Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Капитан флагмана

ModernLib.Net / Детская проза / Фогель Наум Давидович / Капитан флагмана - Чтение (стр. 14)
Автор: Фогель Наум Давидович
Жанр: Детская проза

 

 


– Давай сюда уху, Вадим Петрович, – обратился Багрий к Шарыгину. И к Романову: – Прошу за стол, Иван Семенович.

– Одну минуточку. – Романов шагнул в комнату, достал из портфеля бутылку коньяку, вернулся на веранду. – Позвольте, дорогой Андрей Григорьевич, и нашу лепту внести. – Он поставил бутылку на стол рядом с водкой, вскинул руки, громко прищелкнул пальцами: – Ереванский! Марочный!.. Высший сорт!

– Не слишком ли много на троих? – спросил Багрий, косясь на бутылки.

– А мы – по вашему закону, Андрей Григорьевич: никто никого не принуждает, не удерживает, каждый пьет, сколько хочет и сколько может.

В дверях показался Вадим Петрович с котелком в руках.

– Куда прикажете? – спросил он.

– Вот сюда, – указал Багрий на тарелку, стоящую посреди стола.

Шарыгин поставил. Андрей Григорьевич потянул носом и направился к выходу.

– Куда вы? – спросил Шарыгин.

– Костерик-то мы не залили – дымком тянет.

– Я сам, Андрей Григорьевич. И у стола я сегодня буду за хозяйку.

Он легкой походкой вышел и тут же вернулся, подошел к столу, снял крышку с котелка. Веранда заполнилась ароматом ухи.

– До чего же хорошо пахнет, – сказал Романов.

– Двойная, рыбацкая. С оттяжкой, – тоном знатока произнес Шарыгин. – Вам чего налить?

– Водки, – сказал Багрий. – Люблю простую русскую водку. А Ивану Семеновичу – коньяка. Пожалуйста!

– Вот видите, – улыбнулся Романов. – Ему – простой русской, а мне – коньяка. Интересно, почему это.

– Потому что вы если не на Парнасе, то где-то около. И потому вам – коньяк, – сказал Шарыгин. – И позвольте мне тост. – Он повернулся к Багрию. – Ваш любимый, Андрей Григорьевич. За все доброе и хорошее!

– Будьмо! – сказал Багрий.

– Хороший тост «будьмо»: короткий, но емкий.

Они выпили.

Романов ел с аппетитом. Лицо его лоснилось от жары и удовольствия.

– Ну до чего же хороша уха, – похвалил он. – Не знаю только, можно ли мне такую острую. Вадим Петрович обнаружил у меня какой-то гастрит в желудке.

– Он только и бывает в желудке – гастрит, – заметил Шарыгин. – Но вы ешьте спокойно. Ну что тут? Рыба – это не только белки, но и фосфор. В леке – лук, чеснок и перец. Лук и чеснок – это витамины и фитонциды, а перец продлевает жизнь. В одном ауле на Кавказе ученые обнаружили невероятный процент столетних стариков. Заинтересовались. Оказывается, там употребляют огромное количество перца.

– Если так, я позволю себе еще немного вот этого снадобья, – сказал Романов и пододвинул к себе чашку с леком.

Шарыгин налил по второй:

– Кому тост?

– Позвольте мне, – поднял рюмку Романов. – Предлагаю выпить за здоровье жены Тараса Игнатьевича, – он поднял свою рюмку еще выше и провозгласил: – Здоровье Валентины Лукиничны! Кстати, как она там?

– Я сегодня был в отделении чуть свет, – сказал Шарыгин. – Ей лучше.

– Вот и слава богу, – сказал Романов. – Так давайте, значит, за ее здоровье!

После обеда Романов сказал, что хочет немного посидеть возле красного камня, у воды, там прохладнее.

Когда он ушел, Андрей Григорьевич спросил:

– Как Валентина Лукинична все же?

