– Неправда это, Ваня, и о моих плечах, и о трупах… Собачий бред.
– Нет, правда! Чему ты улыбаешься?
– Вспомнил твой очерк о застрявших грузовиках.
– Хороший очерк. На конкурсе – второе место. И премия… За плохой очерк такую не дают.
– Но твоя-то машина так и осталась в колдобине. И домой ты пешком топал по грязи. Промок насквозь.
– Правдоискатель, – с презрением в голосе сказал Иван Семенович. – Ничего, я с этим королем при первой же возможности счеты сведу. Мне бы только факт. Хоть какой-нибудь фактик. А я уж его, этот факт, Бунчужному воткну! И за свою обиду, и за твою расплачусь.
– Нет, Ваня, моя обида не в счет. Мне на себя обижаться надо. А он прав.
– В чем прав? – глядя исподлобья на брата, спросил Иван Семенович.
– Во всем. И в том, что с людьми работать я не научился. И в том, что от меня в электросварочной лаборатории больше проку будет, чем в директорском кресле.
– Экий же ты, Тюха-Матюха. Давай выпьем. – Они выпили по рюмке, закусили. – Ни самолюбия у тебя, ни гордости, – продолжал горячиться Иван Семенович. – Знаешь, что я бы сделал на твоем месте?.. Поехал бы в министерство, взял бы судостроительный, какой дадут. Пускай самый завалящий. Взял бы его и вытащил на первое место. Назло Бунчужному.
– Да не станет он злиться из-за этого. Радоваться будет. Когда узнает, поздравительную телеграмму пришлет. От чистого сердца.
– Тогда поди извинись перед ним за то, что утром нагрубил.
– Не вмешивайся ты в наши дела, Ваня. Я ведь к тебе не за помощью пришел. Так просто – душу отвести.
– Ладно. Твое дело. А своей обиды я ему никогда не прощу.
– Злой ты, Ваня.
– Добренького затопчут, как тебя, правдолюба.
– А что, я ведь и в самом деле правду люблю.
– Я – тоже. Только у меня о ней другое понятие. Ты же готов любой факт за правду считать.
– А факт он и есть правда.
– Горький учил выщипывать несущественное оперение факта, не совать курицу в суп вместе с перьями.
– Я не о перьях, Ваня, – о курице. Она и под перьями курица. Курица, а не утка.
…А в это время Тарас Игнатьевич ходил по небольшому, уютному кабинету Багрия и рассказывал о том же – о своем утреннем разговоре с Романовым. Он проводил Джеггерса, возвратился на завод, убедился, что судно уже переведено в док-камеру и скоро всплывет, что все работы идут по графику, и только после этого отправился к Андрею Григорьевичу. Он хотел расспросить подробно о Валентине, но боялся этого разговора. И потому оттягивал его.
Он остановился у стеллажа с книгами, взял одну, неторопливо перелистал, поставил на место, тут же взял другую, полистал не спеша и тоже поставил.
Багрий живо интересовался заводом, потому что руководил им Тарас Игнатьевич, отца которого – старого доктора Бунчужного – Андрей Григорьевич почитал за своего учителя.
– Хотелось мне как лучше, а вышло плохо, – сетовал Тарас Игнатьевич, листая очередную книгу. – Он, конечно, считает меня кругом виноватым. Но я не держу зла на него. Обидно только, что никак понять не может… Будто оглох и ослеп. Он с первых дней был убежден, что справляется с работой. А его инерция вывозила. До него заводом руководил деловой мужик. Неспроста в министерство забрали. Не заметил Матвей Семенович, что на инерции держится… А я видел. Говорил ему.
– А что он? – поинтересовался Багрий.
