Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Богат и славен город Москва

ModernLib.Net / Фингарет Самуэлла / Богат и славен город Москва - Чтение (Весь текст)
Автор: Фингарет Самуэлла
Жанр:

 

 


Самуэлла Фингарет
Богат и славен город Москва

 

ГЛАВА 1
Князь Юрий в орде

      Ярослава великого князя Суздальского зелием уморили.
      Михаила князя Черниговского, не поклонившегося кусту со своим боярином Фёдором, ножом зарезали.
      Многие князья умерщвлены были.
Ипатьевская летопись

      Князь, слышишь, князь… Юрий Всеволодович___ Князь не слышал. Погружённый в тяжкие мысли, он кружил по шатру. Красный в золотых травах кафтан, надетый внакидку, соскользнул с его плеч, упал на ковёр. – Князь, слышишь… Князь нагнулся, поднял кафтан и, не надев, двинулся дальше.
      «Трус, трус, – корил он себя. – Мнил, что храбрец, коль в сражениях за чужие спины не прятался да на медведя с рогатиной хаживал, а на деле вышло, что трус. Бесхвостые лисы вогнали в страх».
      Тёмные тонкие брови сдвинулись. Красивое, с резкими чертами лицо приобрело сумрачное выражение.
      Князю исполнилось тридцать. В чёрных прямых волосах, расчёсанных на две стороны, и в коротко стриженной бороде уже появились белые нити.
      «Молодость миновала, – продолжал он свою горькую думу. – С самого отрочества бьюсь за отцовский престол, да ничего не добился. Княжества до сей поры не имею. Одно прозвание – Холмский».
      Поравнявшись с сундуком, стоявшим поодаль от входа, князь в сердцах бросил кафтан на обитую железом крышку.
      – Юрий Всеволодович… Холмский.
      Сдавленный шёпот прозвучал совсем рядом. Князь замер, посмотрел по сторонам – никого. Шатёр невелик, весь виден. Сквозь тонкие стенки проникали звуки обычные. Они всегда неслись по Орде: окрики, рёв верблюдов, скрип колёс, конское ржание.
      «Должно быть, почудилось». Князь хлопнул в ладоши.
      В шатёр, откинув тяжёлый полог, вошёл Захар, друг и окольничий князя, один из немногих, кто не бросил князя в беде. Рост Захар имел богатырский. Волосы носил стриженными в скобку. Под шёлковой рубахой, расстёгнутой на груди, виднелась тонко плетённая кольчуга.
      – Звал, Юрий Всеволодович?
      – Звал. Голос я слышал, словно меня окликнувший.
      – К шатру ни один человек не приближался.
      – Из-под земли словно. Должно, смерть моя.
      – Что ты, князь, оставь неразумные мысли. Больше месяца ждём этого дня, полный сундук извели на подарки, чтобы к хану доступ найти. Не отступать же теперь.
      – Отступать не приучен. Только вспомни: Черниговских князей, Михаила с Андреем, не здесь ли убили? Ярославу Суздальскому где смертное зелие поднесли? Князья Ростовские – Глеб Василькович, да Михаила Глебович, да Константин Борисович, не отсель ли домой не вернулись? Я – Холмский. Такой же князь. Опоят ядом или с кинжалом подошлют… Стой! Слышишь?
      В шатре приглушённо прозвенело железо.
      Князь выхватил из-за пояса нож. Захар бросился к сундуку и повернул торчавший в скважине ключ.
      В сундуке загромыхало. Крышка откинулась. Показалась голова с рыжими волосами, похожими на копну растрёпанной ветром побуревшей соломы.
      – Кто такой?
      Князь с силой выдернул незваного гостя из сундука. Оказалось – мальчонка. Не устояв на ногах, он упал на ковёр и покатился, залязгав цепями. Ноги мальчонки были в оковах.
      – Кто подослал?
      – Водицы испить бы, – прошептал мальчонка вместо ответа.
      – Говори, а не то!.. – Князь замахнулся ножом. Он себя не помнил от ярости.
      – Повремени, Юрий Всеволодович, – перехватил его руку Захар. – Видишь, малый совсем задохся. Отойдёт, тогда и допросим как следует.
      Захар зачерпнул из бадейки ковшом и подал мальчонке. Тот так и припал к воде. Ковш вздрагивал в грязных руках, покрытых чёрными пятнами и разводами.
      – Говори: кто подослал? – снова выкрикнул князь.
      – Никто не подсылал. Сам я. Просить пришёл. Высвободи, князь, из неволи. Я тебе заслужу. Чем хочешь заслужу. Жизни не пожалею.
 
 
      Мальчонка говорил не отрываясь от ковша, судорожно глотая воду между короткими фразами.
      – Сюда как попал?
      – Рязанский я. Ордынцы Рязань пожгли. Кого убили, кого повязали в неволю. Кто ремесло знал, того – в неволю. Отец гончаром был. Он по дороге умер, а я вот остался.
      Князь в нетерпении дёрнул правым плечом.
      – Юрий Всеволодович спрашивает, как ты в шатёр попал, а не в Орду, – поспешно сказал Захар.
      – В шатёр? – Мальчонка бережно поставил ковш на пол и поднял в рыжих веснушках лицо. – В шатёр утром заполз, когда никого не было. Вижу – сундук открыт, я в него и забрался, чтобы тебя, князь, дождаться и всё рассказать. Только твой окольничий допрежь вошёл и сундук запер. Я звал, звал, чуть не задохнулся. Да ты не думай, я не с пустыми руками пришёл. Упредить хочу.
      – О чём это?
      – Прежде чем к тебе идти, кланялся я боярину Мамырёву.
      – Окольничему Ивана Тверского?
      – Ему. Вчера, как стемнело, в его шатёр пробрался. Не стал меня слушать боярин, сказал: «Много вас. Всех выкупать – казны не напасёшься». А мне лучше смерть, чем здесь оставаться.
      – Что ещё боярин сказал?
      – Ничего больше. Меня из шатра вытолкал и сам ушёл. Я – за ним. Цепь подобрал, чтобы не гремела, он меня и не приметил. Я думал снова его попросить, только не вышло. Совсем немного боярин прошёл, навстречу ему Хажибейка попался.
      – Толмач Хажибей? Как распознал, коли темно было?
      – Хозяин он мой. Да его по разговору кто хочешь признает.
      – Правда это, – вставил Захар. – Чудно он говорит.
      – Дальше! – нетерпеливо выкрикнул князь.
      – Дальше стали они сговариваться, как тебя, князь, извести.
      – Врёшь!
      – Не обучен врать. – Мальчонка поднялся на ноги, привычным движением подобрав громыхавшие цепи. – Боярин сказал: «Придумай, как извести Холмского, ничего для тебя не пожалею». – «Нисего? Всё мине отдашь?»—«Всё отдам, только выручи». – «Давай». Что ему Мамырёв в руку положил, я не видел. Только Хажибейке мало показалось. «Есё давай». – «После дам, как дело сделаешь». – «Не мине давай, немому Капьтагаю давай. Он у порога, ему кланись. Хоросо кланись, он поднимет верёвку – и нет баска у княси».
      – Злодеи, злодеи, – Юрий Всеволодович заметался по шатру, не находя выхода душившей его ярости.
      – Как звать-то тебя? – спросил Захар у мальчонки.
      – Пантюшка. Пантелей, по прозвищу Гнедыш.
      – Спасибо, Пантюшка Гнедыш. Отвёл ты от нас беду. И мы тебя не оставим – выкупим или украдём. Теперь до ночи ступай, негоже, если тебя здесь увидят. Иль погоди, – Захар нагнулся, огромные пальцы сдавили железные обручи на Пантюшкиных ногах, Пантюшка почувствовал, что оковы разжались. – Пока не тронь, пусть висят, а как понадобится – враз сумеешь освободиться.
      – Спасибо. Ввек не забуду.
      Пантюшка ушёл. Вскоре после его ухода в шатёр пожаловал толмач Хажибей, знавший по-русски. Был толмач мал ростом, щупл и кривобок. Бородёнку имел длинную, узкую – в три волосины, седую и пожелтевшую.
      – Повелитель Вселенной ждёт тебя, князь, – голос у толмача был тонкий. Сказав, он хитро заглянул князю в глаза.
      Захар в свою очередь бросил на князя быстрый взгляд: сдержится ли Юрий Всеволодович, не вспылит ли, не дёрнет ли правым плечом – верный у князя признак гнева.
      Князь не вспылил. Только синие с тёмным отливом глаза сделались словно воронёная сталь.
      – Спасибо, почтеннейший Хажибей, что потрудился прийти, – проговорил он, слегка задыхаясь. – Не погнушайся малым приношением и не оставь мудрым советом, как войти, где встать, кому первому поклониться.
      Князь сдёрнул с руки изумрудный перстень и протянул Хажибею. Камень вспыхнул холодным Зелёным светом. Толмач чуть не вырвал подарок из княжеских рук.
      – Хоросо, хоросо, – пропищал он, осклабясь. – Хоросий камень, хоросий будет совет.
      «Последнее изменнику отдаём», – с досадой подумал Захар. Он вышел и тут же вернулся.
      – Кони от хана прибыли.
      Князь торопливо стал собираться. Надевая поданный Захаром соболий кафтан, он не удержался, тихо спросил:
      – Каковы кони-то?
      – Не так, чтобы очень, – ответил Захар.
      Кони, присланные за Юрием Холмским, выглядели не богато. При виде их князь дёрнул плечом. Не хуже ордынцев он знал, что за теми, кого хан жаловал, присылали коней, крытых парчовыми чепраками с золотыми бляшками. А тут под сёдлами не чепраки – простой войлок, бляшек не было и в помине.
      «Всё равно не отступлю», – подумал князь. Он вспрыгнул в седло. Толмач и окольничий с ларцом в руках – хану подарок – последовали его примеру. Втроём двинулись мимо юрт, по проходам, напоминавшим извилистые городские улицы.
      Но городом Орда не была.
      Городские хоромы и избы срослись с землёй и с места насиженного не сдвигались. Шатры и юрты Орды не раз меняли места, отправляясь в поход вместе с хозяевами.
      Города населяли купцы и ремесленники – те, кто трудились и торговали. Жителями Орды были воины. Не ремеслом и торговлей, а набегами и поборами существовала Орда. Каждый ордынец носил поверх шубы или халата опояску с кинжалом и саблей.
      Сейчас, когда князь со своей малой свитой проезжал мимо юрт, Орда имела вид мирный. Ордынцы, пригревшись на солнце и сняв колпаки-малахаи, сидели вокруг костров в ожидании пищи. Близился час обеда. В котлах кипела похлёбка. На угольях жарилось мясо. Пахло бараньим салом и чесноком.
      Торопясь уйти от резкого запаха, князь понукал коня. Конь оказался горячим. Он рвался вперёд и храпел, обгоняя двугорбых верблюдов и круторогих волов, тянувших повозки на высоких, в рост человека, колёсах.
      Чем ближе к центру Орды, тем костров и повозок делалось меньше. Всё чаще стали встречаться белые юрты с узорами из разноцветного войлока. Показался ханский шатёр. Огромный, обтянутый алым китайским шёлком, он возвышался над юртами, как властелин над подданными.
      С юга, откуда двигался князь, подступ к шатру оставался свободным. Здесь ставить юрты – не разрешалось даже царевичам. Ослушнику грозила неминуемая смерть. Да разве нашёлся бы смельчак, решивший нарушить запрет?
      Запретов в Орде существовало великое множество, приезжему всех не упомнить. Самые главные относились к молоку, огню и порогу. Молоко запрещалось проливать на землю. В костёр запрещалось ронять топор или нож, чтобы не поранить огонь. Порога, состоявшего из протянутой при входе верёвки, запрещалось касаться ногой.
      Запрет о верёвке порога считался важнее других. Задевшего верёвку хотя бы кончиком сапога беспощадно наказывали. Ничто не принималось в оправдание. Тронул верёвку – смерть.
      Князь Юрий об этом знал. Испытание предстояло немалое.
      Пахнуло жаром костров. На расстоянии полёта стрелы от входа в шатёр горели три священных огня. И днём и ночью их охраняли шаманы. Нельзя было проникнуть в шатёр, не пройдя между кострами.
      – Гух! – неслось из дыма и пламени. – Гуу-гух! Огонь, выжги яд! Злые мысли, улетайте с дымом! Гуу-гух!
      Шаманы прыгали и высоко подбирали ноги. Можно было подумать, что они появляются прямо из пламени. Козьи шкуры, надетые мехом наружу, дымились от жара. На руках и ногах звенели бубенчики.
      – Гуу! Огонь очищает! В огонь! В огонь! Гуух!
      – Слезяй на семлю, иди ногами, – сказал Хажибей, сползая с коня.
      Князь и Захар спешились, двинулись на огонь. Шаманы запрыгали перед ними, стали теснить к кострам. Жар опалял лицо, едкий дым обдавал дурманом. В ушах стоял звон.
      – Сьмотри прямо, сьмотри на кусты, заденись колюськи – худо.
      – Гух! Гух! – выли шаманы. – Кусты, хватайте, колючки, колите.
      Того и гляди, накличут беду своим завыванием. Князь и Захар пробирались с опаской.
      – Бысьтро, – сказал Хажибей.
      – Успеем, – пробормотал князь.
      Но вот и кусты позади. Все трое вошли в ограду, окружавшую алый шатёр. Вопли стихли. Стало слышно, как шелестит ордынское знамя – туг. Девять конских хвостов, прибитых к перекладине, – это и было знамя. Хвосты раскачивались на ветру. В середине летал ярко-рыжий хвост знаменитого Чингисханова жеребца.
      – Кланися свесенному тугу. Три раза кланися левой ногой. Князь трижды коснулся левым коленом земли перед шестом с хвостами. Выпрямляясь, подумал: «Обо всём предупреждает изменник-толмач, а о пороге – ни слова».
      – Красний шатёр, как сольнце на небе, видишь, княсь?
      – Вижу шатёр, вижу верёвку порога, вижу воинов со скрещенными копьями. Воины в латах и шишаках.
      – Входи в красний шатёр Повелителя Вселенной. Входи нисько, нисе копий. Сьмотри прямо, на порог не сьмотри.
      «Как бы не так», – с яростью подумал князь. Покосившись, он успел уловить едва приметный кивок толмача одному из воинов. «Значит, этот и есть Капьтагай».
      – Сьмотри прямо, княсь, на свясенный трон смотри, внись не смотри.
      Князь только и ждал этих слов. Он быстро бросил взгляд вниз и увидел, как Капьтагай острым носком сапога вздёрнул верёвку.
      «Нет, бесхвостые лисы, не праздновать вам надо мной победу». Князь высоко поднял ногу и переступил порог. Капьтагаю он усмехнулся прямо в лицо, не захотел удержаться. Ответный взгляд скошенных глаз полоснул, словно ножом. Князь вспомнил, что слышал много рассказов о необузданной злобе немого. Немой был любимцем самого Едигея.
      «Ладно, – подумал князь. – Потом разберёмся. Главное сейчас – Шадибек».
      Владыка Орды, хан Шадибек, сидел в золотом кресле с полукруглой спинкой. Хан был толст и помещался на кресле с трудом. Его жирные плечи туго обхватывал китайский золототканый халат. Золотые узоры шитья сливались с золотом амулетов, висевших на тучной груди. Из-под надвинутой на лоб золотой островерхой шапки скучно смотрели заплывшие глазки. Лицо владыки было отёчно, безусо и безбородо.
      По левую руку от трона на скамьях, крытых коврами, сидели «девять звёзд Вселенной» – девять Шадибековых жён. Жёны были усыпаны золотом, как весенняя степь цветами. За жёнами на толстых верблюжьих шкурах расположились прочие знатные женщины, разодетые в красные и синие платья. От пестроты рябило в глазах. Женщины ели. Перед каждой стоял поднос с лепёшками, виноградом, изюмом и палочками печёного жирного теста.
      Мужчины в длинных синих халатах, стянутых ремёнными поясами, сидели по правую руку от трона. Тёмные неподвижные лица, узкие щели глаз.
      «Истуканы изваянные, безгласные, бессловесные, выдолбленные», – обругал Захар про себя ордынскую знать. Он первый шёл к ханскому трону, держа на вытянутых руках ларец.
      Рабы и слуги наполняли чаши кумысом, пивом, медовухой и обносили гостей… В шатре помещалось семьсот человек.
      Захар поставил ларец на ковёр, откинул крышку и отошёл в сторону. Своё дело он сделал. Дальше – действовать князю. Князь размашисто поклонился, коснувшись рукой пола. Выпрямившись, указал на ларец. Там на подстилках из синего бархата, отделённые друг от друга перегородками, лежали серебряные кубки столь тонкой работы, что им мог бы обрадоваться любой властелин. Но на жирном лице Шадибека не дрогнул ни один мускул. Князь смутился.
      – Бысьтро говори, – прошипел Хажибей. – Повелитель Вселенной сьдёт.
      – Великий хан, – заторопился князь. – Как солнце посылает свои лучи, так ты распространяешь своё владычество. Русские князья в твоей воле. Ты им даёшь ярлыки на княжение, ты и отнимаешь.
      «Эх, – подумал Захар, – не так говорит Юрий Всеволодович, да и поклонился не так. Перед этими ползать надобно, землю целовать, слова употреблять лестные».
      – Прошу твоего суда, великий хан, и ищу твоей милости, – продолжал Юрий Всеволодович, едва Хажибей перевёл сказанное. – Три года назад князь Тверской отобрал у меня вотчину. Меньшую сестру держит заложницей. Меня по злобе своей тщится схватить, как схватил было своего родного брата Василия Кашинского, да тот извернулся.
      – Где сейчас князь Кашинский? Вопрос был задан не ханом.
      Рядом с троном, на стопке из девяти верблюжьих шкур, сидел воин в простом, простёганном шерстью халате, с глазами живыми, недобрыми, умными, с лицом, почерневшим от солнца и резких степных ветров.
      Это был Едигей – «Всемогущий» – темник, хозяин ордынских войск и истинный правитель Орды. В его руках хан – не более пешки.
      – Так где сейчас Кашинский? – повторил Едигей.
      Князь не успел ответить, неведомо откуда выскочил Мамырёв, на коленях подполз к трону и упал, трижды поцеловав ковёр между ладонями – знак почтения, принятый у ордынцев.
      – Василий Кашинский укрылся в Москве. Москва Василию Кашинскому приют предоставила и Переяславль отдала в кормление, – зачастил Мамырёв по-татарски. – Князь Тверской, пребывая в полной воле Повелителя Вселенной, просит принять от него дары и надеется вымолить пригоршню милостей.
      Мамырёв, не вставая с колен, хлопнул в ладоши. Девять отроков в белых кафтанах внесли девять больших ларцов. Хитрый боярин знал, что «девять» в Орде считалось счастливым числом, и того не забыл, что одаривать надо не только хана, но и его жён.
      Стоило отрокам откинуть крышки, как закачались высокие жемчужные уборы на головах девяти «звёзд». Шадибек поднял окрашенные хной ладони, зашевелил жирными пальцами. Военачальники громко зачмокали. Сам Едигей не скрыл восхищения, когда перед ним поставили лубяной короб, обитый изнутри белой как снег мягкой овчиной. В коробе находились персидские соколы.
      – Подобных не удостоился иметь и французский король, – вкрадчиво вымолвил Мамырёв.
      Всех сумел улестить хитрый боярин богатыми подношениями.
      Юрий Всеволодович понял, что проиграл. И кубки его затерялись среди ворохов тверских даров. И Москву Мамырёв помянул не случайно. Москву в Орде не любили. После разгрома ордынских войск на Куликовом поле прошло всего двадцать пять лет. В Орде ещё помнили, что во главе русских стоял Дмитрий Иванович – Московский великий князь.
      «Неужто ни с чем уеду? – подумал Юрий Всеволодович. – Нет, не должно того быть, попробую ещё раз».
      – Великий хан, рассуди меня с Тверью. Возверни Холмским их родовую вотчину.
      Ответил Юрию Всеволодовичу сам Едигей:
      – Повелитель Вселенной раздаёт улусы, когда считает нужным. Каждый русский князь пусть служит Орде, как служил при Батые. Кто провинится, того сумеем наказать.
      – Зачем тебе, князь, свой улус? Живи в Орде. Орда любит горячих. – Это сказал Мирза, один из ордынских военачальников, друг Едигея.
      Едигею шутка понравилась. Он оскалил крупные жёлтые зубы. Сидящие в шатре рассмеялись.
      – Бежать немедля, – сказал Юрий Всеволодович Захару, едва, покинув шатёр, они оказались вблизи оставленных лошадей.
      – Твоя правда, князь. Надо уходить, пока живы.

ГЛАВА 2
Побег

      Когда человек несётся к цели, его конь подобен ветру.
Восточная поговорка

      Как только стемнело, Пантюшка пробрался в шатёр князя Холмского. – Это я, Пантюшка, – прошептал он, вглядываясь в чёрную пустоту. – Пришёл вот.
      Ответа не последовало.
      – Пантюшка я. Есть здесь кто?
      Молчание.
      «Должно быть, пируют у хана. Спрячусь. Дождусь».
      Пантюшка ощупью двинулся к сундуку, заполз в щель между сундуком и стенкой шатра, лёг и приготовился ждать. Вскоре его сморил сон.
      Ночью ордынский разъезд из пяти всадников услыхал приглушённый топот копыт. Пять сыромятных плетей одновременно свистнуло в воздухе. Пять крепких коротконогих лошадок распластались над ковылём.
      Месяц ушёл за тучу. Увидеть тех, за кем пустились в погоню, преследователи смогли лишь тогда, когда зажали убегавших в кольцо. Одно плохо—разглядывать не пришлось. Завязался короткий бешеный бой.
      Взжиг! Изогнутые ордынские клинки обрушились на прямые. Взжиг! Взжиг!
      Долго ли впятером с двумя справиться?
      Но двое оказались шайтанами, принявшими обличье людей. Взжиг! Ордынец, рассечённый до пояса, рухнул на землю. Взжиг! Взжиг! Второй и третий покатились, ломая кости. На голову четвёртого обрушилась палица – не успел и вскрикнуть.
      Пятого настигло копьё в тот момент, когда он пытался повернуть коня, чтобы уйти в степь.
 
 
      – Всё. Отбились. Не ранен, Юрий Всеволодович?
      – Цел. Без труда отбились. Они сильны впятером на одного нападать. А нас двое пришлось. Излови их коней.
      – Дело. С запасными конями уйдём… Эх, жаль мальчонку. Обещали и не помогли. Небось дожидается. Ведь сгинет в Орде.
      – Чужих жалеть – сердца не хватит. Своих вызволять надо.
      – Может, и так. Куда дорогу будем прокладывать?
      – Известно куда – на Москву!
      Кони под всадниками взяли с места и понеслись, легко выбрасывая крепкие ноги. Рядом на привязи побежали две запасные лошадки, оставившие на поле недолгой битвы своих порубленных седоков.

* * *

      Пантюшка проснулся сразу, словно хозяин толкнул сапогом в бок.
      Полог в шатре был распахнут. В проёме виднелся кусок посветлевшего неба без звёзд.
      «До света проспал», – испугался Пантюшка и осторожно выглянул. Хорошо, что успел разглядеть того, кто стоял посередине шатра, и не подал голоса. Не сносить бы ему головы.
      Даже в Орде, где жестокость считалась делом обычным, был человек, о котором все говорили: «Он за пазухой носит ярость». Звали этого человека Капьтагай. Его привёз Хажибей, а откуда привёз, не сказывал. У самого Капьтагая не спросишь. Он родился глухим и немым.
      Немой телохранитель – находка. Капьтагая приметил сначала Мирза, потом Едигей. Попав к Всемогущему в милость, Капьтагай стал заносчив, вытворял, что хотел. Дружбу он ни с кем не водил, к одному Хажибею наведывался. Они вдвоём, что ни день, в степь выезжали, а для чего – про это никто не знал. «Я немого, как сына родного, полюбил, – отвечал Хажибей на расспросы. – Такого яростного человека во всей Вселенной не сыщешь».
      Вот этот-то Капьтагай и стоял посреди шатра. Его рысьи глаза прощупывали темноту. В руке светилась полоска ножа.
      «Пропал, – успел подумать Пантюшка, – сейчас полоснёт».
      В два прыжка Капьтагай очутился рядом. Пантюшка вобрал голову в плечи и перестал дышать. Он не видел, как немой сдёрнул с крышки сундука брошенный князем кафтан. Да и не мог Пантюшка догадаться, что не он, а кафтан привлёк к сундуку Капьтагая. Рысьи глаза разглядели золотые цветы и травы, едва мерцающие в темноте на красном, словно алая кровь, поле. Красивый наряд. В таком не стыдно пройтись мимо белых, расшитых узорами юрт.
      Вмиг Капьтагай сорвал с себя латы, сбросил синий, подбитый овчиной халат. Кафтан русского князя пришёлся ему не впору, оказался велик. Это обстоятельство немого ничуть не смутило. Он закатал рукава и затянул пояс потуже. Справившись, откинул тяжёлую крышку и заглянул внутрь. Пусто. Не может быть, чтобы в таком большом, обитом железом сундуке ничего не водилось. Наверное, что-нибудь да припрятано, только в темноте не видать. Не долго думая, Капьтагай прыгнул в сундук. Островерхий шишак зацепился за крышку, слетел с головы и покатился со звоном.
      Всё, что случилось дальше, произошло словно и не с Пантюшкой, а с кем-то другим. Не помня себя, он вскочил, двумя руками прихлопнул тяжелую крышку, повернул на три оборота торчавший в скважине ключ, подобрал всё, что сбросил с себя Капьтагай, и бросился вон. Вдогонку ему из сундука несся грохот. Пантюшка, не слушая, опрометью мчался прочь.
      Землянка, куда он влетел, невысоким бугром торчала в стороне от Хажибеевой юрты. Здесь среди котлов и горшочков Пантюшка жил. Хозяин сюда почти не заглядывал.
      – Я тебя наусил? – сказал он однажды Пантюшке.
      – Научил, хозяин.
      – Хоросо наусил?
      – Хорошо.
      Учил Хажибей трёххвостой плетью. Порол за любую оплошность.
      – Делай, как наусил. Хоросий сернила делай. Моим сернйлом все любят, во всей Вселенной любят.
      Это было правдой. Слава о чернилах Хажибеевой варки шла далеко. Торговые гости, приезжая в Орду, наведывались к Хажибею, чтоб запастись на продажу его чернилами. О стойкости Хажибеевых чернил красноречивее слов говорили руки Пантюшки, чёрные от постоянной варки чернильных орешков и клея. Оттереть чернильные пятна не удавалось ни водой, ни тряпицей.
      «Вот и ладно, что стойкие, – подумал Пантюшка, косясь на котлы и горшочки и освобождая ноги от ненавистных оков. – Хоть под дождь попаду, хоть в Итиле искупаюсь, всё одно – не сойдут».
      Он бросил оковы в большой котёл – пусть тонут. Затем опустил в котёл свою голову и помотал волосами в чёрной, чуть густоватой жиже.
 