– Худо. Дежурила эта дура, Ванда Николаевна. И вот во время приступа она распорядилась впрыснуть Валентине Лукиничне морфия. И сестра, как назло, новенькая: Зиночка захворала, так нам вместо нее из хирургического дали. Вот она и вкатила, да еще двойную дозу. Еле отходили. Хорошо, что Галины Тарасовны не было. Такого приступа я еще не видел. – Он вздохнул. – Хотя бы конец скорее, что ли.

– Вы об этом уж про себя, пожалуйста, – сказал Багрий.

– Так она же совершенно безнадежна.

– Это слово я давно – еще в молодости – выбросил из своего лексикона.

– Но вы ведь понимаете, что она обречена?

– И это слово я давно выбросил.

– Знаю, но она обречена.

– Не будем об этом, – попросил Багрий.

– Хорошо, не будем. Да не расстраивайтесь вы, Андрей Григорьевич. И по поводу вчерашнего собрания тоже не стоит волноваться. Людмила Владиславовна была в дурном расположении духа. У нее такие неприятности из-за этих историй болезни… Я промолчал, чтоб не подливать масла в огонь.

– В этом есть здравый смысл, пожалуй, – не подливать масла в огонь. Я понимаю, – согласился Багрий.

– А мне показалось, что вы расстроились вчера.

– Если откровенно – расстроился.

– Неужели вы не знаете нашу Людмилу Владиславовну? Пошумит и успокоится.

– А если не успокоится?

– Тогда я вмешаюсь.

– Как председатель месткома? – в голосе Багрия прозвучала уже откровенная насмешка.

Шарыгин выпрямился.

– Нет, – произнес он решительно, – как сослуживец, как ваш ординатор. Как ваш ученик, наконец.

– Вот за это, последнее, – спасибо.

С реки донесся веселый гомон и плеск. Вадим Петрович прислушался. Потянулся до хруста в суставах.

– Пойти искупаться, что ли? Жарища!

– Да, жарко, – согласился Багрий.

– Пошли вместе? А?

– Я посижу с Иваном Семеновичем. Потом в ерике и искупаюсь.

– Мелко там.

– Зато вода свежая и чистая, как стеклышко.

– Добре, – согласился Шарыгин и, перебросив полотенце через плечо, направился вдоль берега по тропинке, вьющейся в зарослях густо-зеленого кустарника вперемежку с камышом.

Багрий проводил его взглядом. Закурил и направился к мостику, что у красного камня. После купания Иван Семенович предложил сыграть партию в шахматы. Багрий согласился.

Они устроились в беседке, увитой диким виноградом, на двух чурбанчиках, заменявших стулья. В глубине беседки сиротливо стоял шезлонг.

Шарыгин вернулся только через полчаса. На загорелой коже искрились капли воды. Черные, с чуть заметной синевой волосы откинуты назад, и от этого крутой, с небольшими залысинами лоб казался еще круче.

– Ну как? – спросил Багрий, лишь бы спросить.

– Чудесно! Вода – прелесть как хороша.

– А вы знаете что, – обратился Романов к Багрию, – давайте у него спросим, у молодого. – И, не дожидаясь ответа, повернулся к Шарыгину: – Рассуди ты нас, Вадим Петрович.

– С удовольствием, – согласился Шарыгин, – я только шезлонг себе подтяну сюда, на солнышко.

Он умостился поудобнее.

– Слушаю, Иван Семенович.

– Скажи ты мне, – начал Романов, – если бы у вас в больнице главного врача не назначали, а выбирали – прямым и тайным, – ты бы Людмилу Владиславовну прокатил на вороных?

– Ни за что.

– Мотивы? – спросил Романов.

– Мне нравится, когда во главе учреждения стоит женщина, да еще молодая. А если она при всем том красива и неглупа…

– Мотивы основательные, – улыбнулся Романов. – Ну, а другие как? Оцени ситуацию, как это говорится, со всех сторон. Избрали бы или прокатили на вороных?

– Прокатили бы, – убежденно сказал Шарыгин.

– Почему?