– Это сегодня его прорвало. А вообще-то он молчун. – Бунчужный поставил на место книгу с красным корешком и взял другую. – Вообще-то надо было мне раньше тревогу бить. Постеснялся. Ложный стыд. А ложный стыд хуже бесстыдства. Если б я вовремя высказал свое мнение… Директор из него никудышный, а вот сварку знает. Нам бы его начальником лаборатории. Мы за короткое время столько новинок внедрили бы в практику… Хватка у него насчет новинок мертвая. А нам нужно сварку на поток пускать, чтобы не зависеть от таких, как ваш сосед Назар Каретников.
– Да, что там сегодня у вас вышло? – поинтересовался Багрий.
– Выгнал я его, – сказал Бунчужный. – За пьянство. Терпение лопнуло.
– Напрасно вы с ним так, – мягко произнес Багрий. – Это не просто пьянчуга, который только и знает, что пить да под заборами валяться. Здесь какая-то тяжелая психотравма. И я только сегодня об этом подумал. – И он рассказал о пьяной болтовне Каретникова на лестничной площадке. – У меня такое впечатление, что сейчас он на краю пропасти. И столкнуть его туда ой как просто. Нельзя ему сейчас – без работы.
– Ладно, – подумав немного, сказал Бунчужный. – Пусть он в понедельник придет. Только вы с ним поговорите все же.
– Обязательно поговорю. Он ведь хороший электросварщик?
– Мало сказать, чудо сварщик. Корифей, Левша, бог в своем деле. Если б все такие… А только все равно проку мало было бы. Знаете, сколько бы их нам понадобилось, даже таких, как Назар Каретников?.. Тысячи и тысячи. Как их всех на стапеле разместить? Это же улей был бы, а не стапель. Автоматов и полуавтоматов у нас не счесть, а все едино с утра до вечера мудрим: как людей расставить, чтобы один другому на пятки не наступал, на голову не садился. Новейшая техника нужна. О своем заводе Тарас Игнатьевич мог рассказывать часами, страстно, самозабвенно. И Андрей Григорьевич был рад, что разговор задержался на этой теме.
– Раньше клепали корабли, – продолжал Бунчужный. – Потом сварка пошла. Ручная, автоматами и полуавтоматами. Наконец, гравитационная. Теперь у нас один человек с пятью аппаратами управляется. А дальше… – Он стал рассказывать о своих планах. Он бредил электросваркой, мечтал собирать корабли с помощью электронных автоматов с программным управлением, лучей лазера. – И с чего это я вдруг взял, что из него добрый директор выйдет, – неожиданно вернулся к Романову Тарас Игнатьевич, – представления не имею. Бывает же так – найдет на тебя вдруг затмение и начинаешь давать дурацкие советы, позабыв о том, что с тобой считаются. А он, черт, решил, что я от него избавиться хотел. Жизнь, конечно, откроет глаза, а вот во сколько эта наука вскочит… Во вторник министр приезжает, я ведь ему все скажу. Расплюемся мы после этого с Романовым по гроб жизни.
– А надо ли перед министром компрометировать? – спросил Багрий.
– Я, Андрей Григорьевич, люблю прямиком ходить.
Багрий смотрел на Бунчужного, на его неторопливые движения, внимательно слушал его и в то же время думал, что этот человек невероятно устал. «Как ему деликатнее предложить поехать завтра на реку?» – думал Багрий, а вслух сказал:
– Да присядьте вы, ради бога. И знаете что? Давайте поужинаем. По-холостяцки, чем бог послал. И выпьем по рюмке-другой.
– Есть не хочется, а вот выпить я, пожалуй, выпил бы.
– Коньяку или водки?
– Все равно, – ответил Тарас Игнатьевич, присаживаясь.
Андрей Григорьевич вынул из холодильника котлеты, пошарил в кладовой, нашел коробку сардин, вскрыл ее.
– Так за что же выпьем? – спросил Бунчужный, подняв рюмку.
– За здоровье Валентины Лукиничны и еще за все доброе и хорошее.
Тарас Игнатьевич отпил глоток, поставил рюмку, закусил сардинами. Еще отпил.
