Наверное так, потому что мисс Реба сама отперла нам входную дверь, от нее разило джином, и в ней самой было что-то схожее с джином – красивое, суровое и многоопытное. На ней было другое платье, очень открытое, кроме того, в те годы леди, женщины, не красились, так что тут я впервые увидел накрашенное лицо. И бриллиантов на ней еще прибавилось, таких же крупных и желтоватых, как и первые два. Нет, первые пять. Но и Минни тоже никуда не ушла. Она стояла в дверях мисс Ребиной комнаты, едва держась на ногах от усталости.
– Все уладили? – спросила мисс Реба, запирая за нами дверь.
– Да, – сказала мисс Корри. – Почему вы не ложитесь? Минни, заставь ее лечь.
– Ты бы мне это час назад посоветовала, – сказала Минни. – Хорошо, чтобы через два часа не пришлось того же советовать. Не было тебя тут прошлый раз, два года назад, а то бы не советовала.
– Пойдемте спать, – сказала мисс Корри. – Вот вернемся в среду из Пассема…
– Паршема, черт тебя побери, – сказала мисс Реба.
– Ладно, – сказала мисс Корри. – Вот вернемся в среду, и Минни разузнает, где он, и мы его найдем.
– Само собой, – сказала мисс Реба. – А если у меня хватит ума, то и закопаем в той же канаве вместе с его киркой и лопатой. Хочешь выпить? – спросила она Буна. – Минни у нас шибко ученая или республиканка стала или бога боится – ни за что больше не хочет выпить.
– Должен же кто-то в этом доме не пить, – сказала Минни. – Для этого республиканкой быть не надо. Всего только и надо – уходиться до смерти и хотеть спать.
– Всем надо спать, – сказала мисс Корри. – Поезд отходит в четыре, а сейчас уже больше часу. Пошли, пошли.
– Ну и ступайте, – сказала мисс Реба. – Кто вас, к черту, держит? – Мы стали подниматься по лестнице. Затем Отис и я поднялись еще выше; он знал дорогу: на чердак, где ничего, кроме сундуков, и ящиков, и тюфяка на полу вместо кровати, не было. У Отиса была ночная рубашка (на ней еще сохранились складки с тех пор, как ее, аккуратно сложенную, купила, должно быть, мисс Корри), но он, так же как и я, снял только штаны и башмаки, и выключил свет, и сразу улегся. На чердаке было одно оконце, но в него теперь глядела луна, и светила она так ярко, что я видел всю каморку. Что-то все-таки было в нем неладное. Я устал и, когда поднимался наверх, думал, что засну, не успев лечь, но я чувствовал, что лежит рядом существо и не просто сна у него ни в одном глазу, а как будто оно и не спало никогда в жизни и даже не знает, что такое спать. И вдруг со мной тоже случилось что-то неладное. Я еще не знал, что именно, только знал – что-то случилось, и я сию минуту узнаю – что, и мне станет противно; и вдруг мне захотелось не быть здесь, не быть в Мемфисе и никогда даже не слышать про Мемфис: мне захотелось быть дома. Отис снова сказал «обалдеть».
– Я насчет здешних барашков. Ими тут прямо в воздухе пахнет, – сказал он. – Несправедливо, что одни бабы могут зарабатывать глиномеской, а мужчинам – тем остается только пытаться урвать немножко, когда мимо носа плывет. – Опять он сказал то слово, значение которого я уже спрашивал дважды. Но сейчас я не спросил, не хотел; я лежал, вытянувшись, напряженный, и поперек наших ног лежал лунный квадрат окна, и я старался не слушать его, но волей-неволей слышал: -…одна из комнатенок прямо под нами, в деловую ночь вроде субботней их сквозь пол слышно. Но проку от этого никакого. Даже достань я сверло и бурав и просверли я в полу глазок, все равно ведь эта черномазая и мисс Реба не дадут мне никого сюда приводить, чтобы зашибить деньжат, а если я и исхитрюсь, так они, как пить дать, отберут их у меня, как отобрал сегодня этот сукин кот пипанольные денежки. А вот у нас дома, когда Би работала у тетушки Фитти… – он осекся. И некоторое время лежал совершенно тихо. Потом опять сказал «обалдеть».