 
      – Теперь не скажешь, что я похож на Чингисова жеребца, – сказал он вслух, вытащив голову и вытирая волосы грязной тряпицей.
      «Волоси у тебя, как у лосади великого Чингисхана», – любил говорить хозяин и без нужды дёргал Пантюшку за рыжие лохмы.
      – И за вихры таскать больше не будешь, – добавил Пантюшка. Не беда, что хозяин не слышал. Всё равно скоро узнает, что один из его рабов убежал.
      Пантюшка взял тонкую палочку и, обмакнув её в тот же котёл, начернил ресницы и брови. Потом подцепил из горшочка с вишнёвым клеем тёмную прозрачную каплю и промазал углы глаз. Кожа от клея стянулась. Глаза превратились в щёлки.
      Если б Пантюшка мог посмотреться в ручей или в медный таз, он бы себя не узнал. Ордынец и только.
      Оставалось надеть поверх своей рвани Капьтагаевы халат, латы и шлем и покинуть землянку.
      Когда преображённый Пантюшка вышел наружу, Орда ещё мирно спала. Не колыхались пологи юрт, не дымились костры. Предутренняя тишина стояла от земли и до неба. Спали не только люди. Небольшими холмами между недвижных юрт лежали верблюды. Опустив головы до земли, дремали стреноженные кони.
      Пантюшка выбрал лошадку поменьше, вскарабкался на неё.
      «До Итиля бы добраться, а за Итиль, сказывают, ордынцы редко наведываются».
      Он ударил голыми пятками по мохнатым бокам. Лошадка заторопилась. Привычной дорогой она вынесла Пантюшку в открытую степь.
      Однако далеко уйти не пришлось.
      Едва взошло солнце и метёлочки ковылей стали стряхивать капли росы, показался сторожевой отряд. Немало таких отрядов рыскало по степи и ночью и днём. Пантюшка об этом знал, но надеялся проскочить. Даже теперь, столкнувшись с разъездом, он не подумал сдаться.
      – Скорее, скорее, – понукал он лошадку. Лошадка спешила. Но кони преследователей мчались проворней.
      Всё ближе топот копыт. Фырканье лошадей, гортанные крики…
      Последнее, что Пантюшка услышал, был свист аркана и собственный сдавленный хрип.
      Аркан захлестнул плечи и шею. Пантюшка рухнул на землю, теряя сознание.
      Когда он открыл глаза, он увидел прозрачное небо, опрокинутое над землёй голубой бездонной чашей. Солнце уже поднялось. От прогретой земли поднимался запах полыни. Пантюшка повёл глазами. Во все стороны от него расходилась холмистая степь, поросшая весенними травами.
      На всём обозримом пространстве не было видно ни единой души. Ордынцы исчезли, как провалились.
      Пантюшка ощупал себя – не побит, схватился за шею – свободен!
      Латы и шлем спасли его от ушибов, но где же аркан?
      «Почему ордынцы меня отпустили? – удивлённо подумал Пантюшка. И вдруг догадался – Да они меня за самого Капьтагая приняли. Халат его увидели, латы увидели, а в лицо заглянуть не додумались. Размотали аркан—и в степь, испугались, что признает немой, кто его заарканил».
      От этой догадки у Пантюшки откуда силы взялись: пластом лежал, а тут сразу вскочил на ноги.
      «Под его именем я до самого Итиля дойду. Говорить не надо. Знай мычи и глаза щурь, ровно от злости».
      Пантюшка подбежал к лошадке. Её стреножили и оседлали. У седла висела дорожная сумка. Там лежали сало, лепёшки, лук, сухой овечий сыр, вяленое мясо, топор и подпилок для оттачивания стрел. Без этого запаса ни один ордынский воин не выезжал в степь.
      Теперь запас имелся и у Пантюшки.
      «Знал бы Капьтагай, кому помог, верно бы, умер от злости». Пантюшка заткнул за кушак длинные полы халата и вспрыгнул в седло.

* * *

      На другой день он увидел реку.
      Она текла широко и привольно, отделяя высокий берег от низкого, Русь – от Орды. Некоторые племена, жившие на берегах, именовали её «Волга», но большинство называло арабским словом «Итиль», что означало «Река рек».
      Вечерело. Солнце спускалось с неба багряным приплюснутым шаром. На гладкой тихой воде лежала золотисто-алая полоса с неровными подвижными краями. Чёрные лодки, пересекая её, окрашивались в розовый цвет.
      Было так хорошо и тихо, что, забыв про опасность, Пантюшка смотрел и смотрел на темневшую воду, на уходящее солнце.
      Вдруг на том берегу показались всадники. Они спустились к реке, спешились, ввели коней в воду. Хоть и не близко было, но Пантюшка догадался, что всадники раздеваются и привязывают одежду к головам. Это могло означать только то, что они готовились к переправе.
      На всякий случай Пантюшка завёл лошадку в кусты и спрятался сам. Из своего укрытия он увидел, как люди и кони поплыли: кони плыли впереди, люди – за ними, держась за лошадиные хвосты. Потом они вышли на берег. Кони стряхнули воду с мокрых боков. Люди надели халаты, вскочили в сёдла и ускакали в степь.
      Пантюшка пробыл в кустах, пока совсем не стемнело. Только когда наступила ночь, он вошёл с лошадкой в Итиль. От холодной весенней воды перехватило дыхание. Но лошадка оказалась выносливой. Она погрузилась в воду и поплыла, вытянув шею. Пантюшка едва успел ухватиться за хвост.
      Они плыли долго, течением сносило в сторону. Пантюшка совсем окоченел. Время от времени он поднимал голову и вглядывался в темноту. Чёрная, едва различимая крутизна, казалось, не приближается. Но вот копыта зацепились за дно. Лошадка встала и гулко отфыркалась. Высокий берег, увенчанный бахромой чёрных деревьев, навис над Пантюшкиной головой. Это была удача!

* * *

      К концу лета истлевшая рубаха едва держалась на Пантюшкиных плечах, порты были в дырках, голову покрывал грязный, подобранный в лесу малахай. Шлем, халат и лошадку Пантюшка выменял на еду. Жальче всего было расстаться с лошадкой, да нечего делать – пришлось.
      Много дней шёл Пантюшка по лесам и пролескам, путь держал на Рязань. Из Орды он весной убежал, теперь уж и лето кончилось, а он всё шёл. Постелью служили стог или еловые ветки. Ел – что придётся, а то и вовсе не ел. «Лучше с голоду помереть, чем в Орде рабом очутиться», – думал Пантюшка и стороной обходил большие селения. Не забыл всадников, переправлявшихся через Итиль.
      Последние три дня Пантюшка и вовсе людей не встречал. Он шёл без дороги, вдоль несжатых полей, заросших сорными травами. В кустах стрекотали сороки. Жёлтые листья сами собой падали с веток и долго висели в воздухе, прежде чем лечь на землю. Тоска разъедала душу, хоть плачь. Но тут вдалеке показалась деревня. Не больше десятка изб раскинулось по косогору. В такую Пантюшка мог войти без опаски.
      – Колесом дорога! – прокричал он журавлиному косяку. Журавли ответили, прокурлыкали что-то по-своему. Пантюшка повеселел и со всех ног побежал к косогору.
      Но где же избы? Где деревня? Одни обгорелые брёвна лежали вперемешку с грудами опалённого кирпича. Кверху уныло торчали печные трубы. Из всей деревни только и уцелели две небольшие избёнки. Да и у тех кровли прогнили, сквозь ступени пророс бурьян.
      Пантюшка выбрал избу поприглядней и вошёл в тёмные сенцы. Раздалось глухое рычание. Откуда мог взяться подобный звук? Пантюшка рванул осевшую дверь и обмер. Прямо на него, рыча и скаля клыкастую пасть, надвигался огромный медведь.
      – Входи, не робей, – расслышал он, словно сквозь сон. – Медоедка меня, как мать родную, слушает. Свистну – задерёт, скажу «не тронь» – не тронет. Входи.
      Боясь пошевелиться, Пантюшка осторожно повёл глазами. В избе на пристенной лавке сидела девчонка в синем вылинявшем сарафане. Девчонка была такого росточка, что стоптанные лапотки, видневшиеся под сарафаном, не доставали до пола.
      – Медоедка, сюда, – сказала девчонка.
      Медведь оставил Пантюшку и подошёл к девчонке. Лохматая морда по-собачьи уткнулась в обтянутые сарафаном колени.
      Девчонка с медведем в сожжённой безлюдной деревне были как чудо из сказки. Пантюшка молча таращил на них глаза.
      – Ты что, говорить разучился иль от рождения немой?
      – Онемел, – усмехнулся Пантюшка. – Целое лето не разговаривал. – Он осторожно вступил в избу, продолжая во все глаза смотреть на девчонку.
      – Тутошняя, что ли?
      – Считай, что тутошняя. Третий день в этой избе живу. Медоед в подклети овёс нашёл, где с гнильцой, а где – ничего, годится.
      – А я гонобобеля насобирал. – Пантюшка ссыпал на лавку ягоды. Потом, как положено, снял с головы малахай, поклонился, коснувшись рукой пола.
      – Здравствуй, хозяюшка. Прими непрошеного гостя, по имени Пантюшка, по прозвищу Гнедыш. Тебя величают как?
      Вместо ответа девчонка расхохоталась.
      – Ты чего? – Пантюшка обиженно тряхнул волосами. Девчонка захохотала громче. Худенькие плечики ходуном заходили под холщовой рубашкой с обтрёпанной тесьмой вокруг ворота.
      – Полоумная, что ли?
      – Полу… ха-ха-ха… Это ты – полурыжий!
      Пантюшка забыл, что волосы у него отросли. На макушке выросли рыжие, а концы остались чёрными. Чернила не смылись, крепкие.
      – Не полурыжий я, крашеный.
      – Кто тебя так?
      – Сам. Когда из Орды уходил. Чтоб на ордынца походить. У меня и халат и шлем были.
      – Складно небылицы сказываешь. – Девчонка перестала смеяться и отвернулась к окну. Лицо у неё было продолговатое, нежное. От чёрных прямых ресниц падали тени. Чёрные, не убранные в косы волосы спускались вдоль щёк. Таких девчонок Пантюшке видеть не приходилось. Стало обидно, что она ему не поверила.
      – Небылицы? – Пантюшка задрал рубаху чуть не до плеча. На груди обозначились узкие полосы, расходившиеся как три луча. – Плетью-трёххвосткой бит, видишь. А это видишь? – Пантюшка закатал штанину на правой ноге. Повыше колена виднелись синеватые завитки арабских букв.
      Девочка сдвинула тонкие брови, и Пантюшке вдруг показалось её лицо очень знакомым. Только этого быть не могло. Они никогда не встречались.
      – Что это у тебя на ноге? – спросила девчонка так тихо, что Пантюшка едва расслышал.
      – Тавро. Ордынцы пленных клеймят, словно скот.
      – Значит, правда, бежал из Орды, значит, не трус?
      – Не трус. Медоеда твоего испугался, так он кого хочешь устрашит. На что князь Юрий Всеволодович Холмский первый храбрец, а доведись – и он устрашится.
      – Ты почему вспомнил о Холмском?
      Тонкие брови соединились ещё плотнее. Тёмные синие глаза уставились на Пантюшку.
 
 
      – В Орде с Холмским встретился. Вызволить меня обещал. Пантюшка рассказал, как бежал из Орды, напрасно прождав князя за сундуком.
      – Куда ж твой князь подевался, почему в шатёр не пришёл?
      – Пировал, должно быть, всю ночь у хана. Шадибек пиры страсть любит.
      – А меня Устинькой зовут, – неожиданно сказала девчонка.
      – Вот и ладно. Я про себя всё открыл, теперь – твой черёд. Откуда ты, Устинька?
      – Медоедка гонобобель съел, – сказала Устинька. На Пантюшкин вопрос она не ответила.
      – Пускай. В лесу ягод довольно. Деревню ордынцы на дым пустили?
      – Свои. Серпухов с Рязанью бились.
      – Откуда узнала, если не здешняя?
      – У сороки на хвосте сто вестей. – Устинька отвернулась. Ну и девчонка! Подзатыльник ей дать, чтоб посмирнела. Но была она такая худенькая, маленькая. Если встанет, то и до плеча Пантюшкиного не дотянется.
      – Ладно, – сказал Пантюшка миролюбиво. – Не хочешь говорить – не сказывай. А куда путь держишь, полюбопытствовать можно?
      – Можно. Путь мы с Медоедкой держим в стольной город Москву. Пойдёшь с нами?

ГЛАВА 3
С Петрушкой вдоль Ордынки

      Комедианты завязывают себе вокруг тела одеяло, изображая таким образом переносной театр, с которым они могут бегать по улицам и на котором могут происходить кукольные игры.
Адам Олеарий, путешественник XVII века

      За разговорами не заметили, как день прошёл. Ночевать остались в избе.
      Устинька взобралась на печь, Пантюшка устроился на пристенной лавке. Медоедка развалился посредине избы, на полу. Во сне он сопел так громко, что казалось, работает огромный мех для раздувания огня.
      Чуть свет Пантюшка поднялся, вышел на улицу – насобирать поленьев, заготовить лучину.
      Когда он с охапкой дров вернулся в избу, Устинька не спала. Увидев Пантюшку, она улыбнулась. От этой улыбки Пантюшке сделалось радостно, словно Устинька была ему младшей сестрой. Он почувствовал себя взрослым и сильным.
      – Медоедка умеет плясать, – сказала Устинька, продолжая улыбаться. Она захлопала в ладоши и запела:
 
Медведушка, по горам,
Медведушка, по лугам.
 
      С первыми звуками песни Медоед поднялся на задние лапы.
      Устинька взмахнула рукой и поплыла по избе, мелко перебирая рваными лапотками. Медоед затопал следом. Устинька закружилась – закружился и он.
      – Вот так Медоед! – закричал Пантюшка. – Кто ж его научил?
      – Кто, как не я. Его в лесу брат нашёл и мне принёс. «На, – сказал, – Медоедку, чтоб не скучала». Медоедка тогда маленький-маленький был, меньше меня. Шёрстка пушистая, мягкая. Я его обняла, он и подумал, что я ему мать, и стал во всём слушаться.
      – А брат где?
      Устинька перестала улыбаться.
      – Там, где тебя нет, – сказала она и отвернулась к стене.
      – Тьфу! – возмутился Пантюшка. – Напасть, не девчонка. Ни о чём спросить нельзя, всё за обиду принимает. Медоедка – и то добрее.
      – Добрее, – откликнулась Устинька не оборачиваясь. – Он маленький, потому и добрый. Ему двух лет не исполнилось, а мне – целых десять.
      – Тебя послушать, так я на четыре года должен быть злее. Мне скоро четырнадцать.
      – Всё равно ещё малолеток. Вырастешь – тогда и озлеешь: примешься за власть биться, или за имущество, или ещё за что-нибудь.
      Пантюшка во все глаза смотрел на Устиньку. Таких девчонок он сроду не видал.
      – Рассуждать ты горазда, а делать умеешь ли что? Устинька задумалась.
      – Ладно. Ступай в подклеть, принеси зерно. Смелем на жерновах, испечём в дорогу лепёшек. Придумал я, как до Москвы добраться. Теперь и Медоедка поможет.
      – Как?
      – Тут позади избы яма вырыта, в ней глина, самая что ни на есть хорошая. Должно, для горшков заготовляли.
      – Что с того?
      – А то, что из глины сделаем Петрушку и всех остальных. Обруч от бочки обернём тряпицей. И пойдём представления показывать: ты, да я, да медведь. Так и прокормимся.
      – Чур, представлять будем вместе. Здрасте, здрасте, добрые люди. Я – Петрушка, шапка на макушке, – запищала Устинька и захлопала в ладоши.
      Медоедка встал на задние лапы.
      С глиной Пантюшка возился два дня. Дело мешкотное, требовало большого старания. Кого ни возьми – человек то или животное, – а голову и туловище вылепить надо. Человеку руки и шапку надо приладить, корове – рога, лошади – хвост. Хорошо ещё, что все они без ног обходятся. Ногами им будут служить Пантюшкины да Устинькины пальцы. Для того, особые отверстия в каждой фигурке проделаны.
      Зверюшек и человечков просушили в печи. Потом Пантюшка их разукрасил. Одних красным камушком разрисовал, других – жёлтым, угольком глаза обозначил.
      Устинька диву давалась, глядя на Пантюшкино мастерство.
      Когда всё было готово, двинулись в путь.
      Устинька шла налегке; к спине Медоеда привязали узел с лепёшками. Пантюшка нёс фигурки и обруч с тряпицей. Первая деревня, встреченная на пути, оказалась порушенной. Вторая тоже. Избы погнили, земля поросла лебедой. У околицы третьей деревни босоногие ребятишки скакали верхом на прутиках.
      – Потеха пришла! Потеха! – закричали они и бросились по избам оповещать.
      От поднятой пыли Медоедка три раза чихнул.
      «Потеху» встретили как гостя, проводили в пустой сарай. Перед сараем собрался народ. Все пришли – от мала до велика, в избах никто не остался.
      Впереди выстроились ребятишки, те, что всадников изображали. В сторонке прижались друг к дружке девчонки в пестрядинных до пят сарафанах. У самых маленьких в руках тряпичные мячи и куклы.
      Ждать пришлось долго. Наконец двери сарая раскрылись и оттуда выплыл не то человек, не то постройка какая. Сразу не сообразишь. Вверху обруч от бочки, вокруг него тряпица прилажена и спускается до самой земли. Посередине тряпица перехвачена поясом, а внизу виднеются лапти.
      Лапти задвигались, обруч с тряпицей приблизились к зрителям.
      – Здрасте, здрасте, добрые люди! – пропищал тоненький голосок, и над обручем выскочил мужичонка размером чуть больше пальца. Нос длинный, ручки раскинуты в стороны, шапка-«горшок» лихо заломлена на самый затылок.
      – Здравствуй и ты, – ответили мужичку люди. – Сам кто будешь?
      – Я – Петрушка, посадский дружка. Был на торгу – корову веду.
      Рядом с Петрушкой очутилась рыжая корова с чёрной мордой и замычала: «Му-у-у!»
      Хорошая корова – хозяйству обнова! – крикнул кто-то из зрителей.
      Петрушка с коровёнкой зашагали вдоль обруча. Петрушка пищал:
      – Шёл, шёл – до лесу дошёл. В день светел мужичка встретил. Мужик с бородёнкой ведёт жеребёнка.
      Появились бородатый мужик и лошадка с гривой и длинным хвостом.
      – Здравствуй, Петрушка, – ответил мужик басовито. – Давай меняться. Бери за дохлую коровёнку распрекрасного жеребёнка.
      – Меняйся! – закричали одни из зрителей.
      – Не меняйся! Обманет! – закричали другие.
      Петрушка решил меняться. Взял жеребёнка, зашагал дальше. Через малое время того же мужичка встретил. Собачонку тот вёл.
      – Давай, Петруша, меняться. За тощего жеребёнка возьми распрекрасную собачонку.
      Собачка Петрушке понравилась. Не успели поменяться, а мужик опять тут как тут.
      – Давай меняться. За шелудивую собачонку бери распрекрасную рубашонку.
      Зрители Петрушке советов больше не давали. Только смеялись над его неразумностью.
      – Рубаха ладная, – пищал Петрушка. – Настасья ненаглядная ох как обрадуется! А вот и она – моя жена.
      Появилась Настасья – высокая, плечистая, в длинном сарафане.
      Увидев её, бородатый мужик, корова, жеребёнок и собака бросились наутёк.
      – Вот так чудо! – ахнули зрители.
      Было чему дивиться. У петрушечника – две руки, на каждую по две фигуры можно надеть. Никак не больше. А над обручем целых шесть бегают, словно у петрушечника три руки. Чудо, и только!
      Настасья зрителей вниманием не удостоила, набросилась на Петрушку.
      – Где, муженёк, пропадал?
      – На торгу торговал. Купил коровёнку, обменял на жеребёнка, жеребёнка – на собачонку, собачонку – на рубашонку.
      – Не нужна рубашонка, верни коровёнку! Не то – получай.
      – Ай, ай!..
      Грозная супруга бросилась на Петрушку. Он – от неё. Зрители засмеялись.
      – Обманула тебя борода! – кричала Настасья.
      – Спасайся, Орда!
 
 
      Над обручем появились четыре всадника в халатах и малахаях. Зрители присмирели. Смех разом умолк.
      А Петрушка как бросится на ордынцев. Только их и видели. Один за другим – все вниз попадали.
      – Молодец, Петрушка! Как есть, герой! Нашим бы князьям так, а не друг с дружкой биться! – кричали люди.
      Настасья и бородатый мужик, что Петрушку при обмене одурачил, были одних с ними мыслей. Настасья принялась обнимать-целовать дорогого муженька. А бородатый привёл Петрушке и корову, и жеребёнка, и собаку.
      – Спас, Петрушка, ты жизнь нам, возьми за это всю живность.
      Петрушка от радости словно вырос. Заходил, загордился.
      – Вот я какой, Петруша. Сил наберу – и Орду порушу. Пока уйду, Медоеда приведу.
      Через малое время из сарая приплясывая вышла девочка. За ней – медведь. Девочка была невеличка, в два раза ниже медведя, а его ничуть не страшилась. Плясала, как с человеком: брала под руку, кружилась, держа за лапы. Кланяться стала – так и вовсе в обнимку.
      – Ишь как отплясывают! – говорили зрители. – Что девчонка, что медведь – неведомо, кто лучше.
      – А девчонка-то раскрасавица, только бледненькая.
      – Известно – сирота. Легко ли дело с малых лет по дорогам ходить, пропитание добывать.
      – Несите-ка, люди, кто чем богат. Пусть детишки потрапезничают вволю и покормят своего Медоедку.
      Что у людей было – то и принесли. Немного было, да насытились петрушечники, спасибо сказали.
      Так и пошли Пантюшка, Устинька и Медоед от села к селу, держа путь вдоль дороги Ордынки.
      Встречали их повсюду приветливо. Даже в самых бедных деревнях кормили досыта. И то сказать, не часто перепадало веселье деревенскому люду. А тут и невесть сколько фигур одновременно над обручем крутятся, и девочка-красавица с медведем отплясывает.
      В селе Озерцы Устинька и Медоед плясали особенно лихо. Им один человек подыграл на дуде. И так-то ладно! Был тот дударь немолод. Носил на себе одну рванину: выцветшую рубашку и штаны из полосатой пестряди в синих заплатах. Но человек оказался весёлый. Он потом их на дороге догнал.
      – Не прогоните, коль рядом пойду?
      – Наш путь далёкий, – нехотя ответил Пантюшка. Дударь ему не понравился, Хажибея напомнил: бородёнка с проседью, тощая, глаза в разные стороны бегают, на губах – улыбочка хитрая. Устиньке, напротив, дударь приглянулся.
      – Иди, дорога не заказана, – сказала она весело. – А на дуде поиграешь?
      – И-эх, и-эх, подудеть не грех! – Дударь с готовностью задудел, пошёл вприсядку и, не выпуская дудки из рук, перекувырнулся.
      Устинька рассмеялась:
      – Сам-то кто будешь? – хмуро спросил Пантюшка.
      – Жнец, да швец, да на дуде игрец. И-эх, таков человек. Фаддеем зовусь. Да разгладь лицо, парень, не кипи, как горшок на угольях, увидишь – со мной сподручней.
      Фаддей в самом деле пригодился. Пока готовилось представление, он веселил народ: дудел, скоморошничал.
      Тем временем Устинька забиралась в заплечный мешок. Пантюшка продевал руки в лямки и закидывал мешок вместе с Устинькой себе на спину, потом прилаживал к поясу палки, державшие обруч с тряпицей. Потом они с Устинькой надевали на пальцы фигурки, вдвоём вдвое больше надевали, чем надел бы один петрушечник, и выходили к народу.
      – Здрасте, здрасте! – пищала Устинька. – Я – Петрушка.
      – Давайте меняться, – предлагал бородатый мужичок Пантюшкиным голосом.
      Вечером Фаддей разбирал приношения:
      – Хлёбово сейчас съедим, овсяную кашу – Медоедке, горох и 4 рыбу – возьмём в дорогу. Глядите-ка, лапоточки! Как раз Устиньке впору. И-эх, лапоточки, тупые носочки, куда путь держать будете? На восход – Коломна, на закат – Холмы. Холмики-Холмы, а куда же вы?
      – На Москву!
      Это крикнула Устинька. Пантюшка промолчал.

ГЛАВА 4
Велик и чуден город Москва

      Град Москва велик и чуден град, и множество людей в нём, кипяше богатством и славою.
Ростовская летопись

      Челны и струги шли по рекам и речкам, по камням проходили волоком. Путь держали из Хвалынского моря в Студёное. Когда по Москве-реке проплывали, то хозяева-купцы в расшитых халатах задирали вверх чёрные бороды. Круглые тюрбаны едва удерживались на головах. Купцы смотрели на холм.
      На вершине холма виднелись ров и вал. Вниз по лесистым склонам сбегали землянки. Не велико городище у славян-вятичей, но товар продать можно.
      – Держи к берегу! – кричали купцы.
      В тысяча сто пятьдесят шестом году Юрий Долгорукий, князь Владимирский и Суздальский, «взойдя на гору и обозрев с неё очами своими, повелевает на том месте вскоре сделать мал град по имени реки, текущей под ним».
      Где был вал, там встали стены из вековых сосен. Где были землянки, возник посад, населённый ремесленным людом.
      «От малых начал велик город вырос».
      Волны били в крутые бока. Гребцы взмахивали вёслами и откидывались назад. Высокобортные ладьи и беспалубные двухмачтовые шняки шли по Москве-реке. Купцы в узких кафтанах с узорчатыми поясами задирали русые и рыжие бороды. Говорили между собой: «Хорошее место князь Долгорукий выбрал для града. Далеко смотрел. Куда ни потянешься – хоть из Смоленска в Рязань, хоть из Владимира в Киев, – не минуешь Москвы. Ключ она всем дорогам».
      Тысячи дорог бегут по Руси – от княжества к княжеству, через сёла и города, по кручам и по низинам. Те, что к Москве ведут, редко бывают пустынными. Кто только не топчет дорожную грязь. Княжеский гонец промчался – вслед клубы пыли; боярин проехал с дружиной – долго слышится звон кольчуг; растянулся караван торговых гостей – за ним и дороги не видно.
      С юго-запада к Москве подводила Можайская дорога, с запада – Волоколамская, с северо-запада – Тверская и Дмитриевская, с северо-востока – Владимирская. По степям и вдоль Волги тянулась дорога Ордынская – из Орды шла. Подходила Ордынка к городу с юга, переправлялась через Москву-реку плавучим мостом и торговой площадью расплёскивалась перед Кремлём.
      Утром погожего дня Ордынка привела к Москве двух всадников. Не доезжая моста, всадники спешились и, взяв усталых коней под уздцы, спустились к воде.
      За рекой поднимался город золотой и многоцветный от белых стен, куполов и крестов, лазоревых, красных и синих кровель.
      – Добрались, – сказал один из всадников. – Пошли, что ли?
      – Погоди, дай посмотреть, – отозвался другой. По всему было видно, что из двоих – он главный.
      – Чего смотреть? Войдём – увидим.
      – Когда я был малолеткой, поп, обучавший меня грамотной хитрости, любил повторять: «Один и тот же вид инако человеку видится, инако лягушке, инако птице. Лягушка снизу зрит, птица – сверху, человек – прямо». В Орде мы лягушками были – снизу смотрели.
      – Зато через степь птицами пронеслись.
      – Не зайцами ли, от лисиц удиравшими?
      – Похоже, твоя правда, князь.
 