– Давайте завтра в плавни махнем, – предложил Багрий. – На рыбалку. Уху сварим, искупаемся. – Он увидел, что Тарас Игнатьевич нахмурился, и поспешил добавить: – Валентина Лукинична, если узнает, обрадуется.
– Да нет, я не потому. Просто мы договорились с Ватажковым завтра в Отрадное съездить.
И опять стал рассказывать о своих замыслах: санаторном корпусе в Отрадном, о цехе крупных блоков.
– Представляете, океанский лайнер – из пяти блоков. Выкатили их на стапель, сварили – и все. Или главный дизель взять. Несколько сот тонн. Мы его разбираем сначала, потом снова собираем, уже на корабле. И времени на это много уходит, и люди скапливаются, мешают друг другу. Куда выгоднее собрать его где-нибудь рядом, потом поднять и поставить на место.
– Это ведь так просто, – сказал Багрий, которому и в самом деле такой способ установки тяжелого дизеля на корабле показался на редкость простым.
– Нет, сложно, – возразил Тарас Игнатьевич. – Чертовски сложно.
– Но где-нибудь так делают же.
– Если б делали, поехали бы, посмотрели да собезьянничали бы.
– Не зазорно обезьянничать?
– Мы у них, они у нас. Без этого теперь нельзя: иначе каждому придется Америку открывать. А они теперь, эти Америки, по десятку на день объявляются, – он усмехнулся. – Лордкипанидзе вот, например, предлагает палубу со всеми надстройками, шлюпбалками и трюмовыми покрытиями в сторонке собирать, а потом на место поставить уже целиком. Хорошая задумка… А только у нас таких задумок знаете сколько?.. Джеггерс, когда узнал, что у нас более двух тысяч изобретателей да рационализаторов, ахнул. Творческий взрыв, говорит. Очень точное определение.
Бунчужный помолчал. Потянулся к приемнику – большому, с дистанционным управлением, включил. С легким жужжанием поползла стрелка на шкале настройки. Из динамиков вырывались то музыка, то голоса, то свист и грохот. Тарас Игнатьевич отпустил кнопку, когда громкий и мягкий баритон что-то неторопливо говорил на добротном английском. Бунчужный прислушался. Улыбнулся, многозначительно подмигнул неведомому диктору… Потом выключил приемник, повернулся к Андрею Григорьевичу.
– Расхваливают свою демократию. Нахвалиться не могут. От этих разговоров кое у кого, как говорит Скиба, мозга на мозгу заскакивает. А ведь наш творческий взрыв самый лучший признак подлинной свободы. Человек рожден для творчества. От животного его отличает именно эта особенность. Животные производят, а человек творит. Он с детских лет – творец. Демиург. Неспроста умельцев у нас на заводе богами называют. – Он вдруг рассмеялся. – Как удивило Джеггерса, что инженеры – на простой работе. Им, конечно, не нужно инженеров ставить к станку или, как сегодня у нас, трубы изолировать. У них под воротами всегда безработные торчат. Они их считают мощным стимулом. Катализатором. А если вдуматься, плетка это. Плантаторская. Только во сто крат больнее бьет.
– Но ведь и нехватка рабочих рук тоже беда, – сказал Багрий.
– Беда, – согласился Бунчужный. – Много у нас еще недостатков. И все же Джеггерсы нам завидуют. Понимаете, Андрей Григорьевич, завидуют.
22
Днем отсутствие Галины не тяготило Сергея. Днем он уже привык оставаться наедине со своей пишущей машинкой и магнитофоном. А когда наступала ночь… Теперь, проснувшись, он часто думал, как легко они могли разминуться, он и Галина. Он в тот день мог бы и не выехать в Москву. Ведь он совершенно случайно выбрался раньше на сутки. Да и она – тоже… Заболела одинокая тетка. Тетка болела давно и не очень торопила с поездкой: «Когда ни приедешь, рада буду». И потом, они могли ведь купить билеты на разные поезда… Но случилось так, что они выехали в одно время, одним и тем же поездом и билеты оказались в одно и то же купе.
