Он положил трубку, посмотрел на Галину.
– Будалов кланяется вам. Не знаю почему, но даже от его голоса мне всегда становится не по себе. Терпеть не могу следователей.
– Илья Артемович очень милый человек, прямой и честный, – возразила Галина.
– В вас говорит лечащий врач. Больной – всегда больной. Даже если он следователь по особо опасным преступлениям. Если бы вы не лечили его, он не показался бы вам таким милым.
– Что он просил передать мне?
– Привет.
– А еще?
– Просил подготовить копию истории болезни… – Вадим Петрович назвал фамилию больного, потом, продолжая прерванный разговор, произнес так, словно этого звонка вовсе и не было: – Так вот, я полагаю, что такие дозы наркотала граничат уже с чем-то недозволенным.
В тот же день Галина рассказала об этом разговоре Багрию.
– Все лекарства в какой-то мере яд, – сказал Багрий. – Надо только уметь пользоваться ими, тогда они идут впрок. Вы же знаете, человек привыкает к наркоталу, вот и приходится увеличивать дозу. Ничего не поделаешь.
Галина успокоилась. И все же каждый раз, когда она брала в руки шприц, ей вспоминалось: «Такие дозы граничат уже с чем-то недозволенным».
5
Некогда самостоятельный завод Романова постепенно попал в полную зависимость от Бунчужного. «Торос» получал множество разнообразных деталей, и облицовку клюзов, и крупные секции, выкроенные на его, Бунчужного, электронных автоматах и сваренные в его, Бунчужного, цехах. Даже своего плаза у Романова сейчас не было. Все расчеты по строительству теперь он получал от Бунчужного, который построил уникальный масштабный плаз, первый в стране.
Романов понимал, что современные океанские корабли с очень сложным автоматическим управлением ему поручали строить потому, что рядом был завод Бунчужного. А ведь еще совсем недавно судостроительный Романова считался передовым. Один стапельный цех чего стоил – гигантский крытый эллинг, где сборке корабля не мешали осенние непогоды, зимние вьюги, летний зной.
Романов пришел хмурый. Не глянув на секретаря, он рванул на себя двери кабинета Бунчужного, энергичным шагом прошел через всю комнату, сухо поздоровался и, не ожидая приглашения, тяжело опустился в кресло. Поглядел на коллекцию разноцветных телефонов, на зеркально блестящий ПДП и спросил сухо:
– Так что у тебя там за новости, Тарас Игнатьевич?
Бунчужный молча протянул ему письмо министра. Романов стал читать, ничем не выдавая захлестнувшей его обиды. Бунчужному, глядя на него, стало не по себе. Он поднялся, подошел к окну.
Матвея Романова Тарас Игнатьевич знал давно. Вместе восстанавливали судостроительный. Вместе работали на самом трудном участке первого цеха, где происходила раскройка металла. Вместе разрабатывали новый метод электросварки – дешевый, высококачественный, надежный. Их работой заинтересовался научно-исследовательский институт. Метод превзошел все ожидания. Его переняли другие заводы. За короткое время экономия по стране от внедрения в практику этого способа исчислялась уже сотнями тысяч, а потом и миллионами рублей. Зашумели газеты. Бунчужного и Романова представили к награде. А спустя еще некоторое время Тарас Игнатьевич получил Ленинскую премию. После этого прошло несколько дней, и Матвея Романова, по рекомендации Бунчужного, назначили директором соседнего судостроительного.
Представление к Ленинской премии Бунчужного и новое назначение Романова было простым совпадением. Однако родной брат Романова, журналист, сотрудник редакции областной газеты, усмотрел в этом недобрый умысел.
– Ведь он вот какую хиромантию завернул, Матюха! Он взятку тебе дал, – говорил он брату, оживленно жестикулируя. – Оттер плечом от Ленинской премии и, чтобы не скулил, завод – в зубы. Дескать, бери и помни мою доброту.
– Знаешь, что тебе всегда не хватало, Ваня? – сказал с горечью Матвей Семенович. – Здравого смысла и доброты.