– У красивых женщин, как и у великих людей, много завистников. «Высота мечети определяется длиной ее тени, величина человека – количеством завистников» – так гласит восточная мудрость, уверяет Гармаш. Чем красивее женщина, тем больше у нее завистников, особенно среди женщин. А в больнице у нас большинство женщин.

– Вот видите! – сказал Романов, обращаясь к Багрию. – Все учли, а вот красоту… – Он повернулся к Вадиму Петровичу и спросил: – А если бы твою кандидатуру предложили?

– Меня бы тоже прокатили, – сказал Шарыгин. – По этой же причине – много завистников. Мне чертовски везет во всем, а это всегда рождает завистников. При открытом голосовании они тянули бы за меня, а вот при тайном… Завистники всегда трусы.

– Вот чего мы тоже не учли, дорогой Андрей Григорьевич, – рассмеялся Романов.

– Да, этого мы не учли, – согласился Багрий. – Много мы не учли. И вот этого – тоже, – и он прищурился и решительным движением сделал ход пешкой: – Шах и… мат, Иван Семенович!

Романов недоуменно посмотрел на доску.

– Да, мат, – произнес он огорченно. – Надо бы отыграться, да времени нет: надо полосу просмотреть – воскресный номер всегда дело ответственное.

– Пойдемте я провожу вас, – предложил Багрий и – к Шарыгину: – А вы отдохните немного.

Вадим Петрович кивнул.

Когда катер отвалил от мостика, Андрей Григорьевич еще долго стоял, опершись о перила, задумчиво глядя перед собой.

Томилась, изнемогая от зноя, река. Все дремало вокруг – и низко склоненная к воде ива, и стройные осокори, и камыши, и лодка у корчаги, и рыбак в ней. Даже поплавки на опаловой глади. Крикнула какая-то птица спросонок. Пробормотала что-то и затихла. Только стрекозы все пляшут и пляшут в знойном воздухе. Замрут на секунду, прикоснувшись к осоке, и снова повиснут на прозрачных крыльях в трепетной пляске.

Когда Багрий вернулся, Вадим Петрович безмятежно спал. Андрей Григорьевич сел напротив. Лицо молодого человека раскраснелось, покрылось мелкими каплями пота. На шее ритмично пульсировала артерия. Багрий подсчитал ее толчки. Шестьдесят четыре. Какое же это надо сердце иметь, чтобы на таком солнцепеке!..

Он тронул Вадима Петровича за плечо. Тот сразу открыл глаза.

– Что… Что такое?

– Переберитесь в тень.

– А-а, – спросонок протянул Шарыгин. – Да, пожалуй. – Он перетянул свой шезлонг в беседку, снова удобно устроился в нем и сразу же заснул.

29

Таня побежала в больницу проведать Валентину Лукиничну. Гриша засел за рукопись: он решил еще раз просмотреть отрывок, прежде чем прочесть его Гармашу.

Еще в школе Гриша Таранец прославился мастерством писать стихи, особенно частушки. За стихи его похваливали, а за частушки доставалось. Отец, председатель колхоза, был недоволен своим непутевым сыном за привычку высмеивать уважаемых людей.

Учился он так-сяк – на трояки, как он любил говорить. Только по литературе – всегда пятерки. На выпускном вечере его заметил Иван Романов, помог выбраться в город, устроиться на работу, поступить на литературный факультет.

Выход в свет первой книги принес вместе радость и совершенно непонятную горечь, смешанную с обидой. Грише все – или почти все – не нравилось в этой книжке: и обложка, и портрет на узкой полосе у корешка, и шрифт, какой-то тусклый, и бумага. И стихи не нравились. Они казались надуманными, скучными, тогда как в рукописи… И то, что это плохо оформленная и скучная книга на других все же производила впечатление, только усиливало горечь. Как же смотрелась бы эта книжка, если б она была издана в красочной твердой обложке, на меловой бумаге, без нелепых правок, которые позволил себе редактор.

Первой мыслью было пойти в издательство и учинить скандал. Романов, услышав об этом, улыбнулся.