 
      – То-то. Перед Белокаменной хочу вновь человеком стать.
      – Время не раннее, князь. Пока через торг проберёмся… Тот, кого назвали князем, не ответил. Он смотрел на город.
      На торгу народу – не протолкнуться. Посадские люди, ратники, подьячие, боярские слуги в широких опашенях без опояска, женщины в душегреях, пушкари – все стянулись сюда. Кто за новостями пришёл, кто за покупками. Где, как не здесь, бывалые люди вели рассказы о неведомых странах. Где, как не здесь, дьяки читали указы, а палачи колотили палками должников. Но главное на торгу, конечно, сам торг. Чем душе угодно торговала Москва.
 
 
      Зерно, мясо, колёса, сало, посуда, лошади, воск. Лавки, лари, телеги, бочки.
      Лоточники обносили фруктовыми квасами, горячей осетриной, пирожками-«воробушками», подовыми пирогами, расстегаями.
      – А вот расстегаи, брюшко расстегнули – начинкой бахвалятся. Налетай на расстегай! Расстегай не растеряй!
      – Курага – сладка, чисто ягода!
      – Мёд-медоус, сам течёт под ус! Пей-напивайся, к гостям не задирайся.
      Гостей – крымских купцов из Кафы и Сурожа – обступили девицы и молодайки. На прилавках узорчатые шелка разложены, да рытые бархаты, да серебряные перстеньки с каменьями. Красота дивная!
      Крымские гости свой товар продавали, а сами на пушнину поглядывали, доставленную с верховья Итиля.
      – Карош мех, ах, карош. И снова пошли телеги с мясными тушами, мешки с зерном, кадки с соленьем, репа, лук, рыба.
      – Богато Москва торгует, – видать, хорошо живёт, – сказал один из тех, что приехали по Ордынке, другому.
      Оба спутника, застряв в рыбном ряду, безуспешно пытались пробиться к белым Кремлёвским стенам.
      – Вскинемся на коней, пешими через эдакое многолюдство разве что к вечеру протолкнёмся, – отозвался другой.
      Верхом дело пошло быстрее.
      – Рыба копчёная, рыба варёная, весом в пуд – слюни текут! – Торговцы рыбой трясли трёхметровыми белугами, огромными калужскими осетрами, московскими язями, щуками, лещами. Но за кафтаны хватать остерегались.
      – Лещи хороши, других не ищи! Купи, боярин!
      По ряду навстречу всадникам протискивался бродячий кузнец с горном и горшком для углей:
      – Кому коня подковать, кому чан залатать?
      – Эй, кузнец-молодец, рыбок едец, купи окунёчков – сваришь в горшочке! – закричали рыбники.
      – Вчера имел деньгу, сегодня – ни гугу!
      В конце рыбного ряда расположились сапожники, чинили сапоги. Заказчики переминались босыми ногами и поторапливали. Сбитенщик предлагал пахнущий мёдом напиток: – Вот сбитень, вот горячий, пил боярин, пил подьячий! Испейте, братва босоногая!
 
 
      Показался ярыжный – охранитель порядка. Он тащил за шиворот подвыпившего посадского человека. Тот делал попытку вырваться и орал:
      – Аюди добрые, не виноват я!
      – В зубы дам! – хрипел ярыжный.
      – Нет на мне вины!
      – Ррраз! – Ярыжный исполнил угрозу, двинул посадского в челюсть.
      – Кто с ярыжкою спознался, без зубов тот враз остался, – пропел сбитенщик.
      – Молчи, товар отберу!
      – С живота не снимешь.
      Сбитенщик, раздвинув народ лотком, висящим на лямке, подался в сторону. Ярыжный – за ним. Посадский бросился наутёк.
      – Держи! – закричал ярыжный. – Хватай! – Он взмахнул своим бубном-тулумбасом, чтоб других ярыжных созвать, – знал, что народ ему не поможет. Да тулумбас за воловий рог зацепился. Так и повис.
      «Мууу!» – замычал удивлённый вол и пошёл, волоча телегу.
      – Стой, отдай тулумбас! Ярыжный запрыгал вокруг вола, хохочущий народ – вокруг ярыжного.
      Тем временем оба всадника, обогнув толпу, въехали в Кремль. Людно здесь было не менее, чем на торгу. Бояре со слугами и окольничими, ратники, дьяки, стольники, московские жители, приезжие из других городов. Кто в приказы по делам поспешал, кто пришёл на иноземных послов полюбопытствовать.
      Послы проходили пышно, в сопровождении свиты, разодетые, как на Москве и не видывали: короткие кафтанчики отделаны позументом, рукава-«накапки» с разрезом до самых плеч, подбиты шёлком, поверх больших бархатных шляп колышутся перья.
 
 
      Русские послы, вернувшиеся из чужих земель, иноземцам ни в чём не уступали. Длинные, не сшитые по швам рукава, серебряные шарики-пуговицы, остроносые башмаки.
      Обтрёпанные зипуны да лапти в Кремле разглядишь не сразу. Лапотники своё место знали, жались по стенкам, вперёд не лезли. На подворье великого князя им и вовсе доступ не полагался.

ГЛАВА 5
Великокняжье подворье

 
А злато везде пресветло сияет,
Государев дом красоту являет.
Окна, как звёзды в небе, сияют,
Драгая слюда, что сребро блистает.
 
Симеон Полоцкий, русский поэт XVII века

      На подворье великого князя было тише, чем в других местах Московского кремля. Особые дворовые слуги, прозываемые «дворянами», день-деньской несли стражу на Красном крыльце. Другого им дела не назначалось, как только следить, чтоб никакого бесчинства не приключилось близ великокняжеских хором – ни крика, ни брани.
      Ступени Красного крыльца вели в Большие и Малые сени. За сенями располагались главные палаты. Изнутри их убранство пышностью изумляло, снаружи – кровлями. Каждая палата имела особую кровлю и одна на другую не походила. Шатры с крутыми скатами на четыре стороны венчали Большие и Малые сени. «Бочонок» с гребнем поверху перекрывал палату Столовую. Кровля Посольской представляла собой «короб». На башенках верхних теремов вертелись золочёные флюгера – коньки и драконы.
      Оконца сверкали слюдой или разноцветными заморскими стёклами. По ставням струилась яркая роспись.
      Разве что в сказках встречались такие хоромы, в каких жил великий Московский князь.
      Сам князь, Василий Дмитриевич, с утра пребывал в Думной палате. Не один пребывал, с боярами.
      На пристенных лавках, крытых сукном, сидели все ближние: Иван Фёдорович Кошка – казначей и любимец князя, унаследовавший от отца дела по Ордынскому приказу; Степан Феофанович Плещеев – посол по чужим землям; Юрий Патрикеевич, внук Нариматов – литовский князь на московской службе. Были здесь и другие, столь же заслуженные и родовитые. На самом почётном месте, у княжьего кресла, восседал, опершись на посох, Иван Никитич Уда. Старик возносил себя превыше других, гордясь службой у князя Дмитрия Донского, отца теперешнего Московского князя.
      В стороне, близ входа, за столом, покрытым зелёным сукном, расположился думный дьяк Тимофей Ачкасов. Перед ним лежала бумага в кипах и свитках, стопка размягчённой берёсты с ровно обрезанными краями, перья и писалы – костяные заострённые стерженьки для процарапывания слов на берёсте. Тимофей непрерывно строчил, поспевал записывать всё, о чём говорилось в Думной.
      Сказано в тот день было много. Да что, всего не переговоришь, весь мир не обсудишь. К концу бы пора подходить.
      Бояре тихонько переговаривались, ожидая лишь знака Василия Дмитриевича, чтобы покинуть палату. Но князь вместо того вновь принялся говорить:
      – Есть у меня великая забота, бояре. Нуждаюсь в совете. Замыслил я возвести новую церковь, да без вашего одобрения не решаюсь.
      – Давно пора, государь Василий Дмитриевич, – тотчас отозвался Плещеев, человек просвещённый и книжный, всегда ратовавший за возведение новых построек.
      – Пора-то – пора, – задвигал посохом Иван Никитич, да где такую прорву денег промыслить? Не мне, государь, худому и недостойному, тебя поучать, а только, если завёлся в казне лишек, надо дань-выход в Орду слать. Давно мы не слали. Не разгневался б Едигей. И подарочков не худо ему подбросить. И немцы, и венецианцы, и французы – все в Орду подарочки шлют. Вспомни, государь, прадед твой Иван Калита сколько в Орду даров перетаскал? Сам туда пять раз ездил, ничего не жалел. А денег немало скопил. Калита – кошель значит. Не прозвали бы Калитой, коль кошель был бы пуст.
      – Княжение Калиты нам не указ, – возразил Плещеев. – Ино дело тогда было, ино сейчас. После победы Дмитрия Донского Орда не та стала.
      – Есть деньги – строй укрепления, – сказал, как отрезал, литовский князь. Его интересы ограничивались войной.
      – Не государственно мыслишь, Юрий Патрикеевич, – повернулся к нему Плещеев. – Москву князь Донской укрепил стенами славно. Литовец Ольгерд дважды к Кремлю подступал и ни с чем уходил. Только сила не в одних стенах, – теперь Плещеев говорил, обращаясь ко всем. – После победы на Куликовом поле Москва стала во главе других городов. Ей краше других быть надлежит.
 
 
      Чем больше наш стольный город украсится, тем скорее слава о его силе по всей земле пойдёт.
      – Москва семь раз отмерит, потом – враз отрубит, – неожиданно сказал Юрий Литовец.
      Все рассмеялись.
      – А ты что молчишь, казначей, – обратился великий князь к Ивану Кошке.
      – Раздумываю, государь. Боярин Плещеев верно сказал: Москва в первые города выходит. Негоже Киеву или Новгороду перед ней храмами кичиться. Однако и Иван Никитич ненапрасное слово молвил. В казне лишку нет. Мы не Орда, другие народы не грабим, своим живём.
      Иван Кошка умолк. В палате стало тихо.
      – Чтобы сподручнее было думать, я Грека позвал, – нарушил молчание великий князь. – Тимофей, покличь, сделай милость.
      Тимофей растворил дверь в соседнюю горницу и с поклоном пропустил Феофана, живописца, прозванного Греком. Сказывали, за рубежом мало найдётся таких даровитых иконников, каким был Феофан. Всей Руси известна его икона «Богоматерь Донская». Хранилась «Донская» в Коломне, где великий князь Дмитрий собрал ополчение – биться против Орды.
      Двадцатого августа тысяча триста восьмидесятого года вывел князь Дмитрии из Коломенских ворот рать, какой на Руси прежде не собирали. Сто пятьдесят тысяч двинулось вслед за князем. Немногие уцелели. Кровь на Куликовом поле лилась, как вода в Оке, коням некуда было ступить из-за мёртвых тел. Но те, что вернулись обратно в Коломну, вернулись с победой. Мамай убежал.
      В честь победы в Коломне построили храм. Много славы для живописца, коли он пишет икону во храм, возведённый в память о всенародном подвиге. Лучшим живописцем считала его Москва.
      Был Феофан невысок, широкоплеч и ладен. Лицо имел правильное, с коротким широковатым носом и чётко очерченным ртом. Морщины, отмечающие число прожитых лет, не исполосовали ни лоб, ни щёки. Глаза горели, словно у юноши. Но волнистые волосы и бороду густо обсыпала седина.
      Феофан неторопливо приблизился к княжескому креслу. Долгим поклоном себя не утрудил, едва коснулся пальцами пола. Любопытные взгляды и вовсе оставил без внимания.
      «Как вольно держится сей живописец, – подумал Плещеев, с удовольствием разглядывая смуглое привлекательное лицо с живыми чёрными глазами, – как мало зависим. Он ищет счастье не в золоте и княжьей милости, но в одной лишь работе».
      – Будь здоров, великий князь, – проговорил тем временем Феофан. – Ты меня звал – и я перед тобой.
      Голос у Грека был благозвучный. По-русски говорил он чисто. Недаром приходился близким другом Епифанию Премудрому, писателю, перебиравшему слова, как гусляр струны.
      – Будь здоров и ты, прославленный муж, – ответствовал Василий Дмитриевич. – Задумал я возвести церковь во украшение земли Московской, а бояре денег жалеют. Что присоветуешь?
      – Если нет возможности построить новый собор, нужно расписать уже возведённый.
      – Правильно говоришь, Феофан. Недаром тебя московские люди прозвали Философом! – обрадованно воскликнул Иван Кошка.
      – Церковь такая есть, – продолжал Феофан. – Сам, государь, знаешь. Семь лет, как её возвели. Стены просохли – и можно начать стенописание.
      – Коль речь ведёшь о Благовещенской, то невелика она, строилась для домашней службы. Я же мыслю о большом соборе.
      – И малую церковь можно украсить так превосходно, что слава о ней дойдёт до отдалённых потомков.
      За дверью Думной палаты раздались вдруг слова перебранки. Чей-то голос звучал требовательно и громко. Дьяк Тимофей вышел.
      – Юрий Всеволодович Холмский рвётся к тебе, великий князь, – доложил он, вернувшись, – никаких резонов не слушает.
      – Впусти.
      Дьяк растворил двери. Юрий Холмский ворвался в палату и рухнул перед князем на оба колена.
      – Великий князь, государь Московский, ищу твоей милости и праведного суда. В Орде искал – не нашёл. Будь третьим в моём споре с Тверским, прикажи ему жить по прежним грамотам. Пусть отдаст мне родовую вотчину и возвернёт меньшую сестру, которую держит заложницей.
      Василий Дмитриевич тяжело посмотрел из-под нахмуренных бровей.
      Великий князь не любил бессмысленных наездов в Орду. От таких, как Холмский, проку – что от сырого дерева: треску много, а жара нет.
      «Сказать ему про весть, что скоропосолец о сестрице-заложнице привозил, или повременить? – раскидывал Василий Дмитриевич. – Повременю, вдруг пригодится». Вслух он сказал:
      – Встань, Юрий Всеволодович. Не годится тебе, природному князю, лежать во прахе, хотя бы и передо мной.
      Юрий Холмский поднялся.
      – Твоим бедам я сострадаю, – продолжал Василий Дмитриевич. – Тверской и мне недруг и с дядей моим, Андреем Владимировичем Серпуховским, вновь не поладил. Скоропосолец о том грамотку привозил. Со времён Калиты Тверь с Москвой ведёт споры. Только не время сейчас заниматься распрями. Москва ныне не об одной себе радеет – всю Русь оберегает от ворогов: с севера удерживает Литву, с юга противостоит Орде. Сам знаешь: Орда – ворог лютый. От ордынских степей каждодневно может повеять гарью русских сёл.
      – Орду давай бить, – оживился воинственный литовский князь.
      – Так и будет. Гнёт сего главного врага надо порушить. Только в одночасье это не сделать. Отец начал, мы продолжим, сыновья и внуки завершат. Нам думать надлежит о том, как страшные цепи сбить, а не грызть друг другу глотки. – Василий Дмитриевич вскинул раскрытую ладонь. – Один палец – ничто, собранные вместе – сила! – Он сложил руку в кулак и поднял над головой.
      Юрий Всеволодович понурился. Он знал, что Московский князь прав, но судьба собственной вотчины тревожила его более всего другого.
      – Ты не кручинься, князь, – Василий Дмитриевич опустил руку. – Поживи в Москве, раздели с нами горечь государственных забот. И развлечений здесь тебе немало предоставится.
      – Дозволь вперёд повидаться с любезной супругой и домочадцами.
      – Поезжай, проведай. Княгиня твоя вместе с двоюродным братом Василием Кашинским живут в Переяславле. В кормление сей город им выделен. Тимофей, настрочил ли указ о церкви?
      – Готов, государь. – Дьяк поднялся с места. – Прикажешь читать?
      – Не надо, печатай.
      Тимофей продел сквозь берёсту шёлковый шнур со свинцовым шаром и сдавил шар щипцами. Свинец сплющился. На нём появился московский герб – Георгий Победоносец, пронзающий копьем змея.
      – Возьми сей указ, Феофан, – сказал Василий Дмитриевич с несвойственной ему торжественностью. – Стенопись Благовещенской церкви отдаю в твои руки. Порадей для Руси. Живописцев-помощников возьми откуда захочешь: из Троицкого монастыря или Андроньева – отказа не будет. Сейчас лету конец, до холодов не успеть, с той весны – приступай.
      – Исполню, как говоришь, государь. А что веришь в мою силу, – за это спасибо.
      Покинув Кремль, Феофан направился по Великой – широкой улице, вымощенной гладкотёсаным деревом. По сторонам тянулись хоромы с теремками и флюгерочками, с резными балконами-гульбищами и расписными ставнями. Здесь жили люди с достатком.
      Встречные кланялись Феофану, как князю или боярину. Феофан отвечал. Ему нравилось, что москвичи знали его в лицо.
      Тридцать лет прошло с той поры, как он покинул Грецию и стал жить на Руси. Студёными зимними ночами ему снились холмы, залитые солнцем, и синее море, плещущееся у ног. Такой сохранилась в памяти родина, но не вернётся он в Грецию никогда.
      – Правда ли говорят, Грек, – спросил его однажды Епифаний, что у себя на родине ты расписал тридцать церквей?
      – И правда, и неправда, – ответил Феофан другу.
      – Как понять сию замысловатость?
      – Что церквей расписал тридцать – в том правда. Неправда в том, что ни одну из них я не расписал, как хотел и считал правильным. За каждой линией, за каждым мазком следили священники. На родине мне вздохнуть не давали.
      – А у нас?
      – На Руси я получил возможность писать так, как велит сердце. Вот почему я никогда не покину мою новую родину.
      Феофан спустился к воде – Великая упиралась в речку Неглинку. Яркие расписные суда теснились у пристани. Под большими пролётами каменного моста плыли просмолённые лодки. Везли кирпич, свинцовые переплёты рам. На мосту толпился народ. Было шумно и празднично, как на торгу. Со стороны посадского берега неслись крики, жужжание пил, перестук топоров. Весёлый работный гул стоял над Москвой. Стольный город спешил закончить постройки до холодов.

ГЛАВА 6
Болезнь Устиньки

      Отвяжись, огневица, от молодицы.
      Кто камень изгложет, тот заговор переможет.
Заговор от лихорадки

      Осень в этом году выдалась ранняя – с ветрами, холодами, первым колючим снежком.
      Медоедка, привязанный к длинной верёвке, бежал вдоль обочины и ловил ртом белую вёрткую крупку. Ему нравились крутившиеся снежинки.
      Плохо одетым спутникам Медоедки позёмок был не на радость. В своих однорядных зипунах и пестрядинных рубахах они дрожали от холода. Сапогами разжиться не удалось – шли в рваных лаптях.
      Фаддей, чтоб согреться, пустился в пляс:
      – И-эх, и-эх, ни к чему нам снег!
      Ни Устинька, ни Пантюшка его не поддержали.
      – Устинька, крохотка ненаглядная, взберись на Медоедку, поедешь верхом, как княгиня. И-эх, впереди всех.
      Устинька и головы не повернула.
      «Совсем замёрзла, – с тоской подумал Пантюшка. – Не на силе идёт – на гордости. Спросить у Фаддея, нет ли деревни поблизости – обогреться».
      Фаддей, словно почувствовав, затараторил:
      – В одночасье добредём, крохотки. Оглянуться не успеете, как выйдет навстречу Москва – городам голова. В колокола ахнет, из пушек бабахнет: «Здравствуй, Устинья, здравствуй, Пантюша, и тебе, Фаддей, поклон от людей. За стол садитесь – не поленитесь. Кашу – Медоедке. Устиньке – заедки. Пантюшке с Фаддеем – щи. Ешьте от души. И-эх, крохотки!»
      К Москве подошли со стороны Яузы.
      Правый берег был низкий, левый – крутой и обрывистый. На круче возвышалась церковь Никиты, бесов мучителя, поодаль – другая. Маковки куполов едва различались в мглистом вечернем воздухе.
      – Та церковка, что подале, называется Успенье в Гончарах, там и живут гончары, – частил Фаддей. – На Котельнической – кузнецы-котельники проживают, на Таганке, вестимо, изготовляют таганцы. По всей Яузе расселился ремесленный люд, к воде чтоб поближе. Шуточное ли дело, что ни двор – то горн. Долго ли город спалить. А кузнецам и гончарам здесь раздолье: вода, лес, глина – всё под рукой. Что скажете, крохотки?
      – Скорее бы в избу постучаться, – отозвался Пантюшка. Он не слушал Фаддеевой трескотни. Другое его заботило: Устинька совсем окоченела.
      – Изба сродника встала в самом конце улицы. Я ль виноват, что улица, вишь, какая длинная.
      Гончарная улица, пустынная в этот вечерний ненастный час, в самом деле была очень длинной. Ни дать ни взять – дорога проезжая. Казалось, конца ей не будет. С двух сторон встали избы с потемневшими от дождя унылыми частоколами. Соломенные крыши обвисли, словно от слёз. Постройки то и дело прерывались овражцами и пустырями, поросшими редкими деревьями. На голых берёзах чернели лохматые грачиные гнёзда. В колдобинах замёрзла грязь.
      Наконец показался последний забор. За ним виднелась изба. Сквозь кровлю, крытую чёрной соломой, сочился дым.
      – Наши хоромы, – воскликнул Фаддей. – Подождите, крохотки, я мигом.
      Фаддей юркнул в калитку, сбитую из неровных тёсаных досок. Пантюшка с Устинькой остались на улице. Устинька обняла Медоедку, прижалась к тёплому звериному боку; Пантюшка прислонился к брёвнам постройки, торчавшим через забор.
      Время прошло немалое, прежде чем Фаддей вернулся.
      – Хозяйка забоялась медведя. Насилу уговорил, – зачастил он, выскакивая из калитки. – Сказал, что Медоед мой, вроде брата мне приходится, – значит, им тоже сродник.
      – Зачем неправду сказал, не твой Медоед, – прошептала Устинька.
      – И-эх, соврал, да не грех! Зато выделили нам сруб. В одном углу посуда сложена, другой – наш. Как князья будем жить. Проходите во двор, крохотки.
      Двор оказался неровным, заваливался по косогору вниз. Посередине стояла приземистая изба с крыльцом в три ступени. По бокам – два сруба. Один упирался в забор, другой вместе с колодцем и печью спускался к обрыву.
      – Ступай туда, Устинька, – указал Фаддей на второй, дальний, сруб. – И Медоеда прихвати. А мы с Пантюшей ненадолго в горницу войдём. Хозяевам поклониться надобно.
      Низенькая горница, куда Пантюшка прошёл вслед за Фаддеем, была жарко натоплена. Хозяин в расстёгнутой по вороту рубахе, без пояса сидел развалясь за столом. Перед ним стояли опорожненные плошки – видно, только отвечеряли. Хозяйка качала зыбку, подвешенную к потолку. Слева от зыбки, в кутке топталась пара овечек. Под лавкой похрюкивал поросёнок.
      Пантюшка умел вести себя в горнице: поклонился сперва на восход, в «красный угол», затем – хозяину и хозяйке.
      – Сродник сказывал, что ты гончарить умеешь. Так ли? – начал разговор хозяин.
      – С измальства отцу помогал, он на Рязани считался из лучших.
      – Что перенял у него?
      – На круге работать, лепить игрушки, узоры наводить краской иль жидкой глиной.
      – Он тебе такое слепит, что боярину показать не стыдно, – вмешался Фаддей.
      – Погоди, сродник. Мне надобно самому расспросить. К примеру, по части свистулек. Свистульки умеешь делать?
      – Не приходилось, а покажешь – так перейму.
      – Свистульки – дело хитрое, – сказал хозяин важно.
      – Дались тебе свистульки, – засмеялась хозяйка. – Ты с горшками и плошками управься, тогда за свистульки берись.
      – Погоди, супруга любезная. Я как должно расспрашиваю, и ты в разговор не встревай.
      – Вон ещё что! Люди длинный путь отмахали. Дай им покой, а с утречка, пожалуй, принимайся за расспросы.
      – И то. Утром мы с хозяюшкой к вам наведаемся, любопытно медведя поглядеть, коль не куслив. А сейчас – ступайте с миром.
      Пантюшка опрометью бросился через двор. Влетев в сруб, он не сразу увидел Устиньку. Она забралась на печку и, свернувшись, лежала там, как малое дитя или зверёк.
      – Что с тобой, разнеможилась? – кинулся к ней Пантюшка.
      – Пить, – прошептала Устинька.
      Пантюшка принёс воды, отыскал деревянный ковш, принялся поить. Зубы Устиньки стучали. Вода проливалась мимо.
      – Продуло, и-эх, слаб человек, – сокрушённо сказал подоспевший Фаддей. – Да ништо. Укроем крохотку чем ни на есть потеплее, к утру полегчает, ноженьки в пляс пойдут.
      К утру Устиньке стало хуже. Она лежала, не открывая глаз. Дыхание из запёкшихся губ вырывалось тяжёлое, с присвистом.
      Фаддей сбегал в избу, вернулся с двумя селёдками, чтоб к ногам привязать, оттянуть жар. Потом сам хозяин пришёл – принёс шерстяной чулок и липовый взвар.
      – Хозяйка прислала, – сказал он, передавая Пантюшке то и другое. – При огневице обернуть шею чулком – первое дело.
      – Спасибо, и за селёдки спасибо.
      – Управишься, приходи в работный сруб, посмотрим, какой ты есть мастер-гончар. Мы с хозяйкой люди не злые, да даром тебя с сестрёнкой болящей держать не можем. Сами не всякий день бываем в сытости.
      – Отработаю. С утра до ночи буду работать.
      – То-то.
      Хозяин ушёл. Пантюшка напоил Устиньку взваром, хотел было сказать Фаддею, чтоб тот никуда не отлучался, а Фаддея и след простыл.
      До самой темноты Пантюшка с хозяином наносили узоры на обожжённую посуду. Большие миски расцвечивали волнистыми линиями и треугольниками. Получалось нарядно. Поставят такую посередине стола – и будет из неё хлебать семья или работная артель, по очереди зачерпывая ложкой.
      На круглых кубышках печатали «горошек». Дело нехитрое. Обмакни палец в краску и печатай. Посуду «в горошек» москвичи предпочитали всякой другой.
      – Миски можно изготовить с ручками, а то и с крышками, – сказал Пантюшка, беря в раскраску широкостенную миску-лохань. – Можно на дне нарисовать летящую птицу.
      – Умеешь? – обрадовался хозяин.
      – В Орде научился. Тамошние гончары всё птиц рисуют.
      – Ордынская посуда в цене. У меня и миски есть подходящие. Сбегай к обжигательной печке, взгляни.
      Пантюшка обрадовался дозволению, побежал сперва к Устиньке. Она спала. «Хорошо, что спит. Сон все болезни излечивает. Теперь можно к мискам». Пантюшка бросился к яме, вырытой рядом с колодцем. В ней помещалась обжигательная печь. Внизу была топка, вверху стояли миски из красной московской глины. Пантюшка взял верхнюю миску, внимательно оглядел, пощёлкал ногтем.
      – Хорошая у вас на Яузе глина, крепкая, чистая, – сказал он хозяину, вернувшись на место.
      – Одобрил?
      – Как не одобрить.
      – Завтра начну обжигать. Надо Фаддея приспособить для этой работы. Куда он отправился?
      – Не знаю, не сказавшись исчез. Фаддей пришёл домой затемно.
      – Что, полегчало крохотке? – спросил он с порога.
      – Дышит спокойней.
      – Скорей бы оздоровела. Денег в Москве – хоть лопатой греби, хоть граблями. Мне-то бросают немного, свои дудари есть. Вот кабы Устинька с Медоедкой сплясали…
      – Не до пляса Устиньке, встать бы на ноги.
      – То я и мыслю.
      Утром, собираясь из дома, Фаддей сказал просительно:
      – Медоеда возьму с собой?
      – Нет, – раздался с печи слабый голос.
      – Ступай, – сказал Пантюшка. – Не твой Медоед. Устинька, полегчало ль тебе?
      Устинька не ответила.
      В течение дня Пантюшка не раз, отложив кисть, забегал в сруб проведать Устиньку. Хозяин не противился, даже хвалил:
      – Хорошо, что печалишься о сестрёнке. Подрастёшь, станешь мастером, ей опора будет. На Фаддея надежда плоха. Фаддей человек лёгкий, плывёт, словно в ручье кора. Куда ручей – туда Фаддей. Ишь, как складно получилось! – засмеялся хозяин.
      – Складно, – согласился Пантюшка. Больше он не сказал ничего. Неловко ругать хозяйского сродника.
      А Фаддей тем временем учинил такое, чего даже от него Пантюшка не ждал: он свёл со двора Медоеда! Прокрался, как вор, пока Пантюшка работал, а Устинька спала, и увёл медведя.
      Узнав об этом, Устинька ничего не сказала и отвернулась к стене. Плечи её задрожали от плача.
      – Что ты, не надо, – испугался Пантюшка. – Фаддей вернётся.
      Но Фаддей не вернулся.
      Хозяин отпустил Пантюшку на поиски.
      – Ступай на торг. Там его сыщешь. Где ему быть с медведем и дудкой, как не на торгу, – сказал он при этом.
      Пантюшка и сам так же думал. Он обегал весь торг, потом близлежащие улицы. По Великой три раза из конца в конец пробежал, чуть не у каждого спрашивал про дударя с медведем. Но ни Фаддея, ни Медоедки не отыскал.
      – Как провалились, – печально сказал он дома.