– Зато у тебя этого – невпроворот. Попомни мое слово, он тебя и оттуда еще турнет.
– Да пойми, нет ему смысла, если он же меня рекомендовал. Никакого смысла нет.
– А он безо всякого смысла турнет. Мешаешь ты ему на этом свете. Сварка эта новая – твоя идея. Ты начал. Ты до конца довел. Тебе честь и слава. Понимаешь, тебе, а не ему. На твоих плечах он к славе добрался, и теперь ты – лишний. Как свидетель обвинения. Умный человек всегда старается от свидетелей обвинения избавиться. А он – умный хохол.
– Спасибо, что хоть это за ним признаешь.
– Что хохол?
– Нет, что умный.
– Так оно, брат, чем враг умнее, тем хуже.
– Ты хоть другим не болтай всего, что сейчас нагородил, – сказал Матвей. – При чем тут Бунчужный? К Ленинской премии представлял институт. Им там надо было отметить своих – тех, что и кандидатские, и докторские сделали на нашем материале. А чтоб лишних разговоров не было, прицепили и Бунчужного. Могли и другого пришвартовать. Меня, например. Или начальника цеха, в котором этот метод внедрялся впервые. А то и бригадира лучшей бригады этого цеха. Не знаешь ты разве, как у нас это иногда делается?
Бунчужный вернулся на свое место. Сидел, курил, глядел на Матвея Семеновича. «До чего же он похож на своего брата. И надо же, чтобы я сначала с тем схлестнулся, теперь с этим».
Романов неторопливо прочитал письмо. Еще раз. Так же неторопливо сложил, затолкал в боковой карман своего легкого, ладно пригнанного по фигуре пиджака и только после этого спросил таким тоном, словно это не министр, а он, Бунчужный, подписал приказ о слиянии заводов:
– А меня куда?
– Оставайся на прежнем месте, – сказал Бунчужный. – Не хочется мне, чтобы такой ответственный участок попал в руки другого. Пока освоится, пока…
– Вот именно – участок, – не дал ему закончить Романов. – Доработался Матвей Семенович до начальника участка. Можно и с повышением поздравить.
Эта язвительная реплика заставила Бунчужного нахмуриться.
– Дело не в названии, Матвей Семенович. Ты знаешь: дело не в названии. Впрочем, если не хочешь – лаборатория электросварки у нас, сам знаешь, одна из лучших в Союзе. Сейчас начинаем освоение гравитационной электросварки по нашему, русскому, методу. А впереди – лазер… С тобой мы все это провернем куда быстрее.
– Провернем, – язвительно усмехнулся Романов. – Я проверну, а ты за это вторую Звезду получишь.
– Да очнись ты, Матвей Семенович. Ведь не я раздаю ордена и присваиваю звания лауреатов. Если бы от меня зависело…
– Мне бы первому присвоил? Знаю эту побасенку.
– Как хочешь, – уже сухо произнес Бунчужный.
Романов не заметил ни этого отчужденного тона, ни подчеркнуто сухой интонации. Ему важно было узнать от Бунчужного все, чтобы не наломать дров сгоряча, не накуролесить. Он взял себя в руки, потянулся за сигаретой, закурил. Помолчал.
– Ну а если я, скажем, не соглашусь и на прежнем месте остаться, и к тебе в лабораторию идти! Кто я теперь для вас? Разжалованный директор. Не понимаешь, как мне обидно?
– Не понимаю, – резко ответил Бунчужный. – Но министр понял. Есть у него для тебя место – в Прибалтике. Директором судостроительного. А только я не советую. – И, отвечая на недоуменно-вопросительный взгляд Романова, продолжал: – Не потянешь.
– Какого же черта ты рекомендовал меня директором «Тороса»? Какого черта, спрашиваю?! – взорвался Романов.
– Маху дал. Не учел, что ты с людьми работать не можешь.
– У тебя учился.
– Не тому учился. Ты ведь с людьми – вот как.
Бунчужный показал крепко стиснутый кулак.
– И этому у тебя учился, – упрямо повторил Романов.