– Вышла твоя первая книга, мой милый. Она редко производит впечатление вспышки новой сверхзвезды. Я тебе назову десятки имен, произведения которых вошли в золотой фонд нашей литературы, тогда как первые книжки их никем не были замечены. – Он повертел сборник Таранца в руках и согласился: – Одежда действительно дрянь, а содержание…

– Тоже дрянь.

– Если у нас есть что-нибудь святое, то это – вечное недовольство самим собой и тем, что мы сделали. Примерно так говорил Горький. Мне нравится твое самоуничижение, мальчик. Только давай договоримся, чтобы с другими об этом – ни слова. Обещай.

Григорий угрюмо молчал.

– Обещай! – настойчиво повторил Романов. – Пройдет немного времени, и ты убедишься, что не прав. Это плохо оформленный сборник хороших стихов. И пойдем выпьем за них.

Романов оказался прав. Вскоре в газете появилась рецензия какого-то Запорожца, который очень похвально отзывался о стихах Таранца и корил издательство за серенькое оформление.

Таранец не сомневался, что Запорожец и Романов – одно лицо: очень уж похож у них «почерк». Через некоторое время примерно такая же рецензия появилась и в республиканской газете, потом в литературном журнале. Издательство предложило выпустить второй сборник.

Вторая книжка вышла в чудесном оформлении, в суперобложке. И название лирическое – «Вербы шумят». Большинство стихов тут было посвящено поэзии труда корабелов. Кроме славы книжка принесла еще и крупный гонорар.

У него и прежде было немало друзей, а сейчас… Пошли выпивки, рестораны, пикники. И со своей будущей женой он познакомился тоже в ресторане. Он говорил, что никогда не женится, что только полная свобода может дать простор для творчества, и вдруг очутился в плену у женщины, мечтавшей только о тряпках, гарнитурах, пуфиках и еще черт знает о чем. Она заставляла его писать стихи на злободневные темы, к любой, даже самой незначительной, дате. Она сделала его конъюнктурщиком. Он с ужасом видел, что становится пленником ненужных, даже противных ему вещей. Теперь нередко, вместо того чтобы идти домой, он забирался в небольшой ресторанчик с поэтическим названием «Тополенок», усаживался там в углу за столиком, просил подать вина и начинал писать. Однажды Каретников, увидя его, подошел, присел. Гриша налил ему полный стакан, стал горячо и страстно убеждать в необходимости беречь самое заветное, чтобы иметь возможность сеять вечное, бессмертное…

Каретников долго слушал околесицу, которую нес в пьяном тумане Григорий, потом глубоко вздохнул и ушел, не сказав ни слова, не притронувшись к стакану. На следующий день, во время обеденного перерыва, он отозвал Григория в сторонку.

– Ты вот что, парень… Ты брось эти свои выпивоны. Они тебя до добра не доведут. – И добавил: – Я вчера на тебя глядел там, в «Тополенке», и стало мне страшно… Почему?.. Я в тебе себя узнал. Если не бросишь, бедой кончится. Ты мне поверь.

– А чего же вы не оставите, если это так страшно? – спросил Григорий.

– У меня другое дело, парень. Я, брат, войну попробовал. Тебя еще на свете не было, а я… – Он оборвал свою речь, насупился и бросил уже зло: – В общем, ты на меня не равняйся. Мне жизни уже не будет, а тебе только жить да радоваться.

– Да я ведь что, – забормотал растерянно Григорий, которого тронуло участие этого всегда хмурого электросварщика. – Я ведь понемногу… И только за компанию.

– Неправда, – сухо сказал Каретников. – Ты вчера был один, с бутылкой на пару. Девчонки в твою сторону глазами стреляли. Как же – рабочий поэт. Гордость нашего судостроительного. Девчонкам такое нравится. А мне за тебя страшно стало.

Григорий поспешил успокоить Назара Фомича:

– Так я же писал там. Сочинял. А вино для форсу поставил.

– Мне не бреши. Другим бреши сколько хочешь. А себе не бреши. Вино тебя сразу в полон берет. У меня, брат, глаз наметанный.

