Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия о Сноупсах (№1) - Поселок

ModernLib.Net / Классическая проза / Фолкнер Уильям / Поселок - Чтение (стр. 4)
Автор: Фолкнер Уильям
Жанр: Классическая проза
Серия: Трилогия о Сноупсах

 

 


«А не лучше вожжи малыгу отдать?» – Стампер говорит.

«Нет, сам, – отвечает Эб. – Может, выменять у тебя лошадь мне и слабо, но уж совладать с ней как-нибудь сумею».

А Стампер ему: «Ну, давай. Кстати, кобылка эта еще себя проявит!»

– Она и впрямь себя проявила, – усмехнулся Рэтлиф. Впервые он рассмеялся – тихонько, невидимый для слушателей, хотя они и так знали каждую его черточку, видели его будто воочию, несмотря на темень: вот он, непринужденно развалясь, откинулся на стуле в своей чистой выцветшей синей рубашке, лицо худое, загорелое, приветливое и лукавое, и на всем облике печать закоренелого холостяковства, та же, что и у Джоди Варнера, но в остальном они не были похожи, да и в этом не очень, поскольку то, что у Варнера было отражением дешевой и напыщенной фатоватости, у Рэтлифа шло от здорового целомудрия, как у послушника из монастыря двенадцатого века, какого-нибудь садовника, скажем, или виноградаря. – Да как проявила! Мы еще и мили не отъехали, а тут гроза, дождь как из ведра хлынул, и часа два мы тащились, съежившись под мешками из-под отрубей и поглядывая на лоснящийся круп новой лошади, такой толстой, что даже ноги она переставляла как не свои и все еще продолжала время от времени вздрагивать, даже под дождем передергиваясь словно от боли – в аккурат как тогда, когда Эб на нее всем весом в Стамперовом лагере взгромоздился, пока наконец не высмотрели мы какой-то старый сарай, чтоб в нем укрыться. То есть высмотрел-то я, потому как Эб к тому времени валялся пластом на настиле повозки, и дождь хлестал ему прямо в лицо, а я сидел на козлах и правил, глядя, как эта лоснящаяся вороная кобыла превращается в гнедую. Ну, ведь мне всего восемь лет было, и я даже с Эбом вместе дальше поворота дороги, проходившей мимо его участка, барышничать не хаживал. В общем, заворотил я под первый попавшийся навес и принялся трясти Эба. Дождь малость прохладил его, и он проснулся довольно трезвый. А тут еще быстрей трезветь начал. «Что, – говорит. – Что такое?»

«Лошадь! – кричу. – Она линяет!»

Он уже протрезвел окончательно. Мы оба выбрались из повозки, и у Эба аж глаза на лоб, потому что в постромках стояла гнедая кобыла, а засыпая, он на вороную таращился. Эб вытянул руку, словно вообще уже не верил, что это лошадь, и дотронулся до нее как раз в том месте, где вожжи время от времени по шкуре елозили – ну, разве что едва-едва касались, – куда он сам всем весом взгромоздился, когда пытался ее испробовать у Стампера, и тут лошадь как рванет, как сиганет назад! Еле я отскочить успел, а она в стенку врезалась, где я стоял только что, у меня аж волосы ветром шевельнуло. А после звук такой послышался, словно большущую велосипедную шину гвоздем продырявило. Этак «ф-ф-ы-ш-ш-ш», и от Стамперовой лоснящейся, жирной вороной кобылы уже и вовсе ничего не осталось. Не в том смысле, что стоим мы с Эбом и на единственного мула любуемся, лошадь – она куда же денется? Только это была та же самая кобыла, на которой мы утром со двора выехали и за которую две недели назад отдали Бизли Кемпу мельницу для сорго и пропашник. Даже рыболовный крючок назад вернулся, все так же чуточку погнутый – это Эб ему жало развернул, Стамперов нигер разве что пересадил крючок немножко в другое место. А вот ниппель от велосипеда Эб только на следующее утро нашел – в складках шкуры у передней ноги был спрятан, вроде как под мышкой, в жизни не догадаешься, хоть двадцать лет за этой кобылой ходи.