ГЛАВА 7
Живописцы Андроньева монастыря

      Андрей, иконописец, прозванный Рублёвым, многие иконы написал, все чудесные.
      Даниил, иконописец славный, зовомый Чёрный, многие с ним иконы чудесные написал.
Иконописный подлинник XVIII века

      Всю долгую зиму Феофан готовился к предстоявшим работам. Ему хотелось создать такое, чего не делалось до него, чего ранее не делал он сам.
      Придуманные сцены в мыслях выглядели ярко, но стоило перенести на бумагу, как всё распадалось. Фигуры утрачивали между собой связь. Получалось, что каждая стояла отдельно. С другими её не объединяло ни действие, ни настроение, а это было как раз противоположное тому, что он задумал.
      Феофан рвал бумагу и начинал сначала. Потом снова рвал и снова брался за кисть. Работа шла мучительно, почти не двигалась с места.
      К весне Феофан спохватился, что до сих пор не подобрал помощников.
      Он побывал у живописцев Троицкого монастыря. Но выбор ни на ком не остановил. Теперь предстояло посетить Андроньев.
      В этих двух монастырях работали лучшие живописцы Московии.

* * *

      В Андроньевом монастыре для иконописания был отведён вместительный прямоугольный покой с бревенчатыми стенами и окнами, прорубленными на север и на закат. Мягкий ровный свет освещал столы, поставцы и полки. В поставцах стояли горшочки с тёртыми красными глинами-охрами и зелёными камушками, измельчёнными в порошок. На полках, за суконными занавесками, разместились кисти, агатовые зубья для наведения блеска на позолоту. В чисто вымытых раковинах хранилась сама позолота – поталь.
      В углах и на лавках, прислонённые к стенам, стояли липовые доски, гладкоструганые, вырезанные ковчежцем – с углублением и полями, промазанные крепким осетровым клеем. Одни были в полчеловека, другие имели размер не больше ладони.
      Запах олифы и клея установился в покое настолько прочно, что его не могли истребить пахучие травы, подвешенные к невысокому потолку.
      Посередине покоя на низеньком поставце лежали листы Иконописного подлинника с прорисовками наиболее часто изображаемых лиц. Некоторые листы были исписаны красивым уставным почерком. Тексты содержали толкование сложных образов и советы по изготовлению краски и потали.
      Во время работы к листам обращались не раз.
      Работа велась за четырьмя столами. У каждого стола сидели по два и по три живописца. Одеты все были в чёрные монашьи рясы. Остроконечные шапочки-скуфейки, надвинутые низко на лоб, покрывали головы. Лишь чернец, сидевший за отдельным столом в простенке между двух окон, был без скуфейки. Русые волосы, стянутые, как у мастерового, через лоб ремешком, свободно спускались вдоль крепких скул и чуть впалых щёк.
      Чернец украшал рисунками рукопись. Остальные занимались иконописанием. Кто приступал к нанесению красок на рисунок, очерченный тонкими графьями – канавками. (Красками прежде всего покрывались травы, деревья и скалистые горки.) Кто прописывал палаты, одежду, уборы. Некоторые добрались до главного и трудились над лицами и руками. Не один понадобился день, чтобы подойти к этой, самой трудной, работе. Путь от нанесения на доску рисунка-знаменки до наложения краски на лица и руки был долог.
      Образцами для знаменки обычно служили листы из Подлинника. Редкие живописцы не заглядывали в него. Даже Даниил Чёрный и тот пользовался Подлинником, а Даниил был признанным главой иконников Андроньева монастыря.
      Когда-то в давние времена Даниил назывался Семёном. Потом он постригся в монахи – только в монастырях обучали живописи – и получил новое имя. Даниилом его нарёк сам Троицкий настоятель – Сергий Радонежский, друг Дмитрия Донского. Это Сергий благословил великого князя на битву с Ордой.
      Много лет прошло с той поры. Угольно-чёрные волосы Даниила стали пегими от седины. Сухое костистое лицо потемнело, словно время выдубило кожу. Взгляд из-под нависших чёрных бровей приобрёл строгую сосредоточенность.
      Даниил давно работал среди андроньевцев. Троицкий монастырь он покинул вскоре после смерти Сергия, в Андроньев пришёл известным мастером. Все здешние живописцы прислушивались к его советам. Самые сложные иконы поручались ему.
      Икона с изображением богоматери, заказанная для велико-княжьих хором, была почти готова. Оставалось провохрить щёки и лоб. Даниил осторожно и быстро, легко касаясь кистью деревянной доски, наносил тонкий слой жёлто-розовой охры на продолговатое лицо, очерченное, согласно Подлиннику, ровным овалом.
      Работа велась в тишине. На пустые слова иконники силы не тратили. Только Проша, безобидный дурачок, приспособленный покрывать доски левкасом из мела и клея, тихонько пел в своём уголке около двери:
 
Флор и Лавр охраняют лошадок,
Власий – коровок,
Василий – свинок,
Настасий – овечек.
 
      Дойдя до «овечек», Проша возвращался к началу. Но едва со стороны монастырской кухни доносился грохот кастрюль, он умолкал и испуганно озирался. Маленьким мальчиком во время ордынского нашествия на Москву Проша был порублен ордынцами чуть не до смерти. Его подобрали монахи, хоронившие мертвецов, и принесли в Адроньев монастырь. Тут и выходили. Проша не помнил, где он жил раньше, чем занимались его родители. Он не забыл только страшной резни, и стоило раздаться звукам, напоминавшим сабельный лязг, тут же пугался и прятался.
      Закончив вохрить, Даниил навёл под глазами богоматери прозрачные тени. Такие же тени он положил в уголках губ. Губы приняли страдальческое выражение. Лицо стало грустным и нежным. Даниил долго вглядывался в него. Ни один мастер в Андроньевом монастыре не относился к себе так требовательно, как Даниил Чёрный.
      «Кажется, удалось», – сказал сам себе Даниил. Он поднялся и поставил икону на высокую полку, предназначенную для готовых работ. Справа от его иконы оказался Георгий Победоносец, статный конник в красном плаще, написанный Назарием, опытным и старательным мастером. Слева поместился святитель Николай – первая самостоятельная работа молодого живописца Еремия. Еремий недавно пришёл работать в иконописную мастерскую Андроньева монастыря.
 
 
      В Подлиннике о Николае сказано: «Сед, брада невеличка, курчавится, взлысоват». Всё, как должно, исполнил Еремий. Были в его работе и борода, и облысевший лоб, и кудри с проседью на висках. Недоставало лишь главного: доброты не было в лице Николая. «Взлысоватый» старец взирал на мир равнодушно и пусто. Так нельзя, ведь обездоленным людям Николай представляется защитником, сострадающим всем их бедам и горестям.
      – Когда я мальчонкой в Троицком монастыре приступил к живописному художеству, – сказал Даниил, возвращаясь на место, – ко мне подошёл однажды отец Сергий. То, что он сказал, я запомнил навеки и ношу в своём сердце. «Икона, – сказал отец Сергий, – слово греческое, по-русски означает „изображение“. Сотворяя изображение, ты постоянно держи в мыслях, что для простого народа, грамоте не обученного, изображение должно заменить книгу и, как книга, учить чести и состраданию. Мало сделать икону, согласно Подлиннику. Много важнее наделить изображение внутренней жизнью».
      Даниил обернулся к Еремию и поймал его смущённый и горящий взгляд.
      – Коли икона хороша, то люди её оценят, – вступил в разговор старенький, сгорбленный Савва. Он делал знаменку. – Хорошую икону люди в избе повесят и шторкой прикроют, чтоб не попортилась.
      – А над «Флором и Лавром», коих часто у входа в конюшню помещают, навес соорудят, – подхватил Назарий. Он золотил кольчуги и конскую упряжь на иконе, изображавшей битву суздальцев с новгородцами.
      – Флор и Лавр охраняют лошадок… – затянул было Проша и оборвал свою песню. В кухне загромыхало с особой силой.
      – Против обычного много готовят; гостя, должно быть, ждут, – высказал предположение Савва.
      – Феофан прийти обещался, – сказал Даниил.
      Кисти, агатовые зубья и стержни застыли в воздухе. Живописцы повернулись к Даниилу. Только Проша продолжал испуганно коситься в сторону кухни да чернец, сидевший отдельно, не оторвал глаз от рукописи.
      Со времён ордынской неволи не знала Русь живописца, равного Феофану Греку.
      Первая же расписанная им церковь – Новгородский Спас на Ильиной улице – принесла ему славу. Путь до Новгорода близким не назовёшь, но живописцы Андроньева монастыря проделали его. Они увидели смело и сильно написанных старцев и воинов, с глазами горящими, как пламя свечей.
      – Что же ты, Даниил, поутру не оповестил о приходе Грека? – с укором спросил Назарий.
      – Для чего? День нынче не праздничный, работать надо. А коль Феофан навестит нас, то увидит, что мы старательно трудимся, времени, даденного для работы, не нарушаем.
      Феофан вошёл, широко распахнув двери, поздоровался низким поклоном и пошёл вдоль столов. С его приходом в мастерской словно бы сделалось тесно.
      Горделивость осанки заменяла Феофану высокий рост, а двигался он так величаво, что невольно хотелось убрать с его пути все столы и скамьи.
      Около чернеца, трудившегося над рукописью, Феофан задержался. На выбеленном листе он увидел орла с книгой в когтях. Никогда бы раньше он не поверил, что столько силы может таиться в мягких и плавных линиях.
      Феофан взял рукопись, перелистал. Заглавные буквы были оплетены травами. Рядом с текстом расположились звери, птицы и змеи, расписанные золотом и голубцом. Местами вспыхивала красная киноварь, весенней травой светилась светлая зелень.
 
 
      Зверей на страницах книг помещали издавна. Феофан и сам не раз рисовал их. Были звери таинственны и грозны. Здесь же они обернулись иначе: не устрашали, а радовали. Дельфин – волосатое чудовище со взглядом исподлобья, каким он виделся Феофану, – превратился в добродушное существо с гладким телом и круглыми глазами. Гневный дракон принял вид змея с забавной звериной мордой.
      – Ласков твой мир, – сказал Феофан, возвращая чернецу рукопись. – Земля охвачена борьбой. Ложь восстаёт на правду, сила – на беззащитность. А у тебя свирепые хищники превратились в овечек.
      Чернец поднял глаза, светлые и прозрачные, как вода в тихом озере.
      – Злу не только силу, но и добро можно противопоставить, – сказал он негромко.
      – Сердце имеешь мягкое, а руку твёрдую. Кто обучал?
      – Сперва Прохор из Городца, теперь у Даниила перенимаю.
      – С Чёрным приходилось работать. Отменный живописец. Его «Богоматерь» выделяется среди прочих икон. – Феофан кивнул на полку с законченными работами и вновь склонился над рукописью. Ещё раз перелистал, открыл страницу с орлом.
      – Значит, у Чёрного перенимаешь? А звать тебя как?
      – По имени Андрей, по прозванию Рублёв.
      – Спасибо, Андрей. Орла твоего не забуду.
      Вскоре после ухода прославленного живописца Даниил распорядился зажечь свечи. Хоть и кончилась зима, да солнце ещё недолгое. Темнеет рано.

ГЛАВА 8
Случай на масленой

      «Дорогая гостья, масленица,
      Ты с чем пришла?»
Из русской песни

      Смотри, что я смастерил. – Пантюшка протянул Устиньке медведя в локоть величиной. Морда у медведя Ьыла вытянутая, круглые ушки прижаты, загривок на спине торчал холмиком. Медоед, да и только.
      Когда Пантюшка его вылепил, хозяин прямо в восторг пришёл. «Ух, ты! – вскричал он. – Ну и мастер. Игрушку сделал, хоть к боярину в дом. Ступай, порадуй болящую».
      Устинька медведя взяла, недолгое время подержала, потом пальчики разняла, словно ненароком. Медведь упал и разбился. Устинька отвернулась к стене.
      – Что ж ты так? – сказал Пантюшка с укором. – Я делал, старался, а ты – на пол, даже не рассмотрела толком.
      – Фаддей бьёт Медоедку, – прошептала Устинька, не отрывая взгляда от стены.
      – Зачем Медоедку бить? Он и без палки в охотку пляшет.
      – Фаддей его штукам учит: «Покажи, как у боярина зубы болят, покажи, как боярыня в зеркало смотрится». Медоед не понимает, он его бьёт.
      Пантюшка промолчал. То, о чём говорила Устинька, могло оказаться правдой.
      – На торг по-прежнему ходишь? – спросила Устинька через некоторое время.
      – Чуть не каждый день.
      Пантюшка искал Медоеда всю зиму. И всё напрасно.
      – Как снова пойдёшь, расспроси, не прибыл ли в Москву князь, о котором ты рассказывал. Юрий Всеволодович, что ли?
 
 
      – Думаешь, он вспомнит меня и помогать бросится? Как бы не так. У князей память короткая. Юрий Всеволодович показал это в Орде.
      – Всё равно разузнай.
      Пантюшка покорился, спорить дальше не стал. Всю зиму Устинька проболела, едва выздоравливать начала. Чем её ни потешишь – всё на пользу пойдёт.
      – Нет князя в Москве, – сказал он на другой день. – В Кремле у пушкаря вызнал. Верно, что приезжал, пушкарь его видел. Да недолгое время пожил – подался в Переяславль. Жена у него там, пушкарь сказывал.
      Устинька помрачнела.
      – Не убивайся, Устинька. Сыщем мы Медоедку, непременно сыщем. Кончатся холода, вскинем Петрушку на плечи и пойдём по дорогам. В каждую деревню заходить будем, ни одной не пропустим, набредём на след.
      – Это когда ещё будет. Долго ждать.
      – Где ж долго! Солнце, гляди, на весну повернуло. Масленица скоро, от неё до лета рукой подать.
      Масленица в самом деле не за горами была.
      На масленицу зиму провожают. Нет праздника веселей. Готовилась к нему вся Гончарная улица. Для веселья игрушки понадобятся. Кто ж их сделает, если не гончары?
      Пантюшка с хозяином от соседей не отставали, лепили игрушки от света дотемна. Росли горки жаворонков-свистулек, коняшек, барабанчиков-погремушек с горошком внутри. Все нарядно раскрашенные, яркие, так и сверкают красной, синей и жёлгой краской.
      Сами отправились продавать свой товар. Устинька просилась с ними пойти, но хозяин не взял:
      – Слаба ещё, дома сиди.
      Не злой он был хозяин, жалел Устиньку. Только, может быть, напрасно её не взяли, повеселилась бы она со всеми.
      День выдался тёплый, безветренный. На торгу народу больше обычного. Лишь поспевай слушать и глядеть. Дудари и ложечники играли музыку, гусляры сказывали сказки, ряженые плясали. Ряженые всех забавней были: тело козьим мехом обмотано, на голову маска с рогами нахлобучена – козы и только.
 
Кафтан в дырьях – пляши шире.
Лапотки худы – играй для души.
 
      Высокий плечистый мужик в бабьем сарафане, в камчатном платке поплыл павой, помахивая волосатой рукой. Козы вокруг него так и запрыгали:
 
Дорогая гостья – масленица,
Коса длинная, трёхаршинная,
Брови чёрные, наведённые.
 
      Козы пошли вприсядку. Мужик, представлявший масленицу, вкруг себя завертелся. Сарафан мужику был короток, из-под подола торчали пестрядинные штанины. От этого народу ещё веселей.
 
Едут бояре из города,
Торчат ноги из короба!
 
      Гусляр-потешник, перекрикивая ряженых, бросал народу загадки:
 
Течет-течет – не вытечет,
Бежит-бежит – не выбежит. Что будет?
 
      – Знамо, река.
      – Верно. Теперь загану похитрей:
 
Не князь по природе,
А ходит в короне?
 
      – Петух! – собрался крикнуть Пантюшка, как вдруг услышал: «И-эй, и-эх, посмешу-ка всех!»
      Пантюшка замер.
      – Ордынский посланник! – закричал вдруг кто-то истошным голосом.
      – Мирза! – подхватили стоявшие рядом, и толпа понесла Пантюшку к белым стенам Кремля. Изо всех сил он пытался выбиться, не до Мирзы было ему.
      – Ты что, сдурел? – кричали люди, которых он двигал лотком, но не расступались. Каждый хотел посмотреть, как ордынцы будут въезжать в ворота Фроловской башни.
      Ордынцы ехали не торопясь, задрав к небу головы в собольих треухах. Кони, крытые златоткаными чепраками, чинно перебирали ногами, поросшими до самых копыт короткой густой шерстью.
      Если бы Пантюшка взглянул на важных послов, то увидел бы, что с двумя из них он хорошо знаком.
      Но Пантюшка в их сторону не смотрел. Толпа, поравнявшись с послами, притихла, словно обмякла, и он стал пробиваться с новой силой.
      – Вот медведь – поедатель мёда. Ему два года. Крохотка маленький, без кафтана и валенок. Поднесите опашень – он спляшет. За расстегаи и сочни спляшет что хочешь. – Медвежий вожак взмахнул ремённой плёткой и заиграл на дуде. – Подходите, люди, от нас не убудет. Пляши, Медоед!
      Медведь поднялся на задние лапы. Вид у него был жалкий, глаза смотрели тускло, загривок торчал горбом, шерсть повис ла сосульками. Били его иль кормили недосыта – так или иначе, ему приходилось туго.
      – Пляши! – вожак рассёк плетью воздух. Сейчас ударит.
      – Не тронь!
      Вожак обернулся на голос. Увидев мальчонку с лотком, оторопел.
      Маленькие глазки забегали по сторонам. Видно, вожак соображал, как повести себя дальше. Удрать? Сквозь толпу с медведем попробуй пробиться. Бросить медведя? Как бы не так: поилец и кормилец он. Оставалось одно – сделать вид, что ничего не случилось.
      – И-эх, Пантелей! – заверещал вожак. – Здравствуй, а я – Фаддей. Подходи ближе – тебя не обижу. Раздай людям коняшек, а мы с Медоедкой спляшем.
      – Отдавай медведя, вор! – Пантюшка сбросил лоток с коняшками прямо на землю и двинулся на Фаддея.
      – И-эх, убьёт, и-эх, прибьёт, и-эх, медведя отберёт! – Фаддей задёргался, словно от страха, стал подпрыгивать, поджимая ноги.
      – Ну и потешники. Медведя не поделили! – смеялись зрители. – Никому не приходило в голову, что борьба за медведя велась нешуточная.
      – Медведь девочке принадлежит, сиротке. – Пантюшка оставил кривлявшегося Фаддея и обернулся к людям. – У неё ни отца с матерью, ни дома родного. Один Медоед, братнин подарок.
      – Не слушайте, люди! – закричал Фаддей. – Ишь накидывает языком петли. Мой медведь. Хоть в Рязани спросите, хоть – в Твери. Повсюду мы побывали, людей потешали. Смеялась молодка, смеялся дед. Пляши, Медоед! – Фаддей поднёс к губам дудку.
      – Погоди, – остановил его бродячий кузнец, оказавшийся среди зрителей. – Скажи-ка народу: твой медведь иль у малолетней сиротки отобран?
      – Мой! Можете сродника моего спросить. Он знает.
      – Позвать ярыжку, пусть разберётся, – предложил кто-то.
      – Не разберётся, отберёт.
      Ярыжку едва помянули, а он уже тут со своим тулумбасом и дубинкой.
      – Кто ярыжного кликал?
      – Вот вожак и паренёк-лоточник не поделили медведя.
      – Что скажешь? – двинулся ярыжный на Фаддея.
      – И-эх! – крякнул Фаддей и, порывшись в сумке, висевшей на поясе, сунул что-то ярыжному в руку.
      – А ты? – ярыжный повернулся к Пантюшке.
      Пантюшке дать было нечего. Зато большинство людей держало его сторону:
      – Мальчонка говорит правду. По всему видать, что не врёт.
      – Вернуть сиротинке медведя!
      – Рассуди, ярыжный, по правде. Иль вся правда на небо взлетела, на земле кривда осталась?
      Ярыжный поскрёб в затылке. Настроение толпы его озадачило.
      – Спорная тяжба, – сказал он раздумчиво. – В одночасье не решить. Пусть судятся полем.
      – Ты что, белены объелся, экое слово молвил? – вскинулся на ярыжку бродячий кузнец. – Посмотри, кого на поле толкаешь: парень дитя ещё, малолеток.
      – А ты кто, чтобы с властью так разговаривать? – озлился ярыжный. – Власть лучше знает, кто малолеток, кто нет. Сколько тебе, парень, вёсен стукнуло?
      – Пятнадцать. – Пантюшка на всякий случай накинул год.
      – Видишь, пятнадцать. Не дитя он, а вьюнош. И ростом вымахал повыше того дударя, что медведя держит. Хочешь, парень, судиться полем?
      – Хочу, – твёрдо сказал Пантюшка. – Правда моя.
      – А ты, дударь?
      – Как власть прикажет. Я власти послушный.
      – Значит, так. Теперь я отведу вас к земскому дьяку. Он запишет, как надобно, и день назначит. До того дня медведь будет сидеть в подклети, как он есть спорная скотина. А коль спорят из-за скотины, то ей до суда сидеть под замком. Пошли.
      Ярыжка, Пантюшка и Фаддей с Медоедом на привязи двинулись в Кремль. Толпа – за ними.
      Земской приказ помещался в одной из Кремлёвских башен: вверху судил и рядил земский дьяк, внизу в подвалах томились воры и неплательщики. Помимо Земского существовал Разбойный приказ. Башня, где он помещался, прозванная в народе «Пыточной», находилась неподалёку.