– Конечно, иногда нужно и так, – согласился Бунчужный, разжав и опять крепко стиснув кулак. – Завод не детский садик. Тут иногда нужно как на фронте – не мои слова: Скибу цитирую. Я вот сегодня лучшего сварщика выгнал за то, что вчера выпил больше нормы. Думаешь, он работать не мог?.. Мог. Думаешь, у нас электросварщиков – бери не хочу?.. Нет, не хватает. А выставил я его, чтобы другим неповадно было. Себе в убыток выставил. Конечно, иногда нужно и так. А вообще-то к людям надо с душой. А ты ко всем с одной меркой. – Он сделал паузу и продолжал своим ровным, чуть приглушенным голосом: – Ты сейчас огорошен. Давай подождем два-три дня, потом поговорим.
Романов коротким движением большой руки воткнул в пепельницу недокуренную и до половины сигарету, крутнул так, что она лопнула, стряхнул приставшие к пальцам крошки табака и спросил:
– Завод когда сдавать?
– Сегодня.
– А повременить, пока я в Москву слетаю?
– Я тянуть не люблю. Это у меня с фронта – приказ есть приказ. И потом, с министром можешь и тут поговорить. Во вторник обещал быть, если ничего не помешает.
– Так, может быть, с передачей до его приезда и подождем?
– Тянуть не буду.
– Торопишься, значит. Боишься, чтобы там не переиграли.
Бунчужный почувствовал, как у него холодеют губы и по затылку забегали мурашки. «Довел-таки, сукин сын!» – подумал он не столько со злостью на Романова, сколько на самого себя.
– Все. Разговор окончен. Через час комиссию пришлю.
Романов несколько секунд смотрел на Бунчужного, потом резко поднялся, быстрым шагом направился к выходу. Сильным ударом носка толкнул дверь, вышел, громко хлопнул ею.
Бунчужный досадливо поморщился. Посмотрел на часы. Половина десятого. Удалось ли связаться с больницей?
Он потянулся к трубке, но телефон в это время зазвонил.
– Багрий на проводе, Тарас Игнатьевич, – доложила секретарь.
Бунчужный поздоровался, спросил:
– Как там Валентина моя?
– Сегодня немного лучше.
– Галина говорила. Не нравится она мне.
– Кто? – спросил Багрий, понизив голос.
– Галина. Я сегодня встретил ее. Утром. Не понравилась.
– Устала она очень. Больше ничего.
– Может, отправить ее на два-три дня в Заозерное, к бабушке? Поговорите с ней, Андрей Григорьевич. У меня ничего не выйдет.
– Вы полагаете, у меня выйдет?
– Попытайтесь, пожалуйста. Я в четыре буду.
Он положил трубку, несколько секунд сидел задумавшись, потом снова позвонил секретарю. Спросил как обычно:
– Что у нас там?
– Сейчас вам кофе принесут и чего-нибудь поесть.
– Не надо. Закончу прием, приду в буфет. Что у нас там?
– Было трое. По поводу жилья. Я их к Ширину отправила… Волошина пришла. Две минуты просит.
«Волошина – и две минуты», – усмехнулся Бунчужный, а вслух сказал:
– Давайте ее сюда.
Волошина вошла и направилась к столу своей на редкость легкой походкой. Лицо ее было затуманено не то печалью, не то заботой и в то же время освещалось теплой, приветливой улыбкой.
«Она очень пластична, – подумал Бунчужный. – Не только внешне пластична, но и внутренне».
Людмила Владиславовна до того, как стала главным врачом девятой больницы, несколько лет возглавляла заводскую поликлинику здесь, на судостроительном. Она была красива той особой красотой, какой обычно расцветают ладно скроенные женщины в тридцать четыре, тридцать пять лет. Умела держаться с подкупающей простотой и достоинством, что всегда вызывает чувство уважения и симпатию. Начальники цехов охотно выполняли все ее просьбы, нередко расходуя для ремонта поликлиники остродефицитные, предназначенные для отделки кораблей материалы.