Да, только на следующее утро, потому как до дому мы добрались, когда солнце давно уже встало, а мой отец сидел у Сноупсов, ждал, помаленьку зверея. Так что надолго я у них не задержался, только и успел заметить в дверях миссис Сноупс, где она, видать, тоже всю ночь прокуковала, и она нам с ходу: «Ну, где мой сепаратор?» – а Эб в ответ про то, что он всегда насчет лошадей был как ненормальный, что тут поделаешь, и только тогда уже миссис Сноупс заплакала. Я в то время торчал у них чуть не безвылазно, но ни разу еще не видал, чтобы она плакала. Она не из тех была, кто часто плачет, и плакала она с трудом, будто не знала, как это делается, будто слезы еле дорогу себе отыскивали; стояла на пороге в старом халате, даже лицо не пряча, и все твердила: «Насчет лошадей – понятно, ненормальный, но это разве лошадь? Это разве лошадь?»

В общем, отец меня уволок. Даже руку мне в сердцах вывернул, но когда я ему стал рассказывать про то, что вчера приключилось, пороть меня он раздумал. Но все же к Эбу я вернулся чуть ли не за поддень. Эб сидел на заборе загончика, я влез и уселся с ним рядом. Только загон теперь пустой был. Ни мула, ни лошади Бизли Кемпа. Но Эб ничего не говорит, и я тоже ничего не говорю, а немного погодя он вдруг спрашивает: «Ты завтракал?» Я сказал, что да, а он и говорит: «А я – нет еще». Ну, пошли мы в дом, а там, понятное дело, хозяйки нет как нет. Мне сразу так и представилось – Эб сидит на заборе, а она бежит под горку в своей шляпке, в шали, в перчатках – ну а как же! – входит в конюшню, седлает мула и взнуздывает Кемпову кобылу, а Эб все сидит и решиться не может – то ли пособить ей вызваться, то ли не стоит. В общем, растопил я ему печку. В кухонных делах Эб не ахти какой умелец был, так что пока он сообразил, чего поесть на завтрак, было уже поздно, и мы решили просто побольше сготовить, разом чтобы и завтрак и обед; сготовили, поели, я вымыл посуду, и мы поплелись обратно к загончику. Плуг – распашник двухотвальный – так и торчал в борозде на дальнем поле; дальше-то пахать все одно тягла нет, разве что отправиться к старому Энсу призанять у него упряжку мулов, но это легче к гремучей змее идти занимать погремок; потом, опять-таки видимо, Эб предел себе положил: все, мол, хватит с него волнений, во всяком случае на этот день. Так что просто сидели мы на заборе и смотрели на пустой загон. Просторным он никогда не был, этот загончик: в него одну лошадь запустишь – и то ей там тесновато будет. Но теперь он с виду был как весь Техас; и, главное, не успел я подумать про то, какой он пустынный, а Эб уже слез с забора, перешел на другую сторону загона и на сарайчик любуется, который у него к стене конюшни пристроен – так вроде ничего сарайчик, ежели бы к нему еще пару подпорок да крышу подновить… «Следующий раз, – говорит, – надо будет племенной кобылой разжиться – табун молодняка заведу, стану растить мулов. А это вот как раз для жеребят сподручное помещение – ну, подлатать только малость». Потом возвратился, и снова сидим на заборе, а где-то уже под вечер подъезжает повозка. Смотрю – с высокими бортами, Клифа Одэма повозка-то, а на козлах рядом с Клифом миссис Сноупс, и мимо дома они прямо к загону правят. «Нет, – Эб говорит. – Не выгорело. Как же, станет он мелочиться!»

Мы в это время были за углом конюшни и оттуда смотрели, как Клиф подогнал повозку задом к помосту у ворот, а миссис Сноупс вылезла, сняла шаль, перчатки, и через загон пошла к коровнику, вывела оттуда корову и повела к помосту, а Клиф говорит: «Давайте, загоню ее в повозку. А вы покамест вожжи подержите». Но она даже не помедлила. Уставила на помосте корову мордой к повозке, зашла сзади, плечиком приложилась и в момент задвинула корову в повозку, покуда Клиф только еще с козел слезал. Потом Клиф водрузил на место задний борт, а миссис Сноупс шаль свою надела, перчатки, забрались они в повозку и укатили.