…И в тот июльский вечер тоже все могло быть иначе.
Был творческий отчет молодых поэтов. Ему поручили руководить этой встречей, и потому он был на сцене. Он видел ее в седьмом ряду и знал, что она будет ждать его у входа.
Была теплая звездная ночь. Неподалеку справа гудела главная улица. И слева тоже гудела: там проходила грузовая автомагистраль.
Они свернули на его улицу. Она была тихая, темная, наполненная теплотой и дурманящим запахом разомлевших от дневного зноя и еще не остывших цветущих лип. Затем они остановились под развесистой липой, продолжая разговаривать, радуясь тому, что можно побыть вместе.
– Почему это мы остановились тут? – спросила она.
– Здесь я живу, – сказал он и предложил просто и непринужденно, как предлагают старому доброму другу: – Зайдемте?
Она согласилась. Щелкнул замок, потом выключатель.
– Заходите, – пригласил он, войдя в коридор, и указал на дверь справа. – Это мой кабинет. Посидите, а я похозяйничаю.
– Вот этого и не надо – хозяйничать. Пожалуйста, – не надо, – попросила она. – Я не хочу.
– Только кофе, – сказал он.
Он принес белую салфетку, тарелочку с сухарями, сахарницу и две чашки.
– Я не хочу, – повторила она.
– Это не просто кофе. Это волшебная смесь по моему рецепту. Вы какой любите – черный или с молоком?
– С молоком, – улыбнулась она.
– Хорошо, я приготовлю вам с молоком.
Он вышел. Она осмотрелась. Таким ей и представлялся его кабинет. Стеллажи с книгами – из простого дерева, не полированы, только покрыты лаком. Они были простые и крепкие, но именно такие подходили к этому кабинету и к фигуре Сергея, крепкой, мускулистой, спортивной. И кресла подходили, и письменный стол – большой, просторный, заваленный книгами и рукописями. Именно такой и должен быть у Сергея, думала она.
– Нравится вам у меня? – спросил он, входя с кофейником.
– Нравится.
– Давайте пить кофе.
Она попробовала.
– Прелесть какая!
– Друзья прислали, – сказал он. – Тут несколько сортов: «арабика», «Камерун», «харери», «Колумбия». В зависимости от пропорции можно получить тот или иной ароматический букет.
– А вы, оказывается, гурман, – сказала она. – Вот уж чего не ожидала.
– Только в отношении кофе. Что же касается всего остального… нет, я неприхотлив.
– Жарко, – сказала она.
– Поехали на реку, а?
– Охотно. Обожаю купаться ночью.
Они долго ехали в полупустом трамвае. На последней остановке вышли и направились к реке.
На пляже было пустынно. Одиноко горели электрические фонари, высоко вскинутые в небо на тонких железных столбах. Металлические остовы грибков, разбросанные по всему берегу, в неверном свете этих фонарей выглядели причудливо, напоминая повисших в воздухе огромных пауков. «Днем на эти «пауки» натягивают пеструю парусину со свисающими по краям бомбошками, тогда они походят на сказочные грибы, – думала Галина, – а сейчас, обнаженные, густо-черные на фоне белого песка, они выглядят уродливо, даже устрашающе».
Справа возвышался переброшенный через реку Тараню с острова Крамольного на Лозовой мост Космонавтов. Он был освещен разноцветными огнями.
– Красивый мост, не правда ли? – спросила Галина.
– Красивый.
– Отец ставил. И проект его. Тут много его, на Крамольном острове. И рядом. Знаете, как его называют за глаза: «король Крамольного острова».
– А что, это звучит – «король», – улыбнулся Сергей.
Она рассмеялась:
– Какой он король? Он рабочий. Слесарь. И токарь. И резчик по дереву. В детстве он больше всего любил мастерить модели кораблей. Он и сейчас их мастерит. Посмотрели бы вы на него, когда он в своей мастерской. Он рабочий. Окончил кораблестроительный. Во время войны – полки водил. Сейчас – директор. Но все равно рабочая закваска в нем так и бродит. А они – «король».
