Высота, которую оборонял батальон, имела особое значение. Захвати ее немцы – и все, что справа и слева от нее, было бы разгромлено. Это несведущему человеку фронт представляется непрерывной полосой, на которой все «грохочет». На самом же деле, как правило, бои идут лишь в узловых точках. И когда сопротивление в этих точках бывает сломлено – все летит к черту. И высота, которую занимал батальон, была такой узловой точкой.
Немцы залегли в глубокой балке, густо поросшей кустарником. Когда начинался обстрел, все кругом застилало дымом и пылью. Потом, когда стрельба затихла, наступила такая тишина, что слышно было, как в небе звенел жаворонок. «Интересно, – думал Багрий, – пел ли он во время обстрела? Наверное, не пел».
Багрий перевязал раненых, что скопились на восточном склоне холма. У одного в левом боку, где зияла огромная рана, хлюпало, хрипело и зловеще пенилось. Багрий затампонировал рану. У другого – перелом бедра. Вместо шины Андрей Григорьевич прибинтовал к ноге кусок разбитой оглобли. Ему сказали о тяжело раненном комбате, что остался в окопе на западном склоне. Багрий пополз туда. Раненый сидел, привалившись к глиняной, не успевшей еще обсохнуть стене, весь измазанный грязью, пылью и чем-то черным. Правая нога была туго перетянута в бедре брючным ремнем. Глаза полузакрыты, лицо – серовато-бледное, землистое, какое бывает только при тяжелом ранении с большой потерей крови. Второй, еще молодой совсем, с красным веснушчатым лицом и выбившимися из-под каски рыжими волосами, стоял у пулемета.
– Осколком его, товарищ капитан медицинской службы, – сказал пулеметчик. – Хотел к соседу сбегать, узнать, почему у них пулемет замолк. Только выбрался, а тут – на тебе… Я ему жгут наложил: кровь так и кипела.
Багрий узнал раненого:
– Тарас Игнатьевич?
Тот медленно приподнял тяжелые веки, глянул на Багрия чужими глазами.
– Ранило вот, – сказал он тихо и таким голосом, будто расстались они не в сорок первом после переправы через Днепр, а только вчера.
Багрий ослабил жгут. Кровь ударила фонтаном. Пришлось опять затянуть. Достал из сумки иглодержатель, кривую иглу с предварительно вдетой стерильной шелковинкой и перевязал сосуд. Ни один мускул не дрогнул на бледном лице Бунчужного.
«Это шок», – с тоской подумал Багрий. И стал бинтовать.
– Сейчас начнет чертей сыпать, – со злостью воскликнул рыжий парень и, обращаясь к Багрию, добавил: – Давай, товарищ капитан медицинской службы, вали отсюда. Сейчас начнет садить.
И как бы в подтверждение его слов, сразу же загрохотало. Земля на холме от основания и до вершины будто закипела.
Разрывы прекратились так же внезапно, как и начались.
– Сейчас пойдет, – с какой-то лихостью воскликнул пулеметчик и выругался многоэтажной бранью. – Пошел! Держись, Вася!
Багрий понял, что рыжего парня зовут Васей, что он приготовился к атаке и сам себя подбадривает.
Внизу послышались крики. Беспорядочная стрельба. Все это на короткое время заглушила пулеметная очередь… вторая… третья…
Потом, вспоминая этот эпизод, Багрий не мог отделаться от ощущения, что он продолжался очень долго, что время остановилось и солнце остановилось.
Стучал и стучал пулемет. Вдруг затих, будто захлебнулся.
– Ленту! – крикнул пулеметчик. – Давай ленту!
Багрий не понял и машинально схватил лежавшую в выемке, сделанной в глиняной стене окопа, связку гранат и протянул их пулеметчику. Тот зло выругался, сам дотянулся до ящика с лентами, взял одну, заправил ее и снова припал к пулемету.
Багрий выглянул из окопа и увидел немцев. Они бежали, низко склонившись к земле, стреляли не целясь и кричали… Над головой просвистела пуля.
