Реквием по монахине
ModernLib.Net / Классическая проза / Фолкнер Уильям / Реквием по монахине - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Фолкнер Уильям |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(302 Кб)
- Скачать в формате fb2
(147 Кб)
- Скачать в формате doc
(126 Кб)
- Скачать в формате txt
(122 Кб)
- Скачать в формате html
(124 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|
в тюрьму, повести вас (с любезными, соседскими извинениями перед женой надзирателя, помешивающей или ставящей на плиту горох, овсяную крупу и грудинку – купленные большой партией по дешевке после расчетливой, неутомимой беготни из лавки в лавку, – которые она подаст заключенным на обед или на ужин, каждому по порции, продукты оплачивает Округ, и это немаловажный фактор в синекурной должности ее супруга) на кухню, к мутному стеклу с легкими царапинами, в которых через минуту вы разберете имя и дату;
Не сразу, конечно, а через минуту, через секунду, потому что сперва ощутите легкое недоумение, досаду, смутясь оттого, что вас неожиданно, внезапно притащили в частную кухню незнакомой женщины, когда она занята стряпней; вы лишь подумаете Ну что? Ну и что? раздраженно и даже озлобленно, но пока вы думали это, что-то произошло; неясная, неразборчивая надпись на старом, некачественном стекле внезапно преобразилась, словно бы вошла в сферу не только зрения, но и других чувств: какой-то аромат, какой-то шорох заполнили эту тесную, жаркую, незнакомую комнату, уже невыносимую из-за треска и чада жарящегося сала: они – старое, мутное, несовременное стекло и надпись на нем: никому не принадлежащее, полустертое девичье имя и ничем не знаменательная дата почти вековой давности – заговорили, зашептали из дали времен, давних, как отдающие лавандой дагерротипы, более давних, чем альбом;
И того, что вы посторонний и гость, будет вполне достаточно, потому что, будучи посторонним и гостем, вы лишь проявите любезность и вежливость, задав те вопросы, которых, естественно, ждет ваш хозяин или по крайней мере добровольный гид, бросивший свое занятие (даже если он сидел с такими же, как сам, во дворе суда или на тротуаре перед отелем), чтобы привести вас сюда; не говоря уж о вашем совершенно естественном желании, возможно, не мести, но по крайней мере компенсации, возмещения, воздаяния за потрясение, досаду, что вас неожиданно, внезапно привели в частное жилье незнакомой женщины, занятой столь интимным делом, как стряпня; но вы уже начинаете понимать, почему ваш родственник, друг или знакомый избрал для жизни не именно Джефферсон, а такое место, как Джефферсон, но и слышите тот голос, шепот, шорох, более неуловимый, чем аромат лаванды, однако (по крайней мере в тот миг) более громкий, чем яростное шипение жира на сковородке; и вы задаете вопросы, не только те, каких от вас ждут, но и те, без ответов на которые вам просто нельзя выйти оттуда, сесть в машину и ехать, блуждая, несмотря на все внимание, сосредоточенность среди дорожных знаков и заправочных станций, куда направлялись, неожиданно, случайно остановясь в Джефферсоне на час, или на день, или на ночь, а ваш хозяин – гид – рассказывает все, что знает из общего городского наследия воспоминаний о тех временах, из того, что рассказывал, повторял, унаследовал для него отец; или, скорее, унаследовала мать: от своей матери: или, еще скорее, еще будучи ребенком, он унаследовал это от двоюродной бабушки: эти старые девы, безмужние, бездетные, сохранились с тех времен, когда здесь было слишком много женщин, потому что слишком много молодых людей было изувечено или убито: непреклонные и непобежденные безмужние прародительницы старых дев и бездетных потомков, до сих пор способных подняться и уйти с фильма «Унесенные ветром»;