Вода темнела неровной полосой. Вверх по реке весь в огнях проплыл катер. Волны от него докатились до берега, зашуршали песком.
Метрах в двадцати, поблескивая в электрическом свете, чуть покачивались белые буйки. По мере приближения к ним становилось все глубже и глубже.
– Вода как парное молоко, – прошептала Галина.
– Вы умеете плавать? – спросил Сергей.
Она отрицательно покачала головой.
– Тогда будьте осторожны, пожалуйста, – остановился он, – за буйками сразу же обрыв.
– Я туда не пойду, – сказала она. – Я боюсь глубины. У бабушки в Заозерном речка мелкая – воды по колено. Так мальчишки, чтобы удобней купать лошадей, углубили одно место. И я, когда была маленькой, попала в эту яму. Меня сразу же вытащили, но с тех пор я боюсь глубины. И медленно погружаться мне тоже страшно.
– Зря, в этом есть даже что-то привлекательное, – сказал Сергей.
– А мне всегда в такие минуты вспоминается вот это, – произнесла она задумчиво и вдруг стала читать чуть нараспев, как читают белые стихи: – «…и тогда в тишине, среди вечерних теней девушка подошла к тому месту, где врезалась лодка в берег всего лишь год назад. Она спокойно ступала в воду, вошла в нее по колено, потом по пояс… по грудь… потом мягкая, ласкающая влага поднялась до ее губ, еще выше… И наконец, обдуманно, решительно, без единого крика или вздоха, она скрылась под водой».
– Откуда это? – спросил Сергей.
– Драйзер… Есть у него такой рассказ «Ураган».
– Да, да, – сказал Сергей. – Какая-то девушка из-за несчастной любви кончает самоубийством. Кажется, она кого-то любила?
– Своего возлюбленного, – ответила Галина, – который не хотел жениться на ней. Суд ее оправдал, но она сама… Не понимаю, как можно так спокойно погрузиться в воду? Я бы ни за что не смогла. Броситься с моста – это еще куда ни шло, а так вот, медленно погружаться… Отвратительно.
– Самоубийство всегда отвратительно, – сказал Сергей, – отвратительно… и глупо.
– Глупо? Ну, нет! – возразила она и рассказала об артисте, который отравился у них в хирургической клинике. – Если бы он даже выжил, он все равно уже никогда не вернулся бы на сцену. Неужели вы не можете понять?
– Могу, – спокойно ответил Сергей, – и все же, повторяю, самоубийство отвратительно и глупо.
– А как же с лозунгом: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»?
– Это о смерти в борьбе. Это совсем другое.
Она посмотрела на него снизу вверх, шлепнула по воде ладонью и сказала:
– Вы умный. Умный и человечный… и давайте купаться.
С этими словами она вдруг погрузилась до подбородка и… поплыла. Над поверхностью воды виднелась только ее голова и оранжевые в электрическом свете плечи.
– Послушайте, да вы же умеете плавать! – удивленно воскликнул Сергей.
Она вернулась к тому месту, откуда поплыла, и стала на ноги.
– Вы же умеете плавать, – повторил он.
– При условии, что дно близко и я в любую минуту смогу его нащупать. И еще – когда рядом надежный человек. Вы смогли бы спасти меня, если бы я стала тонуть?
– Конечно. У меня по плаванию первый разряд.
– Вот видите. Я так и думала, что вы сможете вытащить.
Потом, уже на трамвайной остановке, она спросила его, о чем давно хотела спросить, но не решалась:
– Почему вы – один?
– Вы хотите знать, почему я разошелся с женой?
– Да. Я так и хотела спросить.
– Вещи лучше всего называть своими именами.
По тону голоса Галина поняла, что ему неприятна эта тема.
– Если вам… – начала она, но он не дал ей закончить.
– Нет. Но это очень длинная и до обидного банальная история.
– Это всегда трагедия, – тихо проговорила она, – и, как правило, трагедия для обоих.