Тарас Игнатьевич знал, что она еще студенткой вышла замуж за какого-то доцента, что у нее дочь от этого брака, что вскоре вышла замуж вторично, за Ширина, у которого за год до этого умерла жена. Узнав о свадьбе, Лордкипанидзе не удержался:
– Как?.. В одной упряжке Костя Ширин и эта трепетная лань?..
– Кто лань? – спросил Бунчужный. – Ты бы поостерегался, Лорд. Если она узнает, как ты ее обозвал…
Тарас Игнатьевич посмотрел на ее тонко очерченное лицо, чуть покатые, очень женственные плечи и подумал, что Константин Иннокентьевич не ровня ей и что брак у них, наверно, не из счастливых, но вот живут же. Спокойно, тихо. Иногда их можно было встретить в театре, на пикнике. Всегда вместе. Всегда какие-то умиротворенные, спокойные, очень дружески расположенные. Видимо, сумел же подобрать ключ к ее сердцу Константин Иннокентьевич?
Она любила внедрять в практику своей поликлиники все новое. Проведав об очередной новинке в Москве, Ленинграде или ином городе, она тут же собиралась и ехала, чтобы ознакомиться. Бунчужному нравилась эта ее деловитость. И то, что поликлиника на его заводе считалась самой лучшей в области, тоже нравилось. Людмилу Владиславовну он величал начальником цеха здоровья. Хорошим начальником. Однако против перевода ее главным врачом укрупненной девятой больницы не возражал: нельзя становиться поперек дороги человеку, если он в гору идет.
Легкий туман печали, который придавал красивому лицу Волошиной что-то общее с лицом скорбящей богоматери, не понравился Бунчужному.
«Конечно, клянчить пришла», – подумал он и поднялся навстречу. Она протянула ему свою белую, узкую в кисти, с длинными, тонкими пальцами руку. Он пожал ее, потом указал на кресло и произнес:
– Я весь внимание, Людмила Владиславовна.
«Она безусловно пришла клянчить, – снова подумал Бунчужный, – но прежде она станет интересоваться моим здоровьем».
– Как ваше здоровье, Тарас Игнатьевич?
Она выразила искреннее удовлетворение по поводу хорошего здоровья директора, несмотря на длительную командировку и хлопоты, которых у того полон рот. После этого перешла к Валентине Лукиничне:
– Мы вчера консилиум собирали. Лучшие специалисты…
Она стала перечислять членов консилиума, называя должность и научное звание каждого, но Бунчужный вежливо оборвал ее.
– Знаю, – сказал он. И, отвечая на удивленный взгляд, пояснил: – Я ведь уже с Галиной беседовал и с Андреем Григорьевичем. И что утешительного мало, тоже знаю. Какая нужда у вас? Давайте выкладывайте, пока добрый.
Волошина улыбнулась. Ей нужен линолеум. Желательно голубой. И пластик. Желательно белый. Лучше с бирюзовым отливом…
Зазвонил секретарский телефон.
– Приехал Дэвид Джеггерс, – сообщила секретарь.
– Ах и некстати, – бросил с досадой Бунчужный в микрофон и спросил: – Где он сейчас? В гостинице?.. К десяти? Этот если сказал, будет минута в минуту. Ладно, давайте кофе. – Он положил трубку и обратился к Людмиле Владиславовне: – Да, так что у вас там?
– Пластик, Тарас Игнатьевич. Для отделки панелей. В столовой хирургического корпуса. И еще: очень хотелось бы мне установить микрофоны с усилителем в конференц-зале. Нигде не достать сейчас такой установки, а у вас есть, говорил мне Константин Иннокентьевич.
Бунчужный потянул к себе ее заявление и, не просматривая, наложил резолюцию. Людмила Владиславовна пожалела, что не попросила пластика раза в два больше. А клея – всего тридцать килограммов.
– Я попрошу Константина Иннокентьевича, чтобы он все оформил.
– Я его послал в Отрадное.
– Надолго?
– Завтра вернется. Вы уж извините.
– Полноте, – улыбнулась она, и Бунчужному показалось, что неожиданная командировка мужа не только не опечалила ее, а даже обрадовала. – Я поручу своему завхозу. Вы уж простите, Тарас Игнатьевич, если я по старой памяти и дальше к вашей помощи прибегать буду.