– Би? – переспросил я. Но опоздал. То есть не то что опоздал. Просто я и сам уже догадался.
– Сколько тебе? – спросил он.
– Одиннадцать, – сказал я.
– На год, значит, меня старше, – сказал он. – Жалко, что ты надольше не останешься. Остался бы до той недели, мы бы с тобой сообразили насчет глазка.
– Для чего? – спросил я. Понимаешь, не мог не спросить. Потому что хотелось мне одного – домой. К маме. Потому что мы должны быть подготовлены к опыту, знанию, постижению, а не так, чтобы нас ни с того ни с сего хватили по голове дубиной в темноте, как делают бандиты, разбойники. Не забудь, мне было всего одиннадцать. Существуют на свете поступки, обстоятельства, ситуации, которых не должно быть, но они есть, и нам их не избежать, да мы и не захотели бы их избегнуть, даже если бы имели такую возможность, потому что они – тоже часть поступательного Движения, они означают – ты участвуешь в жизни, живешь. Но они должны открываться нам тактично, пристойно. Мне же приходилось узнавать слишком много сразу, слишком быстро и без всякой помощи; мне некуда было поместить эти знания, не было во мне еще подготовлено такого вместилища, гнезда, куда бы принять все это безболезненно, без мучений. Он лежал лицом кверху, как и я. Тело его было неподвижно, глаза тоже. Но я чувствовал, что он следит за мной.
– Не больно много ты знаешь, верно? – сказал он. – Откуда ты родом, я забыл?
– Из Миссипи, – сказал я.
– Г…, – сказал он. – Немудрено, что ты ни черта не знаешь.
– Ладно, – сказал я. – Би – это мисс Корри.
– О чем я только думаю, упускаю из рук деньги, будто сор какой, – сказал он. – Но, может, мы с тобой кое-что из этого выудим. Вот увидишь. Ее звать Эверби Коринтия, как бабку. Попробуй работать с таким имечком. Даже и для Киблита не слишком годилось, но одни там уже знали его и попривыкли, а другие так спешили, что им плевать было – есть у нее вообще имя или нет. А уж тем более не годилось для Мемфиса, для такого заведения, куда, говорят, каждая девка рвется, как только освободится место. Так что там-то, в Киблите, когда ее мамаша померла и тетушка Фитти взяла ее к себе и пустила в оборот, чуть только она подросла, имя ей не очень мешало. А после, когда она прослышала, насколько больше можно заработать в Мемфисе, и перебралась сюда, здесь про Эверби никто не знал, и она назвалась Корри. Так что всякий раз, как я у нее тут гощу, в прошлое лето, например, и сейчас, она дает мне пять центов в день, чтоб я не говорил про Эверби. Понимаешь? Вместо того чтобы проболтаться тебе, как дурак, мне бы надо пойти к ней и сказать: «Я стараюсь не проговориться за пять центов в день, но за десять центов старался бы вдвое лучше». Ну, ничего, не страшно, я ей завтра скажу, что ты теперь тоже знаешь, так, может, она нам обоим…
' – Кто это тетушка Фитти? – спросил я.
– Не знаю, – ответил он. – Все ее так звали. Может, и вправду нам родня, кто ее знает. Жила она одна на краю города, пока не взяла к себе Би после смерти ее мамаши, и как только Би подросла, а ждать этого пришлось недолго, – Би была дылдой еще до того, как ей стукнуло десять, или одиннадцать, или двенадцать, или когда она там начала…
– Что – начала? – спросил я. Понимаешь? Должен был спросить. Я не мог остановиться, я зашел уже слишком далеко, как и вчера в Джефферсоне, только вчера ли, а может, в прошлом году? В другую эпоху, в другой жизни, другой Люций Прист? – Что значит глиномеска?
Он объяснил мне, с некоторым презрением, но в основном с каким-то недоверчивым, даже благоговейным, почтительным изумлением.
