У водоворота клева нет, — сказал второй.
Тебе обязательно хочется к мельнице, где полно ребят плескается и вся рыба распугана.
— У водоворота не наловишь ничего.
— Вот будем стоять здесь — много наловим, — сказал третий.
— Заладил: водоворот, водоворот, — сказал второй. — Там же не клюет.
— А ты не ходи, — сказал первый. — Ты ко мне веревкой не привязан.
— Пошли на мельницу купаться, — сказал третий.
— Я пошел к водовороту за голавлями, — сказал первый. — А вы как хотите.
— Ну скажи ты ему, сколько уже лет, как в последствии раз у водоворота клевало, — сказал второй третьему.
— Пошли на мельницу купаться, — сказал третий. Башенка медленно тонет в деревьях, и круглый циферблат еще достаточно далек. Мы идем в пятнистой тени. Подходим к саду, белому и розовому. Он весь полон пчел, их уже слышно.
— Пошли на мельницу купаться, — сказал третий. У сада тропинка ответвилась от дороги. Третий замедлил шаг, остановился. Первый мальчуган продолжает идти, солнечные пятна скользят с удочки на плечо и по рубашке вниз. — Пошли, а, — сказал третий. Второй тоже остановился. «Кэдди зачем тебе замуж»
«Хочешь чтобы я ответила зачем Думаешь скажу и причина исчезнет»
— Пошли с нами на мельницу, — сказал третий. — Пойдем.
Первый не слушает. Босые ноги его ступают без шума, мягче листьев ложатся шаги в легкую пыль. Пчелы в саду шумят, как подымающийся ветер, — звук доведен до самой почти вершины нарастания и пойман, длится как бы волшебством. Тропинка уходит вдоль стены, усыпанная цветом, под сводом цветущим, и вдали теряется в деревьях. Сквозь ветки солнце — косо, нечастым горячим накрапом. Желтые бабочки в тени мелькают солнечными крапинами.
— Зачем тебе к водовороту? — сказал второй. — Как будто нельзя у мельницы удить.
— Да пусть идет, — сказал третий, Глядят вслед первому Солнце мажет пятнами его уходящие плечи, желтыми муравьями скользит по удочке.
— Кении, — позвал второй. «Отцу скажи скажешь да Мы же от него Родитель Я его породил создал я его Скажи отцу тогда оно исчезнет потому что он скажет „Меня нет“ и тогда не будет нас с тобой тоже раз он родитель»
— Да пошли, — сказал третий — Там уже все наши — Смотрят первому вслед. — Ну и пускай, — сказали оба вдруг — Ну и иди себе, сынок мамин Боится, что от купанья голова будет мокрая и мама выпорет. — Они свернули на тропинку, пошли тенью, и вокруг них желто мигают мотыльки.
потому что ничего другого нет Мне верится что есть но возможно и нет и тогда я Ты поймешь что даже вселенская несправедливость едва ли стоит того что ты намерен Он не обращает на меня внимания, скула его упряма в профиль, лицо отвернуто слегка под помятой шляпой
— Почему ты не пошел с ними купаться? — спросил я. «не за этого прохвоста Кэдди»
«Ты что драку с ним хотел затеять»
«Он лжец и негодяй Кэдди его из студенческого клуба выгнали за шулерство объявили ему бойкот В зимнюю сессию поймали со шпаргалкой и исключили»
«Ну и что Я к ним в карты играть не собираюсь»
— Значит, рыбу удить ты больше любишь, чем купаться? — сказал я Пчелиный гуд убавился, но длится, как будто не он сникает в тишину, а тишина возросла между садом и нами, как вода, прибывая Дорога опять повернула и сделалась улицей между тенистых лужаек и белых домов «Кэдди как ты можешь за этого прохвоста Подумай о Бенджи о папе не обо мне»
«А о ком я думаю если не о Ради кого еще я это делаю» Мальчик свернул Не оглянувшись, перелез через забор, прошел лужайкой к дереву, удочку положил на землю, влез на дерево и сел в развилке сучьев, спиной к улице, и зайчики застыли наконец на белой рубашке «Ради кого еще я и выплакаться не могу даже Прошлым летом я говорила тебе что мертва но тогда я еще не знала что говорю не знала что это значит» Такие дни бывают у нас дома в конце августа — воздух тонок и свеж, как вот сегодня, и в нем что-то щемяще-родное, печальное. Человек — это сумма климатов, в которых приходилось ему жить Так отец говорил. Человек — это сумма того и сего. Задачка на смешанные дроби с грязью, длинно и нудно сводимая к неизменному нулю — тупику страсти и праха. «Но теперь говорю тебе и знаю что мертва»
«Так зачем тебе Слушай давай уедем ты, Бенджи и я куда-нибудь где нас никто не знает где» В пролетку впряжен белый конь, копыта бьют легкую пыль; паутиноспицые колеса сухо поскрипывают, катясь в гору под лиственной рябью, под вязами Под академическими вязами.