– Я всегда к вашим услугам, Людмила Владиславовна, всегда к вашим услугам.
Ему не терпелось оборвать этот визит. В другое время он охотно поболтал бы с ней, но сейчас… Этот настырный англичанин Дэвид Джеггерс…
Людмила Владиславовна интуитивно почувствовала нетерпение Бунчужного и поднялась. Он проводил ее взглядом. Подумал: «И все же как это ее угораздило за Ширинкина выскочить?»
Принесли кофе. Тарас Игнатьевич потянулся к чашке, пододвинул ближе тарелочку с бутербродом. Теперь он уже не думал ни о ком, только о Джеггерсе. Некстати его принесло. Хотя, с другой стороны… Он посмотрел на часы и принялся за кофе.
6
Распоряжение Бунчужного уволить Каретникова с работы ошеломило сварщика. В душе накипала злость. А тут еще и мастер напустился:
– Идол чертов! Понесло тебя с перепоя директору на глаза. Ты бы еще поручкался с ним. Или целоваться стал. – Он выругался зло, длинно, с выкрутасами. Умел ругаться мастер. – Ну, что торчишь тут? – снова набросился он на Каретникова. – Давай топай в отдел кадров. Все планы из-за тебя кувырком, чтоб ты пропал.
– Идите вы со своими планами и директором знаете куда?.. Ему там, в министерстве, наверно, хвоста накрутили, вот он и сорвал зло на первом встречном.
– Первым-то я был, – спокойно заметил Скиба.
– Тебя он ругать не посмел. И уволить – руки коротки: Герой Труда, член обкома. И вообще цаца. А я?.. Ну, кто я такой?
– Ты лучший сварщик. Корифей, можно сказать. А только дурак: ради подлой сивухи таким авторитетом жертвуешь. Надо было тебе вчера еще набираться. Мало выходных.
– В общем все, – сказал мастер. – Валяй в отдел кадров, Назар Фомич. Прав Скиба: дурак ты, как есть дурак. – И он безнадежно махнул рукой.
– Ну и катитесь вы все к едрене Фене, – вскипел Каретников и ушел, громко стуча каблуками.
В отделе кадров он сначала повздорил с ожидавшими в очереди, потом с начальником отдела. «Завел» его так, что тот, подписывая «бегунок», продырявил бумагу авторучкой.
– Валяй к распронатакой бабушке, – бросил он со злостью. – На заводе без тебя чище воздух будет.
– Ладно, проживу без вас, – бросил ему на прощанье Каретников. – Нужны вы мне, как чиряк на заднице. Собралась тут шайка-лейка, над рабочим классом измывается.
Начальник пригрозил вызвать кого следует.
– Это вы можете! Давай, давай сюда милицию, пожарников, охранников!.. А только мне плевать на твою охрану.
Он вышел, хлопнув дверью с такой силой, что стекла в рамах зазвенели. Кусок штукатурки у притолоки отвалился, упал на пол, рассыпался на мелкие кусочки.
Опрятная женщина средних лет осуждающе покачала головой. Ну, повздорил ты с человеком, а двери при чем?
Каретников глянул на нее уже мутными глазами, обозвал старой дурой и, не слушая протеста окружающих, пошел дальше оформлять «бегунок».
Со всеми формальностями он покончил быстро, сдал пропуск, получил расчет и через короткое время уже шагал на базар, к винному ряду, шелестя в кармане новенькими десятками. Он взял у знакомой торговки кружку вина, потом еще одну. Затем, уже в магазине, купил три бутылки белого крепкого и направился домой, радуясь, что там сейчас никого: мальчонка в саду, дочь в школе, а Саша на работе.
Пристроился он на кухне. Пил не торопясь, почти не закусывал, прислушивался, как хмель начинает кружить голову, и вспоминал. В такие минуты на память всегда приходило одно и то же – допрос в гестапо и полицай: толстомордый, здоровый, седые волосы на голове ежиком, с резиновым жгутом в руках.