В общем, еще раз я ему растопил печку, чтоб ужин сготовить, и пора было мне домой: солнце уже почти что село. Возвратился на следующее утро, принес кувшин молока. Эб был на кухне, все еще с завтраком возился. Увидел молоко и говорит: «Это ты дельно сообразил. Как раз вчера я собирался попросить тебя молока у твоих призанять». И снова пошел готовить завтрак, потому как знал, что в такую рань она не воротится: ведь это что же будет – два раза по двадцать восемь миль меньше чем за двадцать четыре часа! Но тут слышим, опять едет повозка, и на сей раз миссис Сноупс воротилась с сепаратором. Только мы успели в конюшню податься, а она уже его в дом волокет

«Ты вот что, – Эб говорит, – молоко-то у ней на виду оставил, нет?»

«Вроде бы», – отвечаю.

«Интересно, она к нему сразу бросится или сперва старый халат наденет? – А потом, с сожалением: – Эх, – говорит, – что ж я так с завтраком припозднился!»

Только, по-моему, она и на халат времени терять не стала, потому что тут же взвыл, зажужжал сепаратор. Жужжал он замечательно, на такой тонкой, высокой ноте, мощно и уверенно, точно ему этот галлон молока поразбросать – раз плюнуть. А потом смолк.

«Н-да, – нахмурился Эб. – Плохо дело: молочка у ней теперь только этот галлон».

«А чего, – говорю, – могу ей еще один принести завтра утром».

Но он меня не слушал, держал под наблюдением дом.

«Тебе, – говорит, – самое время сейчас подойти и в дверь глянуть».

Ну, я подошел, глянул. Она как раз сняла с плиты Эбову стряпню и по двум тарелкам раскладывала. Я и не думал даже, что она меня заметила, пока она не обернулась и не отдала мне эти тарелки. Вижу – ничего, лицо спокойное. Ну, озабоченное только, а так – ничего.

«Тебе, верно, тоже лишний раз подкрепиться не повредит, – это она мне, значит. – Но уж вы где-нибудь там во дворе поешьте. Я тут сейчас делом займусь, так что нечего у меня в ногах путаться».

В общем, возвращаюсь с тарелкой, сели мы есть под забором. Тут снова загудел сепаратор. А мне, стало быть, невдомек было, что он и второй раз тем же молочком не поперхнется. Думаю, Эбу тоже это невдомек было.

«Не иначе, Кейн ее надоумил, – говорит Эб, а сам жует вовсю. – А что – если ей его туда второй раз залить охота, так оно, видать, и второй раз не застрянет».

Потом сепаратор смолк, и она вышла к двери крикнуть нам, чтобы мы ей посуду помыть вернули, я отнес тарелки, поставил их на пороге, и мы с Эбом снова пошли и уселись на забор. Такое ощущение было, будто этим забором весь Техас обнесен и Канзас в придачу.

«Не иначе, подъехала она прямо к этой, драть ее передрать, палатке и сказала: «Вот тебе за твою запряжку, отдавай мой сепаратор, да живо, потому как мне ходом домой надо вертаться», – сказал Эб. А потом снова донесся перегуд сепаратора, и в тот же вечер мы сходили к старику Энсу выпросить какого-нибудь мула – добить то дальнее поле, но у того для Эба мулов больше не нашлось. Так что, чуть старый Энс попритих ругаться, двинулись мы восвояси и обратно на забор уселись. И точно: слышим – опять сепаратор. Все так же уверенно, вроде как это молоко по нем само летает, вроде как вообще все равно агрегату – раз перепустить через себя молоко или сто раз.

«Во – опять забрунжал, – сказал Эб. – Ты завтра-то не забудь еще галлон прихватить».

«Ясное дело», – отвечаю.

Посидели. Послушали. Ну, он ведь тогда еще не остервенел.

«Надо же, как она довольна, прямо не нарадуется», – это опять Эб сказал.