Григорий смутился. Он действительно пьянел быстро и незаметно для себя. И сразу же терял контроль над собой. Потом никак не мог вспомнить, что болтал, что делал. Однажды проснулся в незнакомой комнате. Узкая кровать, некрашеный деревянный стол с чернильницей на нем. Окно, забранное решеткой из арматурных прутьев. На полу – старенькая дерюжка. Пробовал открыть дверь. Заперта. Где он?.. Как попал сюда?.. Голова гудела. Во рту – горечь. Смутно припомнил вчерашнюю компанию – галантные парни, умненькие девчонки в брюках… Болтали о какой-то универсальной свободе, независимости, сексуальной революции, которая грядет. Сначала сидели в ресторане. Потом шли по улице. А дальше что?

Вошел знакомый милиционер. Григорий спросил:

– Где это я?

– Вытрезвитель это, Гриць. Не хотел тебя позорить, в общую тащить, и устроил в дежурке.

Григорий похолодел от ужаса. Совсем недавно Романов попросил его написать сатирические стихи о вытрезвителе, и он тогда провел здесь почти целый вечер. На другой день в газете появились его частушки – острые, хлесткие. И вдруг…

– За что меня?

– Собирался продавца в гастрономе избить за то, что не хотел водку в долг отпустить.

– Избил?

– Добрые люди удержали.

– Значит, можно собираться?

– Можно, – улыбнулся милиционер.

…С женой у него не ладилось все больше и больше. Василий Платонович был прав. Кругом прав: и беременность оказалась липовой, и характер – истерический, привычки мещанские… Он напился и в пьяном дурмане учинил погром в своей квартире: выбросил в окно радиоприемник, телевизор, вслед за ними полетели с третьего этажа чешские или немецкие – черт их разберет какие! – стулья, фарфоровые безделушки, пуфики, посуда. Он выбросил все, что можно было выбросить. Потом вооружился своими шестикилограммовыми гантелями и в течение нескольких минут превратил в щепки шкаф. После этого «побоища» Таранца отправили на год в колонию. Затем, неожиданно совершенно, срок сократили наполовину.

Семейные дела его утряслись как-то сами собой: пока он отбывал наказание, жена оформила развод и стала полновластной хозяйкой его благоустроенной квартиры.

– Черт с ней, с квартирой, – говорил Григорий. – Была бы не эта однокомнатная со всеми удобствами, а золотые хоромы – отдал бы, только б не видеть ее, мою благоверную.

Потом он встретил Таню. Она заметила его давно. О его поэзии отзывалась восторженно, даже если стихи были «так себе», гордилась тем, что его лучше, чем других, встречает молодежь, тем, наконец, что любит его. Когда ей в руки попали его «тюремные» стихи, она переписала их в десятках экземпляров и раздавала студентам. Вот, читайте!

Гриша обратил на нее внимание во время своего творческого отчета, организованного литфаком. На этом вечере ему досталось от критиков. Таня выступила в его защиту страстно и убедительно. После вечера он крепко пожал ей руку, от души поблагодарил и пошел провожать. Через некоторое время она предложила ему комнату в своей квартире. Две комнаты с кухней много для одного человека. Он тут же перетащил к ней свой нехитрый скарб.

В редакции газеты лучше всех к нему относился дядька Тымиш, старый вахтер, невысокий, худощавый человек с добродушным лицом и свисающими по-запорожски усами. Может быть, потому, что видел, как Григорий пишет стихи. Пристроится где-нибудь на табурете в раздевалке и начинает что-то бубнить себе под нос, мерно постукивая при этом носком по полу. Пишет, вымарывает, опять бубнит и опять пишет. Проходит какое-то время – иногда час, иногда несколько часов, – и стихи «вытанцовываются». Прежде чем нести их «на суд» завотделом, Григорий всегда читал их дядьке Тымишу. И тот потом с тревогой ожидал, чем закончится разговор в отделе.

Когда Григорий возвращался мрачный, дядька Тымиш спрашивал с тревогой:

– Не приняли?