«А на какие деньги На те что за твое ученье отдали что за луг выручили Неужели ты не понимаешь что теперь ты обязан кончить курс иначе у Бенджи не будет совсем ничего»
Продали луг Белая рубашка его неподвижна в развилке, в мерцающей тени Колеса паутиноспицые Под насевшим на рессоры кузовом мелькают копыта, проворно и четко, как игла вышивальщицы, и пролетка уменьшается без продвиженья — так марионетка топчется на месте, а в это время ее быстро тянут за кулисы Опять Поворот, и стало видно белую башню и круглоликую глупую самоуверенность часов Луг продали
«Врачи говорят что папе не прожить и года если пить не бросит а он не бросит не сможет теперь после того что я после того что прошлым летом И тогда Бенджи в Джексон отвезут И выплакаться не могу даже выплакаться» Застыла в дверях на миг а в следующий Бенджи уже тащит ее за платье ревет голос раскатами от стены к стене а она вжимается в стенку все больше съеживается и в белом лице глаза как пальцем вдавленные выпихнул ее из комнаты Голос раскатывается точно не в силах собственный раскат остановить уместить в тишину ревет
Я открыл дверь, и колокольчик прозвенел — всего однажды, высоко, чисто и слабенько звякнул в опрятном сумраке над дверью, как будто металл и размер с тем и выбраны, чтобы получался этот чистый слабый звяк, и не изнашивался колокольчик, и не слишком велик был расход тишины на ее водворение после того, как дверь открылась и навстречу тебе теплый дух свежевыпеченного хлеба, и стоит замурзанная девочка с глазами, как у плюшевого медвежонка, и с двумя словно лакированными косичками
— Привет, сестренка — В теплой хлебной духовитости личико — как чашка молока с малой помесью кофе — А где продавец?
Смотрит молча, но вот задняя дверь отворилась, и вошла хозяйка Над прилавком, где за стеклом ряды румяных корок, воздвиглось опрятное серо-стальное лицо — жидкие волосы туго оттянуты с опрятного серо-стального лба, очки в опрятной серо-стальной оправе, — воздвиглось, прикатило, водрузилось, как магазинная стальная касса. На библиотекаршу похожа. На нечто мирно-засушенное среди пыльных полок, где в строгом порядке расставлены непреложные и прописные истины, давно отрешенные от жизни, — как будто стоит лишь дунуть ветерку из мира, где неправедность творится.35
— Пожалуйста, две сдобные, мэм.
Взяла под прилавком квадратно нарезанную газету, положила на прилавок, достала две плюшки. Девочка смотрит на них не моргая и глаз не сводя, похожих на две коринки, всплывшие в чашке некрепкого кофе. Страна для мойш, отчизна итальяшкам.36 Смотрит на булочки, на опрятно серо-стальные пальцы, на широкое золотое кольцо за синеватым суставом указательного левого.
— Вы их сами выпекаете, мэм?
— Простите, сэр? — переспросила. Вот так: "Простите, сэр? — точно на сцене. — С вас пять центов. Что-нибудь еще желаете?
— Нет, мэм. Я-то нет. А вот юная леди желает. — Из-за витрины хозяйке ее не видно. Подошла к краю, смотрит оттуда на девчушку.
— Она с вами?
— Нет, мэм. Я вошел — она уже здесь была.
— Ах ты, негодница маленькая, — сказала хозяйка. Вышла из-за прилавка, но не доходя остановилась. — Небось набила уже карманы?
— У нее нет карманов, — сказал я. — Она ничего не брала. Стояла и ждала вас.