– Вы правы. Это всегда трагедия, хотя иной раз она выглядит как мелодрама.
Галина смотрела не на него, а на огни моста Космонавтов, спросила чуть слышно:
– Кто кого оставил – вы ее или она вас?
– Она, конечно.
– Почему – конечно?
– Я бы никогда не решился.
– Вы долго были вместе? – спросила она, и Сергей не понял, чего больше в ее голосе – укора или сочувствия.
– Долго, – ответил он. – Очень долго. Десять лет. – Лицо его подернулось грустью, он потер переносицу, словно хотел разгладить углубившиеся складки на ней.
– Вам жаль? – спросила она, чувствуя, что так нельзя, что надо остановиться.
– Конечно, жаль, – тихо, с неприкрытой грустью сказал он. – Десять лет – большой кусок жизни.
– Вы любили ее?
Он не ответил.
– Вы любили ее? – уже с какой-то упрямой настойчивостью спросила она, чувствуя, что внутри все сжимается от этого ненужного упрямства.
– Если я вам скажу, что у меня до нее никого не было и после нее тоже, не поверите?
– Поверю, – обрадованным шепотом ответила она и, превозмогая спазму в горле, предложила: – Пойдемте пешком, а?
Они шли сначала молча, думая каждый о своем. Потом опять разговорились. О разном – о литературе, о плавнях, о рыбалке… И о любви.
– Мне нравится ваша любовь, – сказала она.
– Откуда вы знаете мою любовь?
– Из ваших книг. Всегда можно разобраться, где писатель говорит о себе, а где о постороннем. Так вот, мне нравится именно ваша любовь.
– Что вам нравится в ней? – спросил он тихо, словно боялся вспугнуть что-то очень робкое, которое рядом и которое легко спугнуть.
– Она до краев человеческая. Мне кажется, что именно так сильные и чистые люди любили и сто лет назад, и две тысячи и будут любить через пять тысяч лет. Я не признаю другой. Сколько жизней искалечили невежды, которые пытаются навязывать любовь, вытканную на их фарисейской канве. – Она замолчала. Он внимательно смотрел на нее и тоже молчал. – Мне кажется, что в человеке самое человеческое – это любовь. У ваших героев она такая. Вы не подумайте, пожалуйста, что я плету все это в какой-то горячке.
Она замолкла. Потом спросила настороженно и тихо:
– Вам не смешно?
– Почему должно быть смешно?
– Мне кажется, что кто-то уже говорил так, а я не знаю кто.
– Разве это важно?
– Очень! Я всегда стараюсь дословно запоминать все, что мне понравилось и у кого-то. Нет ничего зазорного в том, что ты повторяешь чужие мысли. Неважно, кто он, писатель, поэт или философ. Или твой добрый знакомый… или твой друг… Но когда забываешь кто…
– И это неважно, – сказал он.
– Нет, важно. Потому что присваивать себе чужие мысли – все равно что воровать. И не безделушки какие-нибудь, а жемчужины, которым и цены-то нет.
– Пустое. Каждый из нас что-то проповедует, за что-то борется и радуется, когда у него много единомышленников. И то, что я сказал сейчас, тоже, наверно, кто-то уже говорил. Может быть, даже не один. И не беда, если я не знаю их имен, если повторяю их мысли своими словами. Это даже лучше, если своими словами.
– Почему лучше?
– Человечество не родилось, обремененное мудростью. Она приходила к людям постепенно. И каждая мудрая мысль, чтобы стать более доходчивой, шлифовалась годами. Десятилетиями. Веками. Пока не облекалась наконец в совершенную форму.
– То, что я говорила о любви сейчас, наверно, очень далеко от совершенства. Но именно так я думаю. И говорила я вам потому, что вы, я знаю, поймете. – Она вдруг рассмеялась. – Знаете, мне нравится, когда из-за любви лезут в драку.
Ее страстная непосредственность и влекла к себе, и чем-то пугала.
