под опекой до востребования, как было указано в завещании, и в округе теперь жил еще один новый человек, некто по имени Джон Сарторис, владевший рабами, движимостью и деньгами, как Гренье и Сатпен, но для Сатпена он был соперником посерьезнее Гренье, так как сразу стало ясно, что он, Сарторис, из тех людей, кто может даже справиться с Сатпеном, как человек с саблей или даже маленькой шпагой может, набравшись мужества, одолеть вооруженного секирой; и в то лето (парижский архитектор Сатпена давно вернулся туда, откуда прибыл и куда в ту ночь пытался бежать, но ручеек, поток его кирпичей не иссяк: благодаря его формам и обжиговой печи надстроили тюрьму и теперь возводили стены двух церквей, а к середине века построят известную по всему Северному Миссисипи и Восточному Теннесси Академию, Женский Институт (у них был создан комитет: Компсон, Сарторис, Пибоди и in absentlja
Сатпен: город никогда точно не узнает, сколько дополнительных расходов сделали Сатпен и Сарторис): а на будущий год восемь разрезанных мраморных колонн перегрузили с итальянского судна на пароход, идущий по рекам Язу, Санфлауэр и Таллахатчи к старой пристани Иккемотубе, принадлежавшей теперь Сатпену, а оттуда провезли на волах двенадцать миль до Джефферсона: к зданию суда пристроили два одинаковых портика с четырьмя колоннами, один с северной стороны, другой с южной, каждый с балконом из кованых новоорлеанских решеток, на одном из них – южном – в 1861 году Сарторис стоял в первом конфедератском мундире, какой видел город, а внизу на Площади офицер-вербовщик приводил добровольцев к присяге и записывал в полк, который Сарторис поведет в Виргинию и которому в первой битве при Манассасе выпадет стоять на левом фланге Джексона; напротив дома Генри, с обоих балконов каждый ноябрь и май в течение ста лет судебные приставы, назначаемые чуть ли не по наследству, выкрикивали без интонаций и пауз «внимание внимание высокочтимый суд округа Йокнапатофа собрался в полном составе и выслушает вас», а под ними в течение того же времени, исключая семь лет с 1863 по 1870 годы, которые, в сущности, никто, кроме нескольких старых непримиримых дам, не считал целым веком, белые мужчины проходили на выборы в канцелярии округа и штата, потому что в 1863 году, когда войска Соединенных Штатов сожгли Площадь и деловой район, здание суда уцелело. Его не, обошли – просто оно уцелело: не поддалось ни топору, ни огню, ни динамиту; окруженное заброшенными и почерневшими развалинами меньших зданий, оно все так же стояло с торчащими в небо колоннами, без верхней кладки и крыши, но твердо, ни на волос не отклонясь от почти забытого отвеса парижского архитектора, так что им понадобилось только (на постройку его ушло девять лет, на восстановление потребовалось двадцать пять) настелить полы на обоих этажах и возвести новую крышу, на сей раз с куполом, часами о четырех циферблатах и колоколом, чтобы отбивать время и бить тревогу; к тому времени Площадь, банки и лавки, конторы адвокатов, приемные врачей и дантистов были восстановлены, и воробьи вернулись туда, откуда, собственно, и не улетали, – неугомонные, шумные, независимые, стаи, словно неизменные спутники упорядоченных и отвратительных человеческих склок, захватили карнизы и желоба чуть ли не до того, как был вколочен последний гвоздь, – а потом и голуби, бесконечно воркующие, стали селиться на колокольне часов, и прижились там, хотя, кажется, никак не могут привыкнуть к колокольному звону, при каждом ударе часов они взвиваются с купола неистовыми тучами, опускаются, взвиваются вновь при следующем, и так до последнего; потом скрываются в щелях башенки, и слышится только неистовое ворчливое воркованье, будто затихающее эхо колокола, источник тревоги остается неизвестным, и даже сама тревога забывается, едва последний звон замрет в потревоженном воздухе. Потому что они – воробьи и голуби – стойко держались сто лет, они здесь