– Куда тебя черт несет? – крикнул пулеметчик и опять выругался, на этот раз весело, с каким-то задором. – Сучьи дети, покуштовалы?!
Лицо пулеметчика, и без того красное, горело кумачом. Воспользовавшись паузой, он вытер пилоткой пот и пододвинул поближе к себе ящик с лентами. На Багрия он смотрел сверху вниз, добродушно, как герой на нерасторопного новичка.
Плохой из тебя помощник, доктор.
– Как вы полагаете, могу я сейчас перетащить его на противоположный склон? – спросил Багрий.
– И не думай, – окончательно перейдя на «ты», сказал парень. – Они сейчас снова из минометов шпарить будут.
Багрий продолжал бинтовать, все время думая о том, что надо бы поскорее отправить Бунчужного в медсанбат, потому что у него тяжелое ранение и шок; и еще он думал, что, если бы сейчас начать операцию, возможно, и удастся спасти ногу, а если ждать, обязательно начнется гангрена…
Глухо вскрикнул и свалился пулеметчик. Над правым карманом его серой от пыли гимнастерки появилось и стало увеличиваться темно-бордовое пятно. Багрий наклонился к пулеметчику, но тот отстранил его.
– Они сейчас будут здесь, – прохрипел он и тяжело закашлялся. На губах – кровавая пена.
Багрий глянул в прорезь пулеметного щитка. Залегшие было немцы поднялись. Они приближались все быстрее и быстрее, будто росли на глазах. Багрий уже видел их лица. Что-то звериное было в них. «Вот она, смерть, – подумал он, – страшно? Очень!.. Даже холодок на затылке и меж лопаток».
– Что же ты, доктор? – услышал он голос пулеметчика и только сейчас заметил, что тот стоит рядом, и веснушки на его лице стали совсем темными, почти черными.
Конечно же это продолжалось всего секунду, но казалось, что с момента, когда раненый пулеметчик произнес: «Что же ты, доктор?» – до мгновения, когда бегущий впереди немец, огромный, закрывший половину неба, рухнул на край бруствера, прошло много часов.
Багрий хорошо знал пулемет. Командир медсанбата не жалел времени на учебу, заставлял тренироваться всех – и врачей, и сестер, и санитарок.
Глаза у Багрия были острые, рука твердая. На стрельбах его всегда ставили в пример. Но то были учения, своеобразная игра, стрельба по мишеням, а тут… Когда убивают солдаты, это просто и понятно. Они выполняют свой долг. Им не только дано право убивать – это их обязанность. А он… Его обязанность врачевать. Он давал клятву – всегда и везде по мере своих сил оказывать помощь людям. Но они ведь не люди, те, что бегут, раскрывая рты в неистовом крике. Они даже не звери. Они – хуже. Под Сталинградом ему довелось работать в госпитале для военнопленных. Их кормили по специальной норме. По этой норме полагалось молоко. Наши раненые месяцами его не видели, а этим доставали из-под земли. Наши девушки перевязывали их, обмывали и обстирывали, а в это время немецкие командиры твердили своим погибающим от ран и голода солдатам, что русские не берут в плен, что они мордуют, отрезают носы и уши, ломают кости, потом бросают еще живых в прорубь. Нет, они не люди. Вот сейчас они ворвутся сюда. Они прикончат этого рыжего парня, и Тараса, и всех раненых прикончат. И его тоже. Не посмотрят, что через плечо – сумка с красным крестом. Нет, они не люди, и законы человечности на них не распространяются. И он, доктор Багрий, не только не имеет права, но и обязан убивать их во имя справедливости, во имя долга перед теми, кто погибнет, если он станет раздумывать.
Когда он нажал гашетку, бегущий впереди немец был совсем рядом, огромный, чем-то похожий на сильного зверя в броске и по-своему великолепный. Он тяжело рухнул и так же покатился вниз по склону, продолжая сжимать свой автомат. Он упал не один. Упало несколько. На какое-то мгновение все замерло, будто остановилась лента в проекторе. Потом Багрий видел только их спины и подошвы сапог с блестящими головками гвоздей. Целился в эти спины и стрелял спокойно, как по мишени во время учебы.