<p>3</p>

Бричка стала, и с минуту еще он в ней сидел, глядя на те же сломанные ворота, на которые глядел и Джоди Варнер, когда осаживал тут своего коня девять дней назад: тот же затравевший, поросший бурьяном двор, тот же вычерненный непогодой покосившийся домишко – все та же мусорная мерзость запустения, которая теперь полнилась скукотливым покрикиванием двух голосов, достигшим его ушей прежде даже, чем он успел подъехать к воротам и остановиться. Голоса были молодые, и в перекличке их не было ни жалобы, ни брани, лишь неторопливая, весомая громогласность, причем даже то, что в них с трудом и не сразу угадывалась членораздельность осмысленной речи, казалось естественным, словно звуки исходили от двух огромных птиц; словно в объятое ужасом и оторопело застывшее уединение какой-нибудь недоступной и необитаемой пустыни или болота вторглись два последних уцелевших представителя исчезнувшей породы, пришли и поселились, терзая поруганную тишь нескончаемой перекличкой, которая, впрочем, смолкла, едва Рэтлиф возвысил голос. Через мгновение обе девки вышли к дверям и стали – дебелые, одинаковые, как две небывалых коровищи – и на него уставились.

– С добрым утром, сударыни, – обратился он к ним. – А где папаня?

Они продолжали разглядывать его. Казалось, даже дышать перестали, но уж этого – знал Рэтлиф – быть не могло: для тел такой корпулентности и такого чудовищного, такого чуть ли не подавляющего здоровья воздух нужен, и как можно больше. На миг представилось ему, будто это две телки, нетели, и воздух им по колено, точно вода в русле – угнули этак голову в бочажину, и от одного их вдоха уровень бесшумно и стремительно никнет, сходит на нет, обнажая изумленно обмершую придонную невидаль, кишащую вокруг копыт, вязнущих в илистом ложе. Тут девки произнесли в один голос, как слаженный хор:

– На поле, где ж еще!

«Да уж, – подумал Рэтлиф, трогаясь дальше. – Интересно, что ему там делать?» Ведь – насколько Рэтлиф знал Эба Сноупса – вряд ли у того может быть больше двух мулов. А одного из них Рэтлиф уже видел, как тот в загоне слоняется позади дома, да и с другим все было ясно – привязан к дереву позади лавки Варнера в восьми милях отсюда, потому что и трех часов не прошло, как он Рэтлифу на глаза попался, и все там же стоял, где Варнеров приказчик шестой день кряду привязывал его по приезде. На миг Рэтлиф даже придержал лошадей. «Бог ты мой, – подумал он без особого, впрочем, волнения. – Это ж как раз тот шанс, которого Эб вот уже двадцать три года дожидался – начать все заново, стряхнуть с себя стамперовский морок». И когда перед глазами наконец открылось поле и прорисовалась нескладная, кряжистая, низкорослая фигура позади плуга, влекомого парой мулов, Рэтлиф даже не удивился. И, не дожидаясь, когда на самом деле можно будет признать в них мулов, которые еще неделю назад принадлежали Биллу Варнеру, подумал, уже изменив мысленно форму глагола: «Не принадлежали, а принадлежат до сих пор. Ишь, хитрый черт! Вот так барышник: не клячу – человека на запряжку мулов променял».

У ограды Рэтлиф остановил бричку. Плуг дотащился до дальнего конца деляны. Пахарь заворачивал мулов, они мотали головами, разевали рты и, приседая под ударами кнута, которым он их с совершенно излишней жестокостью охаживал, сбивались с шагу. Рэтлиф критически наблюдал. «Все по-прежнему, – подумал он. – До сих пор с мулом или с лошадью обращается так; будто она ему кулак показала, прежде чем он слово успел сказать». Было ясно что и Сноупс его тоже увидел и тоже узнал, хотя и не подал виду; запряжка уже выправилась и тянула обратно, изящные ноги мулов с узкими, как у оленей, копытцами торопко и нервно вскидывались, и черный отвал жирной земли падал с отполировавшегося плужного лемеха. Теперь Рэтлиф отчетливо видел, что Сноупс смотрит прямо на него: холодные блестки под неприветливым изломом нависающих бровей, прежних, сразу узнанных Рэтлифом даже через восемь лет, разве что чуть больше теперь поседевших, и еще раз Эб все с той же бессмысленной яростью дернул мулов, остановил их, плуг положил набок.