старше всего, кроме здания суда, столетнего и безмятежного над городом, большинство жителей которого уже и не знает, то такие доктор Хэбершем, старый Алек Холстон и Луи Гренье, столетнего и безмятежного над переменами: электричеством и бензином, неоном и тяжелым шумным воздухом; даже негры, проходящие под балконами в контору архивариуса к избирательным урнам, голосуют за тех же самых плутов, демагогов и защитников белого превосходства, за которых голосовали белые, – долговечно: каждые несколько лет отцы округа, мечтая о выгоде, организуют движение за то, чтобы снести его и построить новое, современное, но в последний миг кто-то их побеждает; они, конечно, будут пытаться снова и, может быть, снова потерпят поражение, даже дважды, но не более. Потому что судьба этого здания – стоять на задворках Америки: рок его в его долголетии; как и человеку, возраст сам по себе служит ему укором, а после ста лет этот укор становится невыносим. Но срок его настанет нескоро; скоро настанет срок воробьев и голубей: едва часы пробьют снова, к чему, видимо, даже за ста лет этим птицам невозможно привыкнуть, и одни – шумные, несметные и независимые, и другие – любвеобильные и нескончаемые, спокойные и вместе с тем неистовые, взовьются с колокольни единым вихрем, словно час не прибавился ничтожно малой частицей к векам, протекшем; с сотворения мира, а расколол первозданный девственный воздух первым громким звоном времени и рока.
Первая сцена
Судебный зал. Тринадцатое ноября. 17 часов 30 минут.
Занавес опущен. Когда свет начинает разгораться: мужской голос (за занавесом). Пусть подсудимая встанет.
Занавес поднимается, символизируя вставание подсудимой со скамьи, и открывает часть судебного зала. Она занимает не всю сцену, а лишь верхнюю левую половину, другая, половина и нижняя часть остаются в темноте, так что эта видимая часть не только освещена, но и слегка приподнята, это тоже символ, который станет понятнее, когда начнется второе действие, символ высокого правосудия, но окружной суд является не высшей, а промежуточной инстанцией.
В этой части сцены находится суд – адвокат, судья, полицейские, прокурор, присяжные. Адвокат – Гэвин Стивенс, ему около пятидесяти. Он больше похож на поэта, чем на юриста, Он и в самом деле поэт: холостяк, потомок одного из пионеров Йокнапатофы, окончил Гарвардский и Гейдельбергский университсты и вернулся на родную землю, чтобы стать этаким доморощенным Цинциннатом, защитник не столько истины, сколько справедливости в собственном понимании, постоянно, зачастую безвозмездно, помогает землякам, белым и неграм в делах, связанных со справедливостью, страстью, и даже в уголовных, подчас, как и в данном случае, в прямом противоречии с должностью прокурора, которую занимает уже много лет.
Подсудимая стоит. Она одна стоит в зале – негритянка, совершенно черная, ей около тридцати лет-то есть можно дать почти двадцать и почти сорок, – с непроницаемым, спокойным, почти задумчивым лицом, она возвышается над залом, все глаза устремлены на нее, но сама она не смотрит нм на кого, а глядит вверх и вдаль, будто в дальний угол зала, словно кроме нее там никого нет. Она – домашняя прислуга, точнее, исполняла эту должность два месяца назад, нянчила двоих белых детей, младшую два месяца назад задушила в колыбели и за это предстала теперь перед судом, грозящим ей смертной казнью. Но, возможно, она занималась еще множеством других дел – собирала хлопок, стряпала для рабочих, – выполняла любую физическую работу по своим силам или, скорее, пределам во времени и досягаемости, поскольку основная ее репутация в маленьком миссисипском городе, где она родилась, – бродяга, пьяница, иногда – проститутка, это когда ее бьет какой-нибудь мужчина, или царапает его жена, или она царапает их. Была замужем, по крайней мере один раз. Имя ее – во всяком случае, она так его произносит и так писала бы, если б умела писать, – Нэнси Мэнниго.