– Я там устроил глазок в задней стене дома, где из доски сучок выпал, а сверху жестяную пластинку приладил, с которой только я умел управляться, пока тетушка Фитти перед домом получала деньги и караулила. Ребятам твоего роста приходилось становиться на ящик, и с них я брал по пять центов, но тетушка Фитти все-таки пронюхала, что я за погляд беру со взрослых мужчин десять центов, а они могли бы входить внутрь за пятьдесят, и она мне чуть глаза не выцарапала…
Поднявшись во весь рост, я ударил его, к большому его удивлению (и своему тоже), мне даже пришлось нагнуться и схватить его и рывком поднять, чтобы было удобнее. Я ничего не смыслил в боксе и мало что – в драке. Но я знал совершенно определенно, чего хочу: не просто отколотить его, а стереть с лица земли; на секунду я почувствовал угрызения совести из-за того, что он ниже меня ростом (откуда взялось это возрождение древнего благородно-спортивного духа Итона [27]?). Но не дольше секунды; я колошматил, молотил, пинал не только десятилетнего недоростка, но обоих – Отиса и сводницу: маленькое дьявольское отродье, осквернившее ее тайное тайных, и ведьму, поправшую ее невинность – общую плоть, которую надо избить и изничтожить, общую сеть нервов, которые надо истерзать и раздергать, и более того: не только этих двоих, но всех, кто участвовал в ее осквернении, не только сводников, но и бессердечных, подлых подростков, и жестоких бесстыдных мужчин, которые платили свои центы, чтобы любоваться ее беззащитным, никем не защищенным и не отомщенным унижением. Он шлепнулся на тюфяк, но тут же встал на четвереньки и начал рыться в штанах, брошенных на пол. Я не знал – зачем (мне было все равно), не понял даже, когда он поднял, взметнул руку вверх. Только потом я заметил раскрытый карманный нож в кулаке, но и тут мне было все равно; это нас как бы уравняло в росте, дало мне carte blanche [28]. Я вырвал у него нож. Сам не знаю – как, я не почувствовал боли; и когда я отбросил нож и снова ударил его, я решил, что кровь на его лице – его собственная кровь.
Наконец меня схватил в охапку, оторвал от пола Бун, а я вырывался и плакал. Бун был босой, в одних брюках. Мисс Корри тоже была тут, в кимоно, с распущенными волосами – они доходили ей до талии, даже ниже. Отис, прижавшись к стенке, не плакал, а скверно ругался, как тогда, с Недом.
– Что за чертовщина? – сказал Бун.
– Рука, – сказала мисс Корри. Она замолчала и сразу обернулась к Отису, потом снова заговорила: – Ступай в мою комнату, – сказала она. – Сейчас же. – Он ушел. Бун уложил меня на тюфяк. – Дай я посмотрю, – сказала Корри. – Тут только я понял, откуда взялась кровь – из глубокого пореза через всю ладонь по сгибу пальцев, – наверное, я сжал лезвие, когда Отис пытался его вырвать. Кровь все еще шла. Вернее, пошла, когда мисс Корри разжала мне пальцы.
– За каким чертом вы подрались? – спросил Бун.
– Ни за каким, – ответил я. Я отдернул руку.
– Не разжимай, пока не вернусь, – сказала мисс Корри. Она вышла и вернулась, неся таз с водой, и полотенце, и бутылку, и еще что-то, похожее на обрывок мужской рубахи. Она смыла кровь и откупорила бутылку. – Будет больно, – сказала она. Она оказалась права. Потом она оторвала от рубахи полосу и перевязала мне руку.
– Не хочет сказать – почему подрались, – сказал Бун. – Надеюсь хоть, он начал, а не ты, – он ведь ниже тебя вдвое, даром что старше на год. Не удивительно, что нож вытащил…
– Даже моложе, – сказал я. – Ему десять.
– А мне сказал – двенадцать, – сказал Бун. И тут наконец я понял, в чем была неладность Отиса.
– Двенадцать? – переспросила мисс Корри. – Да ему в тот понедельник пятнадцать будет. – Она глядела на меня. – Хочешь, я его?…
– Только не пускайте его сюда, – сказал я. – Я устал. Спать хочу.