– Не приняли.

– Порвал?

– Порвал.

– Не жаль?

– Одним шедевром больше, одним меньше… Пойду выпью, может, на сердце легче станет.

– Гультяй ты и шибайголова, – говорил вахтер. – Надо бы мне поломать дружбу с тобой, да привязался я к тебе, окаянному. Пора остепениться. Говорил ты мне, что дивчина у тебя есть. Добрая дивчина. Что же тогда резину тянешь? Если на полном серьезе нравится, то, как это кажуть у нас, господи благослови.

Таранец отрицательно качал головой. Нет, хватит и того, что раз сотворил такую глупость.

– Поэт, дядя Тымиш, должен быть свободен, как ветер. Поэт должен всегда оставаться свободным.

– От чего свободным? – услышав разглагольствования Таранца на эту тему, спросил Гармаш.

Гриша, как мог, объяснил.

– Да поймите же вы, – сказал Сергей Романович. – Нет и не может быть такой свободы, о которой вы тут говорите. Человек всегда связан по рукам и ногам законами того общества, в котором живет. Это ведь так просто.

– За что же тогда боролись наши отцы и деды? – спросил Таранец, пытаясь превратить неприятный разговор в шутку.

– За анархию и произвол они не боролись. А то, что вы проповедуете под девизом «свободы», на самом деле – анархия. Вы вольны выбрать себе любую профессию, но коль выбрали и выучились, извольте добросовестно работать. Вы свободны сделать выбор, с какой женщиной связать свою судьбу. Никто вас не неволит. Но коль вы уже сделали выбор, извольте создать здоровую семью, спокойную, в которой воспитывались бы крепкие и счастливые дети. А жить какое-то время с одной, с другой, третьей и так далее – это не любовь и не свобода, а самый обыкновенный разврат. Впрочем, мне кажется, что вы только рисуетесь, потому что в действительности думаете, как и я. Вы же толковый парень, Гриша. И знаете, что такое истинная свобода.

– Осознанная необходимость, – ухмыльнулся Таранец.

– Да. Не пойму только, зачем вы об этом с насмешкой. Есть вещи и понятия, насмехаться над которыми – кощунство. Да, свобода – это осознанная необходимость. И это отличает нашу политику в данной области от всего, что было нагромождено до нас. Вам кажется, что вы протестуете против этой политики, а вы просто кривляетесь.

– Я не политик, Сергей Романович. Я поэт.

– А поэт обязан быть политиком. Государственный деятель может порой и не знать тонкостей поэзии, а поэт обязан хорошо разбираться во всех тонкостях политики. И не только разбираться, но и вмешиваться в нее. Активно. Кстати, мы ведь уже говорили об этом. И помнится, вы были со мной согласны. Или мне почудилось?

После этого разговора Григорий долго ходил сам не свой. Он был в отпуске, времени хоть отбавляй, вот и колесил по городу.

«Свобода – это осознанная необходимость, – бормотал он. – А что, ведь правильно! Правильно: мне сейчас, например, необходимо напиться. Я это понимаю. Другими словами – осознаю необходимость напиться, и так как я свободный человек, то я имею полное нравственное право пойти и набраться до чертиков. Осознанная необходимость так осознанная необходимость». С ним творилось что-то неладное: его не тянуло к друзьям-собутыльникам, ему хотелось одиночества. Он направился к реке, в яхт-клуб. Сидел, подперев голову руками, и смотрел на весенние гонки швертботов, потом заторопился домой.

Когда, уже под вечер, Таня вернулась из института, в комнате стояли сумерки от табачного дыма. Гриша сидел за столом, взлохмаченный и взбудораженный.

– Что с тобой? – спросила она.

– Вот послушай, – сказал он и начал читать.

– Что это будет? – спросила Таня, когда он закончил.

– Поэма. И знаешь, как я назову ее? «Свобода».

– Хорошее название. Очень хорошее. Светлое. Но ведь об этом так много написано.

– О любви тоже много написано, – сказал Григорий.