В зале стоит полная тишина, и все смотрят на подсудимую.
Судья. Хотите вы сказать что-нибудь до того, как будет оглашен приговор суда?
Нэнси не отвечает и не шевелится; кажется, она даже не слушает.
Судья. Поскольку вы, Нэнси Мэнниго, девятого сентября сознательно и с обдуманным намерением совершили убийство младенца мистера и миссис Гоуэн Стивенс в городе Джефферсоне, округ Йокнапатофа…
Суд постановляет отправить вас отсюда в тюрьму округа Йокнапатофа и там тринадцатого марта подвергнуть смертной казня через повешение. Да смилуется Господь над вашей душой.
Нэнси (совершенно спокойно, громко, в тишине, ни к кому не обращаясь, не шевелясь). Да, Господи.
Вздох изумления, какой-то шум среди невидимых зрителей в зале от столь неслыханного нарушения судебной процедуры: начало того, что может оказаться возмущением и даже беспорядком, среди этого шума, вернее, над ним неподвижно стоит Нэнси. Судья стучит молоточком, судебный пристав вскакивает, занавес начинает опускаться торопливо, рывками, словно судья, полицейские, весь суд неистово дергает его, чтобы скрыть это постыдное дело; среди невидимых зрителей раздается женский голос – стон, вопль, возможно, всхлип.
Судебный пристав. К порядку! К порядку в суде! К порядку!
Занавес быстро опускается, закрывая сцену, свет быстро гаснет. Миг темноты, потом занавес поднимается снова.
Посреди гостиной стол с лампой, вокруг него кресла, слева в глубине – диван, торшер, бра, левая дверь ведет в коридор, раскрытые створчатые двери в глубине сцены – в столовую, камин с газовой горелкой в виде полена. Обстановка в комнате изящная, современная, однако сама комната хранит атмосферу другого времени – высокий потолок, карнизы, кое-что из мебели; такая обстановка бывает в старом довоенном доме, перешедшем наконец по наследству к пережившей всех старой деве, которая модернизировала его (смотри газовую горелку и два туго набитых кресла) и превратила в меблированную квартиру для сдачи молодым парам или семьям, которые могут платить столь высокую квартирную плату ради того, чтобы жить на подобающей им улице среди других молодых пар, состоящих в том же загородном клубе и посещающих ту же церковь, что и они.
Звук шагов, потом вспыхивает свет, словно кто-то вошедший нажал стенной выключатель, открывается левая дверь, входит Темпл, за ней Гоуэн, ее муж, и юрист Гэвин Стивенс. Темпл около двадцати пяти лет, она очень элегантна, на ней расстегнутое меховое манто, шляпка и перчатки, в руке сумочка. Вид у нее напряженный, нервный, но она сдерживается. Гоуэн на три-четыре года старше ее. Это почти тип: таких, как он, много развелось на американском Юге между двумя большими войнами: единственные сыновья состоятельных родителей, живущие в дорогих меблированных квартирах, выпускники лучших колледжей Юга или Востока, где они были членами лучших клубов; теперь они женаты и растят детей, однако до сих пор считаются выпускниками своих колледжей, выполняют приемлемую работу, которую не приходится искать самим, обычно связанную с деньгами: хлопковыми контрактами, акциями или облигациями. Но его лицо немного выделяется, в нем есть еще кое-что. С ним что-то произошло – трагедия, нечто, чего он не ожидал и чему не смог противостоять, однако он принял это и старается по-настоящему, искренне и самозабвенно (быть может, впервые в жизни) держаться как можно лучше в соответствии со своим кодексом поведения. Он и Стивенс в пальто, шляпы держат в руках. Стивенс, войдя, останавливается у двери. Гоуэн идет мимо дивана, бросает на него шляпу и подходит к столу, где, стягивая перчатки, стоит Темпл.