– Об Отисе не думай, – сказала она. – Он утром уедет домой. В девять есть поезд. Я пошлю с ним на станцию Минни – пусть глаз с него не спускает, пока он не войдет в вагон, и даже когда войдет, пусть следит за ним через окно, пока поезд не тронется.
– Правильно, – сказал Бун. – И саквояж мой пускай прихватит – положит туда воспитание и манеры. Ведь ты его сюда, в мемфисский…
– Перестань, – сказала мисс Корри.
– …дом привезла за воспитанием и манерами. Может, он их даже получил. А то ведь сколько лет мог рыскать по всем арканзасским борделям и никого себе по росту не подобрать, в кого бы нож всадить…
– Замолчи! Замолчи! – сказала мисс Корри.
– Ладно, ладно, – сказал Бун. – Но должен же Люций узнать наконец, где он побывал, чтобы после хвастать. – Потом они погасили свет и оба ушли. Так я думал. Но свет опять зажегся, на этот раз Бун был один. – Может, все-таки скажешь, из-за чего каша заварилась? – спросил он.
– Ни из-за чего, – сказал я. Он постоял надо мной, посмотрел, громадный, голый по пояс, держа руку на выключателе.
– Одиннадцать лет, – сказал он, – и уже порезали в драке в публичном доме. – Он все смотрел на меня. – Хотел бы я тебя знать тридцать лет назад. Если б ты меня поучил, когда мне было одиннадцать, может, у меня сейчас тоже было бы больше мозгов в голове. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – ответил я. Оп погасил свет. Сколько-то времени я спал, но па этот раз появилась мисс Корри, она стояла на коленях возле тюфяка; я видел овал ее лица и волосы, пронизанные лунным светом. На этот раз плакала она – чересчур большая, чтобы плакать красиво, всего лишь – беззвучно.
– Я заставила его сказать, – проговорила она. – Ты дрался за меня. И раньше, бывало, мужчины, пьяные, дрались из-за меня, но ты первый дрался ради меня. Понимаешь, к этому я не привыкла. И теперь не знаю, что делать. Но одно сделать могу и сделаю. Я дам тебе обещание. Там, в Арканзасе, я сама была виновата. Но больше моей вины не будет.
Понимаешь? Приходится иногда узнавать слишком быстро; приходится делать прыжок в темноте, надеясь, что Нечто – Оно – Кто-то не даст оступиться. Так что, может быть, в конце концов, не только Бедность и Не-Доброде-тель заботятся о своих присных.
– Вы тогда были не виноваты, – сказал я.
– Нет, виновата. Можно ведь выбирать. Можно решать. Можно сказать «нет». Можно найти настоящую работу, работать. Но больше моей вины не будет. Хочу дать тебе такое обещание. И сдержу его, как ты сдержал свое, про которое говорил мистеру Бинфорду перед ужином. Но ты должен сказать, что берешь с меня обещание. Берешь?
– Ладно, – сказал я.
– Нет, ты должен сказать, что берешь. Вот такими словами сказать.
– Хорошо, – сказал я. – Беру обещание.
– А теперь попробуй опять заснуть, – сказала она. – Я принесла стул, посижу немного, и как раз пора будет подымать тебя и идти на вокзал.
– Вы тоже идите спать, – сказал я.
– Мне не спится, – сказала она. – Я просто посижу здесь. Ты засыпай. – На этот раз это опять был Бун. Лунный квадрат окна передвинулся, значит, я успел поспать; Бун говорил, и голос его изо всех сил старался изобразить шепот или хотя бы бормотанье, а сам он, по-прежнему голый по пояс, наклонялся над кухонным стулом, на котором сидела Эверби (то есть мисс Корри), и тянул ее сопротивляющуюся руку.
– Пошли. У нас всего час остался.
– Пусти. – Она тоже говорила шепотом. – Уже поздно. Пусти, Бун.
Затем опять его скрипучее бормотанье, все еще старающееся изобразить шепот:
– За каким чертом я, думаешь, такую даль перся, столько ждал, и работал, как проклятый, и деньги копил, и снова все только жди…
Затем лунное окошко передвинулось еще подальше, и где-то прокричал петух, я придавил во сне раненую руку, и она болела, потому я, наверное, и проснулся. Так что я не мог сказать – оставался он тут или уходил и снова вернулся: по-прежнему раздавались голоса, которые все еще старались изобразить шепот, но раз прокукарекал петух, значит, пора было вставать. И опять, да, она опять плакала.