ГЛАВА 9
Мирза – ордынский посланник

      Как ты улусу князь учинился, от тех пор у хана в Орде не бывал, хана в очи не видел.
Из письма Едигея к Василию Дмитриевичу

      Ордынцы въехали в Кремль под низкими сводами Фроловской башни. На великокняжьем подворье им пришлось спешиться. Никто, даже они, не обладали правом подъезжать на конях к Красному крыльцу.
      Бояре-встречники окружили послов молчаливой свитой, с почётом ввели во дворец, повели через тёмные сени – Большие и Малые – и многочисленные покои, расположенные в ряд. Свет скудно проникал в резные отверстия притворенных ставень. Мягкие сапоги неслышно ступали по пушистому ворсу ковров. Было так тихо, что казалось, великокняжьи хоромы вымерли.
      Мирза недоуменно покосился на встречников, но те будто не приметили. В молчании двигались дальше, через новый ряд помещений.
      Двери Посольской палаты распахнулись широко и торжественно. На вошедших обрушился шум. Свет ударил в глаза. От множества свечей, горевших под потолком в паникадилах, в изогнутых свечниках, прикреплённых к стенам, палата полыхала словно в огне.
      Невиданным жаром сверкали расшитые блёстками скатерти. Блестели золотые и серебряные нити полавочников. Стены, расписанные травами, напоминали цветущую весеннюю степь. Золототканая парча боярских шуб переливалась, как самоцветы.
      Синее, красное, жёлтое, голубое. Золото, камни, соболий и куний мех.
      Под самым потолком, выше бояр, сидевших на лавках и стоявших вдоль стен, выше самого великого князя, огромный Георгий Победоносец пронзал тонким и длинным копьём извивавшегося змея.
      И Русь и Орда знали: Георгий Победоносец являет собой нерушимый Московский герб.
      Василий Дмитриевич сидел в резном прадедовском кресле, приподнятом над полом двумя широкими ступенями. Голову великого князя венчала шапка с алмазами и яхонтами по околышку из бобров. Плотную фигуру стягивал кафтан из турецкого атласа с золотыми травами и лазоревыми цветами. Спереди и вдоль рукавов был нашит крупный жемчуг. На шее висела тяжёлая золотая цепь.
      Гордым и неприступным выглядел великий князь. Посол поклонился, сопроводив свой поклон целованием пола между ладонями.
      Князь в ответ едва наклонил голову. Его кивок одинаково можно было принять и за милостивый и за небрежный.
      Князь выжидал. Он хотел знать, с чем прибыл посол: с войной или миром.
      – Хан, повелитель Вселенной и Всемогущий Едигей желают тебе, своему улуснику на Москве, добро здравствовать и напоминают, что пора слать дань – выход. Срок выхода истёк, – проговорил посол.
      – Повелитель Вселенной и Всемогущий Едигей шлют тебе, великий Московский князь, тысяча и один поклон, – перевел толмач сказанное Мирзой.
      «Мал, кривобок, а по глазам видать – хитрый старик, – подумал Василий Дмитриевич о толмаче. – И борода козлиной подобна». Василий Дмитриевич знал татарский язык и в толмаче не нуждался. Но от ордынцев это скрывал, предпочитал выслушать обоих, говоривших об одном и том же. Подобная уловка всегда приносила пользу. Вот и сейчас посол говорил задиристо, а толмач смягчал сказанное. Означало это одно: Орда пугать пугала, а нападать пока опасалась.
      «Хорошо бы ещё годов десяток в мире пожить. За десять лет совсем бы окрепли, ордынские цепи бы сбросили. Да Едигей не хуже нас это понимает». Размышляя, Василий Дмитриевич перевёл взгляд с толмача на молодого ордынца с недобрым и напряжённым лицом. Молодец стоял неподвижно, как истукан. На уровне груди он держал ларчик, обитый кожей.
      – Страх перед повелителем Вселенной должен ты иметь. Орда тебе ярлык на княжение выдала, – говорил посол. – Выход в Орду отправляй немедля. О том и в письме великого Едигея говорится: «Долзно тебе, великий княсь, не задерзивать выход. По милости повелителя Вселенной ты имеешь краснопечатный ярлык».
      Полтораста лет владели Русью ордынцы, считали своим улусом. С тех самых пор, как прошёл Батый огнём и мечом по стране, обязалась Русь платить Орде выход. Так было и будет, думали в Орде. Напрасно Москва подняла голову, обрадованная победой на Куликовом поле. Кто высоко занёсся, тому тяжелей падать.
      Мирза кивнул молодому ордынцу. Тот вышел вперёд, упал на оба колена и, наклонив голову до самого пола, протянул великому князю ларец.
      Василий Дмитриевич не шелохнулся, не подал знака принять.
      На лице посла задвигались скулы. Бояре притихли, даже ближние не всегда понимали, что руководило иными поступками князя. А он нарочно сердил посла, чтобы Орда знала: Москва ныне не та, Орды не боится, не раболепствует перед ней.
      Тишина в Посольской палате сделалась страшной. Казалось, сейчас Мирза закричит. Но вместо того раздался спокойный и ровный голос великого князя:
      – Иван Фёдорович, почему медлишь, не принимаешь ларец, присланный Всемогущим?
      Иван Кошка взял у ордынца ларчик, открыл. Кроме пергамента, испещрённого крупной арабской вязью, в ларце ничего не было. Вопреки обычному, подарка к письму Едигей не прибавил.
      – Читай! – приказал Василий Дмитриевич.
      Иван Кошка сорвал тамгу – вислую красную печать. Пергамент раскрылся с лёгким, чуть слышным похрустыванием.
      «Писан в год Курицы, во второй месяц лета, в день шестой, – принялся читать Иван Фёдорович, бегло переводя арабский текст. Собственной письменности у ордынцев не было, пользовались арабской. – От Едигея поклон Василию. Слышание наше таково, что неправда у тебя в городах чинится. А прежде улус страх держал, и пошлины и послов ханских чтили и держали без обид. Сам ты в Орде давно не бывал, ни сына, ни брата не присылал, ни старшего боярина. Добрые нравы и добрая дума и добрые дела были от боярина Фёдора Кошки. Но это время прошло. Теперь у тебя сын его Иван, казначей твой и любимец. Старейшина. Без его слова и думы ты не выступаешь… – Зелёные глаза Ивана Кошки засветились, как у настоящего зверя, когда он читал эти слова. – А от плохой думы улусу твоему придёт разорение, и люди изгибнут. Так ты впредь поступай иначе, молодых не слушай, а собери старших своих бояр: Илью Ивановича, Петра Константиновича, Ивана Никитича, да многих других стариков земских и думай с ними добрую думу».
      Иван Фёдорович кончил читать и свернул свиток. Взгляд, который он бросил при этом на князя, был весел, словно казначей хотел сказать: «Крепко побил ордынцев пресветлый твой батюшка, князь Дмитрий Донской, коль не приказывают они Москве, а просят». Однако ответного взгляда не последовало. Князь оставался замкнутым и неприступным.
      – Благодари Всемогущего Едигея на добром пожелании, – проговорил он ровным голосом. – Выход вскорости соберём. Повезут Илья Иванович да Пётр Константинович, раз они Едигею любы. Со временем и я в Орде побываю.
      Мирза хотел возразить, но великий князь сделал знак, встречники окружили посла с его свитой и вывели из палаты. Только ордынец, что подал ларец, не вышел со всеми, а продолжал стоять на коленях перед креслом Василия Дмитриевича.
      Василий Дмитриевич недоуменно вскинул брови.
      – Не гневайся, государь, коль что не так, – торопливо вышел вперёд Иван Никитич Уда. – Я, худородный, повинен, не упредил тебя. Этого молодца, – Иван Никитич ткнул посохом в ордынца, – Едигейка тебе прислал.
      – Чем же отличен сей молодец, что его подарком шлют?
      – Отличен, государь, как есть отличен. Глухонемой он, не говорит, не слышит. На одни знаки откликается. Толмач о нём сказывал, что стража – вернее не сыскать. Поставь у хором – глотку перегрызёт, а незваного гостя не впустит.
      – Верно, что глухонемой?
      – Не изволь сомневаться, государь. Юрий Холмский его по Орде знавал, подтвердил.
      – А вот мы сейчас проверку устроим, – Иван Кошка зашёл за спину ордынца и со всей силой ударил подсвечником в медное блюдо. Грохот раздался такой, что паникадила на потолке закачалась. Все, кто был в палате, вздрогнули и обернулись. Один ордынец не шелохнулся.
      – Не слышит, – удовлетворённо сказал великий князь. – Проверить, не умеет ли читать-писать.
      Думный дьяк Тимофей подал немому берёсту и писало. Немой посмотрел с удивлением, пожал плечами. Тимофей сделал вид, что пишет. Немой отрицательно покачал головой.
      – Вот и ладно, – сказал Василий Дмитриевич. – Соглядатаев из Орды у нас предостаточно. А этот коль что и прознает, всё одно передать не сможет. Надобно Едигею поклониться ответным подарком немалым. Распорядись, казначей, – Василий Дмитриевич встал, чтоб покинуть палату. Обитая красной кожей дверь на больших медных петлях раскрылась перед ним, словно сама собой.

* * *

      В Земском приказе Пантюшку с Фаддеем протомили долгое время. Рыжебородый дьяк с толстой нижней губой выспрашивал, кто такие, чем занимаются.
      – Гончарю, в Гончарной слободе живу, вместе с девочкой-малолеткой. Медведь её собственность, – отвечал Пантюшка.
      – Что правда, то правда, – частил Фаддей. – Как есть правду-истину сказывает малый. В одном только путает: медведь мой. Хоть у сродника моего спросите. Он и в дом-то медведя впустил как моего друга или брата кровного.
      – Правда ль это? – спросил земской дьяк у Пантюшки.
      – Что в дом медведя неправдой ввели, в том правда, а что медведь Фаддеев, в том неправда.
      – Правда-неправда, не разбери-пойми вас. – Дьяк оттопырил нижнюю губу, и без того свисавшую над бородой, и брезгливо добавил – Судитесь полем.
      – Дурной ты человек, Фаддей, – сказал Пантюшка, когда, покинув приказ, они очутились на площади. – И Устинька из-за тебя прохворала всё зиму, и Медоеду сидеть под замком.
      – Не я дурной, времена дурные. Времена получшают, и я лучше стану, а покуда – прощай. Не забывай Медоедке приносить кашу, мне будет недосуг. – Фаддей глумливо рассмеялся и исчез в кремлёвском многолюдье.
      Пантюшка заторопился домой. «То-то Устинька обрадуется, что нашёлся Медоед, – размышлял он на ходу. – „Поле“ я выиграю. Как не выиграть – правда на моей стороне. А вдруг случится неладное, вдруг не выиграю? Что с Устинькой тогда будет?» Не успев додумать страшную мысль, Пантюшка увидел ордынцев. Одно на другое пало: рядом с насупленным важным Мирзой ехал вертлявый старик с худосочной белой бородкой.
      «Хажибей! – ноги Пантюшки приросли к мостовой. – Увидит меня – схватит. Снова неволя? Не дамся, ни за что не дамся.
      Лучше в Москве-реке утоплюсь!» – Пантюшка пустился бежать не разбирая дороги.
      Но беспокоился он напрасно. Хажибей и думать забыл о беглом рабе. Не то волновало его сейчас. Маленькие бегающие глазки смотрели не на людей, а в небо. Задранная кверху жидкая светлая бородёнка подрагивала.
      – Ай, хорошо, ай, красиво, – приговаривал он то и дело.
      – Что у врагов хвалишь? – не выдержав, буркнул Мирза.
      – Жилища русских богов хвалю. Поверху они золотые. Сколько золота! Небо скрылось. Над площадью золотой шатёр повис.
 
 
      Соборная площадь, к которой сходились все улицы Кремля, с четырёх сторон была окружена церквями. На север смотрел Успенский собор. На южную береговую сторону выходил Архангельский. На востоке возвышалась церковь Ивана Лествичника с башней-звонницей. На западе, рядом с хоромами великого князя, вставала Благовещенская церковь, возведённая всего семь лет назад.
      Ладные и строгие постройки из тёсаных плит белого камня были увенчаны золотыми куполами.
      – Ай, красиво, ай, много золота на Москве. Князь писал, что московская земля бедная. Врал собака князь.
      – Придёт время, московское золото станет ордынским.
      – Когда придёт этот прекрасный день?
      – Когда Всемогущий отдаст приказ.
      – Будь благословенна его воля. А пока Москва строится. Вон и на княжьем подворье мокнет извёстка.
      – Пусть строится. Веселей будет рушить. Москву с лица земли сотрём. Укротим её гордость. Пройдём по русской земле, как великий Батый хаживал.
      – Да пошлёт аллах разбогатеть русским золотом.
      – Так и будет.

ГЛАВА 10
Феофан Грек за работой

      Феофан, родом грек, книги изограф нарочитый и среди иконописцев отменный живописец.
Из письма Епифания Премудрого

      Неудивительно, что ордынцы заметили, как усиленно строилась Москва. Земля на великокняжьем подворье, особенно вокруг Благовещенской церкви, была изрыта ямами.
      На дне в ящиках-творилах всю осень и зиму отстаивалась известь. Чем дольше пролежит известь в яме, тем крепче получится штукатурка.
      С наступлением тёплых дней Благовещенская церковь сделалась оживлённее великокняжьих палат.
      Двери нарядных входов-порталов, с рядами колонок под аркой не затворялись. С утра и до позднего вечера в них толкался работный народ.
      – Поберегись!
      – Принимай пеньку лучшую!
      – Куда доски сваливать?
      – Рубите, братцы, солому. Приспело замешивать левкас.
      Работы велись с тем размахом и чёткостью, какие умел придавать Феофан всему, что он делал. Каждый час у него был рассчитан.
 
 
      Пока возводились леса, левкасщики замешивали известь с мукой и рубленым льном. Такая прочнее. Там, где леса успели подняться, стена покрывалась первым слоем левкаса толщиной в два пальца. Едва подсыхал первый слой, как поверх клался второй. Этот был толщиной в палец. Третий слой из тончайшей извести, просеянной через самое мелкое сито, назывался «накрывкой».
      Он накладывался в последний момент и не на всю стену, а лишь на ту часть, которую живописец предполагал расписать за рабочий день. Если покрывка просохнет прежде чем с ней соединятся краски, роспись отлетит; просохнув вместе с накрывкой, краски навсегда соединятся со стеной. Уничтожить такую живопись можно или разрушив стену, или сбив толстый трёхслойный левкас.
      «Как краски в левкас войдут, так и крепко будет. А левкасу на стену столько класть, сколько написать успеешь. Колико можешь написать, столько и налевкась, и то будет крепко и вечно и не боится воды», – сказано в Подлиннике. Левкасщик деревянной лопаткой набрасывал на стену накрывку и растирал её тёркой. После того живописец брался за кисть. Работа живописца считалась настолько важной, что о ней сообщалось в летописях.

* * *

      Весной тысяча четыреста пятого года московский летописец, набрав чернила на лебяжье перо, вывел крупно: «Мастера были Феофан иконник Грек, да Прохор старец с Городца, да чернец Андрей Рублёв».
      Имя Андрея Рублёва летописец поставил последним. Рублёв был моложе двух других мастеров и в то время меньше известен, чем Прохор и Феофан.

* * *

      Феофан подносил к стене длинную кисть с замедленной величавостью. Тем не менее его манеру работать Андрею хотелось назвать «яростной». Короткие белые мазки стремительно срывались с длинноволосой кисти. Словно косой дождь или солнечные лучи, брызнувшие из-за тучи, обрушивались белые «пробела» на тёмные лица величавых и строгих старцев, очерченных на стене подвижной прерывистой линией.
      Белые искры вспыхивали в седых волосах, в складках одежды, на кончиках пальцев. Казалось, огонь, пламеневший в сердцах, рвался наружу и, вырвавшись, озарял людей, палаты, деревья, скалистые горки.
      Андрей не мог оторвать взгляда от чуда, творимого Феофаном. А тот будто обычным делом был занят: ходил взад и вперёд по помосту, шутил, разговаривал, поучал молодых живописцев из Троицкого монастыря изготовлять водяные краски для стенописания.
      – Прибавляйте в синюю и красную хорошо сбитое яйцо, растёртое в клее. Соединение получите нерасторжимое.
      – Спасибо за науку, отец, не преминем воспользоваться. Рядом с Феофаном высилась стопка олевкашенных кирпичей.
      На них он пробовал краски.
      – Любопытствую, как называют у тебя на родине подобного рода живопись? – спросил Феофана высокий осанистый человек в чёрном монашьем одеянии. Он один удостоился чурбака и сидел, остальные стояли.
      – Епифаний хоть и праздно сидит, да голова пребывает не в праздности, – засмеялся Феофан, продолжая бросать на стену короткие, выразительные пробела, – уж коли задаст вопрос, то поднимет тему премудрую.
      – Чем смеяться, лучше ответить. Иль беседа мешает?
      – Возможно ли, чтобы мешала беседа с Премудрым? Для обозначения стенописи, которой я, недостойный, сейчас занимаюсь, принято говорить «фреска» – «свежий».
      – Написанное по свежей, незатвердевшей штукатурке? Не этим ли способом работали древние, населявшие в отдалённые времена земли Греции?
      – Прав, прав, Премудрый, прав дважды, – откликнулся живописец с охотой, но взгляд от стены оторвал. Можно было подумать, что беседует он не только с людьми, но и с теми ещё не законченными образами, что возникали перед ним на стене. – Древние украшали здания живописью по сырому. Об этом сообщили старые свитки, сохранившие до наших дней множество дельных советов по поводу фрески.
      Феофан замолчал, отошёл от стены, приблизился, вновь отошёл и снова приблизился. Андрей, не спускавший с мастера глаз, едва успел уловить то быстрое и точное движение кисти, которым Феофан положил рядом с пробелами несколько голубовато-серых мазков.
      Фигуры на стене ожили. В глазах вспыхнуло пламя, губы, казалось, готовы были заговорить.
      Андрей почувствовал, что на его глазах закипают слёзы. Не пытаясь их скрыть, он подошёл к Феофану как можно ближе. Ему хотелось увидеть глаза живописца, только что сотворившего чудо. Но живописец, словно не он вдохнул в холодное изображение дыхание жизни, как ни в чём не бывало продолжил прерванный разговор:
      – Дела, отдалённые от наших дней, становятся понятными, когда они вверены книгам.
      – Ещё большее заключено в изображениях, – возразил Епифаний.
      – Книги учат правде. Из книг извлекаются знания.
      – Изображения понятны разноязыким народам, понятны и тем, кто не обучен грамотной хитрости. Изображения пробуждают в сердцах жажду подвига. Взгляни на собственную фреску: напоминая о геройских деяниях прошлого, она зовёт к подражанию ныне живущих.
      Живописец отстаивал книги, писатель – живопись. Но Епифаний увлёкся, и Феофан, любивший над ним подтрунить, тотчас этим воспользовался.
      – Речь у тебя, Премудрый, лёгкая, чистая, громогласная. Всё ты нам объяснил. Одно запамятовал.
      – Что ж это?
      – Не сказал, что живописец сродни владыке: творит что захочет. Захочет – создаст образ небесной прелести, захочет – чудовище, страшнее чёрта. Над всеми он князь! – Феофан захохотал. Глядя на него, рассмеялся и Епифаний.
      – Насмешлив ты, Грек, хоть и говоришь о серьёзном. Кисть Феофана коснулась стены. На синих одеждах старцев возникли складки, подобные молниям.
      «Непостижимо, – подумал Андрей. – Как это можно творить великое, разговаривая и смеясь?»
      – Что, Андрей, недоумеваешь, как можно живопись сотворять и одновременно разговорами заниматься? – Феофан скосил глаза на Андрея и приветливо кивнул.
      – Недоумеваю, – ответил Андрей со свойственной ему прямотой.
      – Меня же удивляет другое, – сказал Епифаний.
      – Что ж это, Премудрый? Поведай.
      – Работал ты, Грек, во многих стольных городах, в одной Москве расписал три церкви, да великокняжьи хоромы, да хоромы Владимира Андреевича Храброго. Однако никто не видел, чтобы ты смотрел на образцы, помещённые в Подлиннике, как это делают прочие.
      – Образцы здесь храню. Здесь и здесь, – Феофан черенком кисти коснулся лба и груди. – Сюда и заглядываю. Живописцы, которые не столько творят, сколько Подлинник изучают, делают это от малого опыта или неверия в свои силы. Некоторым сие ненадобно. – Феофан обернулся к Андрею, но того уже не было рядом. Его позвали левкасщики, крикнув, что накрывка готова.
      Епифаний хотел возвратить ушедшего.
      – Оставь, – удержал его Феофан. – Рублёв не нуждается в похвале. И работает он без нашего шума, в тишине и молчании.
      – Слова, что ты произносишь, не пустой шум. Сколько бы с тобой ни беседовал, не могу надивиться твоей мудрости. Но так ли Рублёв одарён, как ты о том говоришь?
      – Так. И ещё более. Андрей создаёт образы удивительные, хотя и другие, чем представляются мне. С той поры, как его рисунки в книге увидел, понял, что работать нам вместе. Хвалу ему возношу от чистого сердца.
      Старый мастер был мудр. Он знал, что в многообразии мира нашли своё место и жизнь и смерть, и буря и тишина, неодолимая сила и неодолимая нежность. Себя он ощущал создателем бури. Рублёв являлся творцом тишины. Можно ли решить, что важнее?
      Русь мечтала о тишине. Тишина – это мир. Тишина давала возможность собраться с силами, преодолеть невзгоды кровавых войн. Превыше других лет москвичи ценили такие, когда летописец за целый год вносил в свою книгу единственную фразу: «Была тишина».
      Плавные линии рисунка Рублёва выражали именно такую, всепобеждающую тишину.
      Размышляя об этом, Феофан до конца работы не проронил ни слова. Когда часозвоня пробила пять ударов и вслед за этим стало темнеть, он отложил кисти и срезал острым ножом незаписанный левкас. Срез прошёлся наискосок, чтобы не так заметно обозначалась «соединительная линия». Она появится завтра, когда олевкасят следующий участок стены.
      Из церкви Феофан с Епифанием вышли вместе. У часозвони, как всегда, толпился народ. Часы установили недавно, и посмотреть на диковинку, измерявшую время и бившую в колокол, приезжали из других городов. О москвичах и говорить нечего.
      – Предела нет человеческому преухищрению, – сказал Епифаний, кивая на башню с луной и часомерьем.
      – И человеческому любопытству, – подхватил Феофан, указывая на толпу.
      – И-эх, и-эх, любопытство не грех!
      Феофан обернулся, но угадать, кому принадлежал смешливый голос, не мог. Да и неважно было.
      – Любят достославные москвичи любопытное, хитроумное и развлечению способствующее, – сказал он Епифанию.
      – Любят, – отозвался тот.
      Не задерживаясь в толпе зевак, живописец и писатель двинулись через Соборную площадь.

ГЛАВА 11
Суд полем

      Биться бойцу можно с бойцом, или небойцу с небойцом. А бойцу с небойцом, чтоб не биться.
Из судейского указа

      Часомерье с луной Фаддеем видано-перевидано. Не праздное любопытство привело его в Кремль. Он пришёл упросить земского дьяка вернуть Медоедку без всякого суда. Встречи на поле он опасался. «Уж больно высок вымахал, на голову выше меня», – думал он о Пантюшке.
      Пересчитав выложенные Фаддеем деньги, дьяк в ответ лишь презрительно выпятил нижнюю губу.
      – Смилуйся, – принялся уговаривать дьяка Фаддей. – Все принёс, что имел.
      – Нет, – сказал дьяк, как отрезал. – Медведь не коза, медведь – имущество дорогое. Судись полем.
      «И-эх, новый грех, – сокрушённо подумал Фаддей, покидая Земский приказ. – Не хотел на душу брать, да, видно, придётся». Фаддей отправился на поиски бродячего кузнеца.

* * *

      Судейными полями Москва располагала не одним – несколькими. Бояре, окольничьи, думные и другой «белый народ» судились вблизи Кремля. Их оружием являлись мечи да копья. «Чёрный народ» – чернь – бился в посадах, правду искал с помощью палок и кулаков. Поле, где назначались встречи таганщикам, гончарам и котельщикам, находилось так близко от Гончарной слободы, что Пантюшка, выйдя загодя, пришёл чуть свет, раньше, чем появились первые зрители. Вместе с ним пришла Устинька. Пантюшка не хотел её брать, да разве Устиньку удержишь. Сказала «пойду» и пошла.
 
 
      Через малое время появился противник. Ждать себя не заставил.
      – Здравствуйте, крохотки. Здравствуй, Устинька ненаглядная, цветик аленький. Каково прыгаешь?
      ^стинька обмерила Фаддея таким взглядом, что другой на его месте сгорел бы от стыда. А Фаддей – ничего, только ухмыльнулся:
      – Ишь разгневалась, крохотка. Добро бы за что, а то – и-эх – за медвежий мех.
      – За Медоедку, не за мех!
      – Оставь его, Устинька, – вмешался Пантюшка. – Поле рассудит, на чьей стороне правда. А биться за Медоедку буду хоть до смерти.
      – Что ж, крохотки, можно и до смерти. Вот оно, поле, рядом.
      Поле рядом, но попадёшь на него не сразу, истомишься от долгого ожидания, прежде чем выйдешь. Сначала судились неполадившие при разделе имущества. Во вторую очередь разбирались споры из-за права пользоваться колодцем или обжигательной печью. Тяжбы из-за скотины стояли на очереди последними.
      И хотя по пустякам на поле не лезли, суд собирался не часто – и дел накопилось множество.
      Судья со своим помощником, судейским дьяком, сидел на высоком помосте. Оттуда хорошо было видно, честно ли бьются польщики, все ли правила соблюдают.
      Большинство польщиков бились сами. Кто не верил в собственные силы, вместо себя выставлял наёмных бойцов, чаще всего из литейщиков или кузнецов. Бойцами они считались лучшими. Бились на поле по соглашению: на палках, на кулаках и в «обхват»– кто кого свалит. Удары наносились лишь спереди. Лежачего бить запрещалось. Не только судьи – зрители могли покарать за нарушение правил.
      Болельщиков и любопытствующих собирало поле немало. Без них и суд был бы не суд. Кто бы тогда истошными криками горячил и подбадривал спорщиков?
      – Бей, Авдюшко! Сади в грудь! – неслось через поле.
      – Держись, Панкратка, наша возьмёт!
      – В грудь его, под самые рёбра!
      – Замолкни, видишь – упал!
      – Ништо, в другой раз не полезет!
      Одного спорщика унесли на руках. Другой ушёл победителем.
      – Фаддей Курьеножка! Пантелейка Гнедыш! – выкрикнул наконец дьяк. Фаддей и Пантюшка поспешно приблизились к помосту. Судья окинул их недоуменным взглядом, словно увидел диковинку из сказки, и гневно вымолвил:
      – Вы что, насмехаться вздумали над судом? Где это сказано, чтобы старый судился с малым.
      – Сказано, сказано, – заторопился Фаддей. – Старость головой крепка, младость – плечами. Вот и выходит, что сил у старого с малым как раз поровну.
      – Не старый он, и я не мальчонка, – сказал Пантюшка. – Нет нам другого хода, кроме поля, и в Земском приказе так порешили.
      Судья перебрал берестяные дощечки, стопкой лежащие перед ним.
      – Верно, написано, – сказал он, обращаясь к дьяку. – Делать нечего. Выпускай их, спрашивай как положено.
      – Фаддей Курьеножка, – возгласил зычным голосом дьяк, – лезешь ли биться на поле?
      – Лезу, как не лезть. Хотеть не хочу, а приходится.
      – Пантелейка Гнедыш, лезешь ли биться на поле?
      – Лезу.
      – Бейтесь на кулаках, без хитрости, без крюка, без подножки – на полную честность.
      Пантюшка сразу пошёл в наступление, едва они с Фаддеем оказались на поле и встали друг перед другом. Драться ему приходилось лишь в детстве, с такими же мальчонками, каким был сам. С той поры случая не было. Но кулачные бои он видел не раз и многие приёмы запомнил: наотмашь – в грудь, мелко и часто – под рёбра, снизу – в челюсть. Фаддей уходил из-под ударов, боя не принимал, прыгал, увёртывался, колесил.
      – Не крутись, как мышь! – крикнул кто-то. – Всё одно рыжий мальчонка одолеет.
      – Бей его, малец! – понеслось из рядов болельщиков. – Бей! Гони в угол, не давай уходить!
      Пантюшка изловчился и наотмашь ударил противника в грудь. Тот покачнулся.
      – Молодец мальчонка!
      – Так его, рыжий. Сади ещё раз!
      Пантюшка отвёл руку для второго удара. Он знал, что сейчас свалит Фаддея.
      – Уйди! Не хочу! – отчаянный Устинькин крик перекрыл голоса всех болельщиков. Пантюшка вмиг обернулся. Устинька билась в чьих-то руках. «Отпусти девочку!» – хотел закричать Пантюшка и не успел. Резкая боль разорвала затылок. В глазах стало темно.
      Когда через малое время ему удалось подняться, он не увидел Устиньку на том месте, где она была только что.
      – Устинька! – в ужасе крикнул Пантюшка. Никто не ответил.
      Не помня себя, Пантюшка бросился сквозь толпу.
      – Стой! – закричал вдогонку дьяк. – Суд не кончился!
      – Чего там, пусть удирает, – глядя в землю, буркнул Фаддей. – Дело ясное – я выиграл.
      – Кто выиграл, мы ещё поглядим. – На поле рядом с Фаддеем очутился бродячий кузнец. Фаддей не ждал, что кузнец, всегда в этот час работавший на торгу, явится на Яузу.
      – Покажи-ка людям, что у тебя в кулаке! – Кузнец с силой сдавил руку Фаддея. Пальцы, сжатые в кулак, сами собой разжались. На землю упал плоский кусок железа с острым концом.
      – Закладка! – ахнули стоявшие близко, разглядев, что выпало из разжатой руки.
      – Закладка! – понеслось по рядам.
      – Так вот для чего ты у меня железо просил! – Кузнец надвинулся на Фаддея. Рядом с ним оказались другие. Один за другим выходили люди на поле. Вид у них был недобрый. «Погиб, – пронеслось в голове Фаддея. – За закладку до смерти изобьют. Надо бежать». Он нырнул из-под руки кузнеца и припустил вдоль поля, петляя как заяц.
      – Держи! – закричал кузнец.
      – Держи! – закричали люди и бросились за Фаддеем.
      … Пантюшка бежал вдоль крутого яузского берега. Ему показалось, что оттуда два раза донёсся Устинькин крик, словно звала она: «Пантюшка».
      Место было глухое. Пустыри, овраги и ямы, где гончары брали глину. Прохожие не попадались.
      – Устинька! Ус-тинь-ка!
      В ответ – тишина. Только где-то совсем далеко прозвучал частый топот копыт и несколько раз протявкала собака.
      Пантюшка пересёк небольшой овраг. Подъём вверх оказался трудным, но он преодолел его. Теперь путь лежал через ровное поле, разделённое на длинные грядки. Потом пришёл черёд яблоневым садам. Вдалеке виднелась бревенчатая стена с коренастыми башнями под шатровыми крышами. Не знают ли там, куда подевалась Устинька?
      Пантюшка старался бежать как можно быстрее. Однако ноги слушались плохо. Он то и дело спотыкался. По лицу текла кровь. Рукав рубахи, которым он вытирал липкую струйку, вымок и отяжелел. Невысоким развесистым яблоням конца не предвиделось. Стена с башнями не приближалась.