Он не выходил из дому почти три недели, до конца отпуска. Поэма была еще далека до завершения, но один отрывок был закончен, и Гриша решил отнести его в газету. Стихи понравились.

– Кажется, вы начинаете браться за ум, – сказал редактор, обычно скупой на похвалу.

Романов тоже похвалил.

– Вот это и есть то, что называется настоящей социалистической поэзией, – сказал он. – Горжусь тобой, мой мальчик. Все-таки это я тебя, черта, открыл.

Отрывок был принят. Таранец обрадовался. Но какое-то неясное сомнение одолевало его, что-то скребло и скребло на сердце…

– Надо бы прочесть этот фрагмент Гармашу, – сказал он Тане.

– Хочешь, я позвоню ему сейчас и попрошу послушать.

– Пожалуйста, позвони.

Сергей Романович охотно согласился.

– Приходите в воскресенье после обеда, – сказал он. – Буду ждать.

30

Гриша читал свой отрывок на память стоя. Сергею нравилась эта его манера читать именно так – стоя и на память. Стихи только так и надо читать.

Гармаш любил стихи. Его всегда поражала могучая сила слов, заключенных в строгие рамки стихотворных строк и облеченных в музыку ритма. Может быть, потому его всегда так злила профанация в этой области. Потому и ненавидел он рифмоплетов, глубоко убежденных, что достаточно зарифмовать несколько злободневных лозунгов, чтобы получить право на публикацию, на высокое звание поэта.

У Таранца был приятный голос и великолепная дикция. И это настораживало. Но сейчас обычное чувство настороженности быстро уступило место искреннему интересу и удивлению. Стихи воспринимались на редкость легко, как всегда воспринимается все очень простое и до прозрачности ясное.

Сергею нравилась поэзия Таранца. Но в ней зачастую была какая-то легковесность. И это огорчало. Сейчас же он слушал не просто мастерски сделанные стихи, а нечто значительное, произведение, в котором на фоне в общем-то незамысловатого сюжета четко вырисовывались очень сложные психологические конфликты и злободневные проблемы.

– Не понимаю, что вас тревожит? – спросил Гармаш. – Хорошо, отличные стихи.

– А что я говорила? – радостно воскликнула Таня.

– Подожди, – остановил ее жестом руки Таранец и, обернувшись к Сергею Романовичу, спросил: – Вы можете сказать, чем именно вам нравятся эти стихи?

– Могу, – ответил Гармаш. Он помолчал, раздумывая, с чего начать, чувствуя, как смотрит на него Таня, как настороженно ждет Таранец. – Понимаете, Гриша, в мире сейчас происходят очень важные и сложные события. Вы хотите помочь людям осмыслить их. Человек вырвался в космос, говорите вы. И теперь он должен найти свое место среди других людей уже не в масштабе своей семьи или своего аула, а в мировом. Вы говорите, что сейчас самое важное – подняться над мелочами, поступиться ими во имя более важного. Это очень просто и в то же время очень трудно… Наши враги всю свою политику так называемого «совращения умов» строят на титанических усилиях опутать это «самое главное» паутиной мелочей. Конечно, их очень много, этих мелочей. И часто они кажутся весьма значительными. Но вы правы: чтобы увидеть самое главное и показать его людям, надо подняться над мелочами. Не всем это удается. Вам удалось. И вы зовете к тому же своих сверстников. Ваша «Свобода» – это призыв избавиться от всего, что мешает счастью: от пошлости и эгоизма, от зависти и обывательства, от суетности, от плена мелочей, которые могут засосать, как болото. Вы меня обрадовали.

– Не знаю, – задумчиво произнес Таранец, – но с тех пор, как я взялся за эту поэму, я никак не могу отделаться от ощущения, будто меня сорвало с якоря и несет неведомо куда, как лодку в бурю.

Гармаш улыбнулся – он уже догадывался, что творится в душе этого человека. Надо бы поговорить с ним с глазу на глаз. И не откладывая. Его стихи – как исповедь, и с ним сейчас надо как с грешником в минуту полной откровенности.