И вновь одно чувство принимает на себя функции двух или трех: вы не только слушаете, смотрите, но даже стоите на том месте, где стояла она, когда писала на стекле свое имя, и три года спустя, когда видела и слышала сквозь эту тонкую, еле заметную надпись внезапную стремительную скачку и грохот: пыль, треск выстрелов, а потом лицо, изможденное, небритое, почерневшее в бою, несомненно, решительное, но:, только измученное, изнуренное; непобежденное, на краткий миг оно обратилось к ней сквозь сумятицу и ярость и скрылось: и все же девушка у окна (гид-хозяин не говорил, блондинка или брюнетка, за сто лет в представлении города она, несомненно, была то блондинкой, то брюнеткой, то снова блондинкой, что не имеет значения, потому что в вашем представлении та нежная дымка и ореол всегда будут белокурыми) даже не ждала: лишь мечтала: прошел год, и она по; прежнему даже не ждала: просто смотрела, даже без нетерпения: просто не знающая терпеливости в том смысле, как безрассудство и торжество не знают цвета; и вот наконец появился мул, не возникший из далекой северо-восточной панорамы поражения, праха и расходящегося дыма, а влекомый оттуда этой неколебимой, невероятной, непобедимой, ужасающей бездеятельностью, идущий ровным, неослабным, неустанным шагом от самой Виргинии, – мул, который был лучшим представителем своего вида в 1865 году, чем кровная кобыла во 2-м, 3-м и 4-м, поскольку шел уже 1865 год, и человек, по-прежнему изнуренный и непобежденный: только измученный, решительный, не имеющий времени добраться до Алабамы, посмотреть, в каком состоянии его ферма – или, в сущности, есть ли у него ферма, – и теперь девушка, беспомощная, праздная девушка, неспособная не только подоить корову, но даже помочь отцу в мытье посуды, села в дамское седло позади освобожденного субалтерн-кавалериста сдавшейся армии, обменявшего своего коня на мула, а саблю своего звания и неукротимой гордости – на чулок семенной кукурузы; она была незнакома с ним и даже не успела узнать его имя или назвать свое, и времени на это не было даже теперь: они скакали, спешили начать новую жизнь в местности, которой она никогда не видела, представляющей собой границу не времен пионеров, занятую лишь дебрями, босоногими дикарями и милосердным Провидением, а опустошенную (если только она не исчезла с лица земли и туда можно было вернуться) огнем и железом цивилизации;
Это и все, что ваш хозяин (гид) мог рассказать, потому что это все, что он знал, унаследовал, мог унаследовать от города: и этого достаточно, в сущности, более чем достаточно, потому что вам нужно было лишь лицо в нежном белокуром ореоле за стеклом с надписью; вы сами, посторонний, приезжий из Новой Англии, или из прерий, или с тихоокеанского побережья, уже не попали сюда неожиданно или случайно из-за родственника, друга или знакомого, но тоже привлечены девяносто лет спустя этой невероятной, ужасающей бездеятельностью, вы глядите в свою очередь сквозь молочно-тусклое стекло на этот облик, на эту тонкую, беспомощную и праздную кость и плоть, уезжающую на муле в дамском седле, ни разу не оглянувшись назад, восстанавливать запущенную и несомненно опустошенную (быть может, даже кем-то захваченную) алабамскую ферму среди холмов – посаженную на мула (он впервые коснулся ее, не считая обмена кольцами, не затем, чтобы подтвердить свои права, даже не потрогать, ощутить девушку под ситцевым платьем и шалью; сейчас было не до этого; а просто усадить ее и отправиться в путь), чтобы скакать сотню миль, потом стать не имеющей фермы матерью фермеров (она родит дюжину детей, одних мальчиков: сама не постареет, будет такой же хрупкой, такой же праздной среди маслобоек, печей, метелок и штабелей дров, которые даже женщина могла бы наколоть на растопку: неизменной) и завещать им по материнской линии непобедимую, неискоренимую неумелость;
И вдруг вам становится ясно, что это пустые бредни, несовместимые с тем лицом, что замужество, материнство, хлопоты с внуками, вдовство и, наконец, могила – долгий безмятежный путь к матриархату в кресле-качалке, куда больше никому не дозволено садиться, потом надгробный камень на сельском кладбище – несовместимы с той бездеятельностью, тем внутренним покоем, тем главенством души, которым нужно даже не ждать, а просто быть, спокойно дышать и питаться, – всесильным как во времени, так и в пространстве: то лицо привлекло мужчину своей девичьей мечтательностью в яростной сумятице арьергардной битвы, оно влекло его целый год на длинном, тяжелом пути долга и присяги из округа Йокнапатофа, штата Миссисипи, через Теннесси в Виргинию, к границе с Пенсильванией, пока этот путь не оборвался в верховьях реки Аппоматокс и долг с присягой не отвели свою тяжелую руку: там, в сыром лесу, уже на безопасной дистанции от сторожевых