* * *

      Выйдя на правый берег Яузы, Андрей, как всегда, замедлил шаг.
      По городу он проходил быстро, слишком быстро и малостепенно для человека в монашеской рясе. Через пустыри, пролески и, главное, через сады двигался не спеша. Этот путь он любил, не тяготился однообразием, хотя проделывал его два раза в день, утром и вечером. О каком однообразии могла идти речь, если поутру яблони стояли розовыми от первых блесков зари, а вечером расплывались, теряя очертания, становились серебряно-серыми, одного цвета с сумерками.
      Путь от серединной части Москвы, где Андрей расписывал церковь, до Андроньева монастыря, стоявшего за пределами города, длился около часа. Это было время, когда Андрей слушал плеск речных волн, щебет птиц, живших в садах, наблюдал нежную зелень первых весенних ростков, пробившихся сквозь потеплевшую землю.
      «Сколь удивительна красота земли, – думал он, неторопливо идя среди яблонь. – Сколь непостижима глубина неба. Оно неоглядно и бездонно даже сейчас, когда светозарные краски дня уступают чёрным и золотым краскам ночи».
 
 
      Андрей пошёл чуть быстрее. Весь день он работал под сводами и изрядно устал. Работать пришлось то стоя, то лёжа, то согнувшись под аркой.
      Но не желание поскорей очутиться в своей келье заставило его ускорить шаг. Впереди, в стороне от тропинки что-то белело. Утром, когда Андрей направлялся в Кремль, белого пятна не было. «Иль не приметил?»
      Его охватила тревога. Он побежал.

* * *

      Открыв глаза, Пантюшка увидел, что лежит на пристенной лавке в палате столь маленькой, что не вставая можно было дотянуться до противоположной стены.
      «Монашья келья. Добежал, значит», – подумал Пантюшка. Но как ни напрягал он память, ему не удалось припомнить, каким образом он очутился в монастыре.
      В келье было светло, не по ночному времени, хотя лампадка в углу едва теплилась. Свет проникал через оконце, прорубленное под потолком. Он был тусклый и красный.
      «Почему свет красный?» Пантюшка выбрался из-под тулупа, которым его кто-то укрыл, и, держась за стену, добрался до скамьи, стоявшей под оконцем. Залезть на скамью оказалось делом нелёгким. Но он всё же залез. В узком проёме окна открылось небо, высветленное красным заревом. В Москве полыхал пожар.
      Пантюшка спрыгнул на пол и чуть не упал. Ноги сами собой начали подгибаться.
      – Что ты, зачем с лавки поднялся? – Высокого роста человек в чёрной рясе вбежал в келью. Он успел подхватить Пантюшку.
      – Ложись. Лежать тебе надобно.
      – В какой стороне горит? – Пантюшка обернул к чернецу скривившееся от боли лицо.
      – На Гончарной занялось. Котельничью отстояли, а Гончарная выгорела.
      Пантюшка рванулся.
      – Тише, рана откроется. Вечером, как тебя принёс, долго кровь не мог остановить. Ты и чувств лишился оттого, что крови вытекло много. Я иду, вижу среди яблонь что-то белеет. А это ты лежишь, ноги раскинул, словно и в беспамятстве продолжаешь бежать куда-то.
      – За Устинькой я бежал. Пусти. Дальше побегу, надо её искать.
      – Куда? Помощь ты никому не окажешь, только сам пропадёшь. К утру тебе полегчает, тогда и иди. А сейчас, сделай милость, ложись.
      С той поры, как погибла порубленная ордынцами мать, с Пантюшкой никто не говорил так ласково.
      – Не обманешь? – спросил он, давая отвести себя к лавке. – Отпустишь к утру?
      – Слово моё твёрдое.

ГЛАВА 12
В слободе и за кремлевской стеной

 
Ой, огонь, яро пламя,
Что ты с нами, огонь, делаешь?
 
Из русской песни

      Остаток ночи Андрей и Пантюшка провели в разговорах. Андрей не говорил, Андрей слушал, но слушал он так, что Пантюшка рассказал ему всё: и как в Рязани жил с отцом-матерью, и как из Орды бежал, и как Устиньку встретил. Не утаил и того, что не приходилась Устинька ему сестрёнкой, а была неведомо откуда. Этого он не открыл ни хозяину-гончару, ни дьяку в Земском приказе.
      Рассказывал Пантюшка до петухов. Едва первый заголосил, Пантюшка сорвался с лавки.
      – Отпусти в слободу, как обещал.
      – Дойдёшь, рана не ноет?
      – Дойду. Совсем оздоровел.
      – Через самое малое время и я на Москву отправлюсь.
      – Невмоготу ждать. Пусти.

* * *

      Очутившись за монастырской стеной, Пантюшка бросился вниз к огородам. Было рано. Заря едва занималась. Где-то звучал берестяной пастуший рожок. Пантюшка побежал напрямик, не разбирая тропинок, следя лишь за тем, чтобы не споткнуться и не упасть.
      Сказав Андрею, что выздоровел, Пантюшка солгал. Рана ныла, в ушах стоял звон. Каждый шаг отзывался в затылке болью. Но тревога за Устиньку подгоняла его вперёд.
      «Где Устинька? Вернулась ли в слободу?»
      Да где же сама слобода?!
      Кончились яблоневые сады, прошли огородные грядки. Позади и поле, где Пантюшка бился с Фаддеем и проиграл Медоедку. Вот холодный овраг. За ним поросший деревьями холм… Где ж слобода? Она должна быть сразу за холмом. Где избы, службы, колодезные журавли?
      Пантюшка бежал по Гончарной и видел одни обгоревшие брёвна. Их раскидывали по Сторонам железными крючьями. На потревоженных брёвнах вспыхивали и гасли короткие синие огоньки.
      Людей в слободе было больше обычного. Таганщики и котельщики помогали попавшим в беду гончарам расчищать дворы и ставить времянки.
      Пожар, за Яузой дело не редкое. Чуть ли не в каждом хозяйстве имелись горн или обжигательная печь. Долго ли вылететь искре?
      Не раз горели яузские слободы, не раз и отстраивались. «Лес – на холме, глина – в овраге, за руками и вовсе ходить не надо», – говорили яузцы. Вот и сейчас в каждом дворе копошился народ. Только в одном-единственном не было ни души: ни хозяина, ни хозяйки, ни помощников.
      – Куда они подевались? – спросил вслух Пантюшка, озирая пустынный двор. Кроме груды потухших углей, он ничего не видел.
      – Убегли твои хозяева, чтоб в ответе, значит, не быть, – отозвалась тётка Маланья, проходившая мимо.
      – В каком ответе? – кинулся к ней Пантюшка. Маланья была известной на всю слободу торговкой жареной рыбой и первой разносчицей новостей.
      – Пожар-то не из-за кого-нибудь, из-за сродника твоих хозяев начался.
      – Из-за Фаддея?
      – По-твоему – Фаддей, по-моему – бес переряженный. Сжёг слободу.
      Пантюшка ничего не понимал.
      – Подпалил, что ли? Не томи, тётушка Маланья, сказывай.
      – Вот привязался, словно репей к боярской шубе. Чего тут сказывать? Судился этот Фаддей, чтоб его черти к себе унесли, с одним мальчонкой. Да не честно судился: закладку в кулак заложил. Народ как увидел, так и погнал его с поля. Фаддей – в слободу.
 
      Тут тётка Маланья оборвала рассказ и вытаращила глаза на Пантюшку.
      – Что ты морок на меня напускаешь? – закричала она в сердцах. – Ты и есть тот самый, с кем Фаддей бился. Лучше меня всё знаешь, а лезешь с расспросами, словно коза на капустную грядку.
      :– Тётушка, – взмолился Пантюшка, – расскажи, сделай милость. Не был я здесь со вчерашнего дня, пожар без меня приключился.
      – Некогда мне сказки сказывать. Видишь, добро волоку. – В руках тётки Маланьи была покорёженная жаровня. – И сказывать нечего. Побежал супостат в слободу, к сродникам. Люди – за ним. Разгневались очень. – Тётка Маланья поставила жаровню на землю и принялась рассматривать перевязанную Пантюшкину голову.
      – Дальше, тётушка, дальше.
 
 
      – Дальше и того хуже. Со зла иль со страху, что крепко побьют, принялся Фаддейка хватать из печи головешки и бросать в народ. Преступный человек, как есть преступный. Экую силу людей оставил без крова. – Тётка Маланья подхватила жаровню.
      – Тётушка, повремени самую малость. Не видала ль ты Устиньку или слыхала, может, о ней?
      – Сестрёнка твоя, что ли?
      – Пускай сестрёнка.
      – Много их, босоногих, здесь бегало. За всеми не углядишь. Ты вон у тех поспрошай. – Тётка Маланья махнула рукой на пустырь. Там под присмотром старух в ворохе спасённого из огня платья копошилась малая ребятня.
      Старухи Устиньку вовсе не знали. Откуда и знать: всю зиму она проболела, на улицу не показывалась.
      – Какова из себя-то будет? – спросили они Пантюшку.
      – Маленькая, тоненькая, волосы тёмные, брови в шнурок вытянуты.
      – Сколько годков?
      – Десять.
      – Нет, милый. У нас под началом одни ползуночки. Ты поспрашивай по дворам.
      Пантюшка бросился во дворы.
      – Сестрёнку ищу. Устинькой звать. Маленькая, тоненькая. Не видел ли кто?
      – Эй! Тут мальчонка ищет сестру!
      – Ох, горе-горькое! Велика ль?
      – Десять вёсен исполнилось.
      – Соседи! Девчонку-невеличку не приметили? Люди откладывали топоры и ломы, спешили на зов.
      – Кто девочку потерял?
      – Я, – отвечал всем Пантюшка. – Маленькая, тоненькая, брови как нарисованные. Когда я с Фаддеем бился, кто-то уволок её с поля. Наверное, хозяин, чтобы не расхворалась снова. А может, ещё кто.
      – Было! – закричал бродячий купец. Вместе с другими он помогал гончарам. – Было такое. Видал, как уносили девочку. Только не знал, что это твоя сестрёнка.
      – Что за человек уносил? – Пантюшка вцепился в плечо кузнеца, словно тот мог исчезнуть.
      – Что за человек? – переспросил кузнец и поскрёб затылок. – Не знаю, как и сказать.
      – Длинный, тощий, борода лохматая? – Пантюшка описывал своего хозяина.
      – Что длинный – то верно, а тощий – того не скажешь, – возразил кузнец. – Плечи в два раза шире моих. Как есть богатырь.
      Пантюшка опустил голову, чтоб никто не увидел слёз, набежавших вдруг на глаза. Кем угодно можно было назвать хозяина, только не богатырём. Значит, Устиньку утащил неведомо кто.
      – Эх, – простонал кузнец. – Знал бы, за его конём побежал, а я вместо того на противника твоего смотрел, чуял, что он подвох затевает.
      – За каким конём?
      – Человек, что сестрёнку твою уволок, на лошади был. Он поначалу девочку уговаривал, просил добром с поля уйти, а потом схватил в охапку – и на коня. Мигом с поля умчался.
      Пантюшка вспомнил, что слышался ему на яузском берегу конский топот. Он опустил голову ещё ниже. Слёзы потекли по щекам.
      – Надо в Земский приказ заявить, – сказал кто-то.
      – Верно. Пусть ярыжки по Москве поищут.
      – Ярыжки без денег с места не сдвинутся. Кузнец сорвал с себя шапку и бросил на землю.
      – Люди, – сказал он, – надо помочь.
      У гончаров случилась беда: сгорели избы, припасы, побился весь хрупкий гончарный товар. Кто знает, хватит ли сил отстроиться? Кто знает, не придётся ли голодать собственным детям? Но перед ними стоял мальчонка, потерявший не еду, не жильё, а человека – сестру.
      Его потеря была самой большой. И в Кузнецову шапку посыпались деньги.

* * *

      Земский дьяк, пересчитав принесённые деньги, принялся вписывать на берёсту Устинькины приметы: «ростом девица мала, из себя тонкая, волосы имеет тёмные, глаза синие».
      – Брови шнурком, – добавил Пантюшка.
      – Ладно и так. Наведайся дня через три. Пантюшка не уходил.
      – Чего тебе ещё?
      – Скажи, сделай милость, медведя забрали из клети?
      – Вчера увели, под самый вечер.
      – Фаддей Курьеножка увёл?
      – Не он.
      – Кто ж ещё?
      – Именем-званием не интересовался. Что роста изрядного, сказать могу. Да ты не сомневайся: приказ у него был за великокняжьей печатью. По приказу медведя выдали.
      – Князю-то что за дело до Медоедки?
      – Говори, парень, да не заговаривайся. За такие слова и в Пытошную башню угодить недолго. По малолетству прощу, а наперёд помни: великому князю до всего есть дело, он обо всём печётся.
      Выпроводив Пантюшку, дьяк отправился в великокняжьи хоромы для вечернего доклада о событиях, происшедших за день по вверенному ему приказу. Однако к великому князю его не допустили.
      – Занят, – сказал думный дьяк Тимофей. – Не велел беспокоить. Жди.
      – Не в Угловой ли палате великий князь?
      – Там.
      Дьяк прошёл в Малые сени и с удобством расположился на сундуке, покрытом толстым синим сукном с прошвами. Раз князь в Угловой палате, значит, ждать предстоит долго.

* * *

      – Как посоветуешь, казначей, не отправить ли погорельцам припасов из кремлёвских закромов? – Василий Дмитриевич оторвал взгляд от лежавшей перед ним карты и посмотрел на Ивана Кошку.
      – Пошлю, коль велишь. Только казна не богата, сам знаешь.
      – Ты много не отправляй, так, самую малость. Было бы видно, что печётся великий князь о простом народе, и ладно.
      Василий Дмитриевич обмакнул лебяжье перо в краску, и по пергаменту потянулась неровная красная линия. Она пошла вдоль Литвы на юг за Оку, за Новгород Нижний, за чувашские и мордовские земли, на север, мимо Студёного моря. Вернувшись к Литве, линия замкнулась, обозначив на карте большое, неправильной формы кольцо. Внутри него оказалось множество ленточек-рек, холмиков-гор, церковок с крепостцами. Церковками отмечались города.
      – Велика Русь, – восхищённо вымолвил Иван Кошка, следивший за движением пера по пергаменту.
      Князь усмехнулся довольно.
      – Помнишь, Василий Дмитриевич, – продолжал Иван Кошка, – ребятами малыми мы читали: «О светло светлая и прекрасно украшенная земля Русская и многой красоты наполнена: озерами многими, реками и колодцами, горами крутыми, холмами высокими…
      –.. дубравами частыми, городами великими», – подхватил князь и, помолчав, добавил – Франция, Испания и Португалия на сём пространстве свободно могут поместиться.
      – А помнишь, Василий Дмитриевич, что ещё в книге сказано? – не унимался казначей.
      – Что ж это?
      – «Наполнена Русь зверями различными, садами возделанными, князьями грозными, боярами достойными».
      – Насчёт «достойных бояр» ты попал в самое сердце. Из-за них-то и вызвал тебя в Угловую палату.
      Маленькая Угловая палата со стенами и потолком, затянутыми холстиной, и дверями, обитыми толстым ордынским войлоком, как нельзя лучше годилась для секретных бесед. В Угловую палату никто не входил без спроса. Даже слугам сюда впуска не было. Глухонемой ордынец, ставший любимцем князя, в счёт не шёл. Он всюду следовал за Василием Дмитриевичем как преданный пёс. Где князь, там и ордынец. К присутствию безгласного телохранителя настолько привыкли, что не замечали его, как не замечали поставец с ордынской посудой или бронзовый рукомойник, искусно сработанный в виде ордынца, сидящего на гривастом коне.
      – С боярами ты в самое сердце попал, – повторил князь. – Что ни скажу, что ни сделаю – всё Едигею переносят. Не успели в Благовещенской церкви возвести леса, как из Орды несётся гонец: «Пошто храм богато украшаешь, а дань-выход не шлёшь. Деньги есть – шли выход». Как Едигей спроворился о церкви узнать?
      – Ума не приложу. Раньше Илью Ивановича да Петра Константиновича подозревали…
      – Нарочно отослал их в Орду, знал, что подкуплены. А Едигей и без них о наших делах осведомлён не хуже, чем ты да я. Затем с тобой и затворился, чтоб разговор остался в тайности. Дела же у нас серьёзные. Через Новгород шведы грозят. Литовцы Псков держат под ударом. Псков – первое наше оплечье. – Князь провёл пальцем по карте через Великие Луки к Волоку Ламскому и вдоль южного рубежа Московского княжества до Рязанской земли. – С восхода – Орда. – Палец князя продвинулся к западу. – С заката – король польский и князь литовский. С полуночи свей не дают спокойно вздохнуть. Каждый норовит от Руси клок оторвать. Главное беспокойство сейчас – Литва с Витовтом во главе.
      – Неужто Витовт против тебя, своего зятя, умыслил худое? Жена твоя, Софья Витовтовна, разве не дочерью ему приходится? Мальчонкой я был, а помню, как привезли из Литвы красавицу невесту. Двое бояр вели ее под руки и тебе, государь, как драгоценность вручили.
      – С той поры пятнадцать лет минуло. Ныне Витовт не о родстве помышляет, хочет свои владения расширить за счёт наших земель. Его опередить надобно.
      – Что ты, государь! Все силы потребуются против Орды. Сам говорил, что надлежит порвать ордынские цепи.
      – Для того и надо обезопасить Литву, чтобы руки у нас были развязаны. Витовт хитёр: сперва – Смоленск, теперь Новгороду угрожает, мыслит через них к Москве подобраться.
      Князь прочертил на карте стрелками путь воображаемого похода литовских войск.
      Красные стрелки выглядели убедительно.
      – Твоя правда, государь, – сказал, глядя на карту, Иван Кошка. – Литва сосед опасный. Только враз не совладаешь.
      – На то и нет расчёта. Главное сейчас – Витовта опередить и показать, что Москва его не боится.
      – Кого ж из князей или воевод ты надумал поставить во главе войска? Сам ты здесь нужен. Дядя твой Владимир Андреевич да братья – оплот против Орды. Кого же?
      – Потрудись, Иван, дойти до Думной палаты – бояре моего выхода заждались, верно. Скажи им, что через малое время буду, и меж делом шепни Холмскому, пусть пожалует. Да смотри, чтоб никто не приметил, – добавил Василий Дмитриевич в тот момент, когда немой Капьтагай растворял перед казначеем дверь.
 
 
      Юрий Холмский прийти не замедлил.
      – Здравствуй, гость дорогой, – приветствовал его великий князь. – По лицу угадываю, что ты в добром расположении.
      – Хорошие вести получил, государь, и от княгини, и от меньшой сестрицы. Особливо рад за сестрицу. Бежала она из Твери.
      Слышал о том, да не успел сказать, опоздал, значит.
      – Опоздал, государь. Сестрица уже в Переяславле.
      – Счастлив ты, Юрий Всеволодович, в семье.
      – Счастлив? – Тонкие брови Юрия Холмского сдвинулись, обозначив на лбу продольные складки. – Счастья мне не будет, пока не возверну отчий удел. И то подумываю, не попроситься ли к Едигею в воеводы, а то, что я за князь: ни вотчины, ни дружины.
      Холмский с вызовом посмотрел на Василия Дмитриевича. Помощь против Твери была обещана чуть ли не год назад. За это время Юрий Всеволодович успел побывать во Владимире, Переяславле, снова вернуться в Москву, а дело его не продвинулось.
      Василий Дмитриевич тяжело вздохнул.
      – Ох, Юрий Всеволодович, от души хотел бы помочь, да Литва вяжет руки. Побей Литву, в тот же час займёмся твоей усобицей.
      Юрий Холмский дёрнул плечом: ишь что придумал хитрый Московский князь. После Орды Литва считалась самым грозным соседом.
      – Не с голыми руками посылаю, – продолжал говорить Василий Дмитриевич, словно и не заметил недовольства своего собеседника. – Ты печалился, что не имеешь дружины, а я даю под твоё начало отборные полки. Главная ж сила в том будет, что Витовта ты застанешь врасплох. Кроме тебя, меня и его, – Василий Дмитриевич кивнул в сторону Ивана Кошки, – ни одна живая душа не проведает о походе. Берёшься ли, князь?
      Василий Дмитриевич в упор посмотрел на Холмского.
      – Согласен, – ответил тот, выдержав взгляд. – Давай полки, государь.
      – Вот и ладно. Меньшего от тебя не ждал. О семье не печалься. Как выделил я Переяславль твоему двоюродному брату в кормление, так и будет.
      – Спасибо, государь. Если случится со мной что, не оставь супругу с сестрицей своей милостью.
      Юрий Всеволодович вышел.
      – Премного-мудрости у тебя, государь! – воскликнул Иван Кошка. – Одной стрелой ты двух зайцев сразил. Холмского от Орды отвёл, чтоб не мутил нам дела. Это первое. Против Литвы не московского воеводу поставил, а стороннего. Это второе.
      Василий Дмитриевич ничего не ответил, лишь усмешка мелькнула на его лице.

ГЛАВА 13
Пантюшка становится живописцем

      Разум живописца учится правдиво передавать всё окружающее и мысленно изображает всё виденное в своём сердце.
Иосиф Владимиров, русский живописец XVII века

      Вечером, набегавшись по Москве в поисках Устиньки, Пантюшка вернулся в келью. Больше идти было некуда.
      – Не нашёл, – сказал он Андрею, опускаясь на лавку. – Теперь у меня никого не осталось. Мать ордынцы убили. Отец неволи не перенёс. Устинька неизвестно куда пропала.
      Андрей посмотрел на Пантюшку долгим и добрым взглядом. Ему было жаль своего найдёныша.
      – Поешь, подкрепи силы, – сказал он. Эти простые слова произнесены были так участливо, что Пантюшка взял в руки поставленную перед ним кружку и ломоть хлеба.
      – Мы с отцом Даниилом думали и решили, – продолжал Андрей. – К краскам приучен ты с малых лет, – значит, быть тебе живописцем. Если не воспротивишься, сам примусь обучать тебя всем живописным хитростям.
      Пантюшка словно живой воды хлебнул, а не коровьего молока, даже веснушки порозовели.
      – Спасибо. Я и мечтать о таком не смел, – прошептал он радостно.
      Наутро, чуть свет, Пантюшка с Андреем отправились в Кремль.
      Как и все, кто жил в стольном городе, Пантюшка много слышал о Феофане, но работу его увидел впервые. Когда взору открылись воины, с лицами, иссеченными бликами белого света, он почувствовал то, что не раз испытывал в детстве, взобравшись на башню Рязанского детинца: страх и радость одновременно. От высоты подгибались ноги. Зато казалось, что стоит взмахнуть руками, как они понесут тебя, словно крылья, выше башни, выше собора – в синее-синее небо.
      Пантюшка обернулся к Андрею. Но Андрея не оказалось рядом. Сам того не заметив, Пантюшка простоял за спиной Феофана долгое время. Смутившись, он поспешил к месту работы учителя. Здесь его взору открылись фигуры, исполненные торжественной красоты и покоя. Что лучше? На чью работу смотреть раньше? Кому отдать предпочтение: Андрею или Феофану? Пантюшке захотелось как можно скорее самому взяться за кисть, узнать, на что он способен сам.
      – Брат, – окликнул Андрей проходившего мимо Савву, отпущенного из Андроньева монастыря для работы в Благовещенской церкви, – как начнёшь делать припорох, приспособь Пантюшу к работе.
      – Вот и кстати, – обрадовался Савва. – В помощнике как раз нужда появилась. Ступай, Пантюша, за мной.
      Вслед за Саввой Пантюшка взобрался на высокий помост к самому куполу. Стенописание всегда начинали сверху. Если б наоборот, то краска и грязная вода могли залить росписи, сделанные внизу.
      – Держи припорох, расправляй.
      Савва протянул Пантюшке край большого листа с крылатой фигурой, начертанной углем. По углю прошлась игла или шило. Точки искололи весь контур.
      Савва с Пантюшкой приложили лист к олевкашенной стене. Савва внимательно поглядел, ровно ли приложил, потом взял в руки мешочек с толчёным углем и стал протирать им дырочки, припорашивать.
      Когда припорох отняли, на свежем левкасе остался яркий, обведённый чёрными точками контур крылатой фигуры.
      – Понял? – спросил Савва, сворачивая лист.
      – Понял, – ответил Пантюшка, – краски накладывать надо быстро, пока левкас не просох. Знаменку делать долго. Живописец её на листе сделал, мы припорошили. Теперь он может расписывать.
      – Понятливый. И руку имеешь твёрдую. С таким учителем, как Андрей, скоро и сам будешь работать.
      – Это когда ещё!
      – А хотелось бы?
      – Очень.
      После того как часозвоня отбила пять раз, Феофан сложил кисти и, попрощавшись, ушёл. За ним стали собираться все остальные.
 