— А почему колокольчик молчал? — грозно блеснула на меня очками. Ей не хватает только пучка розог и на доске чтоб классной позади: 2x2=5. — Она так спрячет под платье, что ввек не догадаетесь. Скажи-ка мне, деточка, как ты вошла сюда?
Молчит девчушка. Смотрит на хозяйку. На меня летучий черный взгляд — и снова на хозяйку.
— Эти иностранцы, — сказала хозяйка. — Как она так вошла, что и звонка не было слышно?
— Я открыл дверь, она и вошла, — сказал я. — Колокольчик доложил о нас обоих сразу. Отсюда за прилавок ей все равно не дотянуться. К тому же она бы и не стала. Правда, сестренка? — Смотрит на меня взором тайным, раздумчивым. — Что тебе? Хлеба?
Протянула кулачок. Разжала — в нем влажные и грязные пять центов, и на ладошке влажно-грязный отпечаток. Монета сырая и теплая. Слышен запах монетный, слабо металлический.
— Дайте нам, пожалуйста, пятицентовый хлеб.
Хозяйка достала из-под прилавка газетный лоскут, постлала сверху, завернула хлеб. Я положил монету на прилавок и еще одну такую же.
— И булочку еще, пожалуйста.
Вынула из витрины плюшку.
— Дайте-ка ваш сверток.
Я дал, она развернула, присоединила третью плюшку, завернула, взяла монетки, нашла у себя в фартуке два цента, подала. Я вложил их девочке в руку. Пальцы сжались, горячие и влажные, как червячки.
— Эту третью вы — ей? — спросила хозяйка.
— Да, мэм, — ответил я. — Я думаю, она съест вашу булочку с не меньшим удовольствием, чем я.
Я взял оба свертка, отдал хлеб девочке, а серо-стальная за прилавком смотрит на нас с холодной непреложностью
— Погодите-ка минутку, — сказала она. Ушла в заднюю комнату. Дверь отворилась, затворилась. Девчушка на меня глазеет, прижав хлеб к грязному платьицу.
— Как тебя зовут? — спросил я. Отвела взгляд, но ни с места. Даже как будто не дышит. Хозяйка вернулась. В руке у нее какой-то странный предмет. Она держит его чуть на отлете, как несла бы дохлую ручную крысу.
— Вот тебе, — сказала хозяйка. Девочка подняла на нее глаза. — Бери же, — сказала хозяйка, суя принесенное. — Оно только на вид неважное. А на вкус разницы не будет никакой На же. Некогда мне с тобой тут. — Девочка взяла, смотрит на хозяйку. Та вытерла руки о фартук. — А колокольчик надо будет починить, — сказала. Подошла к входной двери, распахнула. Невидимый над дверью колокольчик звякнул чисто и слабо. Мы пошли к двери, к сосредоточенной спине хозяйки.
— Благодарим вас за пирожное, — сказал я.
— Уж эти иностранцы, — сказала она, всматриваясь в сумрак над дверью, где прозвучал колокольчик. — Мой вам совет, молодой человек, держаться от них подальше.
— Слушаю, мэм, — сказал я — Пошли, сестренка. — Мы вышли. — Благодарю вас, мэм.
Она захлопнула дверь, опять распахнула рывком, и колокольчик тоненько звякнул.
— Эт-ти иностранцы, — проворчала хозяйка, вглядываясь в наддверный сумрак.
Мы пошли тротуаром.
— Ну, а как насчет мороженого? — сказал я. Надкусила свое пирожное-уродину. — Мороженое любишь? — Подняла на меня спокойный черный взгляд, жует. — Что ж, идем.
Мы вошли в кондитерскую, взяли мороженого. Хлеб она по-прежнему прижимает к себе. «Дай положу его на столик, тебе удобнее будет есть». Не дает, прижимает, а мороженое жует, как тянучку. Надкусанное пирожное лежит на столике. Методически съела мороженое И опять взялась за пирожное, разглядывая сласти под стеклом прилавков. Я кончил свою порцию, мы вышли.
— Где ты живешь? — спросил я.