– Откуда ты взялся? – буркнул он.

– Да вот, прослышал, что вы здесь, дай, думаю, заверну по пути, – сказал Рэтлиф. – Давненько не виделись, а? Лет восемь.

Тот хмыкнул.

– А ты с виду все такой же тихоня. Годы с тебя как с гуся вода.

– Да уж, – отозвался Рэтлиф. – Кстати, насчет водички. – Он сунул руку под сиденье и добыл бутылку, налитую прозрачной жидкостью, похожей на воду. – Вот. Лучшее, что есть у Маккалема, – пояснил он. – На прошлой неделе гнали. Держите. – Он протянул бутылку. Эб приблизился к изгороди. Хотя их теперь не разделяло и пяти футов, все, что мог видеть Рэтлиф, это две холодные блестки под свирепой завесью бровей.

– Это мне?

– А кому же? Держите.

Тот не двигался.

– А с меня что за это?

– А ничего, – коротко отказал Рэтлиф. – Просто так. Глотните на пробу. Пойло что надо.

Тот взял бутылку. Рэтлифу показалось, будто в этот момент что-то во взгляде Сноупса переменилось. А может, тот просто на него глядеть перестал.

– До вечера обожду, – буркнул Сноупс. – В жару не пью больше.

– А в дождь? – ухмыльнулся Рэтлиф. Тут он заметил, что Сноупс отвел взгляд, хоть и не пошевелился, ни один мускул не дрогнул на его загрубелом, шишковатом, злом лице – стоит себе, держит бутылку, и все тут. – Вы, я смотрю, неплохо устроились, – принялся болтать Рэтлиф. – И ферма приличная, и в лавке Флем так притолочился, словно ему торговать на роду написано.

Теперь Сноупс, похоже, и слушать перестал. Встряхнул бутылку, поднял ее, на просвет поглядел, как это делают, чтобы по пузырькам проверить крепость.

– Надеюсь, все у вас здесь уладится.

Тут снова он увидел эти глаза, неукротимо яростные и холодные.

– А тебе-то что – уладится у меня или нет?

– Ничего, – спокойно, вежливо отозвался Рэтлиф. Сноупс, избочившись, спрятал бутылку в бурьян под

изгородью, вернулся к плугу и наставил его в борозду.

– Поди в дом, скажешь, пусть соберут тебе чего пообедать, – распорядился он.

– Да ладно, – отмахнулся Рэтлиф. – Мне надо в город ехать.

– Как знаешь, – коротко бросил тот. Накинул на шею свернутый единственный гуж и снова бешено охлестнул мулов; снова запряжка дернулась, мулы разевали пасти, скалились и приседали и сбились с шага, не успев с места тронуться.

– А за бутылку спасибо, – обронил напоследок Эб.

– Да уж, – пробормотал Рэтлиф.

Плуг удалялся. Рэтлиф провожал его взглядом. «И ведь не сказал даже: «заходи»!» – подумал он. Подобрал вожжи.

– Ну, братцы-кролики, – проговорил он. – Теперь айда в город по-быстрому!

Глава третья

<p>1</p>

В понедельник утром, когда Флем Сноупс явился на службу в лавку Варнера, на нем была с иголочки новая белая рубаха. Она еще и в стирке не побывала: штука ткани как лежала когда-то на полке, так и остались на материи складки да потемневшие от времени полосы – где ткань торчала сгибами из свертка, – чередующиеся как на шкуре тигра. Не только от женщин, что приходили поглазеть на приказчика, но и от Рэтлифа (не зря он торговал швейными машинками: демонстрируя товар другим, и сам научился с машинкой управляться вполне прилично и даже, говорят, сам шил себе свои синие рубахи) не укрылось, что рубаху кроили и шили на руках, да и руки-то были корявые и непривычные. Флем ходил в ней всю неделю. К субботнему вечеру рубаха стала грязной, но в следующий понедельник он появился в другой точно такой же, вплоть до тигриных полос. К вечеру следующей субботы эта засалилась тоже, в тех же точно местах, что и прежняя. Как будто бы ее владелец, без году неделя в новом своем обиталище, попав в колею, задолго до его пришествия надежно проторенную всеми надобностями и привычками местной жизни, все-таки ухитрился с первого дня придать этой колее свой собственный, неповторимый по части пачканья рубашек выгиб.