Когда пришли немцы, Каретникову только-только исполнилось десять. Отец куда-то исчез. После войны узнали, что он был убит во время схватки с карателями. И о том, что он был не просто рядовым солдатом, а командиром крупного партизанского отряда, тоже узнали. Имя его было занесено на большую бронзовую плиту мраморного обелиска, который возвышался на круче, у самого берега Вербовой, и был виден далеко по реке. На заводе, когда корили за грубость и пьянство, всегда напоминали о том, что Назар Каретников не просто рабочий, а сын известного партизанского вожака, героя, имя которого не пристало позорить.
Пил он, как правило, только по выходным. Иногда принимался хулиганить, до смерти пугая старшую дочь, тонкую, стройную, как горянка, Женьку и крепенького светловолосого Кольку.
– Ты бы к докторам обратился, что ли, – сказал ему как-то Скиба.
– Обращался, – хмуро ответил Каретников. – Они говорят, что это у меня от контузии. Били меня в гестапо. Так били…
Его действительно били. До потери сознания. Жгутом. Сложенным вдвое твердым резиновым жгутом: на одной стороне металлическая цепочка, на другой – крючок.
Бил толстомордый полицай. Допрашивал немец. Спокойный, вежливый, чистенький. Он попросил Назара сказать, кому давал мины, которые подбирал на соседних островах.
Острова были заминированы еще нашими саперами при отступлении. Население Крамольного было предупреждено об этом, и мальчишкам строго-настрого запрещалось забираться туда. Но когда река замерзла, ребята стали переходить по льду и на ближние, и на дальние острова. Мины их не пугали: Володька Очеретюк, пятнадцатилетний паренек, научил, как находить их и как обезвреживать. Назар внимательно смотрел и слушал, потом сразу разобрал и снова собрал мину так ловко, словно всегда только этим и занимался. И в гестапо ему предложили «обезвредить» такую же мину. Он проделал это виртуозно, с каким-то бахвальством, полагая по простоте душевной, что чем лучше он это проделает, тем скорее его отпустят. Полицай даже присвистнул.
– Ах ты, сукин-распронасукин сын! – выругался он беззлобно.
Да, Назарка умел обезвреживать мины. И находить их умел, как никто другой. Когда его спрашивали, как это у него получается, он только недоуменно разводил руками. Он их просто чувствует, эти мины: когда приближается, цепенеет весь.
На этих минах подорвалось много ребят. Двое насмерть, а другие поплатились кто чем – оторванной рукой, вышибленным глазом или изуродованным лицом. Назар же работал без осечки. Он извлекал взрыватель и мины с безопасной уже взрывчаткой отдавал соседям – Витьке и Володьке Очеретюкам. У них было много всякой всячины – толовые шашки, бикфордов шнур, даже немецкий автомат с большим запасом патронов к нему. Зачем все это надо было Очеретюкам, Назар не знал, только потом догадался.
Каретников налил себе еще стакан, отпил половину и потер шершавой ладонью лоб. Воспоминания все больше одолевали его…
В городе было неспокойно. Начались диверсии и на Крамольном острове: кто-то взорвал колонку, которую немцы поставили там, где под воду уходил черный кабель. Потом разнесло машинное отделение на железобетонном плавучем доке. Вскоре после этого пасмурным зимним вечером кто-то из автомата убил немецкого связного, который на мотоцикле перебирался на противоположный берег Вербовой. Сумку с важными бумагами унесли. Тогда-то и начались повальные обыски на Крамольном.
Взяли многих. Назарку Каретникова забрали потому, что нашли у него в сарае несколько разряженных противопехотных мин. Он только накануне подобрал их на Лозовом и не успел отдать Очеретюкам. В гестапо он признался, что не первый раз подбирает мины. Кому отдавал?.. Да кому придется. Выманивал на рогатки, на ломоть хлеба, на кусок творога… Кому именно отдавал?.. Да разве всех упомнишь? Ребят на Крамольном много. Тогда-то и стал его бить толстомордый полицай. Бил страшно, с каким-то остервенением. Бил и приговаривал:
– Очеретюкам давал ведь. Давал им, сукин ты сын! Давал! Так и признавайся, не то забью тебя до смерти, стервеца.