Пролетка опять, с белой лошадью. Только доктор Пибоди37 толще. Триста фунтов. Он подвозил нас на гору. Цепляемся, едем на подножке. Детвора. Чем цепляться, легче пешком. «А к доктору ты не ходила к доктору Кэдди»
«Сейчас не нужно и нельзя пока А после все уладится и будет все равно»
Ведь женское устройство хитрое, таинственное, говорит отец. Хитрое равновесие месячных грязнений меж двумя лунами. Полными, желтыми, как в жатву, бедрами, чреслами. Это снаружи, снаружи-то всегда, но. Желтыми. Как пятки от ходьбы. И чтоб мужлан какой-то, чтобы все это таинственное, властное скрывало А снаружи, несмотря на это, сладость округлая и ждущая касанья. Жижа, что-то утопшее, всплывшее, дряблое, как серая плохо надутая камера, и во все вмешан запах жимолости.
— А теперь тебе, пожалуй, пора отнести хлеб домой, согласна?
Смотрит на меня. Жует себе спокойно, через равномерные интервалы по горлу скользит книзу катышек. Я развернул свой сверток, дал ей булочку, сказал «До свидания».
Пошел прочь. Оглянулся. Идет за мной.
— Тебе разве по пути? — Молчит. Идет рядом, под самым локтем у меня, ест булочку. Идем дальше. Вокруг тихо, почти никого во все вмешана жимолость Она бы мне наверно сказала чтоб только не сидел на ступеньках не слышал как дверь ее хлопнула сумерками и Бенджи плачет до сих пор К ужину придется ей сойти и всюду вмешан запах жимолости Дошли до перекрестка.
— Ну, здесь мне поворачивать, — сказал я. — До свиданья. — Остановилась тоже. Доела пирожное и принялась за булочку, не сводя с меня глаз. — До свидания, — сказал я. Завернул за угол и пошел улицей, а оглянулся, лишь дойдя до следующего перекрестка.
— Да живешь-то ты где? Вон там? — указал я рукой в сторону, куда шел. Смотрит на меня, молчит. — Или вон в той стороне? Ты, наверное, живешь у вокзала, где поезд? Угадал? — Смотрит на меня загадочно, невозмутимо и жует. Улица пуста в обоих направлениях, тихие газоны и чистенькие домики среди деревьев, но никого нигде, лишь у магазина позади нас. Повернули, идем обратно. Двое на стульях у входа.
— Не знаете ли вы, чья это девочка? Увязалась за мной, а где живет, не говорит.
Глаза их переместились с меня на нее.
— Это, должно быть, итальянцев. Их несколько семей поприезжало, — сказал один, в порыжевшем сюртуке. — Я ее уже видел тут как-то. Тебя как звать, девочка?
Черным взглядом смотрит на сидящих, мерно двигая подбородком. Глотнула, не переставая жевать.
— Она, может, не умеет по-английски, — сказал второй.
— Ее за хлебом послали, — сказал я. — Значит хоть два слова да умеет.
— Как твоего папашу звать? — спросил первый. — Пит? Джо? Имя Джон, да?
Еще откусила от булочки.
— Что мне с ней делать? — сказал я. — Ходит за мной неотступно. А мне надо возвращаться в Бостон.
— Студент?
— Да, сэр. И мне надо ехать.
— Сдайте ее, что ли, Ансу, нашему полисмену. Идите прямо, дойдете до городской конюшни. Он там сейчас.
— Придется, видимо, — сказал я. — Надо же что-то предпринять. Благодарю вас. Пошли, сестренка.
Идем по улице, теневой стороной, где ломаную тень фасадов медленно вбирает мостовая. Дошли до конюшни. Полисмена там нет. Прохладный темный ветерок, пахнущий нашатырем, повевает между рядами стойл, а в широких и низких воротах покачивается на стуле человек и советует нам поискать Анса на почте. Чья девочка, и он не знает.
— Для меня эти иностранцы все на одно лицо. Ихние дома за линией, сводите ее туда, может, кто признает.
Повернули обратно, на почту идем. На почте сидит тот, в сюртуке, газету разворачивает.
— Анс сейчас только уехал за город, — говорит он. — Пройдитесь-ка с ней за вокзал, к тем приречным домам. Там вам скажут, чья она.
— Пожалуй, — сказал я. — Идем, сестренка. — Запихнула в рот остаток булочки, ест. — Еще хочешь? — спросил я. Дожевывает, смотрит на меня взором черным, немигающим и дружеским. Я дал ей одну из оставшихся плюшек и сам принялся за другую. Спросил у встречного, где здесь вокзал, и он показал дорогу.