Он приехал на тощем муле с жестяным бидончиком, притороченным к седлу, которое сразу опознали как собственность Варнеров. Мула он привязал к дереву позади лавки, а бидончик отцепил и поднялся на крыльцо, где, с Рэтлифом вместе, пребывало уже человек десять. Рта так и не раскрыл. А если и поглядел на кого в отдельности, то совсем скрытно, – пухлявый, приземистый малый, несколько рыхлый и не сразу определимого возраста – может, двадцать, а может, и все тридцать лет – с широким малоподвижным лицом, на котором выделялся рот плотным шовчиком, в углах слегка запачканный табачной жвачкой, да глаза цвета болотной лужицы, да нос, пугающим внезапным парадоксом торчащий среди прочих деталей этого лица, маленький и хищный, вроде клюва какого-то мелкого стервятника. Как будто первоначально предназначавшийся ему нос первоначальный скульптор или мастеровой забыл приладить, и дело в столь незавершенном виде взял в свои руки некий адепт совершенно противоположной изобразительной манеры, либо вконец обезумевший юморист, а может, кто-то, у кого времени только и хватило, чтобы влепить посреди лица как придется что-то свирепое, этакий отчаянный оградительный знак.

Со своим бидончиком Флем исчез в лавке, а Рэтлиф с компанией – кто сидя на скамье, кто примостившись на корточках – провели на крыльце весь тот день, наблюдая, как обитатели окрестностей – не только собственно деревенские, но и все те, кто жил в пределах пешего перехода, потянулись в лавку и парами, и поодиночке, и целыми группами – мужчины, женщины, дети: купить какую-нибудь ерунду, глянуть на нового приказчика и удалиться. Их вид не выражал враждебности, но предельную настороженность, готовую к испугу, так среди полудикого скота разносится весть о пришествии в стадо неведомого существа: в лавку входили, покупали муку, либо патентованное лекарство, или постромки для плуга, табак и разглядывали человека, даже имени которого они неделю назад не слыхали, а теперь вот без него не приобретешь и самого необходимого, потом удалялись так же молча, как пришли. Часов в девять на своем чалом подъехал Джоди Варнер и вошел в лавку. Оттуда послышался его рокочущий бас, причем в ответ не доносилось ни звука – с тем же успехом Варнер мог беседовать с самим собой. В полдень он вышел, взобрался в седло и уехал, тогда как приказчик за ним не последовал. Что Флем мог принести с собой в бидончике, всем и так было ясно, и они тоже – время обеденное – начали разбредаться, походя заглядывая в лавку и ничего там не видя. Если приказчик и принялся за свой обед, то предварительно спрятавшись. Еще не было и часу дня, а Рэтлиф уже вернулся: чтобы перекусить, ему и пройти-то пришлось какую-нибудь сотню ярдов. Другие тоже не заставили себя ждать и весь остаток дня посиживали на галерее, порой принимаясь степенно толковать о том о сем, пока весь прочий местный люд, живший в пределах пешего перехода, тянулся к лавке, платил свои пять – десять центов и разбредался кто куда.