Назар сначала кричал, потом уже орал дурным голосом. Но полицай продолжал бить до тех пор, пока мальчишка не потерял сознание. Так шло три дня подряд. На четвертый немец, который созерцал порку, остановил полицая, поманил Назара к себе и, глядя в список, стал называть поименно всех мальчишек Крамольного острова одного за одним, спрашивая каждый раз: «Этому давал?» Назар отвечал одно и то же: «Не помню». Когда же немец произнес имя Витьки Очеретюка, Назар на мгновение потупился, потом сказал уже с ожесточением:
– Да говорю же, не помню, не помню я. Не помню!
Немец сделал знак полицаю, и тот снова принялся за дело. На этот раз Назара тоже унесли только после того, как он потерял сознание.
Очнувшись в подвале, среди других мальчишек, он с ужасом обнаружил, что обмарался во время порки.
На следующий день все началось сначала. Полицай стоял чуть в стороне, позванивая цепочкой резинового жгута, а немец допрашивал. Как вчера: называл поочередно имена мальчишек. И снова, когда он произнес имя Витьки Очеретюка, Назар на какое-то мгновенье потупился.
– Понятно, – произнес немец и положил список в папку.
Полицай изо всех сил огрел его жгутом.
– Давал же, сучья кровь, – выругался он, – знаю, что давал.
– Не помню, кому давал, – всхлипнул Назар. – Всем давал. Кто платил, тому и давал.
– Ну вот, я же казал, – обратился полицай к немцу. – Очеретюки всем пацанам тут на острове мозги повыкручивали.
В тот же день мальчишек выпустили. А еще через день всех жителей Крамольного погнали к большой площади против бывшего горисполкома, где стояли виселицы. Переводчик прочитал перед затихшей толпой приговор. Назару из этого приговора запомнились только имена Володьки и Витьки. Потом их повесили. Володька, прежде чем вышибли у него табурет из-под ног, что-то крикнул, но Назар не разобрал что: он уткнулся головой плачущей матери в подол, весь дрожа от ужаса.
Почти две недели казненные качались на холодном ветру. А еще через неделю полицай встретил Назара, поманил к себе нагайкой.
– Ты на меня зла не держи, Назарка. Я ведь тебя не очень бил. Жгутом, а не вот этой штуковиной. Ты пощупай, – и он протянул конец своей плетеной нагайки Назару. Тот легко нащупал ловко вделанный в кожу кусок свинца. – Если б я тебя этой нагайкой опробовал, ты бы и концы отдал. Молодец, что сознался, кому взрывчатку давал. Иначе пришлось бы тебе этой нагайки отведать, а она не только мясо рвет, она и кости ломает.
– Так не сознавался же я.
– Сознался, – усмехнулся полицай. – Ты и сам не заметил, как выдал. И если кто узнает, что Очеретюков из-за тебя повесили, камень на шею – и в прорубь.
Назар бросился бежать от полицая. Он был уверен, что не выдал. И все же в сердце иногда заползало сомнение: может быть, в самом деле как-то незаметно предал. И только последняя встреча с полицаем…
Это было уже в сорок четвертом, когда наши были совсем близко. Население угоняли в Германию. Полицай стоял у моста через небольшую речку, с пистолетом в руке, и командовал переправой. Было очень холодно. Мать к тому времени уже умерла. Сестра, остерегаясь, чтоб Назар не обморозился, натянула на него все, что только могла, – ноги обернула портянками из мешковины, голову замотала старым шерстяным платком. Назар шел прихрамывая, бледный, изможденный. Полицай стоял в добротном овчинном тулупе, барашковой шапке, подпоясанный немецким офицерским ремнем. Тех, кто не в силах был идти, пристреливал. Назар собрал последние силы, чтобы не упасть. Полицай сделал ему знак пистолетом, чтобы подошел ближе. Когда мальчишка приблизился, сказал:
– А я тебя за девочку принял. Что с ногой?