Темпл (берет сигарету из пачки на столе: передразнивает подсудимую, хриплый голос впервые выдает ее подавленную, сдерживаемую истерику). «Да, Господи. Благодарю тебя, Господи». Если ей так хочется быть повешенной, то чего ждать от судьи и присяжных, кроме оказания ей этой услуги?
Гоуэн. – Перестань, Пупсик. Помолчи. Сейчас я зажгу камин, потом принесу виски. (Стивенсу.) Или дядя Гэвин займется камином, а я буду изображать дворецкого.
Темпл. Камином займусь я. Принеси виски. Потом, дяде Гэвину незачем будет оставаться. Он обещал послать мне в Калифорнию открытку, а сейчас хочет просто проститься. При желании он сделает это почти в двух словах. И может идти домой.
Она подходит с зажигалкой в руке к камину и поворачивает газовый вентиль.
Гоуэн (встревоженно). Пупсик, перестань.
Темпл (щелкает зажигалкой, подносит пламя к горелке). Господи, дашь ты мне наконец выпить?
Гоуэн. Конечно, милочка. (Поворачивается к Стивенсу.) Брось пальто куда-нибудь.
Идет в столовую. Стивенс стоит неподвижно и смотрит на Темпл.
Темпл (стоя на коленях, спиной к Стивенсу). Если вы намерены остаться, почему не садитесь? Или Vice Versa. Наоборот. Только прежде наоборот; если не садитесь, то почему не уходите? Дайте мне побыть скорбной и мстительной, нно толко в одиночестве, потому что, видит Бог, если одиночество и необходимо для чего-то, то прежде всего дня торжества…
Стивенс смотрит на нее. Потом идет к ней, достает из нагрудного кармана платок, останавливается и опускает платок так, чтобы она увидела. Темпл смотрит на платок, потом на Стивенса.
Темпл. Это зачем?
Стивенс. Он чистый. И сухой. (Продолжает держать платок.) Тогда до завтра.
Темпл (быстро поднимается). А, от паровозных искр. В поезде. Мы летим самолетом; разве Гоуэн не сказал вам? Вылет из мемфисского аэропорта в полночь; после ужина мы выезжаем туда на машине. А наутро Калифорния; весной, может быть, мы отправимся на Гавайи. Нет; не тот сезон: может, тогда в Канаду. Озеро Луиза в мае и в июне… (Умолкает, прислушивается, что делает Гоуэн в столовой.) Для чего же платок? Это не угроза, потому что вам угрожать мае нечем, так ведь? А если вам нечем угрожать, у меня не может быть ничего, нужного вам, следовательно, это и не взятка. (Из-за дверей столовой слышится шум, говорящий, что Гоуэн возвращается. Темпл торопливо понижает голос.) Тогда вот что. Я не знаю, что вам нужно, потому что мне это безразлично. И вы от меня ничего не добьетесь. (Шаги, звяканье стекла приближаются.) Теперь он предложит вам выпить, а потом тоже спросит, что вам нужно, зачем вы пошли с нами. Я вам уже сказала. Нет. Если пришли посмотреть, как я плачу, то вряд ли этого дождетесь. А ничего другого не дождетесь наверняка. Понимаете?
Стивенс. Слышу.
Темпл. Значит, не верите. Ладно, в таком случае туше [2]. (Торопливее, напряженнее.) Я отказалась отвечать на ваш вопрос, теперь спрошу кое-что у вас: что вы… (Когда входит Гоуэн, она меняет тему разговора на середине фразы так гладко, что никто вошедший не догадался бы, что высота ее голоса изменилась.) …ее адвокат, она должна была говорить с вами; даже наркоманка, которая убивает ребенка, должна иметь то, что можно назвать причиной, даже если наркоманка черномазая, а ребенок белый, или, может, особенно если наркоманка черномазая…
Гоуэн. Пупсик, я сказал – прекрати.
Он несет поднос, на котором стоят кувшин воды, миска со льдом, три пустых бокала и три стакана, наполненных виски. Бутылка торчит из кармана пиджака. Подходит к Темпл и протягивает поднос.