– Молодец, доктор! – прохрипел раненый пулеметчик.
Темно-красное пятно на его гимнастерке стало огромным, и Багрий подумал, что надо бы перевязать, но пулемет вдруг замолк и в сердце закрался страх.
– Лента кончилась! – подсказал пулеметчик.
Багрий сменил ленту.
Удивительно, как ясно работает сознание, на душе спокойно, как в операционной, когда делаешь хорошо знакомую тебе операцию, в успехе которой заранее уверен.
Снова минный налет и снова атака. На этот раз он уже сознательно подпустил немцев почти вплотную, нажал на гашетку, когда они были совсем рядом. Они залегли и медленно подползли. Одному удалось бросить гранату. Она разорвалась у бруствера. Багрий сквозь оседающую рыжую пыль увидел того, кто бросил. Спокойно прицелился, нажал гашетку. Его пулемет стрелял короткими очередями – одна за одной, почти беспрерывно. И фашисты не выдержали. Затем в овраге, куда они скрылись, разорвался снаряд, второй, третий…
Багрий понял, что подошла артиллерия и немцы теперь не сунутся. Он все понял. Единственное, чего он не мог понять, – это тишина. Он видел, как в овраге взлетали к небу огненно-рыжие столбы. Над окопом проносились горячие вихри взрывной волны, что-то кричал пулеметчик. Но все это – как в немом кино, беззвучно. Лишь немного позже, когда стряхнул с себя комья земли и стал перевязывать раненого пулеметчика, он сообразил, что это контузия. И что это скоро пройдет, он тоже сообразил.
Спустя два часа, уже в медсанбате, он оперировал Бунчужного и был рад, что ногу оказалось возможным сохранить. И рыжего пулеметчика он тоже оперировал. А на следующий день во фронтовой газете появился портрет Багрия. С фотографии глядело совсем незнакомое, очень смущенное и будто виноватое лицо. И когда ему вручали орден боевого Красного Знамени, он чувствовал себя неловко. Генерал поздравил его. Вместо того чтобы произнести, как в таких случаях полагается, бравое «Служу Советскому Союзу», Багрий пробормотал невнятно: «Да за что же, собственно говоря?» Генерал посмотрел на него, пожал плечами, улыбнулся: «Ох уж эти медики, и вечно у них не так, как у людей».
Андрей Григорьевич драил свои ордена и думал, что, если сегодня десятиклассники спросят его, за что он получил орден боевого Красного Знамени, ему, пожалуй, нечего будет сказать. «А ведь такие ордена за здорово живешь не дают», – вспомнились ему слова командира медсанбата. В прошлом году на конференции в Москве Андрей Григорьевич встретил этого командира, теперь директора научно-исследовательского института. Они долго сидели в уютной, хорошо обставленной квартире, пили сухое массандровское вино и вспоминали то, что было много лет назад. И первое, о чем вспомнил бывший командир, был этот орден. И сказал он о нем так, как говорил тогда, на Курской дуге: «Такой орден за здорово живешь не дают».
«А что я все же скажу, если ребята спросят об этом ордене? Я им расскажу о Тарасе Игнатьевиче. О том, как в сорок первом он попал в плен. Как организовал побег. Как сколотил полк и вывел его из окружения… О Тарасе Игнатьевиче можно говорить и говорить. Вот я и расскажу, как я спас его, рыжего пулеметчика и между прочим получил этот орден».
Из задумчивости его вывел телефонный звонок. Телефон стоял в коридоре на подзеркальнике. Андрей Григорьевич присел на невысокий табурет уже с трубкой в руке. Звонил Ватажков. Он извинился, что беспокоит дома, и спросил, как чувствует себя Валентина Лукинична.
– Хорошего мало, – произнес Багрий.