К концу той первой недели поглядеть на чужака в лавку наведались все – не только те, кому в дальнейшем предстояло запасаться у него едой и мелочами по хозяйству, но даже некоторые из тех, кто с Варнерами никогда дела не имел и иметь не будет – мужчины, женщины, дети: младенцы, которых и за порог-то прежде никогда не выносили, старые и недужные, кого за порог, не будь такого случая, может, только раз бы и вынесли, – приезжали на лошадях и на мулах, верхом и целыми фургонами. Рэтлиф по-прежнему был на месте; старый граммофон и комплект девственно-новых зубьев для бороны по-прежнему валялся в его бричке, брошенной со вздыбленным, подпертым доскою дышлом, в загончике миссис Литтлджон там же, где томилась и пара его разномастных кряжистых лошадок, уже до осатанения застоявшихся, покуда их хозяин каждое утро наблюдал, как приказчик все на том же муле под чужим седлом подъезжает к лавке – все та же белая рубаха, понемногу становящаяся грязнее, все тот же брякающий бидончик с обедом, за поеданием которого никто его не заставал, – привязывает мула и отпирает лавку своим ключом, который в его руках увидеть как-то не ожидалось, ну, хоть не с первого же дня по крайней мере. Первый день миновал, за ним второй, смотришь, у него к приходу Рэтлифа и всех остальных уже и лавка открыта. К девяти подъедет на лошади Джоди Варнер, взберется по ступенькам, грубовато дернет подбородком в сторону честной компании и – в лавку, впрочем, кроме как в первое утро, более пятнадцати минут там не задерживаясь. Если Рэтлиф с приятелями и тешили себя надеждой вызнать, какие такие есть подводные течения в отношениях молодого Варнера с этим приказчиком – может, зацепка потайная или что, – то надежда эта не оправдалась. Побормочет только за стенкой гулкий басок этак равнодушненько и, судя по ответному молчанию, по-прежнему беседуя словно с самим собой, потом они с приказчиком выйдут вместе к дверям, постоят там немножко, пока Джоди, закончив свои наставления, цыкнув зубом, не удалится, и когда кто-нибудь обернется снова к приказчику, глядишь, у дверей-то уж и нет никого.

Тут наконец в пятницу к вечеру Билл Варнер сам пожаловал. Скорее всего, и Рэтлиф, и все прочие как раз этого и дожидались. Ладно, дождались, но уж теперь никак не Рэтлиф, а разве только прочие могли еще питать последнюю надежду, что сейчас наконец что-нибудь выплывет. И все-таки, видимо, в результате один Рэтлиф не очень удивился, поскольку выплыло совсем не то, чего они, может, хотели бы: не работник в конце концов понял, кто у него хозяин, а Билл Варнер понял, кого взял в работники. Подъехал он на старой разжиревшей белой кобыле. Парень на верхней ступеньке встал с корточек, спустился и принял поводья, привязал лошадь, и Варнер спешился, взошел на галерею, а в ответ на общий уважительный гомон бодренько буркнул как раз в сторону Рэтлифа: «Чертово семя, по сю пору прохлаждаемся?» Еще двое освободили место на исковырянной ножами деревянной скамье, но сразу-то Варнер к ней не подошел. Сперва он подождал у распахнутой настежь двери, потоптался, почти как все прочие, шею по-индюшачьи чуть склонил, в дверь заглядывая – длинный, поджарый, – но разве только на миг и замешкался, потому что почти сразу как гаркнет: «Эй ты! Как тебя там? Флем. Принеси-ка мне моего табачку. Где взять, тебе Джоди показывал». Потом двинулся и подошел к парням, туда, где двое освободили для него место на исковырянной поясами деревянной скамье, сел и сам тоже вынул нож и только начал было веселой своей дьяконской попевкой загибать очередную скабрезную байку, как тут же (Рэтлиф даже шагов не услыхал) за плечом у него появился приказчик с табаком. Не прерываясь, Варнер взял брикет табака, отрезал от него зубок, большим пальцем защелкнул нож и вытянул ногу, чтобы спрятать его в карман, но тут замолк и сердито глянул вверх. Приказчик все так же стоял за его плечом. «Ну, – говорит, – чего еще?»

– А заплатить-то, – приказчик ему. На мгновение Варнер так и застыл: нога вытянута, зубок табака и брикет покромсанный в одной руке, в другой нож почти уже в кармане. Да и все призастыли, молча, внимательно разглядывая свои руки, или куда там у них, когда Варнер запнулся, были глаза направлены. – За табачок, – уточнил приказчик.

– А, – выдохнул Варнер. Сунул нож в карман и вытянул откуда-то из-под зада кожаный кошель, размерами, формой и цветом вроде баклажана, вынул из него пятицентовик и подал приказчику. Рэтлиф не слышал, как приказчик подходил, и как удалялся – тоже не услышал. Теперь понял почему. На приказчике была еще и пара теннисных тапок, новеньких, на резиновом ходу.