Гоуэн. Да. Я и сам выпью. Для разнообразия. После восьмилетнего перерыва. Почему бы и нет?
Темпл. Почему бы и нет? (Смотрит на поднес.) Это не коктейли?
Гоуэн. Нет, чистое.
Темпл берет один стакан. Гоуэн протягивает поднос Стивенсу, тот берет второй. Затем ставит поднос и сам берет третий.
Гоуэн. Ни единого глотка за восемь лет, заметьте. И, может быть, сейчас самое подходящее время начать снова. По крайней мере это будет не слишком рано. (Стивенсу.) Пей. Воды, чтобы залить?
Словно в рассеянности ставит свой: нетронутый стакан на поднос, наливает из кувшина воды в бокал и протягивает Стивенсу. Стивенс выпивает свое виски и берет у него бокал. Темпл тоже не притрагивается к своему стакану.
Гоуэн. Теперь, может быть, адвокат Стивенс скажет нам, что ему здесь нужно?
Стивенс. Твоя жена уже сказала. Попрощаться.
Гоуэн. Тогда прощайся. Еще стаканчик на дорогу, и берись за шляпу.
Берет у Стивенса бокал и поворачивается к столу.
Темпл (ставя нетронутый стакан на поднос). Теперь положи льда и, пожалуй, добавь чуточку воды. Но сперва возьми пальто у дяди Гэвина.
Гоуэн (достает из кармана бутылку и делает в бокале коктейль для Стивенса). В этом нет необходимости. Если он мог поднять руку, защищая черномазую убийцу в зале суда, где сидели одни белые, то наверняка сможет согнуть ее в шерстяном пальто – хотя бы затем, чтобы выпить с матерью жертвы. (Торопливо обращается к Темпл.) Извини. Может быть, ты всегда была права, а я нет: Видимо, нам обоим стоит твердить подобные вещи, пока не избавимся от некоторых воспоминаний…
Темпл. Хорошо, почему бы нет? Вот и начало. – (Она смотрит не на Гоуэна, а на Стивенса, который тоже глядит на нее серьезно и трезво.) Добавь: и с отцом.
Гоуэн (смешивая коктейль). Что ты, милочка? Как я могу, милочка? Кроме того, отец ребенка, к сожалению, всего лишь мужчина. А в глазах закона мужчины не должны страдать: они лишь истцы или ответчики. Закон мягок только к женщинам и детям – особенно к женщинам, тем более к черномазым наркоманкам и шлюхам, которые убивают белых детей. (Протягивая бокал Стивенсу, тот берет.) С какой же стати адвокат Стивенс будет мягок к мужчине или женщине, которые являются родителями убитого ребенка?
Темпл (хрипло). Господи, перестанешь ты или нет? Помолчи.
Гоуэн (поворачиваясь к ней, торопливо). Извини. (Повернувшись, видит, что в руке у нее ничего нет, потом замечает на подносе ее нетронутый стакан рядом со своим.) Не выпила?
Темпл. Нет. Мне хочется молока.
Гоуэн. Хорошо. Разумеется, горячего.
Темпл. Пожалуйста.
Гоуэн (поворачиваясь). Сейчас. Я позаботился и об этом. Ходил за виски и заодно поставил кастрюлю на плиту. (Идет к дверям в столовую.) Не отпускай дядю Гэвина, пока я не вернусь. Если понадобится – запри дверь. Или позвони тому защитнику свободы черномазых – как там его фамилия?
Выходит. Темпл и Стивенс молчат, пока не раздается хлопок закрываемой двери.
Темпл (торопливо и жестко). Что вы узнали? (Торопливо.) Не лгите. Сами видите, времени нет.