– Не надо! Не надо! Оставь!
– Ладно, ладно. Но только на сегодня, а завтра, когда мы будем ночевать в Пассеме…
– Нет! H завтра нет! Я не могу! Не могу! Оставь! Ну, пожалуйста, Бун, пожалуйста!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Мы – Эверби, Бун и я – пришли на станцию загодя, во всяком случае, так нам казалось. И сразу увидели Неда – он поджидал нас у вокзала. На нем была чистая рубашка – то ли он купил новую, то ли упросил кого-то выстирать старую. Но почти сразу события стали развиваться в таком темпе, что мы только потом узнали – рубашку ему дал Сэм. Бун не успел рта раскрыть, как Нед сказал:
– Успокойся. Я тут все устраиваю, а мистер Сэм Громобоя стережет. Вагон на месте, уже к поезду прицеплен вон там, за вокзалом, так что дело за вами. Уж если мистер Сэм Колдуэлл заправляет железной дорогой, будьте покойны, все будет в лучшем виде. Мы уже коню и имя дали – Громобой. – Тут он увидел мою повязку и прямо взвился: – Что ты натворил?
– Порезался, – сказал я. – Пустяки.
– Здорово? – спросил он.
– Порядочно, – ответила Эверби. – Четыре пальца чуть не до кости. Ему нельзя шевелить рукой. – Нед и тут не стал терять время. Он только оглядел нас.
– А где тот? – спросил он.
– Какой тот? – спросил Бун.
– Вчерашний Свистун, – сказал Нед. – Недоросток, у которого только деньги па языке. Для этого коня две руки требуются. Кто, по-твоему, жокеем будет? Я, что ли, или, может, ты, при том что ты еще в два раза тяжелее меня? Я хотел Люция, но раз уж так получилось, рисковать нельзя, сойдет и тот, по весу он даже легче Люция, а что меньше ума, так зато подлости с избытком, чтобы на скачках играть, и жадности, чтобы выиграть стараться, а уж трусости и подавно, чтобы в седле держаться и не брякнуться. А нам только это и требуется. Где он?
– Укатил в Арканзас, – сказал Бун. – Сколько, по-твоему, ему лет?
– На сколько выглядит, столько и есть, – сказал Нед. – Годков пятнадцать, должно быть? Укатил в Арканзас, говоришь? Придется кому-нибудь поскорей смотаться туда за ним.
– Хорошо, – сказала Эверби. – Я привезу его в Паршем. На этот поезд мне уже не поспеть, так я останусь и привезу его следующим.
– О чем речь, – сказал Нед. – Это же поезд мистера Сэма. Вы передайте Свистуна мистеру Сэму, уж он с ним справится.
– Еще бы, – сказал Бун Эверби. – И ты на свободе сможешь целый час выламываться перед ним – «не надо, не надо!». Но он, наверно, поумнее меня, не станет тебя слушать. – Она только поглядела на него.
– Тогда ты сам поезжай и привези Отиса, а мы встретим тебя вечером в Паршеме, – сказал я. Теперь уже Бун поглядел на меня.
– Так, так, – сказал он. – Как это давеча мистер Бинфорд выразился? Никак в этой луже еще один боров завелся. Правда, пока что не боров, а подсвинок. Или, может, мне только казалось, что подсвинок.
– Прошу тебя, Бун, – сказала Эверби. Только это и сказала. – Прошу тебя, Бун.
– Забирай его и проваливай с ним вместе к чертовой матери на свою бойню. Тебе-то и уходить оттуда было незачем, – сказал Бун. На этот раз она не ответила. Просто стояла, потупившись, такая большая, что неподвижность была ей к лицу. Потом повернулась и сразу пошла прочь.
– Может, мне и вправду уехать, – сказал я. – Прямиком домой. У Неда уже есть жокей, а тебе, я вижу, просто не терпится сцепиться со всяким, кто хоть немножко хочет нам помочь.