Трубка несколько секунд молчала. Потом Ватажков сказал:
– Просьба у меня к вам, Андрей Григорьевич. Нужно, чтобы Тарас Игнатьевич пока не знал этой правды.
– Понимаете, Яков Михайлович, долго с этим тянуть нельзя. Она может умереть и через неделю, и завтра, и сегодня ночью.
– И все же я вас прошу, не говорите ему пока. Он очень напряжен сейчас, весь на пределе.
– Хорошо, Яков Михайлович.
– Большое спасибо. Если я хоть чем-нибудь смогу помочь, в любое время звоните.
– Хорошо, Яков Михайлович. До свидания…
Багрий сидел минуту в глубокой задумчивости, ссутулясь, с телефонной трубкой в руке. Очнулся, услышав короткие гудки, положил трубку на рычаг. Посидел еще несколько секунд в той же позе и стал звонить Бунчужному. Секретарь сказала, что Тараса Игнатьевича нет, он уехал в аэропорт провожать представителя крупной зарубежной фирмы и вряд ли вернется сегодня на завод.
«Ладно, позвоню ему позже, – подумал Багрий, – а сейчас пора собираться на «огонек» – школьники ждут».
Он умылся, переоделся, собрался было уже выйти, когда позвонил Вадим Петрович.
– Вы завтра у себя на даче? – спросил он.
– Да.
– Если не возражаете, и я к вам. Вместе с Иваном Семеновичем.
– Милости прошу, – сказал Багрий.
– Теперь по поводу сегодняшнего совещания: вам, конечно, невдомек, почему я не выступил?
– Вы на редкость проницательны, Вадим Петрович.
– Завтра я расскажу. Хотел сегодня зайти к вам, но не получается вот. Вы не огорчайтесь. Поверьте, все будет хорошо.
– Будем надеяться, – сказал Багрий. – До завтра, Вадим Петрович.
Он положил трубку. Разговор со старшим ординатором оставил горький осадок.
20
В родном городе всегда есть особенно дорогие места – дом, аллея в парке, улица… Для Багрия самой любимой была вот эта улица – проспект Победы: прямая, широкая, густо усаженная высокими серебристыми тополями. Особенно любил он ее в этот час, таким вот погожим днем.
Вечерело. Длинные тени стали менее заметны.
Хорошо идти по этой улице квартал за кварталом, смотреть на людей, отвечать на приветствия знакомых, которых у старожилов всегда много, и думать: вон там, против планетария, в семнадцатом шли бои. Планетария тогда не было. На его месте стоял двухэтажный дом обрусевшего француза Никлса, внизу – табачный магазин. Вот против этого магазина и была баррикада. Люди в промасленных спецовках опрокинули трамвайный вагон. Орудуя дышлами, выдернутыми из перевернутых повозок, они развернули этот вагон поперек улицы, а оставшиеся промежутки заложили гранитными плитами, булыжником, мешками с песком. Багрию тогда еще и десяти не было, но многое запомнилось. Ругань, стрельба, крики… Раненые и убитые перед баррикадами… Казак в штанах с красными лампасами ползет к тротуару, волоча за собой ногу, словно она была тряпочная… Посреди мостовой старается подняться и снова падает лошадь. Сквозь шум боя слышен ее храп…
Эта улица многое помнит. Кто только не маршировал по ней! И поляки, и греки, и немцы, и французы.
Когда-то проходила здесь трамвайная линия. По ней громыхали, дребезжа стеклами, красные вагоны. И вот рельсы убрали. Горбатую мостовую выровняли, покрыли толстым слоем асфальта, и побежали по ней автобусы и троллейбусы, быстрые, деловитые.
Багрий помнил еще серые деревянные мостики и такие же серые лабазы внизу, на берегу речки. Сейчас вместо этих шатких деревянных причалов – крепкие бетонные пирсы. А там, где были лабазы, речной вокзал. Далеко по реке видны его белые колонны и шпиль с красным флагом. На противоположном конце улицы, где до войны стояло приземистое краснокирпичное здание железнодорожного вокзала, тоже все изменилось. Старый вокзал, разрушенный во время войны, не стали восстанавливать, построили новый – величественный.