— Пошли, сестренка.
Дошли до вокзала, перешли через рельсы, к реке. Мост, а дальше вдоль берега-дома, сбитые кое-как из досок и выходящие задами на реку. Улочка убогая, но вида пестрого, даже цветистого. За щербатым забором посреди бурьяна стоит кривобокий от ветхости шарабан, а поодаль — облупленный домишко, и в верхнем окне сушится ярко-розовое платье.
— Не ваш ли это дом? — спросил я. Смотрит на меня поверх булочки. — Вот этот, — показал я рукой. Жует и молчит, но я как будто уловил в ее лице что-то утвердительное, соглашающееся, хотя без особого пыла. — Ты здесь живешь, да? Тогда идем. — Я вошел в покосившуюся калитку. Оглянулся на нее. — Здесь ведь? Узнаешь свой дом?
Кивнула несколько раз быстро, смотрит на меня, кусает влажный полумесяц булочки. Идем к дому. Дорожка из расколотых и разномастных плит, пронзенных жесткими копьями свежепроросшей травы, ведет к разбитому крылечку. В доме — ни шороха, и розовое платье безветренно повисло сверху из окна. Фаянсовая ручка — дергать колокольчик, я потянул и, когда вытащилось футов шесть проволоки, перестал тянуть и постучал. У девчушки из жующих губ ребром торчит корка.
Дверь открыла женщина. Взглянула на меня и стала быстро говорить по-итальянски, обращаясь к девочке. Кончила на повышение, замолчала вопросительно. Опять заговорила, а девочка смотрит на нее, запихивая корку в рот чумазой ручонкой.
— Она говорит, что живет здесь, — сказал я. — Я ее из города веду. Это ведь вы ее за хлебом посылали?
— Не говорю англиски, — сказала женщина. Обратилась снова к девочке. Та смотрит и молчит.
— Она здесь жить? — спросил я. На девочку указал, на женщину, на дверь дома. Женщина усердно замотала головой. Быстро заговорила. Подошла к краю крыльца и, не переставая говорить, показала рукой вниз по улице.
Я закивал — усердно тоже.
— Вы пойдете покажете? — сказал я. Взял ее за локоть, другой рукой махнул в сторону дороги. Торопливо заговорила, пальцем указывает. — Пойдемте покажете, — сказал я, пытаясь свести ее с крыльца.
— Si, si38, — сказала она, упираясь и куда-то указуя.
Я снова закивал.
— Благодарю. Благодарю. — Я сошел с крыльца и направился к калитке, не бегом, но довольно-таки скорым шагом. Дошел до калитки, стал, смотрю на девочку. Она сжевала уже корку и таращит на меня черные дружелюбные глаза. Женщина с крыльца следит за нами.
— Что ж, пошли, — сказал я. — Так или иначе, а придется все же разыскать твой дом.
Семенит у меня под локтем. Идем дальше. В домах все как вымерло. Ни души не видно. Бездыханность, присущая пустым домам. А ведь не может быть, чтобы все пустые. Комнат сколько всяких. Раскрыть бы переднюю стенку у всех разом. Мадам, прошу вас — ваша дочка. Не ваша. Тогда ваша — бога ради, мадам. Идет под локтем у меня, блестит заплетенными туго косичками, а вот и мимо последнего дома прошли, улица впереди поворачивает и берегом уходит за глухой забор. Из разбитой калитки та женщина вышла, на голову накинула шаль, рукой придерживает у подбородка. Дуга дороги пустынна. Я нашарил монету, дал девочке. Четверть доллара. «Прощай, сестренка», — сказал я. И пустился бегом.
Во весь дух, без оглядки. У самого лишь поворота обернулся. Стоит фигурка посреди дороги, к грязному платьицу прижала хлеб, смотрит неподвижно, черноглазо, немигающе. Побежал дальше.
В сторону от дороги — проулок. Свернул туда и немного погодя с бега перешел на быстрый шаг. Слева и справа задние дворы некрашеных домов — на веревках тряпье, веселое, цветное, как то платье в окне; провалившийся сарай мирно догнивает среди заросшего бурьяном буйнокронного сада, среди деревьев розовых и белых, гудящих от солнца и пчел. Я оглянулся. В устье проулках — никого. Еще сбавил шаг, и тень моя ведет меня, головой влачась по кроющему забор плющу.