Бун мерил, сверлил меня взглядом не меньше секунды. Потом сказал:
– Ладно, – и в два шага нагнал ее. – Я сказал, ладно, – повторил он. – Ладно?
– Ладно, – сказала она.
– Буду встречать тебя с первым поездом сегодня. А не приедешь на нем, так буду встречать, пока не встречу. Ладно?
– Ладно, – сказала она. И ушла.
– Вы, конечно, не догадались прихватить мой чемоданчик? – спросил Нед.
– Что? – спросил Бун.
– А где он? – спросил я.
– В кухне, куда я поставил, где же еще, – сказал Нед. – Шоколадная с золотым зубом видела его.
– Мисс Корри привезет его вечером, – сказал я. – Пойдем. – Мы вошли в вокзал. Бун купил билеты, и мы вышли на платформу, где уже стоял поезд, и пассажиры занимали места. Наш товарный вагон был впереди, возле него, у открытых дверей, разговаривали Сэм, и кондуктор, и еще двое мужчин, – один, наверно, был машинист. Понимаешь? Не просто какой-то сигнальный кондуктор, отработавший смену, а целая поездная бригада.
– Ему когда скакать – сегодня? – спросил кондуктор.
– Завтра, – сказал Бун.
– Ладно, сперва надо доставить его туда, – сказал тот и взглянул на часы. – Кто с ним поедет?
– Я, – сказал Нед. – Как найду ящик или какую-нибудь подставку и залезу туда, так сразу и поеду.
– Давай ногу, – сказал Сэм. Нед согнул колено, и Сэм подсадил его в вагон. – Ну, увидимся завтра в Паршеме, – сказал он.
– А я думал – ты до самого Вашингтона едешь, – сказал Бун.
– Кто, я? – сказал Сэм. – Это поезд до Вашингтона едет, а я в два ноль девять ночи пересяду в Чаттануге на обратный и вернусь. В Паршеме буду завтра в семь утра. Я бы поехал с вами и сел бы в Паршеме на два ноль восемь, но мне надо хоть немного соснуть. Да я вам сейчас и не понадоблюсь. Нед со всем управится.
Нам с Буном тоже не мешало. В смысле – соснуть. Мы и поспали, пока кондуктор не разбудил нас, и это уже был Паршем, рассветало, и мы стояли на дорожке, засыпанной шлаком, и смотрели, как паровоз оттаскивает наш вагон – на этот раз куда надо (на паршемской станции был помост для выгрузки скота), и снова подцепляет свой состав, и тащит его, и вагоны лязгают на стрелках путей, бегущих на юг, в Джефферсон. Потом мы трое разобрали стойло, и Нед вывел коня, и, разумеется, как и следовало ожидать, у самого помоста невесть откуда взялся приятный на вид негр лет девятнадцати и сказал:
– С добрым утречком, мистер Маккаслин.
– Ты, сынок? – спросил Нед. – Куда нам? – И мы ушли, а Бун остался, потому что теперь роль Двигателя перешла к нему: он должен был найти жилье для нас всех, не только для себя и меня, но и для Отиса и Эверби, когда они приедут вечером, и разыскать неведомого человека – Нед даже имени его не знал, но при этом утверждал, что он владелец какого-то коня, – и уговорить этого человека принять участие в гипотетических скачках, которые должны произойти в будущем и, значит, пока что не существуют, и убедить его поставить на своего коня – то есть убедить один плод Недовой фантазии поставить на другой, столь же фантастический плод – против нашего коня, уже дважды проигравшего (опять-таки, со слов Неда, то есть плод фантазии номер три), в результате чего Нед рассчитывал вернуть автомобиль деда; и все это Бун должен был провернуть так, чтобы никто его не спросил, кому же, в конце концов, принадлежит этот конь. Мы – Нед, молодой негр и я – уже шли по дороге, уже за городом – тогда это было совсем близко, не город, а поселок, несколько лавок на пересечении двух железнодорожных линий, станция, помост для погрузки и выгрузки скота, склад и платформа для тюков с хлопком. Впрочем, кое-что там до сих пор не изменилось: огромная, бестолковая, многоэтажная и многокоридорная гостиница готически-пароходного стиля, и по-прежнему каждый февраль там собираются на две недели болельщики в комбинезонах, и дрессировщики легавых собак, и миллионеры с Севера – собственники этих собак (я сам слышал, как однажды вечером в 1933 году, в холле этой гостиницы, Хорес Литл [29] из Огайо, над чьим предприятием, как и над прочими предприятиями, навис тогда дамоклов меч в виде повсеместно закрытых банков, отказался от пяти тысяч долларов, предложенных ему за Мери Монтроз [30]); приезжал туда и Пол Рейни [31] – ему нравились наши края или, может, наши олени, и медведи, и пумы, и он пустил часть своих уоллстритских денег на покупку участка миссисипской земли, чтобы было где поохотиться ему и его друзьям, – страстный собачник, который повез в Африку своих гончих, натасканных на медведей, только для того, чтобы выяснить, как они обойдутся со львами, а львы с ними.