Досталось тогда архитекторам за излишество. Кто только не ругал их. Даже те, которым новый вокзал очень нравился.
Багрий вспомнил, как однажды на партактиве по этому поводу выступил Тарас Игнатьевич: «Вокзал – это ворота города, и строится он на века. И нечего скупиться – потомки не осудят». Ему громко аплодировали, а на следующий день вызвали в горком. Тарас Игнатьевич потом рассказывал, как инструктор горкома вежливо отчитал его; дескать, нельзя же так: вы политически грамотный человек, хорошо знаете, какая сейчас установка по поводу архитектурных излишеств, и вдруг… Тарас Игнатьевич сказал, что он все знает, но у него свое мнение по этому вопросу. Имеет он право это свое мнение высказать или не имеет? Инструктор ответил с плохо скрытой досадой, что мнение конечно же можно высказать, но он, Тарас Игнатьевич Бунчужный, не просто гражданин: он коммунист. И указания вышестоящих органов для него закон.
– Тогда не нужно обсуждать, – нахмурился Тарас Игнатьевич. – Тогда пускай как в армии: приказано – и выполняй без разговора. А если предлагают обсудить…
Инструктор пошутил:
– Можно, по-видимому, хорошо разбираться в судостроении и плохо знать политику партии в области архитектурных излишеств.
Под конец он согласился, что вокзал, как и театр или библиотека, сооружение уникальное и конечно же не беда, если на него затрачено больше средств. Но Тарас Игнатьевич понял, что говорится это из вежливости, что первый секретарь горкома остался недоволен его выступлением. Впрочем, это мало тревожило Тараса Игнатьевича: он привык по любому вопросу иметь свое мнение и высказывать его, особенно на партактивах.
«И действительно, – думал Багрий. – Прошли годы, все забыли о тех временах, когда архитектора корили за излишества, а вокзал стоит вот и радует глаз – высокий, белокаменный».
Да, Багрий очень любил эту улицу. С ней у него были связаны самые значительные воспоминания. Вон там, на широкой площади, так мягко освещенной сейчас лучами заходящего солнца, он ожидал Марию по вечерам. Площади тогда не было. Она появилась потом, уже после войны. Когда он начал встречаться с Марией, тут был огромный пустырь и огороды. В центре небольшим зеленым холмиком торчала рощица. Эта рощица и стала местом их свидания. И увидел он Марию тоже на этой улице, только внизу, у реки.
В тот день было тепло, как сейчас. И тополя шелестели, как сейчас. Он закончил прием в поликлинике. До начала дежурства на станции «скорой помощи» оставалось еще часа полтора. Решил сходить к реке. Он всегда любил свободное время проводить на реке.
Как и сейчас, вечерело. Вода стала темно-фиолетовой, с красными бликами. И на этой фиолетовой с красными отблесками воде лежала багряная дорожка. У самого мостика – широкая, а у противоположного берега, где темнели камыши, – совсем узенькая.
На мостике, у самого края, стояла девушка и смотрела на багряную дорожку. Андрей вначале не обратил на нее внимания. Потом она его заинтересовала и даже встревожила своей неподвижностью.
– Что это она? – спросил он шепотом у старика, который сидел рядом с удочкой.
Тот на секунду отвел глаза от поплавка, посмотрел на девушку и сказал:
– Кто ее знает?.. Стоит и стоит.
Поплавок вздрогнул, начал кружить, медленно уходить под воду. Старик весь напрягся, закусил губу, а когда поплавок скрылся, резко дернул удилище. Подсечь рыбу не удалось, и он сердито сплюнул, посмотрел на девушку так, будто она была виновата в том, что рыба ушла.
Багрий поднялся, подошел поближе к девушке. Лицо у нее было какое-то неподвижное и устремленные глаза – тоже неподвижны. Только черные, изогнутые брови едва заметно шевелились, будто она мысленно разговаривала сама с собой. Губы крепко сжаты, и от этого в линии рта – горечь.
