вечный мрак, а не лежать у себя в комнате, стараясь забыть про гамак, пока, наконец, к можжевельнику не прилип этот яркий мертвый запах духов, которого так не терпит Бенджи. Стоило мне представить тот виргинский можжевельник, и казалось — слышу шепоты и всплески, чую толчки горячей крови в одичалом неукрытом теле, вижу — на красном фоне век — стадо на волю пущенных свиней, спарено кидающихся в море.49 А отец: Нам должно лишь краткое время прободрствовать пока неправедность творится50 — отнюдь не вечность А я: И краткого не нужно если обладаешь мужеством Он: Ты считаешь это мужеством Я: Да сэр считаю а вы нет Он: Каждый человек волен в оценке своих качеств То что ты считаешь такой поступок мужественным важнее самого поступка В противном случае твое намерение несерьезно Я: Вы не верите что я серьезно Он: Думаю, что чересчур даже серьезно и мне можно не тревожиться иначе ты не чувствовал бы надобности в этой выдумке насчет кровосмешения Я: Я не лгал я не лгал Он: Ты хотел акт естественной человеческой глупости51 возвысить до грозного ужаса и очистить затем правдой Я: Я чтоб отгородить ее от грохочущего мира чтоб ему иного выбора не было как исторгнуть нас обоих из себя и тогда былое бы звучало так, как если б никогда его и не было Он: И ты склонял ее к этому Я: Нет я боялся Я боялся она согласится и тогда б оно не помогло Но если вам отцу скажу то оно совершится тем самым и упразднит все что у нее с другими было и мир прочь угрохочет Он: Вернемся к другому твоему намерению Ты не солгал и в этом но ты еще не разбираешься в себе в той части всеобщего закона что правит сцеплением событий и причин и чья тень на челе, у каждого не исключая Бенджи Тобою не взята в расчет конечность всего на свете Тебе рисуется апофеоз в котором нынешнее — временное — состояние твоего духа будет симметризировано и вознесено над телесным, но сохранит навеки в себе ощущенье и себя и тела и ты не вовсе будешь устранен собственно даже не мертв Я: Временное Он: Тебе невыносима мысль что когда-нибудь твоя боль притупится Мы с тобой подходим к самой сути Ты кажется смотришь на смерть как на некую встряску которая так сказать сединой тебе выбелит голову за ночь но в остальном не коснется твоего облика Не в таком настроении кончают У игры свои законы Странней всего что человек само уже зачатие которого случайность и чей каждый новый вдох подобен очередному пробросу костей насвинцованных шулером что человек никак не хочет примириться с неизбежностью финального кона а прибегает к насилию ко всяческим уловкам вплоть до мелкой подтасовки неспособной и ребенка обмануть — пока однажды в крайнем отвращении на одну слепую карту бросит все Не в первом яростном приступе отчаяния горя угрызений кончают с собой а лишь когда осознают что даже и отчаяние горе угрызения твои не столь уж важны для сумрачного Игрока Я: Временное Он: Нелегко осознать что любовь ли горесть лишь бумажки боны наобум приобретенные и срок им истечет хочешь не хочешь и их аннулируют без всякого предупреждения заменят тебе другим каким-нибудь наличным выпуском божьего займа Нет ты не сделаешь этого ты прежде придешь к осознанью что даже и она быть может не вовсе достойна отчаяния Я: Никогда я не приду к такому Никто не знает того что я знаю Он: Возвращайся-ка ты лучше теперь в свой Кеймбридж а не то на месяц съезди в Мэн Денег хватит если экономно Тебе будет на пользу Копеечные развлечения врачуют успешней Христа Я: Допустим что я уже пробыл там неделю или месяц и понял то что по-вашему я там пойму Он: Тогда ты вспомнишь что мать с момента твоего рождения лелеяла мечту что ты кончишь Гарвардский а разрушать надежды женщин это не покомпсоновски А я: Временное Так будет лучше для меня и всех нас А он: Каждый человек волен в самооценке но да не берется он предписывать другим что хорошо для них что плохо А я: Временное И он: Нет слов грустней чем был была было Кроме них ничего в мире И отчаяние временно и само время лишь в прошедшем