– Белый парнишка на ходу спит, – сказал юноша. – У вас что, седла нет? – Но пока что я не собирался спать. Мне надо было понять, выяснить.
– А я и не знал, что у тебя тут знакомые и ты даже известил их.
Нед шел с таким видом, будто не слышал меня. Потом все-таки бросил через плечо:
– Не терпится узнать – как? – Он шел и молчал. – Мы с дедушкой этого парня масоны, – сказал он наконец.
– Почему ты шепчешь? – спросил я. – Хозяин тоже масон, но говорит об этом громко.
– А я и не заметил, – сказал Нед. – А и заметил бы, так что? Стал бы кто лезть в эту самую ложу, когда бы она не была такая секретная, что в нее никак не попасть? А если не говорить по секрету, то как сохранить секретность?
– Но как ты известил его? – спросил я.
– Вот ты меня послушай, – сказал Нед. – Ежели тебе когда-нибудь понадобится обстряпать какое-нибудь дельце, не просто обстряпать, а чтобы втихую, и быстро, и наверняка, и никто не разболтал бы и не растрезвонил, ты ходи и ищи, пока не найдешь человека, который вам не кто-нибудь, а мистер Сэм Колдуэлл, и тогда поручи это дело ему. Вдолби это себе в голову. Ох, и пригодился бы джефферсонцам такой Сэм Колдуэлл. Десяток таких Сэмов Колдуэллов.
И тут мы пришли. Солнце поднялось уже довольно высоко. Дом был не бог весть какой, некрашеный, но на совесть сколоченный, чистенький, вокруг него – белые и желтые акации, двор подметен, в заборе все колья целы, калитка легко ходила на петлях, и куры возились в пыли, и в хлеву, на заднем дворе, стояли парочка мулов и корова, и при виде юноши – нашего провожатого – два здоровенных пса замахали хвостами, и с веранды по ступенькам сразу стал спускаться старик – очень черный старый негр в белой рубашке, подтяжках и широкополой шляпе, усы и эспаньолка у него были белоснежные, – он прошел через весь двор, чтобы взглянуть на лошадь. Потому что он ее знал, помнил, и, значит, хотя бы один из плодов Недовой фантазии стал реальностью.
– Всей компанией купили ее? – спросил он.
– Покамест она наша, – сказал Нед.
– Надолго? Выпустить на скачки успеете?
– Разок успеем, – сказал Нед. Потом повернулся ко мне: – Поздоровайся с мистером Пассемом Худом. – Я расшаркался.
– Отдохните, – сказал дядюшка Паршем. – От завтрака, верно, не откажетесь? – Я уже чуял завтрак носом – пахло ветчиной.
– Очень спать хочется, – сказал я.