постов, свернутых знамен и состав– ленных в козлы мушкетов, горсточка людей – рядовые и капитаны, сержанты, капралы и лейтенанты – с изможденными лошадьми в поводу, с еще не остывшими пистолетами в расстегнутых кобурах собрались в предрассветных сумерках поговорить о последнем, отчаянном броске на юг, где (по последним данным) все еще держалась армия Джонстона, хотя они понимали, что не примкнут к ней, что сломлено не только их тщетное сопротивление, но и неукротимость; утром они подались на Запад, в Техас и Нью-Мексико: к новой земле, даже если пока (они тоже были измождены – как и лошади – от мучительных стараний остаться неукротимыми и непобежденными) не к новой надежде, расставаясь навсегда с неукротимостью и непобежденностью: ни в том, ни в другом уже не было надобности – то лицо привлекло его даже оттуда, заставило остаться непобежденным: он обменял лошадь на мула и саблю на чулок кукурузы: оно влекло его через всю разоренную землю, спустя целый год, той девичьей неколебимой бездеятельностью, что надежнее Полярной звезды;
Пустые бредни, несовместимые с тем лицом: она не символ семейного матриархата, а, наоборот, обречена на вечную, неизбывную бездетность; у нее нет ни мужа», ни детей, ни семьи; она даже не требует большего, лишь нуждается в большем, нуждается во всем – утраченное и вечно желанное лицо Лилит влечет сердца – волю, надежду, мечту, воображение – всех мужчин (и ваши тоже – ваши и хозяина) в яркую непрочную сеть, тенета; и мужчины стремятся даже не быть пойманными, взятыми в плен одним точным броском, а следить в терпеливой, теснящейся очереди за мельканием захватывающих дух золотых нитей, – влечет и вас обоих почти сто лет спустя – вас самого, приезжего, нездешнего, со степенью бакалавра или, может быть, даже магистра из Гарварда или Среднезападного университета или из Стенфорда, оказавшегося в Джефферсоне внезапно или случайно по пути куда-то еще, и хозяина, не уезжавшего, как и его отец с дедом, из Йокнапатофы никуда дальше Мемфиса или Нового Орлеана на несколько затянувшихся субботних вечеров, слышавшего о Дженни Линд не потому, что слышал о Марке Твене и Марк Твен хорошо отзывался о ней, а по той самой причине, из-за которой Марк Твен отзывался о ней хорошо: не потому, что она пела песни, а потому, что пела их в прежние дни на старом Западе, так как право в результате общественного одобрения открыто носить на поясе пистолет является неотъемлемой частью мечты Миссури и Йокнапатофы, но никогда не слышавшего о Дузе, или Бернхардте, или Максимилиане Мексиканском, ни тем более был женат этот император Мексики или нет (говорит – хозяин: «Вы хотите сказать, что она была одной из них? Может, даже женой это императора?», а вы: «Почему же нет? Разве она не джефферсонская девушка?»), – влечет стоять в этой маленькой жаркой комнате, где на сковородке яростно шипит жир; среди реестра и хроники, бессмертного шепота возвышенных и бессмертных имен и бессмертных лиц, лица неукротимые, ненасытимые и вечно неудовлетворенные: демон-монахиня и ангел-ведьма; императрица, сирена, Эринния: Мистингуэтта, непобедимая обладательница на полвека больших лет, чем три раза по двадцать, по крайней мере с гордостью заявлявшая об этом, и вам предстоит выбрать из них, кем же была она – не могла бы она быть, даже не могла, а была: так сильна, так безгранична способность человеческого воображения отсеивать и сжигать окаменелую пыль факта и вероятности, оставляя только правду и мечту, – потом вы опять выходите на улицу, под жаркое полуденное солнце: поздно; вы потеряли уже слишком много времени: нужно опять ехать мимо дорожных знаков и заправочных станций, чтобы попасть на знакомое шоссе, снова в Соединенные Штаты; но это неважно, потому что теперь знаете, что нет ни времени, ни расстояния, ни пространства: есть хрупкая праздная надпись, почти неразличимая на листе старого, едва прозрачного стекла, и (раньше вам нужно было только поглядеть на нее; теперь надо только помнить о ней) ясный, внятный голос, словно бы из тонкой антенны радио, более далекого, чем трон императрицы, чем блистательная ненасытимость, чем даже мирная качалка матриарха, мгновенно доносящийся с громадного расстояния из давным-давно прошедшего времени: Слушай, приезжий, то был не кто иной; то была я.