 
      – Побегу в Земский приказ, вдруг об Устиньке стало известно, – сказал Андрею Пантюшка.
      – Я тебя сопровожу.
      Земский дьяк, увидев мальчонку, тут же хотел его выгнать, да чернеца, пришедшего вместе с мальчонкой, посовестился. Глаза чернец имел особенные.
      – Рано пожаловал, парень, наведайся дня через три, – буркнул дьяк и сразу уставился в берестяную грамоту. Не понравилось ему встречаться с пристальным взглядом светло-прозрачных глаз чернеца.
      – Он бы погнал меня, если б не ты, – сказал Пантюшка Андрею, когда они вышли на площадь. – Пропасть бы мне без тебя. Во всей Москве, кроме тебя, у меня никого нет.
      В Москве Пантюшка не затерялся бы, не умер с голоду. Любой гончар взял бы его в помощники. Но разве дело лишь в этом? Тоска бы его заела, если б не начал он обучаться художеству.
      Вечером, при свете лучин, заправленных в светец, Андрей и Пантюшка раскрывали листы с «образцами» древних прославленных икон. Пантюшка учился переводить на бумагу выбранный Андреем «образец»: богоматерь с выразительно удлинённым лицом или седобородый старец, помещённый в ровно очерченный круг. В Подлиннике фигура старца имела толкование: «Знай, старец в царском венце означает космос. Круг – есть вечность».
      Пантюшке долго не удавалось сделать круг правильным. Ещё труднее было очертить лицо богоматери ровным овалом.
      – Линия, коей очерчиваешь лицо или фигуру, должна быть подобна тонкому гибкому стеблю, гнуться, но не ломаться, – говорил Андрей, исправляя неровности и углы, допущенные Пантюшкой. – Рисунок-знаменка является основой всего. Как ознаменуешь, такову и живопись сотворишь.
      Если знаменка удавалась, Андрей разрешал Пантюшке переводить её на доску и очерчивать графьями-канавками. После того как наложат фон, графьи помогут не сбиться с рисунка.
      В этой работе Пантюшка так преуспел, что к середине лета Андрей допустил его ографлять рисунки, припорошённые на стены Благовещенской церкви.
      После работы, что ни день, Пантюшка бежал в Земский приказ, потом стал бегать пореже, потом и совсем перестал – понял, что от приказа ждать нечего. На торг и в Гончарную слободу он продолжал забегать по-прежнему часто. В слободе он о хозяевах спрашивал: не появились ли, не прислали ль вестей. На торгу у приезжих выведывал, не встречалась ли им на дорогах девочка-невеличка, брови шнурком, или плясун Медоед.
      Однажды ему сказали, что в слободу наезжал всадник и тоже о Пантюшкиных хозяевах расспрашивал. Узнав об этом, Пантюшка со всех ног помчался к тётке Маланье. Ей слободские дела были известны, как собственные.
      – Тётушка Маланья, говорят, в слободу всадник приезжал. Не знаешь, что ему понадобилось, зачем хозяев моих разыскивал?
      – Кто его ведает? Спрашивал, куда подевались, и всё.
      – А ему что ответствовали?
      – Заладил. Что да что? Известно, что. Ответствовали по справедливости. Отбыл, мол, со всем семейством. Куда отбыл, того не ведаем.
      – Про меня ему не сказали?
      – Велика птица – про тебя говорить! Человек-то приезжал не простой, видать по всему, слуга боярский, не то княжеский.
      В тот день, когда Пантюшка узнал о всаднике, он сказал Андрею:
      – Может, мне пойти по дорогам, расспрашивать встречных?
      – Дороги от Москвы отходят, как ветви от древесного ствола. По которой начнёшь странствие?
      – Все пройду.
      – Жизни не хватит. Вокруг одной Москвы расположилось десять городов, а селений – тех и не счесть.
 
 
      – Что же мне делать?
      – Жди. Коль жива Устинька – встретитесь. Ещё Андрей сказал:
      – В искусстве стенописания ищи великую радость. Что может быть чудесней чуда, когда появляется изображение. Ни тела, ни души человеческой оно не имеет, однако, словно живое, заставляет людей думать, исполняться радостью или печалью.
      К концу лета стенописание было завершено. Благовещенская церковь засветилась чистыми красками, сделалась праздничной.
      – Продолжим украшение, – сказал Феофан, не дав никому и дня отдыха. – Приступим к сотворению икон.
      Андрей и Прохор согласно склонили головы.
      «Украсить» церковь значило не только покрыть стены росписями, но и создать иконы. Чем больше икон, тем богаче и праздничи ней выглядит храм. В стародавние времена иконы развешивали по стенам и на столбах как придётся. Потом их стали прикреплять рядами к поперечным деревянным доскам-тяблам, отгородившим алтарь. Получилась стенка икон – иконостас. Без него русская церковь не мыслилась.
      – Каким представляется иконостас Благовещенской церкви? – спросил Феофан. То ли себя спросил, то ли Андрея с Прохором.
      – Известно, – ответил Прохор. – Порядок в иконостасе не нами установлен, не нам и менять его.
      – Порядок установлен, это так. Но главное – в содержании. Что должен по мере сил своих выражать живописец?
      – Чаяния народа, – твёрдо сказал Андрей. – То, что народ выносил и выстрадал, то, о чём он мечтает.
      – И я тех же мыслей, – согласился с Андреем Прохор.
      – Значит, думаем все одинаково, – сказал Феофан. – Русский народ превыше всего чает единение. Призывом к единству должен служить иконостас.
      – Как же мы передадим сие? – с сомнением качая головой, спросил Прохор.
      – Движением рук изображаемых лиц, поворотом голов и направлением взглядов. Всё должно быть обращено в единое место, как это бывает, когда все охвачены единым порывом.

* * *

      Доски для иконостаса отобрали большие. Иконы среднего ряда, по замыслу Феофана, должны были превышать человеческий рост.
      Три мастера: Феофан Грек, Андрей Рублёв и Прохор из Городца – работали над досками не разгибая спины. Работали втроём, а жили одной мыслью, одним дыханием дышали. Благовещенскую церковь украсили превыше других. Такой иконостас сотворили, какого не знали ни Новгород, ни Владимир, ни Киев. Увидеть иконостас торопились и москвичи и приезжие гости.
      – Нашим бы князьям посмотреть да прочувствовать, – говорили рязанцы, новгородцы, черниговцы.
      – Не врозь, а вместе жить надо, – подхватывали москвичи. Пантюшка чувствовал себя счастливым. Выпало ему на долю принимать участие в украшении Благовещеской церкви. С гордостью посматривал он на людей, спешивших под арку портала, похожую на киль корабля. Шёл сюда и простой народ, шли и бояре. Однажды на Соборную площадь вылетели два всадника. Они остановили храпевших коней чуть не перед самым порталом. Пантюшка признал всадников сразу, хоть и не видел их со времён ордынской неволи. С усталых коней спрыгнули князь Юрий Всеволодович и его верный Захар.
      «Должно быть, также в церковь поспешают», – подумал Пантюшка. Но князь торопился не в церковь. Кинув Захару поводья, он бросился в княжий дворец.
      – Измена, государь, измена! – вскричал Юрий Холмский, завидев великого князя. Холмский был в бешенстве. Говорить начал, даже не поклонившись. – Не ты ль, государь, обещал сохранить тайну? «В том сила, что застанем Витовта врасплох» – не твои ли слова? Так ли твердил ты, снаряжая меня в Литву?
      – Истинно так, Юрий Холмский. И что же?
      – То, – голос Юрия Всеволодовича сорвался на крик, – что у Вязьмы литовцы нас ждали, у Козельска – ждали, у Серпейска – и стрелы в луки вложили. Вся литовская армия вышла меня с дружиною приветствовать. Кто Витовта упредил?
      Василий Дмитриевич не ответил. Лицо его сделалось серым.
      – Допрежь того, как нам навстречу идти, – безжалостно продолжал Холмский, – Витовт перебил всех москвичей, что жили на его земле. Всех, слышишь, великий князь. Пощады не давал никому.
      Василий Дмитриевич рванул на себе ворот кафтана.
      – Спасибо, Юрий Всеволодович, за старание. О деле мы потолкуем чуть позже. А теперь – прости.
      Юрий Всеволодович вышел, как и вошёл, без поклона. Великий князь внимания на это не обратил, не до того было. Мысли, одна другой тяжелее, роились в его голове: «Измена, кругом измена. Что ни скажу, в Орду переносят, что ни сделаю, Витовту сообщают. На кого думать? Об этом походе, кроме Ивана Кошки, не знал ни один человек».
      Заподозрить в измене Ивана Кошку было тягостно. Князь уронил голову на руки.
      Немой телохранитель, о котором в Орде говорили, что нет его злее, подполз на коленях и горестно замычал.
      «Ну вот, – усмехнулся невесело великий князь, – один доброжелатель и у меня нашёлся. Жаль, говорить не может, а что предан, так видно».

ГЛАВА 14
Дела московские и владимирские

      Князь же Андрей город Владимир сильно устроил, к нему же ворота златые доспел, а другие серебром учинил.
Ипатьевская летопись

      Вскоре после неудачного похода, сорванного чьим-то предательством, Василий Дмитриевич стал набирать новое войско. Из донесений лазутчиков явствовало, что Витовт был занят тем же.
      На этот раз Литва опередила Москву. Не долго мешкая, воины Витовта захватили Одоев. В ответ московское войско вступило в литовскую землю и разорило Дмитровец, на реке Протве. Произошло это в августе тысяча четыреста седьмого года. В сентябре неприятели встретились у порубежной речки Угры. На одном берегу встали московские рати, на другом – литовцы, поляки и жмудь.
      Московские полки расположились как обычно: в середине великий полк, по обе стороны от него две руки – правый и левый полки, впереди всех выстроился передовой, в отдалённом лесочке притаилась засада.
      Стояла тихая тёплая осень. Угра бежала к Оке неторопливо и мирно. В прибрежных водах золотыми узорами плыли сбитые в стайки опавшие листья. Тонкие ивы недвижно висели над самой водой. Трудно было представить, что тихие берега вот-вот огласят крики боли и ярости, что над водой с пронзительным свистом полетят тучи стрел.
      Напряжённое ожидание длилось несколько дней. Ни один из князей не начинал битвы. Оба приглядывались. Войско Витовта превосходило численностью и было лучше обучено. На стороне москвичей, ставших за безопасность родной земли, была уверенность в правоте дела. Что перевесит?
      Поразмыслив, Витовт решил, что схватки на Угре ему не выиграть.
      Лучше уйти с честью, чем позорно бежать. Он отступил, не приняв боя.
      После встречи на Угре Литва для Москвы перестала представлять опасность.
      – Теперь у нас руки развязаны, – сказал Василий Дмитриевич, вернувшись в Кремль. – Займёмся другими делами.
      Что имел в виду князь, никто из бояр не понял. Знали одно: литовцы не так были страшны, как Орда. Гонец за гонцом из Орды мчался, и в каждом письме вопрос: «Почему, московский князь, не присылаешь выход?» – и в каждом письме угроза.
      – Чего ждём? – беспокоился старый Уда. – Того и гляди, дождёмся; пожалует в гости сам Едигей, пировать пир кровавый. Надо отправить выход поганому.
      – Казны нет на это, – возражал Иван Кошка.
      – Куда ж подевалась?
      – Сколько ни есть, всё на дело пущено. Строить крепости – надо, через дремучие леса прокладывать дороги – надо, мосты возводить – тоже надо. Вышла Москва в первый город, теперь ей до всего забота. Казна пущена на дела всей Руси.
      – Пусть так, – отмахнулся Иван Никитич. – Да ведь казну пополнить не велик труд: объявить новый побор, и всё тут.
      – Не горячись, боярин. Людишек разоришь, чем сам сыт будешь? – вмешался Плещеев.
      Василий Дмитриевич слушал боярские споры. Сам помалкивал. Замыслов своих не открывал и о выходе для Орды не заговаривал. На что надеялся великий князь?
      Тем временем Москву постигла большая утрата: умер Феофан Грек. Все иконники провожали в последний путь своего живописца. У многих в глазах стояли слёзы.
      Епифаний Премудрый, переживая вечную разлуку с другом, непрестанно думал о нём. В письме, отправленном в Тверь, он написал: «Сколько бы с ним ни беседовал, не мог надивиться его разул му, его иносказаниям и его хитростному строению. Когда он рисовал или писал, никто не видел, чтобы он когда-нибудь взирал на рбразцы, как это делают некоторые наши иконописцы. Он же, казалось, руками пишет роспись, а сам беспрестанно ходит, беседует (С приходящими и умом обдумывает высокое и мудрое».
      – Невозместимая потеря, – сказал Василий Дмитриевич, узнав о кончине Феофана. – Тем более горькая, что приспело время поднять из праха порушенное Батыем, прежде всего – славу Руси – Успенский собор во Владимире.
 
 
      Услышав такое, Иван Никитич обеспамятовал и принялся топать ногами:
      – Опомнись, великий князь! Окончательно хочешь разозлить Едигея?
      Василий Дмитриевич и бровью не повёл в сторону забывшегося боярина. Он обратился к Епифанию, нарочно призванному на совет:
      – Скажи, Премудрый, есть ли на Руси живописец, способный поднять кисть, оброненную Феофаном? Если найдётся такой, ему поручим восстановить собор.
      – Есть, государь. Имя ему – Андрей Рублёв. От самого Феофана слышал не единожды, что Рублёв ни в чём ему не уступает, а во многом и превосходит.
      – Вот и ладно. Ехать ему во Владимир. Распорядись, Иван.

* * *

      Если б птицы, кружившие в небе, могли бы видеть так, как свойственно людям, то Владимир представился бы им огромным треугольником, вознёсшимся над синевой боровых лесов.
      В середине белели палаты и сверкали купола, дальше, до самых лесов, тянулись вспаханные поля, разделённые лентами рек. С одной стороны виднелась полноводная Клязьма, с другой – Лыбедь.
      Владимир лежит на холмах. Градодельцы застроили их палатами и церквями, возвели крепость-детинец и воротные башни. На запад смотрели Золотые ворота – белокаменный куб, прорезанный аркой и увенчанный церковью. Это твердыня Владимира и парадный въезд. На противоположном конце города лицом к востоку встали ворота Серебряные. На речку Лыбедь выходили ворота Медные, построенные хоть не из камня – из дерева, но крепостью мало чем уступавшие каменным. Хорошо укрепили градодельцы Владимир: протяжённость владимирских валов оказалась на три километра длиннее оборонительных сооружений Киева.
      Строить детинец начали при князе Андрее Боголюбском. По его же велению в тысяча сто пятьдесят восьмом году заложили Успенский собор. Князь денег не пожалел. Не просто собор возводили – всерусскую святыню строили. Здесь будут венчаться на царство великие князья Руси.

* * *

      Даниил Чёрный и Андрей Рублёв всходили на владимирский холм по широкой размытой тропе. Им навстречу сквозь сетку первой весенней листвы поднималась громада из белого камня. Собор нависал над владимирской кручей, мощный и крепкий. Пять его глав вставали как богатыри в высоких шлемах. Выше куполов было одно только небо. Рыхлые белые облака медленно перемещались к закату. Вокруг золотых куполов безостановочно кружились птицы. Потом птичий гомон умолк. Небо исчезло. Скрипнули накладные петли дверей, впустивших пришельцев. Коротко лязгнуло замковое кольцо, ударившись о медь обшивки. Наступила гулкая тишина.
 
 
      Толстая кладка не пропускала звуков. Шорох шагов стелился по плитам пола и стихал за столбами и арками.
      В безлюдном соборе, способном вместить четыре тысячи человек, тишина оглушала.
      Андрей остановился около львов, изваянных в знак принадлежности храма великому князю.
      Через двенадцать узких оконец, помещённых под самым куполом, лились золотисто-розовые предзакатные лучи. Их лёгкий праздничный свет вскрывал запущенность и неприглядность собора. Стены от пола до потолка были исполосованы глубокими трещинами. Сквозь наспех положенный тонкий слой белой обмазки проступали разноцветные пятна. То, что некогда было живописью, сейчас казалось плохо положенными заплатами. Во многих местах просвечивал опалённый до черноты камень.
      – Мерзость запустения, – промолвил Андрей. Но Даниил не услышал. Он стоял на другой стороне собора, обратив лицо к западной стене, где нависал широкий балкон – хоры. Слева и справа от хор строители вывели цепь неглубоких арочек. Поверху бежал поребрик – узорчатая лента, сложенная из наклонно поставленных на ребро кирпичей.
      Андрей подошёл к столбу, державшему хоры. Ему почудилось, что Даниил говорит. Так и было. Губы Андреева друга и сотоварища шевелились. К поребрику, к арочкам, к хорам поднимались слова, произносимые шёпотом.
      «Татарове же отбив и отворив двери церковные и наволочив леса около церкви и в церковь, и зажгли и задохнулись от великого чада все находившиеся тут люди», – услышал Андрей. Это были слова летописного свода. Как он мог позабыть?
      В тысяча двести тридцать восьмом году, год в год сто семьдесят лет назад, в соборе горел огромный и страшный костёр. Его запалили дикие воины Батыя.
      Пламя не искало виновных, не спрашивало, на чьей стороне правда. Оно бушевало, рвалось к куполам. Дерево превращалось в пепел, штукатурка слетала, унося с собой росписи, трескался камень. А что было с людьми? Они укрылись на хорах и там погибли. Дети, женщины, старики. Метались, кричали…
      Андрей припал к столбу головой. Холод шершавой поверхности его удивил. Он так ясно представил костёр, что готов был почувствовать жар раскалённого камня. А крики? Разве он не слышал их?
      – Умерших помянем скорбью, жизни воздадим радостью. Это сказал Даниил.
      Знакомый голос заставил Андрея оторваться от столба. Он отошёл, но тут же вернулся. Что это? Или снова почудилось? На камне сквозь копоть проступала фигура в складчатом одеянии, с книгой в руках.
      – Отче, смотри!
      – Святитель Артемий, – сказал Даниил, вглядевшись. – Тяга вела к куполам, за столб огонь не проник, живопись и уцелела.
      – Проверим другой столб.
      На другом столбе они обнаружили Авраама.
      – Выстояли, – сказал Даниил.
      – Выстояли и должны стоять вечно.
      Даниил испытующе посмотрел на Андрея. Во всём, что касалось рисунка и цвета, он признавал превосходство своего выученика. Но в отборе сюжетов Андрей осведомлён недостаточно. Разве случалось киевским или новгородским мастерам вводить в новые росписи старые, бывшие ранее на стене?
      – Оставив святителей, мы почтим память погибших, поклонимся прежним живописцам! – В голосе Андрея звучала мольба.
      – Хорошо, – согласился Даниил. – Пусть будет так. Не новый храм украшать послала нас Москва, но новое дело делать: вернуть к жизни погубленную врагами всерусскую святыню. Сохранить то, что сделали прежние живописцы, в самый раз будет.

ГЛАВА 15
Стенописание в Успенском соборе

      Тысяча четыреста восьмого года начата быть расписываемой великая соборная церковь пречистая Володимировская повелением великого князя, а мастера Данило иконник да Андрей Рублёв.
Московский летопись

      Вместе с первым утренним светом в собор ворвались звуки и запахи. Запахло смолой, загрохотали доски. Раньше всех прочих дел необходимо было поставить леса.
      Даниил радовался дружной работе. Стук топоров был для него как музыка. Через малое время двинутся стеноделы сбивать старый левкас, замазывать щели, накладывать новый. Савва с Пантюшей примутся за обмеры. Работа предстоит большая. Чуть не все живописцы Андроньева монастыря приехали во Владимир.
      Даниил поискал глазами Андрея и увидел его под хорами, на том месте, где вчера стоял он сам. Вокруг двигались люди, несли доски и брёвна, связывали, подавали наверх. Андрея они обходили. Не толкали, не просили подвинуться. Простым людям оказалось под силу понять, как важна безмолвная беседа, которую вёл живописец с опалённой стеной.
      На этой стене предстояло изобразить «Страшный суд». Со времён стародавних сцену «суда» помещали на стене, обращенной к закату. В том, что «Страшный суд» непременно наступит, современники Андрея не сомневались. Бедствия, обрушившиеся на землю – мор, кровавые войны, неурожай, – воспринимались вестниками конца света. «Наступит конец, – учили священники, – и сотрясутся земля и небо, затрубят трубы, подобно грому, отверзнутся камни могил. Вставайте, живые и мёртвые, старые и малые! Идите на судьбище последнее, страшное!» Мороз пробегал по коже от этих слов.
      В иконах и на стенах изображались муки, уготованные людям за их грехи. Пламя, крючья, раскалённые сковороды, кипящая сера – всё должно было вызывать содрогание и ужас.
      Но для чего так устрашать и мучить людей? Разве мало видят они горя, и разве в людях одно только зло и нет добра? Воины, павшие за отчизну, матери, прикрывшие телами детей, – за что судить их? Не искупаются ли малые прегрешения трудолюбием, подвигами, способностью отдавать жизнь ради других?
      Об этом думал Андрей, стоя под хорами.
      Плотники во всю высоту стены возводили леса. Расписывать церкви начинали от алтаря или с купола. Успенский собор начали с купола и повели росписи сверху вниз к западной стене.
      Живописцы работали напряжённо, сколько хватало сил. Время меряли зорями. С утренней – начинали, с вечерней – кончали. Работать так одержимо их научил Феофан.
      Старый Грек умер. Но что значит смерть живописца? Он остался в своих творениях, его рука оживает в работе учеников!
      Искусство Руси понесло утрату. Но не возместит ли её Андрей Рублёв, раскрывший всю силу своего великого дарования?
      Даниил и Андрей работали рядом, на одном помосте – писали сцену «Апостолы Пётр и Павел ведут праведников в рай».
      Андрей двигал кистью быстро, словно боялся, что найденный образ исчезнет прежде, чем он передаст его. Со стороны можно было подумать, что работал Андрей легко. Но Даниил знал, сколько муки и труда предшествовало этой лёгкости.
      Пётр выходил из-под кисти Андрея светлым и добрым. Он обернулся к людям. Взгляд широко раскрытых глаз звал за собой.
      «Высшая цель живописца заключается в том, чтобы выразить в лице и в движениях чувства души, – говорил Феофан. – В изображаемых лицах должна быть такая сила чувств, чтобы любой посмотревший пришёл в волнение и пережил то же, что пережил живописец, творя».
      Для Андрея не было большей правды, чем та, которую он нашёл в этих словах.
      Он хотел сделать Петра таким, чтобы каждый увидел, что Пётр добр, что верит в людей и призывает к добру.
      – Кажется, удалось? – Андрей обернулся к своему сотоварищу.
      – Удалось, – подтвердил Даниил, работавший над образом Павла.
      Вслед за Петром и Павлом на стенах возникли простодушный и мягкий Симон, сосредоточенный Лука, созерцательный Иоанн.
      – Мужи сильные, кроткие и премудрые, – шептал, глядя на стены, отец Патрикей, старый ключарь собора. Он приходил по нескольку раз в день, приносил живописцам хлеб, молоко, рыбные расстегаи. Спрашивал, нет ли в чём нужды. Был он худенький, низкорослый. Со спины совсем мальчонка. Ходил мелкими шажочками, голос имел тихий.
      Живописцы к Патрикею привыкли. И он привязался к ним, особенно к Пантюшке, жалел его за сиротство и подкармливал: «Съешь, Пантюшенька, пирожок, хлебни молочка». Но тих и кроток Патрикей был не всегда. Когда понадобилось, он смело выступил против врага. Жизни не пожалел.
      Через три года после того, как московские живописцы расписали Успенский собор, ордынцы силой и хитростью захватили Владимир. В городе заполыхали пожары, по улицам потекла кровь.
      Ключарь Патрикей, услышав о приближении лютого врага, спрятал в надёжное место всю ценную утварь собора. Его схватили, стали пытать, жарили на «огненной сковороде», с живого сдирали кожу. Ордынцы кричали: «Говори, куда дел золотые кубки? Где серебро? Где жемчуг?» Патрикей молчал. Ни единого слова не удалось из него вырвать. Тогда мучители привязали старого ключаря к конскому хвосту и прогнали коня по всему городу.
      Рассказ о страшной смерти Патрикея занесли летописцы в книги, чтобы узнали об этом подвиге в самые отдалённые времена.
      Незаметный ключарь пожертвовал жизнью ради своих убеждений. Свои убеждения умел он отстаивать и перед князьями. Не боялся и их.
      Однажды в собор пожаловал князь Юрий Холмский. Он находился во Владимире и решил посмотреть, как работают живописцы, присланные из Москвы. Вошёл Юрий Всеволодович, широко распахнув двери, размашистым шагом направился прямо к лесам.
      Даниилу пришлось спуститься. Обычай требовал приветствовать именитого гостя. Остальные продолжали работать. Только Пантюшка отложил кисть и свесил с помоста голову. Ему хотелось увидеть, как поведёт себя князь.
      Юрий Всеволодович рассматривал стенопись долго. Чувствовалось, что он озадачен. Ещё бы! Ни ему, ни кому-либо другому ничего подобного видеть не приходилось.
 
 
      Вместо византийских ликов, смуглых, чернооких, с тонкими горбатыми носами, со стен на князя смотрели знакомые русские лица. Светлоглазые и русоволосые люди были похожи на тех людей, что окружали его в жизни. И смотрели они не строго и хмуро, как византийцы, а доверчиво, доброжелательно.
      – Апостолы, стародавними мастерами написанные, лица имеют темновидные и грозным взором являют силу. На людей смотрят с недоступной высоты. Эти же – простым смертным подобны, – сказал наконец князь. Он не скрыл своего недовольства.
      В соборе сделалось тихо. Можно было расслышать, как где-то под самым куполом процарапывают графью. И вдруг раздался чуть слышный шёпот:
      – Бремя великого подвига приняли сии живописцы на свои плечи.
      Это сказал маленький ключарь, едва достававший князю до плеч.
      – Что называешь ты подвигом, святой отец? – недовольно отозвался князь.
      – Подвиг в том, что сии живописцы нарушили принятое с давних времён и не византийские лица, а русские сотворили, – ответил ключарь всё так же тихо, однако без робости.
      – Сам вижу, что русские. Что ж из того? – терял терпение князь.
      – Значит это, что обратились живописцы к народу, ко всей Руси. В том и подвиг, что первыми к народу обратились. Через малое время все русские живописцы возьмут сии росписи за образец.
      – Правильно говоришь, отец Патрикей! – не выдержав, крикнул сверху Пантюшка.
      Князь головы не поднял, на Пантюшку не посмотрел. Сказал:
      – Ладно, коли так, – поклонился и покинул собор.
      Все облегчённо вздохнули. Даниил полез на леса. Взобравшись на самый высокий помост, под купол, он замер. Андрей сбивал готовую роспись.
      – Что ты, брат? – испуганно спросил Даниил. – Иль неразумные слова князя тебя на иное повернули?
      – Какого князя?
      – Холмский в собор приходил.
      – Не приметил, не до того. С медведем не совладаю. Как ни сделаю, всё он клыкастый да хищный выходит, страшнее пантеры и льва. А Пантюша твердит: «Медведь – зверь добрый». Сергий так же учил. «Медведь, – говорил он, – зверь добрый, крови не жаждущий. Имя его – „поедающий мёд“».
      – Расскажи, отец.
      – Троицкая обитель, где я начинал свой труд, стояла первоначально в лесу. В самой ограде лес шумел. Вокруг ограды бегали всякие зверьки и нас не боялись. Отец Сергий заповедь положил не ловить и не губить их. Он говорил в своей доброте: «Всякое дыхание земной твари дорого». За то звери возлюбили его, а птицы летали в самую келью. Однажды медведь объявился. Сергий хлеба кусок отломил, медведю подал. Зверь взял. Назавтра снова пожаловал. Потом стал каждый день приходить. Если не видел Сергия, а кто-то другой клал ему хлеб на колоду, то печалился, хлеба долго не брал и ревел жалобно.
      Андрей, следя за рассказом, словно увидел медведя, бравшего хлеб из человеческих рук. Он потянулся за кистью.
      – Дозволь мне попробовать. Я медвежьи повадки хорошо изучил, – остановил его робкий Пантюшкин голос. Глаза у мальчонки горели. Видно было, что очень ему хотелось нарисовать медведя.
      Андрей с Даниилом переглянулись. Роспись, о которой шла речь, считалась одной из важнейших. Четыре зверя, идущие по кругу, изображали четыре царства. Дракон, пантера и лев были уже написаны. Оставался один медведь. Можно ли доверить такую работу ученику, едва научившемуся писать палаты и травы?
      – Приступай, – подумав, сказал Андрей. Даниил возражать не стал.
      – Устройство и лепота живой твари достойны восхищения, – прошептал на другой день Патрикей, увидев Пантюшкиного медведя.
 