– Так о чем бишь я? – спохватился Варнер.

– Только, значит, малый тот начинает комбинезон расстегивать… – с готовностью подсказал Рэтлиф.

На следующий день Рэтлиф уехал. Не то чтобы его с места погнала забота о заработке, о хлебе насущном. Он мог месяцами разъезжать по всему округу, переходя от стола к столу, и ни разу не притронуться к карману. Поманила его стезя, наезженный кочевой круговорот, излюбленная роль разносчика новостей и сплетен, удовольствие обмениваться ими, а ведь за эти две недели у него все их запасы истощились, до последней капли, пока он сидел тут, высматривал.

Только через пять месяцев он опять угодил во Французову Балку. Путь его простирался на четыре округа. Маршрут совершенно неизменный, допускавший лишь внутренние перестановки. За десять лет ни разу он не покидал пределы своих четырех округов, но тем летом очутился все-таки в один прекрасный день в Теннесси. И не просто на чужой земле оказался, но ощутил себя отрезанным от родного штата золотым барьером, стеной из резво и во множестве к нему ссыпающейся звонкой монеты.

Торговля у него в ту весну и лето ладилась бойко, местами даже чересчур. Сам себя на корню запродал: взамен доставленных машинок ему давали расписки в счет будущего урожая, а что удавалось наличными получить плюс наличность, вырученную от продажи всякой всячины (иногда он первый взнос от покупателей принимал натурой) прямым ходом оптовику из Мемфиса, в уплату за новые и новые машинки, которые он сам брал в кредит и снова вез, пристраивал, опять-таки в кредит, за расписки, которые вслед за покупателями подмахивал, пока не поймал себя на том, что так и прогореть недолго, обанкротиться, захлебнувшись собственным жадным азартом. Оптовик заявил права на свою долю в векселях, которым вышел срок. В ответ Рэтлиф, не мешкая, по своим должникам прошелся. Как всегда, он был обходителен, любезен, балагурил и, казалось, вовсе никого не подгонял, но уж вычистил их под метлу, ничего не скажешь, хотя хлопок едва только зацветал, и должен был пройти не один месяц, прежде чем в здешних местах заведутся хоть какие-то деньги. Набрать удалось несколько долларов, комплект подержанной тележной упряжи да кур, леггорнов белых, восемь штук. Оптовику он задолжал 120 долларов. Добрался до двенадцатого по счету должника, отдаленного родича, и обнаружил, что тот уже с неделю как погнал партию мулов в Колумбию (штат Теннесси), продавать на тамошней конской ярмарке.

Рэтлиф вскочил в бричку и следом, со всей своей тележной упряжью и курами. Тут замаячил шанс не только получить по долговой расписке (при условии, конечно, что успеешь перехватить этого родича, пока кто-нибудь в свою очередь не сбыл ему тоже каких-нибудь мулов), но, может, даже и денег призанять в количестве достаточном, чтобы ублажить оптовика. Четырьмя днями позже он добрался до Колумбии, где постоял, ошарашенный, секунду-другую и принялся оглядываться в счастливом недоумении первого белого охотника, который забрел в идиллическую глушь девственной африканской долины, где слоновой кости видимо-невидимо – живьем ходит, только стреляй и оттаскивай. Человеку, у которого справлялся о местонахождении многоюродного братца, продал одну машинку; с родичем вместе отправились ночевать в дом двоюродного брата жены этого родича, в десяти милях от Колумбии, там продал вторую. Три машинки продал за первые четыре дня, остался на месяц и продал их восемь штук, набрав 80 долларов наличными; на эти 80 долларов плюс упряжь, плюс восемь кур купил мула, перегнал его в Мемфис и продал на придорожном аукционе за 135 долларов, отдал оптовику 120 и новые расписки в обмен на отказ от его (оптовика то есть) доли в старых миссисипских векселях и домой поспел как раз к сбору хлопка с двумя долларами пятьюдесятью тремя центами в кармане и при всех правах на двенадцать двадцатидолларовых векселей, по которым он получит сполна после того, как хлопок очистят и продадут.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27