Стивенс. Времени? До вылета самолета в полночь? А у нее время еще есть – четыре месяца, до марта, тринадцатого марта…
Темпл. Вы понимаете, что я имею в виду… вы ее адвокат… виделись с ней ежедневно… черномазая, а вы белый… даже если нужно было ее припугнуть… вы могли разузнать у нее за понюшку кокаина или пинту… (Умолкает и глядит на него в каком-то изумлении, отчаянии; голос ее почти спокоен.) О Господи, Господи, она не сказала вам ничего. Это я; я… Не понимаете? Не могу поверить в это… ни за что не поверю… невозможно…
Стивенс. Невозможно поверить, что не все люди – как ты выражаешься – мразь? Даже – как ты выражаешься – черномазые наркоманки и проститутки? Нет, больше ничего она не сказала.
Темпл (суфлирует). Даже если еще что-то было.
Стивенс. Даже если было.
Темпл. Тогда что же, собственно, вы узнали? Неважно, откуда; только скажите, что.
Стивенс. В тот вечер здесь был мужчина.
Темпл (торопливо, едва дав ему договорить.) Гоуэн.
Стиве не.В тот вечер? Когда Гоуэн в шесть утра выехал на машине с Бюки в Новый Орлеан?
Темпл (торопливо, хрипло). Значит, я была права. Припугнули вы ее или подкупили? (Перескакивает на другое). Я стараюсь. По-настоящему. Может, было б не так трудно, если б только я могла понять, почему они не мразь… какая причина у них не быть мразью… (Умолкает; видимо, услышала какой-то звук, предваряющий возвращение Гоуэна, или просто инстинктивно, зная свой дом, догадалась, что он уже успел согреть чашку молока. Затем продолжает торопливо и тихо.) Здесь не было мужчины. Понимаете? Я говорила, предупреждала, что от меня вы ничего не добьетесь. О, я знаю; вы могли бы в любое время допросить меня на свидетельском месте, под присягой; конечно, вашим присяжным это не понравилось бы – бессмысленное истязание убитой горем матери, но что оно в сравнении со справедливостью? Не знаю, почему вы не пошли на это. Может, еще надумаете – если мы до того времени не пересечем границу штата. (Торопливо, напряженно, жестко.) Ладно. Извиняюсь. Я понимаю. И, может быть, это лишь моя собственная мерзость, в которой мне сомневаться невозможно. (Снова хлопает дверь буфетной; оба слышат это.) Потому что даже не хочу, чтобы Гоуэн был рядом, когда я скажу «до свиданья» и стану подниматься по трапу. И кто знает…
Она умолкает. Входит Гоуэн с небольшим подносом, где стоят стакан молока, солонка, лежит салфетка, и подходит к столу.
Гоуэн. О чем вы говорили?
Темпл. Ни о чем. Я сказала дяде Гэвину, что в нем тоже есть нечто виргинское или джентльменское, и, должно быть, он унаследовал это от тебя через твоего дедушку, и что я собираюсь искупать и покормить Бюки. (Прикасается к стакану, пробуя, насколько нагрето молоко, потом поднимает его. Обращается к Гоуэну.) Спасибо, дорогой.
Гоуэн. Не за что, милочка. (Стивенсу.) Видишь? Не просто салфетка – нужная салфетка. Вот как я вышколен. (Внезапно умолкает, обратив внимание на Темпл, которая просто стоит, дерзка в руке стакан молока. Видимо, он догадывается, что происходит: обращается к ней.) Что это с тобой?
Темпл. Не знаю.
Гоуэн подходит к ней; они целуются, не долго, но и не просто чмокаются; обычный поцелуй мужчины и женщины. Потом Темпл со стаканом в руке, идет к двери, ведущей в коридор.
Темпл (Стивенсу). Тогда прощайте, до июня Бюки пришлет вам с Мэгги открытку. (Подходит к двери, останавливается и оборачивается к Стивенсу.) Может быть, я ошибаюсь даже в отношении достоинств Темпл Дрейк; если; вы случайно услышите что-то, новое и это окажется правдой, может быть, даже соглашусь это подтвердить. И, может, вы даже поверите мне – если верите, что можете узнать что-то новое.
Стивенс. А ты веришь?