– Так нельзя, Галочка, – сказал он после долгой паузы. – Любви нужны и чувства, и рассудок.
– Нет, – вскинула она голову. – Если человек хочет быть счастливым, он должен рассуждать, как я. И если бы все так рассуждали, счастливых было бы во сто крат больше.
Она увидела, что они стоят у калитки ее дома, и замолкла.
Спросила испуганно:
– Который час?
– Около двух… Без двенадцати два, – сказал он, глянув на часы.
Она ахнула.
– Вам неловко так поздно возвращаться? – спросил он.
– Они все еще считают меня маленькой, особенно отец. А я давно уже выросла.
– Я буду огорчен, если у вас из-за меня возникнут неприятности.
– Они все равно будут, – рассмеялась она. – Спокойной ночи.
…Когда они поженились, Сергей, вспоминая эту встречу, шутил:
– Я всегда был немного суеверен, но после знакомства с тобой… Выехали мы с тобой в Москву в понедельник, да еще тринадцатого числа, и вагон под номером тринадцать. Ну как после этого в дурные приметы верить.
Галина была тогда уже на шестом курсе медицинского института, ей было двадцать пять лет, ему – тридцать восемь. Он успел хлебнуть всего – и войны, и голода, и несправедливости.
Как-то Сергей заметил, что неловко строить семью в таком возрасте. Галина рассмеялась. В семейной жизни главное не возраст, а любовь. И характер. А его характер ей по душе.
– А что касается возраста, то твои годы в наше время – это же молодость.
– Пушкин умер в тридцать восемь, – сказал Сергей, – а все биографы писали в некрологах, что он скончался в пожилом возрасте.
– По тем временам, – возразила Галина, – тридцать восемь лет можно было считать пожилым возрастом. Средняя продолжительность жизни тогда была около тридцати. А теперь – семьдесят. Если ты проживешь даже в два раза больше, чем Пушкин, твои биографы скажут, что Сергей Гармаш умер в пожилом возрасте, заметь, в пожилом, а не старом. И еще они скажут, что это был человек, полный сил и творческих возможностей. Что мир глубоко скорбит о талантливом писателе, которому так и не удалось осуществить все свои замыслы. Впрочем, он бы не смог их осуществить, прожив и до ста пятнадцати. Настолько они были грандиозны.
– А что бы они еще написали? – спросил Сергей.
– А еще они написали бы, что покойный отличался добрым характером, общительностью, умел красиво любить и, хоть впадал порой в хандру, был великим гуманистом и отдавал всего себя нелегкой и не всегда благодарной борьбе за счастье всего человечества. Он глубоко ценил любовь к себе и за привязанность платил искренней привязанностью. Вот что они написали бы.
– Хорошо, но поклянись, что как только я стану тебе в тягость, ты оставишь меня. Что ни жалость, ни чувство долга, ни общественное мнение, ни все прочее не заставят тебя оставаться со мной. Только – любовь!
– Клянусь! – вскинула два пальца Галина. – Я никогда не разлюблю тебя. Я из тех, кто влюбляются раз и навсегда, на всю жизнь. Из тех, у кого с годами это чувство становится сильнее, лучше, радостнее.
– Но ведь я могу измениться, стать хуже. Это с каждым может произойти.
– С тобой нет, – убежденно произнесла она. – Такие, как ты, с годами становятся только лучше. Это я тоже знаю.
Она мечтала о ребенке. Но первая беременность осложнилась тяжелым заболеванием. Спасла очень сложная операция. После этого надежды иметь своего ребенка уже не было. Иногда, просыпаясь, он слышал, как она плачет.
Есть женщины, для которых бездетность – тяжелый крест. Сергей предложил взять ребенка из детдома. Она долго не соглашалась. Это ведь совсем не то. Он убеждал ее. Наконец она согласилась. Но тут заболела мать. Галина с головой ушла в свое горе.