«У нее беда, – подумал Андрей. – И я должен поговорить с ней. Человека с такими глазами нельзя оставлять одного».
– Красивый закат, не правда ли? – спросил он.
Девушка вздрогнула, посмотрела на него отрешенными глазами и, не ответив, пошла к лестнице, что вела наверх, к трамвайной остановке.
Андрей хотел было последовать за ней, но не решился. Остался на мостике. Глядел ей вслед, удрученный. «Красивый закат, не правда ли?»… Только за этот дурацкий вопрос можно презирать человека всю жизнь.
Он был уверен, что никогда больше не увидит ее. Но увидел. И в тот же вечер. Около полуночи.
Запомнилась маленькая, чисто убранная комната. Стол. Два стула. Кровать. Желтый, дощатый пол. Белый, в черную полоску, половичок. Девушка лежала на узкой железной кровати. Около нее – две перепуганные женщины: хозяйка квартиры и соседка, как потом узнал Багрий. Одна из них показала ему пустой пузырек с аптечной этикеткой, залитой темно-коричневой жидкостью. Надписи не разобрать. Но Багрий сразу узнал – настойка опия.
– Много здесь было?
Женщина пожала плечами. «И в самом деле, откуда ей знать? – подумал Багрий. – Не она же подносила яд этой несчастной».
Девушка была без сознания. Андрей осторожно приподнял ее темные, будто подведенные тушью, веки. Зрачки – как точки. «Там, на мостике, они были широкие, – вспомнил Багрий. – И цвет глаз определить невозможно было. А сейчас видно – карие с золотистыми искорками».
На станции «скорой помощи» многие относились к самоубийцам с презрением, иногда грубо шутили, рассказывая о причинах такого поступка, если им удавалось узнать. У Андрея человек, решившийся покончить с собой, всегда вызывал чувство тревоги и сострадания. О чем они думают, эти люди, когда наливают себе заведомо смертельную дозу яда? Какие мысли мечутся в их мозгу, что испытывают, когда сознание возвращается?
Сколько опия выпила девушка, определить было трудно. Но, судя по состоянию, много. Таких обычно отвозили в больницу. Но эту Андрей решил оставить на «скорой помощи», в специально предназначенной для наблюдения комнате.
Вызовов было немного, и он почти не отходил от нее, пока та не очнулась. Она смотрела на Андрея, казалось, ко всему безразличными глазами, потом отвернулась к стене. Он взял ее голову в руки, повернул к себе, спросил тихо, участливо:
– Зачем вы это?
Она заплакала. Слезы текли по ее щекам, по ладоням Андрея, горячие, обжигающие.
Багрий знал, что она все равно не ответит, и все же спросил опять:
– Зачем вы это сделали? Зачем?
Впрочем, она могла и не отвечать. Ушла она, когда уже совсем рассвело. Вернувшись после очередного вызова, Андрей уже не застал ее. Он с укором посмотрел на сестру.
– Ничего с ней не станется, – сказала та. – Не тревожьтесь.
Андрей не тревожился. Он уже знал, что увидит ее снова. И сегодня же.
Она стала его женой. Что ж, у них все ладно сложилось. Прошли сквозь войну, остались живы. Сын вот уже третий год в научно-геологической экспедиции на Дальнем Востоке. Доволен. Дочь – в Москве, заканчивает аспирантуру. Мария собирается проведать ее после санатория, хоть несколько дней погостить. Хорошо, если б она все же сейчас была тут, Мария.
…Неподалеку от центрального универмага он встретил Будалова, следователя областной прокуратуры по особо важным делам. Будалов шел, рассеянно глядя перед собой. Багрий окликнул его.
В прошлом году Будалов почти два месяца пролежал в отделении Андрея Григорьевича, и они сдружились.
– О чем вы задумались? – спросил Багрий, отвечая на рукопожатие.
– Помните Калмыкова? – вопросом на вопрос ответил Будалов. – Мы с ним в одной палате лежали.