Первая сцена
Тюрьма. 12 марта, 10 часов 30 мин.
Общая арестантская, или «загон». Находится, на втором этаже. Массивная зарешеченная дверь слева – вход, вдоль правой стены видны стальные двери камер, каждая с решетчатым окошком. Узкий проход в дальнем конце стены ведет к остальным камерам. Большое окно с решеткой выходит на улицу. День солнечный.
Левая дверь открывается с тяжелым лязгом стального засова и раскачивается взад-вперед. Входит Темпл, за ней Стивенс и надзиратель. На Темпл другое платье, но те же самые пальто и шляпка. Стивенс одет так же, как во втором акте. Надзиратель, типичный тюремщик маленького городка, в одной рубашке без пиджака и галстука, держит в опущенной руке большое кольцо с массивными ключами. Войдя, он запирает за собой дверь.
Темпл входит и останавливается. Стивенс тоже вынужден остановиться. Надзиратель запирает дверь с грохотом и лязгом и поворачивается.
Надзиратель. Ну, Юрист, после нынешнего вечера школа пения закроется, так ведь? (К Темпл.) Видите ли, вас тут не было. Вы не знаете об этом, не сталкивались. (Торопливо спохватывается; он чуть не допустил вопиющей, по его мнению, бестактности: в глазах людей его разряда и окружения прямое упоминание об у трате в присутствии потерпевшей, тем более о такой утрате, пусть даже завтра к этому времени штат сам покончит с преступницей, было бы самой непростительной неотесанностью и дурным тоном. Он пытается исправить ошибку.) Собственно, будь я матерью, то… (Опять спохватывается; это уже хуже, чем раньше; теперь он не только смотрит на Стивенса, но, в сущности, и обращается к нему.) Каждое воскресенье по вечерам и каждый вечер с прошлого воскресенья, кроме вчерашнего, – подумать только, Юрист, где вы были вчера вечером? Нам вас недоставало – Юрист и Нэ… заключенная распевали в камере церковные гимны. В первый раз он стоял на тротуаре, а она подошла к окну. Все чинно-пристойно, ничего особенного, просто пели. Дело в том, что мы в Джефферсоне и округе Иокнапатофа знаем Юриста Стивенса, но кое-кто мог бы подумать, что он зашел слишком далеко… (Опять сбивается не туда; понимает это, но уже ничего не может поделать; он похож на человека, который идет по бревну: ему остается идти как можно скорее, пока не достигнет твердой почвы или хотя бы сможет перепрыгнуть на другое бревно.) …защищая черномазую убийцу, тем более что его внучка была уби… (Достигает другого бревна и, не останавливаясь, перескакивает на него: по крайней мере оно расположено перпендикулярно к предыдущему, ведет к общим местам.) …чего доброго, какой-нибудь чужак, скажем, какой-то чертов янки-турист проедет на машине, а нам и без того хватает нападок от янки, к тому же белый стоит на холоде, а треклятая черномазая убийца тут, наверху, ей тепло и хорошо; вышло так, что я и миссис Таббс не пошли в тот вечер на молитвенное собрание, ну и пригласили его войти; сказать по правде, нам это понравилось. Потому что другие черномазые арестанты поняли, что возражений никаких не будет (их сейчас пятеро, но я вывел их и запер в угольном сарае, чтобы они вам не мешали), и тоже присоединились, а на второе и третье воскресенье люди останавливались и слушали, вместо того чтобы идти в церковь. Только вот по субботам и воскресеньям черномазые то выходят, то попадают сюда за драки, азартные игры, бродяжничество и пьянство, так что, едва они спевались, весь хор менялся. У меня даже была мысль попросить полицию прочесать негритянские пивнушки и притоны, но забирать не картежников и пьяниц, а тех, у кого баритоны и басы. (Начинает смеяться, потом спохватывается; смотрит на Темпл с виноватым видом; он никак не совладает со своим почти неискоренимым пороком.) Надзиратель. Простите, миссис Стивенс. Слишком я много болтаю. Хочу только сказать, что весь округ, каждый мужчина и каждая женщина, каждая жена и мать во всем штате Миссисипи чувствуют… (Опять умолкает, глядя на Темпл.) Ну вот, опять разболтался. Может, миссис Таббс принесет вам чашечку кофе или кока-колы? В холодильнике у нее всегда есть бутылка-другая.