– Танечка, – попросил он. – Сделайте милость, приготовьте нам кофе.

– С удовольствием.

Сергею показалось, что она обрадовалась возможности оставить их вдвоем. «Она чувствует, – подумал он, – что с близким ей человеком творится что-то неладное, что он в плену сомнений и тревог. И надеется, что я помогу ей. Знала бы она, как трудно с такими, как ее Гриша. С такими, как он, всегда нелегко. Они терпеть не могут словесных штампов, их всегда раздражает нравоучение. Они восстают против деклараций, как и против политической трескотни. Их может покорить только искренность и душевная теплота. То, что он написал, и впрямь не просто хорошие стихи, такие обычно пишут после долгих раздумий. Это исповедь и проповедь в одно и то же время. Проповедь в лучшем смысле этого слова – действием. И тут нужна фанатическая убежденность: мало провозглашать свои принципы, надо быть до конца преданным им. А поэзия, настоящая поэзия – всегда святыня. И чтобы стать жрецом ее, нужно самому быть очень чистым».

Гриша слушал молча. Обветренное, энергичное лицо его сначала пошло красными пятнами, потом стало бледнеть. Несколько раз он хотел прервать Гармаша, но сдерживался. Сергей Романович закончил. В комнате несколько минут стояла тишина.

– Так вы считаете, – Гриша указал на свою рукопись, – вы считаете, – повторил он, – что это все – ложь? Лицемерие и ложь? – Голос его дрогнул.

– Лицемеры и лжецы никогда не испытывают того, что тяготит вас, – произнес Гармаш. – Они вершат свое подлое дело и остаются спокойными. У них никогда не бывает такого ощущения, «будто их сорвало с якоря и несет неведомо куда». Они всегда знают, что делают. Мне кажется, вам надо хорошенько подумать над тем, что вы написали.

Таранец кивнул. Гармаш продолжал, по-прежнему осторожно подбирая слова:

– Я хотел сказать, Гриша, что талант, подлинный талант, прежде всего – большая ответственность, и в первую очередь перед самим собой, родными, близкими… Конечно, он дает и преимущества. Но как ничтожны они, эти преимущества, по сравнению с ответственностью. Вас не обижает, что я говорю?

– Нет. Конечно, все это очень горько, но вы правы. Вы правы: мне надо хорошенько подумать.

Вернулась Таня. Она была в пестром фартуке Галины. В руках – поднос, на нем чашки, сахарница.

– Вот и кофе, – обрадовался Гармаш. – Сейчас мы подкрепимся, потом еще почитаем. Мне бы очень хотелось прослушать еще хоть один фрагмент из этой поэмы.

– Сегодня я больше читать не стану, – хмуро произнес Гриша.

– Ладно, не станем читать, будем пить кофе.

Прихлебывая из чашки, Гриша попросил Сергея Романовича показать что-нибудь из его новых набросков. Сергей протянул ему несколько страниц – только сегодня утром отредактированных и переписанных начисто:

– Опять про войну.

– Сегодня, когда мы добирались к вам и проезжали мимо кинотеатра, одна дамочка, глядя на афишу, ворчала: «Господи, опять о войне. Ну сколько можно?!»

– Так я ведь не для этой дамочки пишу.

– И я бы написал про войну. А только… Я ведь тогда, как это говорится, пешком под стол ходил. Помню, когда немцы впервые появились у нас на селе, мать схватила меня на руки – и бегом в хату. Она дрожит от испуга, а я смотрел в окно и ничего страшного не видел. Солдаты как солдаты. Только и того, что шинели другого цвета. Так неужели об этом писать? – Он протянул рукопись Тане: – Читай, у тебя лучше получится. – Он знал, что Гармаш любил слушать свои наброски в чужом чтении. Сергей Романович на литературных четвергах часто утверждал, что только так лучше всего воспринимаются все недостатки сюжета и стиля.

Гармаш отодвинул машинку, уперся локтями в стол, положил подбородок на ладони, стал слушать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21