А он работал. Только по ночам теперь все чаще и чаще его одолевала бессонница. Когда-то он любил долго лежать в постели с открытыми глазами, смотреть на стену, на которую падал свет уличного фонаря, на пляшущие тени и думать. В такие минуты нередко приходили интересные мысли, а сейчас одни лишь пустые мечтания, которые к утру исчезали вместе с призрачными тенями на стене. Он решил, что так дальше продолжаться не может. Он заставил себя вставать, как только проходил сон, заниматься гимнастикой, принимать душ, выпивать чашку крепкого кофе и садиться за стол. Все как утром. Но такие ночные бдения не приносили пользы. Все или почти все, что было написано, уходило в корзину. Порой оставалась одна, другая страница, которые можно было положить в папку. И тогда появлялось чувство удовлетворенности. Но таких ночей было мало. Чаще они оставались бесплодными, порождали душевную горечь и головную боль.
23
Когда ему становилось невмоготу, он снимал трубку и звонил в больницу. Если удавалось поговорить с Галиной, тяжесть как рукой снимало. Но удавалось не всегда. Все чаще сестра приглушенным голосом говорила, что не может позвать Галину Тарасовну, потому что Валентине Лукиничне худо. Сегодня трубку сняла сама Галина. Она сказала, что матери плохо, если к утру станет лучше, она обязательно забежит домой хоть на час.
Он положил трубку, пересел в кресло, которое стояло у стеллажа с книгами, задумался.
…Звучат и звучат мысли. Затихнут на короткое время и снова звучат. Он давно мечтал написать повесть, в которой отразились бы его фронтовые впечатления. И начинаться эта повесть должна описанием первого дня войны.
Небольшой городок почти рядом с границей. Неподалеку – военный аэродром. У мальчишек только и разговору что о войне. Немцы там, в Европе, занимали город за городом, государство за государством. Когда они напали на Францию, Сережа и его товарищи были убеждены, что тут немцы свернут себе шею: у французов ведь линия Мажино. В представлении подростков эта линия представлялась неодолимой. Но даже она не остановила фашистов. Только англичане держались, хотя немецкая авиация и громила их города. Сергей был убежден, что, если б у англичан были такие самолеты, как у нас, они бы и близко не подпустили немецких летчиков. Потом эта страшная ночь. Сергея разбудили взрывы. Он выскочил из дома. Небо гудело тяжело и зловеще. Там, где располагался аэродром, в это гудящее небо взлетали огненные столбы. Сергей и еще несколько ребят помчались туда. На окраине их задержал красноармеец, преградил дорогу винтовкой. Потом в небе затихло, а на аэродроме продолжались взрывы.
– Склады с бомбами рвутся, – сказал кто-то.
Стало светать. Опять налет. На этот раз бомбили город. Сергей бросился домой. Прибежал и ужаснулся. На месте дома – глубокая дымящаяся яма. Значит, и мать, и Катя с Ганкой…
Когда взошло солнце, города не было – только развалины. Потом – дорога. Бесконечная вереница людей. Полдень. И вдруг – стрельба. Из лесу. Справа. Кто-то сказал, что это немцы. Откуда немцы? До границы больше ста километров. Но из лесу все же стреляли. Из автоматов. По беженцам. Люди шарахнулись в противоположную сторону.
До районного центра добрались к четырем. Сергей тут же направился к военкомату. Военком сказал сухо:
– Мальчишек не принимаем.
– Мне скоро шестнадцать.
– Военное дело в школе изучали?
– Изучали, – обрадовался Сергей.
– Тогда слушай мою команду: кругом! Шагом марш!
…Сучит и сучит свои нити злая бессонница, окутывает серой паутиной воспоминаний. Да, лелеял мечту – написать автобиографическую книгу о войне. О том, как удалось попасть в армию, о нелегкой работе разведчика, о своих товарищах. В эту повесть отдельной главкой можно включить и «Случай на болоте», и другие эпизоды, уже написанные и хранящиеся в правом ящике стола. Можно будет использовать и воспоминания фронтовиков.