Последняя раздалась нота. Отзвенела наконец, и снова темнота затихла. Я вошел в нашу общую комнату, включил свет, надел жилетку. Бензином пахнет уже слабо, еле-еле, и пятно незаметно в зеркале. Глаз, во всяком случае, куда заметней. Надел пиджак. Письмо Шриву хрустнуло в кармане, я достал его, проверил адрес, переложил в боковой. Затем отнес часы к Шриву в спальню, спрятал ему в столик, пошел в свою комнату, достал свежий носовой платок, вернулся к дверям, поднял руку к выключателю. Вспомнил, что зубы не чищены, и пришлось снова лезть в чемоданчик. Вынул щетку, взял у Шрива из тюбика пасты, пошел в ванную, зубы вычистил. Выжал щетку посуше, вложил обратно в чемодан, закрыл, опять пошел к дверям. Прежде чем выключить свет, огляделся вокруг, не забыл ли чего. Так и есть: забыл шляпу. Мне идти мимо почты, и непременно кого-нибудь встречу из наших, и подумают, что я правоверный гарвардец и корчу из себя старшекурсника. Шляпа нечищена тоже, но у Шрива есть щелка, и чемоданчик не надо больше открывать.
6 апреля 1928 года
По-моему так: шлюхой родилась — шлюхой и подохнет. Я говорю:
— Если вы за ней не знаете чего похуже, чем пропуски уроков, то это еще ваше счастье. Ей бы в данную минуту, — говорю, — в кухне быть и завтрак стряпать, а не у себя там наверху краситься-мазаться и ждать, пока ее обслужат шестеро нигеров, которые сами со стула не могут подняться, пока не набьют брюхо мясом и булками для равновесия.
А матушка говорит:
— Но чтобы дирекция и учителя имели повод думать, будто она у меня совсем отбилась от рук, будто я не могу…
— А что, — говорю, — можете разве? Вы и не пробовали никогда ее в руках держать, — говорю. — А теперь, в семнадцать лет, хотите начинать воспитывать?
Помолчала, призадумалась.
— Но чтобы в школе… Я не знала даже, что у нее есть дневник. Она мне осенью сказала, что в этом году их отменили. А нынче вдруг учитель Джанкин мне звонит по телефону и предупреждает, что если она совершит еще один прогул, то ее исключат. Как это ей удается убегать с уроков? И куда? Ты весь день в городе; ты непременно бы увидел, если бы она гуляла на улице.
— Вот именно, — говорю. — Если бы она гуляла на улице. Не думаю, чтоб она убегала с уроков для невинных прогулочек по тротуарам.
— Что ты хочешь сказать этим? — спрашивает мамаша.
— Ничего я не хочу сказать, — говорю. — Я просто ответил на ваш вопрос.
Тут мамаша опять заплакала — мол, ее собственная плоть и кровь восстает ей на пагубу.
— Вы же сами у меня спросили, — говорю.
— Речь не о тебе, — говорит мамаша. — Из всех из них ты единственный, кто мне не в позор и огорчение.
— Само собой, — говорю. — Мне вас некогда было огорчать. Некогда было учиться в Гарвардском, как Квентин, или сводить себя пьянством в могилу, как отец. Мне работать надо было. Но, конечно, если вы желаете, чтобы я за ней следом ходил и надзирал, то я брошу магазин и наймусь на ночную работу. Тогда я смогу следить за ней днем, а уж в ночную смену вы Бена приспособьте.
— Я знаю, что я тебе только в тягость, — говорит она и плачет в подушечку.
— Это для меня не ново, — говорю. — Вы твердите мне это уже тридцать лет. Даже Бен уже, должно быть, это усвоил. Так хотите, чтобы я поговорил с ней об ее поведении?
— А ты уверен, что это принесет пользу? — говорит матушка.
— Ни малейшей, если чуть я начну, как вы уже сошли к нам и вмешиваетесь, — говорю. — Если хотите, чтоб я приструнил ее, то так и скажите, а сама в сторонку. А то стоит мне взяться за нее, как вы каждый раз суетесь, и она только смеется над нами обоими.