Темпл. Нет, благодарю, мистер Таббс. Мы хотим только повидать Нэнси…
Надзиратель. Конечно, конечно. (Идет вглубь, сворачивает направо и скрывается в коридоре.) Темпл. Опять повязка на глаза. Теперь уже в виде бутылки кока-колы или чашки принадлежащего округу кофе.
Стивенс достает из кармана ту же самую пачку сигарет, но Темпл отказывается прежде, чем он успевает ей предложить.
Темпл. Нет, спасибо. Моя шкура уже загрубела. Я почти ничего не ощущаю. Люди. Они действительно по природе, от рождения нежны, любезны, жалостливы. И это извращает, искажает… кое-что. Может быть, твою душу. Человек из толпы, который устраивает на несколько секунд иди минут целую церемонию, когда сгоняет жуков или ящериц с полена, собираясь бросить его в огонь…
За стеной раздается лязг замка, это надзиратель отпирает камеру Нэнси. Темпл умолкает, поворачивается и прислушивается, потом торопливо продолжает.
Темпл. И теперь я должна сказать этой черномазой, убившей мою дочурку: «Прощаю тебя, сестра». Нет, хуже: надо все перевернуть, поменять местами. Я должна начать новую жизнь, будучи снова прощенной. Как мне сказать это? Научите. Как?
Она снова умолкает и поворачивается еще раз, когда из коридора в сопровождении надзирателя выходит Нэнси, надзиратель отходит от арестованной и идет дальше, держа в опущенной руке кольцо с ключами.
Надзиратель (Стивенсу). Все в порядке, Юрист. Сколько вам надо времени? Тридцать минут? Час?
Стивенс. Тридцати минут хватит.
Надзиратель (идет к выходу). Ладно. (К Темпл.) Вы уверены, что не хотите кофе или кока-колы? Могу принести вам кресло…
Темпл. Спасибо, мистер Таббс.
Надзиратель. Ну что ж. (Отмыкая дверь.) Значит, тридцать минут.
Отпирает дверь, выходит и запирает снова. Звук его шагов удаляется. Нэнси стоит там, где ее оставил надзиратель, футах в шести от Темпл и Стивенса. Лицо ее спокойно. Одета она как и во втором действии; по-прежнему в шляпе.
Нэнси (к Темпл). Мне сказали, вы были в Калифорнии. Я тоже надеялась когда-нибудь туда съездить. Но я ждала слишком долго.
Темпл. И я тоже. Слишком долго. Слишком поздно я отправилась туда и слишком поздно вернулась. Вот именно: слишком поздно не только для тебя, но и для себя; поздно, потому что каждой из нас нужно было словно от смерти бежать от воздуха, которым дышит кто-то по фамилии Дрейк или Мэнниго.
Нэнси. Но мы этого не сделали. А вернулись вы вчера вечером. Это я тоже слышала. И знаю, где вы были этой ночью, вы и он. (Указывает на Стивенса.) Вы ездили к мэру.