Проулок дошел до ворот, заложенных брусом, и канул в свежую траву, стал дальше тропкой, тихим шрамом в мураве. Я перелез через ворота, миновал деревья, пошел вдоль другого забора, и тень позади меня теперь. Здесь плющ и лоза увивают ограды, а у нас на юге — жимолость. Запах густо из сада, особенно в сумерки, в дождь, и мешается — как будто без него недостаточно тяжело, недостаточно невыносимо. «Ты зачем ему далась поцеловать зачем»
«Это не он а я сама хотела целоваться» И смотрит. А меня охватывает злость Ага не нравится тебе! Алый отпечаток руки выступил на лице у нее будто свет рукой включили и глаза у нее заблестели
«Я не за то ударил что целовалась». Локти девичьи в пятнадцать лет. Отец мне: «Ты глотаешь точно в горле у тебя застряла кость от рыбы Что это с тобой» Напротив меня Кэдди за столом и не смотрит на меня за то что ты с каким-то городским пшютиком вот за что Говори будешь еще Будешь Не хочешь сказать: не буду?" Алая ладонь и пальцы проступили на лице. Ага, не нравится тебе Тычу ее лицом в стебли трав впечатались крест-накрест в горящую щеку: «Скажи не буду Скажи»
А сам с грязной девчонкой целовался с Натали" Забор ушел в тень, и моя тень в воду. Опять обманул свою тень. Я и забыл про реку, а улица берегом ведь повернула. Влез на забор. А девчушка — вот она, жмет к платьицу свой хлеб и глядит, как я спрыгиваю.
Стою в бурьяне, смотрим друг на друга.
— Что ж ты не сказала мне, сестренка, что живешь у реки здесь? — Хлеб уже проглядывает из обертки, новая нужна бы. — Ладно, так и быть, доведу тебя, покажешь, где твой дом. с грязной девчонкой с Натали. Идет дождь и в пахучем высоком просторе конюшни нам слышно как он шелестит по крыше
«Здесь?» дотрагиваюсь до нее
«Нет не здесь»
«Тогда здесь?» Дождь несильный но нам ничего кроме крыши не слышно и только кровь моя или ее шумит
«Столкнула с лесенки и убежала оставила меня Кэдди гадкая»
«Кэдди значит убежала А ты здесь ушиблась или вот здесь?»
Шумит Семенит под локтем у меня, блестит своей макушкой чернолаковой, а хлеб все больше вылезает из обертки.
— Скорее домой надо, а то вся бумага на хлебе порвется. И мама тогда забранит. «А спорим я тебя поднять могу»
«Не можешь я тяжелая»
«А Кэдди куда убежала домой из наших окон конюшни не видно Ты пробовала когда-нибудь увидать конюшню из»
«Это она виновата Толкнула меня а сама убежала»
«Я могу тебя поднять смотри как»
Ох Шумит ее или моя кровь Идем по легкой пыли, бесшумно, как на каучуке, ступаем по легкой пыли, куда косые грифели солнца вчертили деревья. И снова ощутимо, как вода течет быстро и мирно в укромной тени.
— А ты далеко живешь. Ты прямо молодчина, что из такой дали сама в город ходишь. «Это как бы сидя танцевать Ты танцевала когда-нибудь сидя?» Слышно дождь и крысу в закроме и давний запах лошадей в пустой конюшне. «Когда танцуешь ты как руку держишь вот так?»
Шумит
«А я танцуя так держу Ты думала у меня не хватит сил поднять»
Шумит кровь
«А я держу я так танцу то есть ты слышала как я сказал я сказал»
Шумит ох Шумит
Дорога стелется безлюдная и тихая, и солнце все ниже за листвой. Тугие косички на концах стянуты малиновыми лоскутками. Угол газеты отлохматился, на ходу болтается, и выглядывает горбушка. Я остановился.
— Послушай-ка. Ты правда живешь там, дальше, куда ведет эта дорога? Мы прошли уже милю, а домов ни одного не видно.
Смотрит на меня черным, таинственным, дружеским взглядом.
— Да где же твой дом, сестренка? Верно, в городе там позади остался?
В лесу пташка где-то за косым и нечастым солнечным накрапом.