– Всю ночь глаз не сомкнул, – сказал Нед. – Да и я тоже. Только он сидел в доме с кучей бабья и слушал, как они орут – почему да почем, а я спокойненько провел время в пустом вагоне – я да конь. – Но я собирался сперва поставить Громобоя в конюшню и задать ему корму. Они мне не позволили. – Иди с Ликургом, поспи немного, – сказал Нед. – Ты мне скоро понадобишься, пока еще не очень знойно. Нам надо кое-что узнать насчет этого коня, и чем скорее начнем, тем быстрее кончим. – Я пошел за Ликургом. Он привел меня в пристройку, там стояла кровать, покрытая ярким, безукоризненно чистым лоскутным одеялом; мне показалось, что я уснул раньше, чем лег, и что Нед разбудил меня раньше, чем я уснул. Он держал чистый грубошерстный носок и обрывок веревки. Теперь я очень хотел есть. – Потом позавтракаешь, – сказал Нед. – На пустой желудок легче найти подход к лошади. Вот… – И он растянул носок. – Свистуна покамест еще нет. Может, лучше, чтобы и не было. Он из того сорта, что даже когда позарез тебе нужен, потом видишь, что без него было все ж таки лучше. Давай руку. – Он показал на порезанную, натянул носок прямо на повязку и обвязал вокруг кисти веревкой. – Большим пальцем ты шевелить можешь, а носок не даст забыть, что тебе нельзя распрямлять пальцы, не то порез опять раскроется.
Дядюшка Паршем и Ликург вывели коня и поджидали нас. Он был уже собран, под старым, потертым, но безукоризненно вычищенным седлом. Нед поглядел на седло.
– Мы и без седла обошлись бы, только согласятся ли они? Сейчас не снимайте, попробуем и так и этак, посмотрим, что ему больше по душе. – Выгон на берегу ручья был невелик, но ровный, без выбоин, упругий. Нед подтянул стремена – скорей по своему росту, чем по моему – и подсадил меня. – Ты знаешь, как с ним обходиться – как с маккаслинскими жеребцами. Пусть сам думает, куда ему сворачивать; похоже, его только и выучили, что скакать так быстро, как удила позволяют, и в ту сторону, куда голову повертывают. А нам ничего другого и не надо. Хлыст тебе покамест ни к чему. Нам надо с конем познакомиться, а не хлысту его учить. Ну, пошел. – Я послал его тротом по выгону. Он был чересчур податлив в поводу, его остановила бы и паутинка. Я сказал об этом. – Еще бы, – сказал Нед, – еще бы. Голову прозакладываю, у него на крупе куда больше отметин от хлыста, чем во рту ссадин от удил. Пошел. Резвее.
Но он не хотел. Я брал его в шенкеля, бил каблуками, а он по-прежнему шел ровным тротом, только на втором полукруге (я вел его по кругу – по такому примерно, как мы проложили на выгоне у дядюшки Зака) наддал, и тут я вдруг сообразил – он просто торопится добежать до Неда. Но, как прежде, не закусывая удила; он ни разу не натянул поводьев, бежал, низко пригнув голову, так что моя рука не чувствовала никакого напряжения, точно удила были свининой, а он – магометанином (или рыбной костью, а он добивается избрания на пост констебля в штате Миссисипи, меж тем его противники из баптистов кричат, будто он заигрывает с католиками [32], или письмом, собственноручно подписанным г-жой Рузвельт, а он – секретарем «Совета американских граждан» [33], или сигарным окурком сенатора Голдуотера, а он – новоиспеченным членом «Сторонников демократических действий» [34]), пока, добежав до Неда и рванувшись с такой силой, что мне отдало в плечо, не освободил голову и не начал жевать Недову рубашку.
– Угу, – сказал Нед. Одна рука была у него заведена за спину, я разглядел в ней ободранный прут. – Поверни его. – Потом Громобою: – Придется тебе выучиться, сынок, не бежать ко мне, пока я не позову. – Потом снова мне: – На этот раз он не остановится. Но ты веди себя так, будто собирается остановиться: за шаг до места, где ты поворотил бы ко мне, будь ты конем, заведи руку назад и хлопни его покрепче. Теперь держись. – И он отступил и больно хлестнул Громобоя по крупу. Тот вздыбился и понес: энергия его движения (не скорость, даже не стремительность, а именно энергия движения) была потрясающая. Потому что это была всего лишь реакция на страх, а страх не красит лошадей; их сложение – живая масса и симметрия – не приспособлено для гармоничного выражения страха, требующего движений плавных, грациозных, причудливых, которые пленяют и восторгают и даже пугают и ужасают, как движения антилопы, или жирафы, или змеи.