Темпл. О Господи, к мэру. Нет, к губернатору, к Большому Человеку, в Джексон. Конечно; ты догадалась, когда поняла, что мистер Гэвин не придет петь с тобой. Собственно, ты не можешь знать того, что сказал нам губернатор. Пока не можешь, какой бы ясновидящей ни была, потому что мы – губернатор, мистер Гэвин и я -даже не говорили о тебе; я – мы поехали туда не просить или подавать прошение или отпускать грехи, а потому, что моим долгом, правом, привилегией было… Нэнси, не смотри на меня.
Нэнси. Я не смотрю. Ничего. Я знаю, что сказал вам губернатор. Могла бы сказать вам еще вчера вечером, что он скажет, и избавить вас от поездки. Может, мне нужно было бы… известить вас, когда услышала, что вы вернулись домой, и догадалась, что вы и он (снова указывает на Стивенса едва заметным кивком, руки ее сложены на животе, будто она все еще в переднике), видимо, поедете туда. Только я не сделала этого. Но ничего…
Темпл. Почему? Да, смотри на меня. Это тяжело, но другое невыносимо.
Нэнси. Что?
Темпл. Почему ты не известила меня?
Нэнси. Потому что это была надежда: ее труднее всего сломить, забыть, отвергнуть, она – последнее, с чем расстается несчастный грешник. Может, потому, что больше ничего у него нет. По крайней мере он держится, цепляется за нее. Даже если спасение у него под рукой и ему нужно только выбрать между одним и другим; даже если спасение у него в руках и ему нужно только сжать пальцы, старый грех пересиливает его, иногда, сам не сознавая этого, он отвергает спасение и цепляется за надежду. Но ничего…
Стивенс. Значит, раз есть спасение, надежда не нужна?
Нэнси. Тогда она просто ни к чему. Нужно только верить. И может…
Стивенс. Верить во что?
Нэнси. Просто верить. И может, потому вчера вечером я только пыталась догадаться, куда вы отправились. Но теперь знаю, что сказал вам Большой Человек. Ничего. Я покончила со всем этим давно, еще в тот день, в зале суда. Нет, раньше – в ту ночь в детской, еще до того, как подняла руку…
Темпл (судорожно). Замолчи. Замолчи.
Нэнси. Хорошо. Молчу. Потому что все в порядке. Я могу переспать с Иисусом, могу переспать и с Ним.
Темпл. Замолчи! Хотя бы не богохульствуй. Но как осуждать тебя за слова, которые ты говоришь о Нем, если Он не дал тебе узнать других? Тогда пусть Он скажет мне. Я тоже могу переспать с Ним, если это все, чего Он хочет, требует, просит. Я сделаю все, что Он хочет, пусть только Он скажет, что нужно делать, что я должна сделать. Но как? Мы… я думала, что нужно будет только вернуться, поехать к Большому Человеку и сказать, что мою дочурку убила не ты, а я, в тот день восемь лет назад, когда удрала из поезда через заднюю дверь, и ничего больше не будет нужно. Но мы ошиблись. Тогда я… мы решили, что мне нужно только вернуться сюда и сказать тебе, что ты должна умереть; вернуться из Калифорнии за две тысячи миль, просидеть всю ночь в машине по дороге в Джексон, поговорить два-три часа, потом вернуться назад и сказ'ать тебе, что ты должна умереть: не для того, чтобы сообщить тебе это известие, сообщить мог любой посыльный, но чтобы я не спала всю ночь, поговорила два-три часа и вернулась с этой вестью. Понимаешь: не чтобы спасти тебя, речь об этом даже не шла; а ради меня, просто ради страдания и расплаты: еще немного страдания, потому что оставалось еще немного времени, и мы могли использовать его, чтобы расплатиться полностью: а потом конец, потом все будет позади. Но мы ошиблись опять. Это конец только для тебя. Тебе не было бы хуже, если бы я не вернулась из Калифорнии. Тебе даже не могло быть хуже. А завтра в это время для тебя не будет ничего. Но не для меня. Потому что есть бесчисленные завтра, завтра, завтра. Тебе осталось только умереть. Но пусть Он скажет мне, что делать. Нет, не то; я знаю, что делать, что мне нужно делать; я тоже поняла это той ночью в детской. Но пусть Он скажет, как. Как? Завтра, завтра и снова завтра. Как?
Нэнси. Верить в Него.