— Твой папа, верно, тревожится, где ты. И попадет же тебе, что не прямо домой пошла с хлебом.
Пташка опять просвиристела невидимкой свой однотонный звук, бессмысленный и многозначащий, замолчала, как ножом отрезало, и опять пропела, и где-то вода течет быстро и мирно над тайными глубями — неслышная, невидная, лишь ощутимая.
— Ах, будь оно неладно. — Пол-обертки оттеребилось уже и болтается. — Проку все равно от нее никакого — отодрал лохмот и бросил на обочину. — Пошли, сестренка. Придется в город возвращаться. Мы берегом пойдем сейчас обратно.
Свернули с дороги. Среди мха бледные цветочки, и эта ощутимость воды, текущей немо и невидимо. «Я держуя так танцу то есть я танцуя так держу» Стоит в дверях и смотрит на нас подбоченясь.
«Ты столкнула меня Я из-за тебя ушиблась»
«Мы танцевали сидя А спорим Кэдди не умеет сидя танцевать»
«Не смей Не смей»
«Я только с платья сзади хочу стряхнуть сор»
«Убери свои гадкие руки Это из-за тебя Ты толкнула меня Я на тебя сержусь»
«Ну и пускай» Смотрит на нас «Сердись хоть до завтра» Ушла Вот стало слышно крики, всплески; загорелое тело блеснуло.
Хоть до завтра сердись. Дождь сразу рубашку и волосы мне намочил Теперь крыша громко шумит и сверху мне видно как Натали уходит домой через сад под дождем. Ну и иди мокни вот схватишь воспаление легких узнаешь тогда морда коровья. Я с маху прыгнул вниз в свиную лужу и вонючие брызги желто облепили по пояс Еще еще упал катаюсь по грязи — Слышишь, как купаются, сестренка? Я и сам бы не прочь. — Будь у меня время. Когда время будет. Часы мои тикают. грязь теплей дождя, а запах мерзкий. Отвернулась, но я спереди зашел. «Знаешь, что я делал?» Отворачивается, я опять спереди зашел. Дождь разжижает на мне грязь, а ей сквозь платье обозначает лифчик. А запах ужасный. Обнимался с ней, вот что я делал". Отвернулась, но я сам забежал спереди. «Я обнимался с ней, слышишь».
«А мне все равно мне чихать»
«Все равно Все равно Я заставлю, заставлю чтобы тебе не все равно». Ударом оттолкнула мою руку но я другой рукой мажу ее грязью Шлепнула мокро и я не почувствовал Сгребаю грязь с ног и мажу Кэдди мокрую тугую верткую она ногтями по лицу но мне не больно, даже когда у дождя стал на губах сладкий привкус
Те, что в реке, увидели нас прежде. Головы и плечи. Крик подняли, и на берегу один вскочил, пригибаясь, и прыгнул к ним вниз. Как бобры, и вода лижет им подбородки Кричат:
— Убери девчонку! Зачем привел сюда девчонку? Уходите!
— Она ничего вам не сделает. Мы только посмотрим немного, как вы плаваете.
Присели в воде. Головы сгрудились, глядят на нас, и вдруг кучка распалась и — ринулась к нам, хлеща на нас воду ладонями. Мы отскочили.
— Полегче, мальчики. Она же вам ничего не сделает.
— Уходи давай, студент! — Это тот мальчик с моста, второй, что вымечтал себе фургон и лошадь. — Водой на них, ребята!
— Давайте разом выскочим и в речку их! — сказал другой. — Испугался я девчонки, что ли.
— Водой их! Водой! — И к берегу, хлеща на нас воду. Мы еще отошли. — Уходите совсем! — кричат. — Уходите.