– Тот, который овдовел, потом женился на молодой? Как же, как же. Ему тогда еще из-за этой женитьбы покоя не было: все донимали шутками. Так что же с ним?
– Сын у него, – стал рассказывать Будалов, – совсем еще мальчишка. Только восемнадцать минуло. Так вот, жена этого Калмыкова с пасынком своим закрутила любовь. Теперь плачет, говорит, что ничего серьезного между ними не было, что все – в шутку. Может, и в шутку. А только парень всерьез принял – решил с отцом поговорить. Разговора не получилось. Отец его – в ухо. А тот за топор и с первого удара – насмерть. Долго упирался, говорил, что ничего не помнит, а сегодня признался. И что топор на всякий случай припас, тоже сознался.
– Ах, бедняга Калмыков. А что сыну его угрожает?
– Это уже суд решит. Убийство, да еще преднамеренное… С этим строго у нас. – Он протянул руку на прощанье и произнес, будто извиняясь: – Обещал жене, что сегодня в кино сходим, – и назвал нашумевшую картину.
– Обязательно пойдите. Прекрасная картина. Замечательная!
Они расстались. Багрий свернул налево, в тихую улицу. До подшефной школы оставалось минут десять ходьбы. Андрей Григорьевич привык всегда перед выступлением ни о чем постороннем не думать, сосредоточиться. Сейчас не мог: мысли снова и снова возвращались к рассказу Будалова. «Подумать только. Отца родного – топором». В памяти тут же всплыл другой случай. Еще более ужасный, происшедший восемь лет назад. В их доме. В соседнем подъезде. Хронический алкоголик в припадке пьяного безумия зарезал бритвой жену, шестилетнюю дочь и сына двух лет. А сам повесился. Их соседка по квартире – полуглухая старуха – прибежала к Багрию на рассвете, перепуганная насмерть. Может, кто-нибудь жив?.. Может, помочь можно?.. Соседи всегда прибегали к нему первому за помощью, что бы у кого ни случилось.
Немало мертвых довелось видеть Андрею Григорьевичу на своем веку, но то, что он увидел, войдя вслед за старухой в квартиру убийцы, потрясло. Особенно темно-вишневый студень на полу у тела мертвой женщины и следы детских ножек – около стола, в углу у телевизора, около кровати. Дети лежали поперек дивана-кровати: мальчишка чуть наискосок, а девчурка – навзничь. Убийца висел в туалете. Конец веревки привязан к изгибу канализационной трубы над унитазом.
«Чего это мне в голову пришел тот случай? – подумал Багрий. – Ах да, Назар Фомич. Жена и двое детей… Ассоциация по сходству… Как это он спросил – имею ли право след на земле оставлять? К чему это он спросил? И что это он бормотал о каком-то мордастеньком полицае?.. Надо все же что-то делать с этим Каретниковым».
21
Сдача завода была для Матвея Романова пустой формальностью. Комиссия подготовит все документы, он подпишет – и дело с концом. Если бы не выходной, все завтра и закончилось бы. Завод будет продолжать свою работу, только он один останется не у дел. Потом начнется «перетасовка». Бунчужный станет менять начальников цехов, руководителей отделов и служб. Главному инженеру, технологу и еще многим другим придется или уходить, или соглашаться на иную работу. А он ничем уже не сможет помочь…
«Не надо бы мне сегодня ссориться с Бунчужным, – подумал Матвей Семенович. – Сколько раз я давал себе слово не горячиться, не выходить из себя. Бунчужного небось из себя не выведешь, а я вот…»
Меньше всего хотелось ему уезжать куда-то. Он родился и вырос здесь. Отсюда в сорок первом ушел на фронт. Сюда вернулся после победы. Все было дорого и близко здесь – и город, и Вербовая, плавни, таинственные озера, обрамленные буйной зеленью. С детства сжился с этой красотой.
«Много бы дал, чтобы этого утреннего разговора с Бунчужным не было, – думал Матвей Семенович. – Пойду к Ване, хоть душу отведу».