Темпл. Верить в Него. Смотри, что Он уже сделал со мной. Ладно; может быть, я это заслужила; во всяком случае, я не могу осуждать Его и указывать Ему. Но смотри, что он сделал с тобой. И все же ты говоришь это. Почему? Почему? Потому что больше ничего нет?
Нэнси. Не знаю. Но верить в него вы должны. Может, это расплата за страдание.
Темпл. Чье страдание и чья расплата? Каждого за свое?
Нэнси. За всех, за все страдания. Всех бедных грешников.
Стивенс. Спасение мира заключено в человеческом страдании. Так?
Нэнси. Да, сэр.
Стивенс. Почему?
Нэнси. Не знаю. Может, когда люди страдают, им не до зла, у них нет времени беспокоить и мучить друг друга.
Темпл. Но почему это должно быть страдание? Он всемогущ, по крайней мере нам так говорят. Почему Он не может изобрести что-то другое? Или, раз это должно быть страдание, почему оно не может быть только твоим? Почему ты не можешь искупить свои грехи своими муками? Почему ты и моя дочурка должны страдать из-за того, что я восемь лет назад решила отправиться на бейсбольный матч? Неужели нужно страдать болью всех только затем, чтобы верить в Бога? Что это за Бог, который вынужден запугивать своих людей бедами и несчастьями всего мира?
Нэнси. Он не хочет, чтобы вы страдали. Он тоже не любит страдания. Но ничего не может поделать. Он похож на человека, у которого слишком много мулов. И вот однажды утром он смотрит вокруг и видит столько мулов, что не может сосчитать их зараз, тем более найти для всех работу, он только знает, что мулы все его, хотя бы потому, что больше никто на них не притязает, и ограда его пастбища еще вчера вечером вмещала их, они не могли причинить там вреда ни себе и никому. А когда наступает утро понедельника, он может войти туда, выпустить нескольких и даже поймать их, если не будет поворачиваться спиной к тем, которых не выпускает. И тут, когда на них будет упряжь, они будут делать свою работу, и делать ее хорошо, только он не должен подходить к ним слишком близко или забывать, что один находится у него за спиной, даже когда кормит их. Даже когда наступает суббота и он снова гонит их на пастбище, когда даже мул может понять, что до понедельника он волен предаваться своим грехам и радостям.
Стивенс. И ты вынужден грешить?
Нэнси. Не вынужден. Ты ничего не можешь поделать. И Он это знает. Но ты можешь страдать. И это Он тоже знает. Он не велит тебе грешить. Только просит. И Он не велит страдать. Но дает тебе эту возможность. Он дает все, что может придумать тебе по силам. И Он спасет тебя.
Стивенс. И тебя тоже? Убийцу? В раю?
Нэнси. Я могу работать.
Стивенс. Арфа, одеяния, пение, видимо, не для Нэнси Мэнниго – после того, что случилось. Но остается еще работа – мыть, подметать, может быть, даже нянчить детей, не пускать их под ноги взрослым?
Он делает паузу. Нэнси молчит, стоит неподвижно, не глядя ни на кого.
Стивенс. Может быть, даже этого младенца?
Нэнси не шевелится, ни на кого не смотрит, лицо ее спокойно, безмятежно, невыразительно.
Стивенс. И его тоже, Нэнси? Ты ведь любила этого младенца, даже в тот миг, когда подняла на него руку, зная, что ничего больше не остается? (Нэнси не шевелится и не отвечает.) На небесах этот младенец будет помнить только нежность твоих рук, потому что земля будет сном, который ничего не значит. Так?
Темпл. Или, может, не этот младенец, не мой, потому что я убила его, когда улизнула из того поезда восемь лет назад, и прощенье, забывчивость, какие могут быть у шестимесячного младенца, потребуются мне. А другой, твой, ты рассказывала, что носила его в себе шесть месяцев, потом пошла на пикник, или на танцы, или на бокс, или куда-то еще, муж ударил тебя ногой в живот, и ты лишилась его. И он тоже?
Стивенс (к Нэнси). Как? Отец ребенка ударил тебя ногой в живот, когда ты была беременна?