Темпл (после паузы). Только не от меня, дядя Гэвин. Если кому-то хочется попасть на небеса, кто я такая, чтобы: мешать этому? Доброй ночи. До свиданья.
Темпл выходит, закрывает за собой дверь. Стивенс, очень серьезный, поворачивается и ставят свой коктейль на поднос.
Гоуэн. Допивай. В конце концов, мне надо поужинать и собирать вещи. Что скажешь?
Стивенс. О сборах или о выпивке? А сам? Ты, кажется, собирался выпить?
Гоуэн. О, конечно, конечно. (Поднимает наполненный стакан.) Может, тебе лучше уйти и оставить нас утешаться? возмездием?
Стивенс. Хотел бы я, чтобы оно могло вас утешить.
Гоуэн. И я бы хотел, клянусь Богом. Я бы хотел, чтобы мне хотелось только возмездия. Око за око – существует ли большая нелепость? Только, чтобы это понять, нужно лишиться глаза.
Стивенс. И все-таки она должна умереть.
Гоуэн. Ну и что? Велика потеря – черномазая шлюха, пьяница, наркоманка…
Стивенс. …бездомная бродяга, которую мистер и миссис Гоуэн Стивенс лишь из простой жалости и человечности вытащили из канавы, чтобы дать ей еще один шанс… (Гоуэн стоит неподвижно, рука его все крепче сжимает стакан. Стивенс наблюдает за ним, ) А в благодарность за это…
Гоуэн. Слушай, дядя Гэвин. почему бы тебе не отправиться домой? Или к черту, или куда угодно?
Стивенс. Иду, через минуту. Потому ты и считаешь… потому и говоришь, что она должна умереть?
Гоуэн. Нет. Мое дело – сторона. Я даже не был на суде. Даже не возбудил иска – кажется, это именуется так? Я лишь случайно оказался отцом ребенка, которого она… Черт возьми, кто называет это выпивкой?
Он швыряет недопитый стакан в миску со льдом, торопливо хватает пустой бокал и льет туда из бутылки виски. Сперва не издает ни звука, потом вдруг становится ясно, что он смеется: смех начинается вполне нормально, но почти сразу же выходит из-под контроля и переходит в истерику, он все льет виски в бокал, который вот-вот переполнится, но тут Стивенс хватает его за руку.
Стивенс. Перестань. Сейчас же перестань. Хватит.
Отнимает бутылку у Гоуэна, ставит ее, берет бокал и отливает часть содержимого, оставляя разумную, допустимую дозу, отдает Гоузну. Гоуэн берет, прекращает безумный смех и приходит в себя.
Гоуэн (с нетронутым бокалом в руке). Восемь лет. Восемь лет и капли не брал в рот – и вот результат: мой ребенок убит черномазой наркоманкой и шлюхой, она даже не пустилась в бегство, чтобы полицейский или еще кто мог ее пристрелить, как бешеную собаку… Понимаешь? Я восемь лет не пил и вот получил то, что заслуживал. Получил и расплатился. И могу снова пить. А пить мне теперь не хочется. Понимаешь? Я не хотел того, что заслуживал, но то, что я уплатил, ничего мне не стоило, не было даже потерей. Вот почему я смеялся. Это триумф. Потому что я получил то, чего даже не хотел. По дешевке. У меня было двое детей. Понадобилось лишиться одного, чтобы понять – мне это ничего не стоила… Полцены: ребенок и повешение черномазой шлюхи – вот и все, что мне пришлось заплатить за освобождение.
Стивенс. Освобождения не существует.
Гоуэн. От прошлого. От своего безрассудства. Пьянства. Трусости, если угодно…
Стивенс. Не существует и прошлого.