Уходим. Они под самым берегом присели, гладкие головы их в ряд на блестящей воде. Идем от них прочь. — оказывается, нам нельзя. — Сквозь ветви солнце все горизонтальнее крапит мох. — Ты ведь девчонка, бедная малышка. — Среди мха цветочки, никогда не видел таких меленьких. — Ты ведь девчонка. Бедная малышка. — На тропку вышли, вьется берегом. И вода опять мирная — темная, тихая, быстрая. — Всего лишь девочка. Бедная сестренка. — В мокрую траву упали переводим дух Дождь по спине холодными дробинами «Теперь-то не все равно тебе не все равно» «Господи как мы измазались Вставай»
Лоб под дождем защипало Рукой коснулся стала красная и дождь стекает с пальцев розово «Болит»
«Конечно А ты как думала»
"Я прямо глаза тебе хотела выцарапать Ну и разит от нас Давай сойдем к ручью отмоемся — Вот и город опять показался Теперь, сестренка, тебе домой надо. А мне — в свою школу. Ведь скоро уже вечер. Ты теперь прямо домой пойдешь, правда? — Но она только молча смотрит на меня таинственно-черным и дружеским взором, жмет к себе хлеб с остатками обертки. — А хлеб подмок. Я думал, мы успели вовремя отскочить — Я вынул носовой платок, принялся вытирать, но стала сходить корка, и я бросил. — Сам высохнет. Держи его вот так. — Держит. Вид у него такой, как будто крысы грызли. а вода выше, выше по окунающимся спинам грязь отшелушивается всплывает в кипящую от капель рябь как жир на горячей плите «Я сказал заставлю чтоб тебе не все равно»
«А мне и теперь все равно»
Мы услышали топот за собой, остановились, оглядываясь — бежит тропинкой парень, и косые тени по ногам его мелькают.
— Спешит куда-то. Давай-ка мы посторо… — Тут я увидел еще одного, за ним пожилой бежит тяжело, в руке палка, а за ними голый до пояса мальчик, на бегу штаны придерживает.
— Это Джулио, — сказала девочка, и ко мне метнулось итальянское лицо парня, глаза — он прыгнул на меня. Мы упали. Он кулаками в лицо мне, кричит что-то, кусаться лезет, что ли, его оттаскивают, рвется, отбивается, орет, его за руку держат, ногой хочет пнуть меня, но его оттащили. Девчушка вопит, прижимает к себе хлеб обеими руками. Полуголый мальчик скачет, вертится, штаны подтягивает. Кто-то меня поставил на ноги, и в это время из-за тихого лесного поворота выскочил еще мальчик, голехонький, и с лету шарахнулся от нас в кусты, только зажатые в руке одежки вымпелом протрепетали. Джулио рвется по-прежнему в драку. Пожилой, меня поднявший, сказал: «Тпру, голубчик. Попался». Поверх рубашки у него жилетка. На жилетке полицейская бляха. В свободной руке он держит узловатую, отполированную дубинку.
— Вы Анс, да? — сказал я. — Я вас искал. За что он на меня?
— Предупреждаю, все ваши слова будут использованы как улики, — сказал полисмен. — Вы арестованы
— Я убию его, — сказал Джулио. Вырывается. Двое держат. Девочка не переставая вопит и хлеб прижимает. — Ты крал мою сестру. Пустите, мистеры.
— Украл его сестру? — сказал я. — Да я же…
— Хватит, — сказал Анс — Судье расскажешь.
— Украл его сестру? — сказал я. Джулио вырвался, снова ко мне, но Анс загородил дорогу, сцепился с ним, и остальные двое опять скрутили Джулио руки. Тяжело дыша, Анс отпустил его.
— Ты, иностранец чертов, — сказал Анс. — Я, кажется, и тебя арестую сейчас, за оскорбление действием. — Анс повернулся ко мне. — По-доброму пойдешь или наручники надеть?
— По-доброму, — сказал я. — Что угодно, только возьмите… примите… Украл его сестру… Украл…
— Я вас предупредил, — сказал Анс. — Он вас обвиняет в уводе с преступными целями. Эй ты, уйми свою девчонку.
— Вот как, — сказал я. И засмеялся. Еще два мальчугана с прилизанными водой волосами — глаза круглые — явились из кустов, застегивают рубашки, сразу же прилипшие к плечам. Я хотел унять смех и не смог.
— Гляди в оба, Анс, — он, кажется, тронутый.
— Сейчас п-перестану, — выговорил я сквозь смех. — Через м-минуту оно кончится. Как в тот раз, когда охало: оx! оx! Дайте присяду. — Сел, они смотрят, и девочка с лицом в грязных полосах и с хлебом, словно обгрызенным; а под берегом вода быстрая и благодатная. Скоро смех весь иссяк. Но горло еще сводит — точно рвотой напоследок, когда желудок уже пуст.