С детства братья были очень дружны. Если один попадал в переделку, другой спешил на выручку. Потом их что-то разделило. Может быть, вышло так потому, что Матвей пошел в кораблестроительный, а Иван – по литературной части.
Воевали они на разных фронтах. Когда повстречались уже после войны, на младшем лихо сидела добротная офицерская шинель с погонами майора, а Матвей дальше старшего лейтенанта не пошел. Да и с фронтовыми наградами у него было не густо: одни медали, хотя всю войну – на передовой.
Матвей радовался успехам брата, аккуратно вырезал его очерки, статьи, даже мелкие заметки, бережно хранил в отдельной папке. Иван Семенович узнал об этом от золовки, был тронут до глубины души. Встречались они редко. Но и теперь, если у кого была беда, другой спешил на выручку, как в детстве.
Однако отношение Матвея к писательскому таланту брата вскоре изменилось. Произошло это спустя год после начала строительства Очеретянской ГЭС. Иван тогда работал специальным корреспондентом одной из республиканских газет. Надо было срочно сделать очерк, связанный со строительством этой ГЭС. До нее от города – около ста километров. Была промозглая осень. Дороги развезло. Машина вскоре застряла в одной из колдобин. Неподалеку – еще несколько, со срочными грузами для стройки. Иван Семенович решил вернуться: «Поеду завтра, пароходом». Возвращаться пришлось пешком. Рядом шагал, подставляя совсем еще молодое лицо холодному ветру и дождю, инструктор обкома комсомола. Он рассказал, что в одном селе, расположенном вдоль трассы, колхозники организовали специальные бригады, которые помогали застрявшим грузовикам выбраться из болота, ремонтировали автостраду.
В город вернулись уже поздно вечером. Иван отправился к брату – дома было неуютно, а главное, не топлено. Переодевшись в сухую одежду брата, которая была ему как раз по плечу, и поужинав, он, расхаживая по кабинету, стал сетовать на свою неудачу – очерк нужен газете до зарезу.
Потом вдруг остановился, хитровато подмигнул брату, попросил бумаги, сел за стол и в каких-нибудь сорок-пятьдесят минут набросал очерк. Через несколько дней этот очерк появился в печати. В нем рассказывалось, как специальный корреспондент газеты Иван Романов выехал с особым заданием на стройку. Описывалась осенняя распутица, грузовики, застрявшие на трассе, ругающиеся шоферы. Надо возвращаться обратно в город. Пешком. И вдруг – люди с лопатами, повозки с гравием и бревнами, трактор. Это колхозники из ближайшего села пришли на выручку. Заканчивался очерк описанием того, как автор, наперекор стихии, добирается на стройку.
– Не думал я, что это иногда вот так делается, – сказал Матвей.
– Важно увидеть ростки нового. Увидеть и показать, – улыбнулся Иван.
Матвей промолчал тогда, но коллекционировать очерки и статьи брата перестал.
Иван Семенович обрадовался приходу брата, усадил за накрытый уже стол, сел рядом и попросил рассказать о том, что случилось. Только со всеми подробностями уже. Матвей рассказывал не торопясь и о приказе министра, и о досадном разговоре с Бунчужным.
– Подожди, он еще и другие судостроительные и судоремонтные тоже под себя загребет, некоронованный король Крамольного острова.
Матвей Семенович усмехнулся:
– Думаешь, очень ему нужен мой завод?
– Нужен!
– Хомут на шею!
– Ничего, у него шея крепкая. Ему размах нужен. Масштабы. Высшая категория по объему работ.
Матвей Семенович покачал отрицательно головой. В этом движении была покорность. Не протест, не отрицание, а покорность своей судьбе. И это взбесило Ивана Семеновича.
– Ты всегда и все готов прощать, – произнес он со злостью.
– Что прощать? – с недоумением посмотрел на него Матвей Семенович.
– Все. То, что он на твоих плечах к Ленинской премии добрался. И к своей Золотой Звезде. И то, что он к славе своей по трупам шагает.