Гоуэн. Смейся. Только не очень громко, а? Чтобы не тревожить дом… не тревожить мисс Дрейк… мисс Темпл Дрейк… Конечно, как же не трусость? Только назови ее для приличия просто перетренировкой. Понимаешь? Гоузн Стивенс, научившийся в Виргинии пить, как джентльмен, напивается, как десять джентльменов, берет с собой студентку провинциального колледжа, девицу: кто знает, может быть, даже невинную, едет в машине на бейсбольный матч в другой провинциальный колледж, пьянеет больше двадцати джентльменов, сбивается с дороги, напивается, как сорок джентльменов, разбивает машину, напивается больше восьмидесяти джентльменов, полностью теряет сознание, а невинную девицу похищают и увозят в мемфисский публичный дом… (Бормочет что-то неразборчивое.) Стивенс. Что?
Гоуэн. Конечно, трусость. Называй это трусостью – к чему нам приличия?
Стивенс. Женитьба на ней – вовсе не трусость. Что…
Гоуэн. Еще бы. Женитьба – чистейшая старая Виргиния. Это уже сто шестьдесят джентльменов.
Стивенс. Побуждения были вполне джентльменскими. Пленница в публичном доме; я не совсем разобрал…
Гоуэн (торопливо, протягивая руку к столу). Где твой стакан? Черт бы побрал это пойло… Вот…
Стивенс (подставляет стакан). Хватит. Что ты сказал о пленнице в публичном доме?
Гоуэн (хрипло). Перестань. Ты слышал.
Стивенс. Ты сказал – «и ей там нравилось». (Они глядят друг на друга.) И поэтому ты никак не можешь ее простить – не потому, что она была причиной того эпизода, которого ты не можешь ни вернуть, ни забыть, ни искупить, ни объяснить, ни даже перестать о нем думать, а потому, что она сама не страдала, наоборот, ей это нравилось – тот месяц походил на сцену из старого фильма, где бедуинский принц держит в пещере белую девушку? Потому что тебе пришлось лишиться не только холостяцкой свободы, но и самоуважения мужчины, уверенности в поведении своей жены и происхождении ребенка, потому что пришлось расплачиваться за то, чего твоя жена даже не теряла, о чем не жалела? И поэтому бедная, пропащая, обреченная, безумная негритянка должна умереть?
Гоуэн (напряженно). Уходи отсюда. Уйди.
Стивенс. Сейчас. Тогда уж застрелись сам: перестань вспоминать, перестань ворошить то, о чем не можешь забыть; погрузись в небытие, уйди, скройся в него навсегда, чтобы больше не вспоминать, больше не просыпаться ночами в корчах и в поту, раз ты не в силах уйти от воспоминаний. Было с ней еще что-то в том мемфисском доме, о чем никто, кроме вас, не знает, может быть, не знаешь и ты?
Не сводя глаз со Стивенса, Гоуэн медленно, осторожно ставит на поднос свой бокал, берет бутылку, подносит ко рту и запрокидывает голову. Пробка вынута, из бутылки сразу же начинает литься виски, стекая по его руке на пол. Он, видимо, не замечает этого. Голос его сдавлен, еле разборчив.
Гоуэн. Господи, помоги мне… Господи, помоги…
Стивенс неторопливо ставит свой стакан на поднос, поворачивается, на ходу берет с дивана шляпу и направляется к выходу. Гоуэн еще секунду стоит с запрокинутой неопустевшей бутылкой. Потом издает долгий, дрожащий вздох, словно проснувшись, ставит пустую бутылку на поднос, замечает свой нетронутый стакан, берет его, медлит, потом поворачивается, швыряет его в камин, в пылающую горелку и замирает спиной к зрителям, издает еще один глубокий, дрожащий вздох, закрывает лицо руками, потом поворачивается, смотрит на мокрый рукав, достает платок и, возвращаясь к столу, прикладывает его к рукаву, сунув платок в карман, берет с маленького подноса сложенную салфетку и вытирает рукав, видит, что это бессмысленно, швыряет скомканную салфетку на поднос, где было виски; и теперь внешне опять спокойный, будто ничего не случилось, берет большой поднос, ставит на него стаканы, кладет маленький поднос и салфетку и спокойно несет в столовую, свет начинает гаснуть.
Свет гаснет полностью. Сцена погружается в темноту.
Свет зажигается.