– Нарывает.
– Не дойдешь. Вертайся назад, – приказал полицай. – Ты нам добрую службу сослужил тогда. Вот и вертайся до дому.
Назар ушам своим не поверил, но когда полицай прикрикнул на него и пригрозил пистолетом, пустился бежать. Он бежал из последних сил, с ужасом ожидая, что вот-вот грянет выстрел. Но выстрела не было. Когда оглянулся, переправа была уже далеко позади.
Теперь он уже не сомневался, что именно он, Назарка, предал Очеретюков тогда, на допросе в гестапо.
С тех пор многое изменилось на Крамольном острове. Рыбацкий поселок, в котором когда-то жили Каретниковы и Очеретюки, снесли. И еще два поселка снесли. На их месте поднялся большой судостроительный. Когда завод начал работать, Каретников пошел туда. И Саша Очеретюк – сестра Витьки и Володьки – тоже пошла Разметчицей. В первый цех. К этому времени она осталась совсем одна: сначала мать умерла, потом и дед скончался. Вот тогда-то и пришла Назару мысль жениться на ней. Саша была девушкой тихой, скромной, очень простенькой. Парни на нее не обращали внимания. И Назару она не нравилась, но он решил, что если женится на ней, пожизненно возьмет на себя заботу о сироте, то этим снимет с себя хоть часть вины перед ее покойными братьями, что после этого на душе станет легче. Но легче не становилось. Наоборот, с каждым годом – все тяжелее и тяжелее: никак не мог смириться с тем, что эта женщина постоянно будоражит воспоминания, подымает в памяти то, что пора давно забыть, с чем просто невозможно жить на свете.
Сашины подруги удивлялись: не понимали, зачем она пошла за такого.
– Лучше в старых девах остаться, чем за такого выходить. Неужто любишь?
– Жалко мне его, – отвечала Саша. – Сердце щемит. И хочется, чтобы ему было хорошо, радостно.
– Да ведь злющий он и пьет.
– Нет, он добрый. А что пьет – война виновата. Очень уж били его в гестапо. Спина исполосована так… Столько лет прошло, а смотреть страшно. Он ведь из-за моих братьев пострадал.
…Каретников осушил стакан, снова налил его дополна. Ему вспомнился разговор с писателем Гармашем. Они встретились на лестничной площадке. Это было досадное воспоминание. Каретников возвращался домой. Гармаш с Галиной вышли от доктора Багрия.
– Мне надо бы с вами побеседовать, Назар Фомич, – сказал Гармаш, поздоровавшись. – Меня интересуют события на Крамольном острове во время оккупации. Подробности гибели Очеретюка. Я знаю, что вы были связаны с ними, приносили им взрывчатку, потом вас допрашивали в гестапо.
– Допрашивали, – сказал угрюмо Каретников. – Допрашивали и били. Били и допрашивали. Только на кой ляд вам все это?
– Я сейчас пишу книгу о мальчишке с Крамольного острова, и мне…
– Вот и пишите на здоровье, – резко сказал Каретников и, не прощаясь, ушел к себе.
Гармаш посмотрел на Галину и недоуменно пожал плечами.
– Да он, как всегда, пьян, – сказала Галина.
– Нет, он не пьян. Тут что-то другое, – возразил Гармаш.
– Все равно, Сережа, никакого проку тебе от этого алкоголика не будет.
…Каретников посмотрел в окно на залитую солнцем сочную зелень тополей. Ветер шаловливо трепал их листву, и она серебрилась, ударяя в глаза тысячами искрящихся бликов. Каретников отвел глаза, посмотрел на пустую бутылку и вдруг увидел… толстомордого полицая. В сновидениях он часто являлся! Стоял молча, вертел в руках резиновый жгут. Металлическая цепочка угрожающе позванивала. Назар просыпался, покрытый холодным потом. Но прежде полицай являлся всегда ночью, в сновидениях, а сейчас вот и днем пожаловал. Наяву. Только странный какой-то: совсем крохотный. Чуть выше стакана и потому, верно, совсем не страшный.