Нэнси. Не знаю.
Стивенс. Не знаешь, кто ударил?
Нэнси. Знаю. Я думала, вы про его отца.
Стивенс, Значит, тот человек не был даже его отцом?
Нэнси. Не знаю, отцом мог быть любой из них.
Стивенс. Любой из них? Ты даже не представляешь, кто?
Нэнси (раздраженно смотрит на Стивенса). Если вы повернулись спиной к циркулярной пиле, сможете узнать, какой зубец задел вас первым? (Обращается к Темпл.) Что он тоже?
Темпл. Он, не имевший отца и даже не родившийся, тоже будет там, чтобы простить тебя? Есть для него рай, куда она может подняться и простить? Есть, Нэнси?
Нэнси. Не знаю. Я верю.
Темпл. Во что?
Нэнси. Не знаю. Но верю.
За дверью звук шагов, все умолкают и смотрят на дверь, щелкает ключ, дверь распахивается, входит надзиратель и прикрывает ее.
Надзиратель. Полчаса, Юрист. Вы сами сказали это, не я.
Стивенс. Я еще приду.
Надзиратель (поворачивается и идет к ним). Если не отложите визит слишком надолго. Я хочу сказать, если подождете до вечера, то у вас, видимо, будет компания, а если до завтра, у вас уже не будет клиентки. (К Нэнси.) Я нашел священника, какого ты хотела. Он сказал, что придет к вечеру. Похоже, у него неплохой баритон. Иного не найдешь, тем более завтра тебе уже не понадобится никакой, а? Не обижайся, Нэнси. Ты, можно сказать, совершила самое страшное преступление, какое видел округ, но расплатишься за него по закону, и если даже мать ребенка… (Запинается, берет себя в руки и быстро продолжает.) Ну, опять разболтался. Пошли, Нэнси, если Юрист покончил с тобой свои дела. Начинай тянуть время завтра на рассвете, потому что у тебя может оказаться долгий и трудный путь.
Проходит мимо нее и быстро идет к коридору в глубине сцены. Нэнси поворачивается, чтобы идти за ним.
Темпл (торопливо). Нэнси.
Нэнси не останавливается. Темпл продолжает.
Темпл. Что скажешь мне? Если есть рай и кто-то ждет там меня, чтобы простить, остаются бесчисленные завтра, завтра, завтра, а потом окажется, что там никого нет, некому меня прощать…
Нэнси (идя за надзирателем). Верьте.
Темпл. Во что, Нэнси? Скажи мне.
Нэнси. Верьте.
Уходит в коридор за надзирателем. За спиной лязгает стальная дверь, гремит ключ, потом надзиратель появляется снова, приближается и направляется к выходу. Отпирает дверь, распахивает ее и ждет.
Надзиратель. Да, сэр. Долгий, трудный путь. Будь я таким дураком, что совершил бы убийство и ждал виселицы, то меньше всего захотел бы видеть священника. Скорее поверю, что после смерти ничего нет, чем рискну не сойти на той станции, где, возможно, мне полагалось бы.
Ждет, придерживая дверь и глядя на них. Темпл стоит неподвижно, пока Стивенс не касается ее руки. Тогда она делает шаг, оступается слегка и почти незаметно, тут же выправляется, так что надзиратель едва успевает среагировать: с встревоженным видом отходит от двери, даже не закрыв ее, и быстро направляется к Темпл.
Надзиратель. Сюда; сядьте на скамью; я принесу вам воды. (Стивенсу.) Черт возьми. Юрист, зачем вы привели ее…
Темпл (приходит в себя). Я чувствую себя хорошо.
Твердо идет к двери.
Надзиратель. Вы уверены?
Темпл (шагая тверже и быстрее). Да. Уверена.
Надзиратель (снова поворачиваясь к двери). Ничего. Я, конечно, вас не виню. Будь я проклят, если понимаю, как черномазая убийца выносит этот запах.
Выходит, его не видно, но он держит дверь открытой и ждет, когда можно будет ее запереть. Темпл в сопровождении Стивенса подходит к двери.
Голос Надзирателя (за сценой, с удивлением). Привет, Гоуэн, твоя жена здесь.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|