 
      Работая над медведем, Пантюшка всё время думал об Устиньке и Медоедке. Может быть, поэтому медведь получился. Конечно, один бы Пантюшка не справился. Андрей всякий раз приходил на помощь.
      «Страшный суд» закончили до холодов.
      Двадцать шестого октября, в день памяти павших воинов, разобрали леса. Живописцы ушли. После великой работы не хотелось слышать ни похвал ни хулы. Стали стекаться гости: бояре, священники, зажиточные горожане, князь Юрий Холмский с супругой и малолетней сестрой. Разодетые по случаю праздника, гости входили в собор шумно, а войдя, замирали. Тишина в соборе при многолюдстве стояла полнейшая, и казалось, что собор наполняют сладкоголосые звуки. Это два ангела на столбах прижали к губам тонкие длинные трубы.
      Красиво написаны ангелы. Льются локоны по плечам, льются складки просторных одежд. Льются трубные звуки, открывают шествие.
      Как горделива поступь идущих, как сердечны их лица!
      Павел осеняет идущих рукой, в которой он держит свиток. Пётр обернулся и смотрит ясным и чистым взором. Люди за ними идут доверчиво, словно знают, что выстрадали право на счастье. Идут праведники и подвижники. С горделивым достоинством движутся праведные жёны, сумевшие «слабость женскую в мужество обратить».
      Шествие поднимается выше и выше, переходит со стен и столбов к залитым светом куполам.
      Где кары, уготованные людям, где орудия предстоящих мук?
      Так горделиво и так стремительно можно идти лишь туда, где торжествуют счастье и справедливость.
      Не «Страшный суд» создали живописцы. Они показали суд праведный. Не возмездие изобразили их кисти, но справедливость!
      Княгиня прижала к груди пальцы в жемчужных перстнях.
      Как нарядно украшен храм! Льющийся со стен голубец и светлая охра разве не рождают воспоминание о ясном небе и золотистой ржи? Лиловато-розовые стебли с усиками, зелёными листьями и вишнёвыми цветами, оплетающие арки и хоры, разве не так же прекрасны, как цветы, растущие на полях?
      Княгиня обернула к князю глаза, полные слёз.
      – Скажи, Юрий Всеволодович, где живописцы нашли то счастье, которое изобразили? На земле стоит плач и братоненавидение, а у них радость и ликование.
      – Живописцы не нашли справедливость, они призывают к ней, – хмуро сказал князь.
      Княгиня потупилась, чтобы скрыть слёзы, повернулась к княжне. Сестра Холмского неотрывно смотрела на купол. Там среди четырёх кружащих зверей шёл бурый медведь. Он шёл, уставившись в землю. Он словно вынюхивал затерянный след, словно искал кого-то.
      – На что ты так пристально смотришь, дитятко? – спросила княгиня, обнимая княжну за худенькие плечи.
      Княжна не ответила, из объятий высвободилась. Покидая собор, княгиня увидела, что девочка подошла к ключарю.
      – Скажи, как зовут живописцев, украсивших купол? – спросила княжна у Патрикея.
      – Даниил Чёрный и Андрей Рублёв. Запомни, княжна. Вся Русь скоро начнёт говорить о них, и за пределы страны слава об их мастерстве выйдет.
      – Мне надо свидеться с живописцами.
      – Уехали они в Москву. По весне вернутся писать иконостас, весной и свидишься.
      – До весны ждать долго.

ГЛАВА 16
«Владимирская»

      Сохранилась легенда, что повторение иконы «Богоматерь Владимирская» было сделано за одну ночь.
      Измучилась я с сестрицей, – пожаловалась княгиня, вернувшись после собора в отведённые им покои.
      – Что так? – спросил князь. Он был невнимателен, думал о чём-то своём.
      – Другие родимую дочь так не балуют, как я сестрицу. И опашени, и ленты, и косники в косы вплетать – всё для неё. Пастила малиновая да вишнёвая в горенке её не переводится, заедками и усладками дружка своего лохматого кормит, а всё недовольна. Молчит, неулыбчивая. Мы с мамками вкруг неё скоморохами вертимся, а угодить твоей королевне не можем.
      – Натерпелась, вот и неулыбчивой стала. В терему у Тверского заложницей насиделась, чуть не всю Русь одинёшенька прошла.
      – Разве я не понимаю, разве не жалею её? Только и мне тяжело постоянно одно недовольство видеть.
      Князь промолчал. Он знал, что весь разговор затеян ради того, чтоб удержать его во Владимире.
      – Тоскует сестрица, – продолжала княгиня, исподволь подбираясь к главному. Слёз не показывает, сердце имеет твоё – гордое, а что тоскует без тебя, то каждому видно. Останься, князь.
      Князь подошёл к окну, распахнул зелёные ставни. В горницу ворвался холодный свежий воздух.
      – Покличь княжну, дорогая супруга. Время прощаться. Княгиня заплакала:
      – Меня не жалеешь, сестрицу родимую пожалей. И месяца не прожил с нами.
      – Кого ж я жалею, если не вас? Не для себя стараюсь. – Князь отошёл от окна и зашагал по горнице. – Палат своих не имеем, из милости у людей живём.
      Около года тому назад двоюродный брат Холмского князь Василий Кашинский заключил с Тверью мир и возвратился в Кашин. Василий Дмитриевич нимало не медля передал освободившийся Переяславль литовскому князю Александру Нелюбу, бежавшему из Литвы. Союз с Нелюбом для Москвы был выгоден. А что семья Холмского осталась без крова, хоть среди поля шатёр разбивай, такое Василия Дмитриевича не беспокоило. Спасибо, владимирский боярин Киприян Борисович Сухощёков предложил свои хоромы.
      Гордого Юрия Холмского житьё у боярина мучило, как неотвязная огневица.
      – Поклонись Москве, в последний раз поклонись, – прошептала княгиня и опустила голову, зная, что сейчас последует гневная вспышка.
      – Тому не бывать!
      – Обещался Василий Дмитриевич, слово давал.
      – Верно, что слово давал. Три года я жил, надеясь на княжье слово, ныне изверился.
      – Нелюбье у тебя к нему великое.
      – Оттого и нелюбье, что московский князь слово не держит. Тебе об этом не один я – боярин Сухощёков толковал много раз.
      – Однако за делом Киприян Борисович отправился не куда-нибудь – в Москву.
      – У него дело такое, что, окромя Москвы, больше податься некуда. Только зря коней истомит. Москва и тут правой окажется.
      Речь зашла о давнем споре между Москвой и Владимиром. Участие в нём принимала чуть не вся Русь.
      – Как можно такое творить! – возмущались те, кто считал правым Владимир. – Сам Андрей Боголюбский перенёс икону из Киева во Владимир.
      – Тогда перенёс, – возражали сторонники Москвы, – когда Владимир сделался стольным городом, над Киевом взял верх.
      Теперь Москва в величии обогнала все города, ей и «Владимирскую» держать.
      Икона, о которой шёл спор – «Богоматерь Владимирская», считалась всерусской святыней, главной защитницей. Где она – там и сердце Руси. Потому-то Москва, заполучив икону, не соглашалась с ней расстаться. Василий Дмитриевич отвёл ей почётное место в новой Благовещенской церкви.
      Владимир примириться с утратой не хотел ни за что. Один выборный за другим наезжали в Москву с требованием вернуть икону. Очередным посланником явился Киприян Борисович Сухощёков, тот самый, что гостеприимно предоставил свои хоромы бездомной семье Холмского.
      Когда Василию Дмитриевичу доложили о приезде владимирского боярина, князь, обычно сдержанный и осторожный, впал в ярость:
      – Гоните с крыльца посохом! В шею!
      – Опомнись, великий князь, – не испугавшись, сказал Киприян Борисович. Он вступил в палату сразу за думным дьяком, доложившем о его прибытии. – Нет на Руси такого обычая – выборных гнать взашей.
      – Ты первым будешь, раз не по делу явился. Сказано: «Владимирской» быть на Москве. Другого слова не будет.
      – Так ли говорил ты, когда Тохтамыш взял Елецк? Не кланялся ли ты Владимиру в пояс: дайте да дайте святыню, от Орды защититься.
      Глаза Василия Дмитриевича потемнели.
      – Смело говоришь, боярин, да негоже. Забыл, как тогда Москва на Оку вышла, своей грудью прикрыла все города? Не иконой прикрыла – ратью.
      – За это были Москве возданы честь и слава. Ныне будет бесчестье, коль не вернёте «Владимирскую»!
      – В кандалы! – крикнул Василий Дмитриевич.
      – Опомнись, государь, – тихо сказал Иван Кошка.
      – В кандалы, – повторил Василий Дмитриевич твёрдо и зло. Бояре поспешно вывели злополучного Сухощёкова, боясь, как бы не вышло хуже. Между собой они говорили: «Владимир не потерпит такого надругательства над выборным, пойдёт против Москвы». Казначей, всегда державший сторону князя во всех несогласьях с боярами, на этот раз осуждал его вместе с другими. Горячность князя отбросит Владимир в стан московских врагов. А их и без того много.
      Где найти выход? Что предпринять? Рассчитывать, что Василий Дмитриевич отменит своё решение бросить посла в темницу, не приходилось, князь был упрям. Надеяться, что гордый город стерпит бесчестье, трудно. Не таков Владимир. И «Владимирскую» нельзя возвращать. Ни в чём Москва не должна поступиться первенством. Добывали его дорогой ценой.
      Иван Фёдорович думал и думал. Наконец напал на какую-то мысль и заспешил в Андроньев монастырь.
      – Здесь ли Рублёв? – торопливо спросил он у монаха-привратника, впустившего его в ограду. – Не уехал ли куда?
      – Здесь, боярин. Трудится в мастерской.
      – Сделай милость, покличь. Скажи, что великокняжье дело, тайное.
      Монах чуть не бегом бросился в мастерскую и так же быстро вернулся. Вид у него был смущённый.
      – Брат Андрей просит обождать, пока он закончит вохрение. «Иначе, – говорит, – краска провянет, отчего тени на лице утратят прозрачность». Обождёшь ли, боярин?
      – Обожду, коль для живописца его художество важней Князевых дел.
      Не пожелав пройти в помещение, Иван Кошка уселся на чурбак, стоявший вблизи ворот, и задумался. Как подошёл к нему Андрей, он не заметил. Поступь у живописца была бесшумной, словно у рыси.
      – Звал, боярин?
      Иван Кошка вскочил от неожиданности.
      – Звал. Челом хочу бить тебе. После преславного Феофана ты у нас сделался первым.
      Андрей предостерегающе поднял руку, он не терпел хвалы.
      – Коли случилась нужда в живописце, скажи по-простому. Казначей рассказал без утайки всё, что произошло во дворце.
      Не потаил и того, что вся надежда у него на Андрея. Закончил такими словами:
      – Сам видишь, дело государственное. Коли ты не поможешь – больше некому.
      – Сделаю, – спокойно сказал Андрей. Его уверенность обрадовала казначея.
      – Спасибо, что берёшься. Только…
      – Чем, боярин, обеспокоился?
      – Время вечернее, а должно быть готово к утру. Управишься ль за короткий срок?
      – Один не управлюсь, ученика возьму. Ты верхом иль в возке приехал?
      – В возке.
      – Ступай за ворота. Мы мигом.

* * *

      Было совсем темно, когда возок, запряжённый двумя вороными, въехал в Кремль. Возчик придержал коней у Соборной площади. Из возка выпрыгнули двое. Один держал в руках ящик, другой – большую доску, отсвечивающую в темноте белым левкасом.
      – Доброй ночи, боярин, – сказал тот, у кого был ящик. – Прикажи, чтоб до света в собор не входили.
      – Может, помощь какая потребуется?
      – Сами управимся.
      В соборе было темно. Огонёк одинокой лампадки напоминал далёкую, затерявшуюся в чёрном небе звезду.
      Андрей отыскал свечи, затеплил от мерцавшей лампадки.
      Пантюшка впервые увидел близко прекрасное лицо «Владимирской», с чертами, обозначенными тонкими изогнутыми линиями. Нежной, чуть впалой щекой прижималась она к круглой щеке ребёнка, а тот порывисто обнимал мать. На сына «Владимирская» не смотрела. Казалось, вглядывалась в его судьбу. Длинные тёмные глаза наполнила грусть, в углах сжатого рта затаилась печаль.
      – Пантюша! – Негромкий оклик заставил Пантюшку повернуть к учителю голову. – Не хотел тревожить, хорошо ты смотрел. Однако пора. Я уж и знаменку изготовил.
 

* * *

      На заре, по обыкновению, в церковь вошёл пономарь. Каждое утро он приходил сюда, пришёл и сегодня. Привычным взглядом окинул стены, иконостас. Всё ли в порядке, нет ли каких нарушений? Да какие нарушения могут произойти на Соборной площади, в серёдке Москвы, кто посмеет? Вдруг пономарь зажмурил глаза и привалился к столбу. Что такое? Вроде лишку вчера не пил, а вместо одной «Владимирской» почудилось две. Морок нашёл, что ли?
      Пономарь постоял неподвижно, потом открыл один левый глаз, потом вытаращил оба. Морок не проходил. Вчера на этом самом месте висела одна «Владимирская». Сегодня… Глаза у несчастного полезли на лоб.
      «Чудо. Как есть чудо. Удостоился увидеть».
      – Чудо! – завопил пономарь и бросился вон из церкви. – Чудо! – орал он истошно на всю Соборную площадь.
      О чуде немедля доложили Василию Дмитриевичу. Речь перед князем держал казначей Иван Кошка.
      – Говоришь, одну от другой отличить немыслимо? – спросил великий князь, когда докладчик кончил.
      – Немыслимо, государь, не в силах человеческих. Князь окинул казначея весёлым взглядом.
      – Напрасно не веришь, государь, – обидчиво проговорил тот, – как есть правду-истину тебе докладываю, ни слова не прибавляю. А коли мне веры нет, вели пономаря кликнуть, того, что первым увидеть сподобился. Он подтвердит. Вечером пономарь церковь запер, поутру отворил – видит, вместо одной «Владимирской» – две.
      – Чудо.
      – Истинно чудо, государь.
      – Коль чудо случилось, и мы поступим по совести. Сухощёкова выпусти из оков, вручи ему новую «Владимирскую» и проводи с честью. Ко мне же пришли живописцев.
      – Каких живописцев, государь? Говорю тебе: чудом сотворена икона.
      – Я и хочу поглядеть на тех, кто сотворил чудо.
      В княжьих хоромах живописцы держались спокойно, с достоинством, от государевой близости не оробели.
      – Спасибо, иконники, – вымолвил великий князь, окидывая милостивым взглядом высокого статного чернеца в грубой рясе и стройного мальчонку в опрятной рубахе из небелёной холстины.
      Волосы мальчонки, похожие на побуревшую солому, стягивал через лоб кожаный ремешок.
      Чернеца Василий Дмитриевич знал. Нельзя не знать живописца, о котором идёт по земле слава. Мальчонку видел впервые.
      – За что благодаришь, государь? – спросил Андрей.
      – За преискусно выполненную работу.
      – Работа для живописца не в тягость. Не ты нас благодарить должен, а мы тебе кланяться, что доверился нам.
      – И ты тех же мыслей? – обратился великий князь к мальчонке.
      – Истинно так, государь. Для живописца работа – радость.
      – Как величать тебя, живописец?
      – Пантюшка. По прозвищу – Гнедыш.
      Отвечая князю, Пантюшка невольно косился на Капьтагая. Немой телохранитель стоял за Князевым креслом.

ГЛАВА 17
Пантюшкина тайна

      Едигей посылал в Москву к великому князю Василию, побуждая его на Витовта.
Московская летопись

      Ты чем-то недоволен, – не то спрашивая, не то утверждая, сказал Андрей, когда они с Пантюшкой очутились в Больших сенях.
      – Зачем великий князь ордынца при себе держит?
      – Что из того, что ордынец? Он, как мы, человек.
      – Нет, не как мы. Во всей Орде его самым злым считали. А тут он неотлучно при князе, на каждого что хочет наговорит.
      – Как наговорит, коль нем от рождения? Оттого он, может, и злой, что судьба его обделила, ни речи не дала, ни слуха.
      – Не так это. – Пантюшка остановился. Глядя на него, остановился и Андрей.
      – Помнишь, Андрей, ты меня раненого в монастырь принёс и я тебе ночью о своей жизни рассказывал?
      – Помню.
      – Всё я тогда рассказал. Одно утаил – как из Орды ушёл. Не хотелось про сундук вспоминать и про волосы крашеные. Теперь слушай.
      В Больших сенях великокняжьих хором Пантюшка поведал Андрею то, о чём умолчал раньше. Когда он кончил, Андрей повернул обратно.
      – Идём. Надо сказать великому князю.
      – Как скажешь? Капьтагай неотлучно при нём.
      – Несложное дело, найдусь.
      Андрей взял у дьяка берёсту, написал на ней что-то и попросил вновь доложить о них князю.
      – Прости, государь, что вернулись. Хотим искать у тебя совета в одном художестве.
      – Смыслю ли я? – удивился князь.
      – Смыслишь, взгляни. Андрей протянул Василию Дмитриевичу берестяную грамоту.
      «Отошли слугу», – прочитал князь. Написано было по-гречески. Василий Дмитриевич поднял взор на Андрея Рублёва. Взгляд больших светлых глаз живописца был твёрд, словно приказывал. Василий Дмитриевич обернулся к немому и, сжав руки, сделал вид, что дёргает конские поводья. Капьтагай немедля отправился на конюшню запрягать Булатку.
      – Говори, чем немой помешал? – быстро спросил Василий Дмитриевич.
      – Может, пустяк, государь, а может, и нет. Пантюша!
      Пантюшка вновь рассказал историю своего побега. Князь слушал внимательно, только один раз перебил.
      – Точно ли к Холмскому приходил Капьтагай? – спросил он Пантюшку.
      – Точно, великий князь.
      – Не ошибся? Может, не разглядел в темноте?
      – Свет в шатёр падал. И Капьтагая я хорошо знал. Он что ни день хаживал к моему хозяину, в степь они выезжали вместе.
      – Хозяина твоего Хажибея видел, он толмачом приезжал. Рассказывай дальше.
 
 
      – Всё, государь. Что в Орде со мной было, я тебе рассказал, а как Устиньку с Медоедкой встретил и как потерял их, тебе знать неинтересно.
      – Нужды нет, говори.
      Когда Пантюшка кончил и эту историю, Василий Дмитриевич сказал:
      – Ты, Пантелей, отвёл от меня большую беду. Я твой должник и, если сумею, постараюсь тебе пригодиться. О том, что сейчас открыл, молчи.
      – Не проговорюсь, государь. Когда немой вернулся и поклоном дал знать, что приказание выполнено, князь был один. Немой заглянул в глаза своему повелителю, глаза князя искрились весельем. Капьтагай замычал. Князь ласково потрепал его по плечу.
      С того дня, как в великокняжьих хоромах побывали живописцы, настроение Василия Дмитриевича заметно улучшилось. Грозной тучей смотрел он последнее время, теперь стал шутить, улыбаться.
      Вместе с великим князем повеселел и боярин Иван Фёдорович Кошка. Князь вернул ему своё доверие, которое Иван Фёдорович было утратил после неудачи Юрия Холмского в Литве. Уж не подозревал ли великий князь своего казначея в измене? Если так, то время подозрений прошло.
      Когда из Орды прибыло очередное послание с красной печатью «Повелителя всех людей», Василий Дмитриевич, как в прежние дни, вызвал Ивана Кошку в угловую палату.
      – Где ж Капьтагай, – удивился Иван Фёдорович, увидя князя одного, без телохранителя. – Отвык я, великий князь, тебя без немого видеть, словно твоей тенью он стал.
      – Нужды нет, что тенью. Понадобилось в Летний дворец к великой княгине Софье Витовтовне тайное послание отправить, он и понёс. Да ты садись, казначей, читай.
      – «Аллах на небе, хан на земле, – принялся читать казначей вполголоса. – Ты мне друг и я тебе друг, а зятя твоего Витовта распознай. Посылает он мне и хану золото и увещевает меня и хана со всей Ордой пойти ратью на тебя, а землю твою сжечь…»
      – Погоди, – прервал князь чтение, – как мыслишь, с чего Всемогущий о нашей земле вздумал заботиться?
      – И мыслить нечего: хитрит старая лиса. Его хитрость белыми нитками шита, верней – золотыми.
      Иван Кошка намекал на то, что в письме такие слова, как «я», «мы», «нас», были написаны золотом.
      – Только и Витовт хитёр, – подумав, продолжал Иван Кошка. – Сколько раз показывал нам своё коварство. Таится до самой поры, потом, где не ждут, объявится.
      – После стояния на Угре не объявится.
      – Верно. Другой раз позор принимать посовестится, пожалуй. Однако оба ошиблись. И дня не прошло после чтения Едигеева письма, как в Малые сени ворвался запыхавшийся мужичонка. Дворяне хотели его прогнать, а он изловчился, проскользнул.
      – Доложи великому князю! – крикнул он Тимофею, вышедшему на шум.
      Тимофей с удивлением оглядел тщедушного мужичонку в дырявом зипуне.
 
 
      – Тебя на крыльцо неведомо как пустили, а ты к великому князю. Эй, стража!
      – Погоди кликать стражу, дьяк. Дело у меня к великому князю первоважнейшее. Важнее того дела не может и быть.
      – Говори.
      – Одному великому князю скажу.
      О том, чтоб пустить мужичонка к великому князю, нечего было и думать. С другой стороны, вдруг у него безотлагательное донесение? Чтоб не попасть впросак, думный дьяк Тимофей вызвал Ивана Кошку.
      Казначей каждому был известен. Каждый знал, что князю он правая рука. Противиться казначею мужичонка не посмел.
      – Готовь рать, боярин, – зачастил он поспешно. – Витовт движется на Москву.
      – Отколь тебе ведомо?
      – Своими глазами видел. На Угре около Вязьмы встретил литовские рати. Великой силой идут. Я, как увидел, так и бросился в Москву.
      – Бегом от Вязьмы бежал? – спросил казначей недобро.
      – Бегом, боярин, чуть не всю дорогу бегом. Как ноженьки выдержали?
      – Что ж коней не востребовал?
      – Где ж это видано, чтоб коней давали даром?
      – А заплатить нечем было?
 
 
      – Нечем. От голода чуть не помер. Сам небось знаешь: деньги – еда, без денег – беда. Может, великий князь меня за усердие пожалует?
      – Значит, в карманах пусто?
      – Ни единой денежки.
      – А это что? – казначей рванул полу дырявого зипуна, кое-как висевшего на мужичонке. Ветхая пестрядина лопнула, на пол полетели серебряные кругляки.
      – Говори, кто подослал? На чьи деньги куплен? Мужичонка рухнул в ноги.
      – Не погуби, боярин, не куплен я. Про деньги солгал. Остальное как есть правда-истина. Деньги в лесу нашёл. Уж не знаю, кто обронил. Не оставлять же было лисам, волкам и Медоедам. Им без надобности.
      – Ордынской чеканки, – сказал Тимофей, подняв с пола один кругляк.
      – Едигей подослал?
      – Неправда то! Чем хочешь поклянусь, боярин. Витовта видел на Угре. От самой Вязьмы бежал, чтоб упредить.
      – Стража! В застенок!
      – Пощади! Я не для себя, для Москвы старался.
      – Ведите.
      – И-эх! Пропадаю за всех.

ГЛАВА 18
В обход, через леса

      Этот проклятый народ передвигается так легко, что никто не поверит, если сам не увидит.
Клавихо, путешественник XV века

      Княжна отложила пяльцы с золотым шитьём и выглянула в прорезь расписной ставеньки. Заснеженное подворье словно вымерло. Даже снег не был примят. Хозяин хором, Киприян Борисович, уехал в Москву хлопотать о «Владимирской». Почти вся челядь отправилась с ним, чтобы свита боярина выглядела внушительной. Дома кроме двух-трёх конюхов остались одни лишь женщины. А для них другого дела не придумали, как сидеть по горницам да по каморкам, ткать, прясть, низать бисер и небылицы сказывать. Тоска.
      Княжна отвернулась от оконца и огляделась по сторонам. Хоть бы что-нибудь оказалось новым, не виденным ранее. Всё привычное, надоевшее: светлые изразцы раскалённой печки, белые скатёрки и полавочники с прошвами, расписной сундук, окованный узорными скобами, на нём – блюдо с заедками.
      «Хорошо странствовать по дорогам. Идёшь и не знаешь, что приключится завтра. Кого встретишь, тоже не знаешь». Княжна взяла пяльцы и лениво продёрнула сквозь ткань иглу с золотой нитью. Слишком длинная нить завернулась в сложную петлю. Княжна потянула – нить оборвалась. С досады княжна бросила пяльцы в угол, подумав, выдернула из кос треугольные косники, расшитые мелким речным жемчугом. Освобождённые волосы рассыпались по плечам чёрной волной.
      «Уйду, – решила княжна и почувствовала, что способна уйти в самом деле. – Уйду, и никто меня не удержит. Подамся в Москву, повидаюсь с иконниками, про которых Патрикей сказал, что нет им равных».
      Задумав побег, княжна начала собираться в дорогу: тайком раздобыла перемётный дорожный мешок, сухари, сало.
      Тут пришли дурные вести от брата. Он вновь ничего в Орде не доспел. Иван Михайлович Тверской опередил его, сам на сей раз явился в Орду, и не с пустыми руками явился – с выходом и дарами богатыми. Принимала Орда Тверского с почестями. А Холмский как был безземельным князем, так им и остался. Ярлык на княжение не получил.
      Из Орды Юрию Всеволодовичу вновь пришлось удирать. Но ни в Москву, ни во Владимир он вернуться не пожелал. Подался на новое место – в Архангельск. И по всему видать, жену и сестру к себе пока что выписывать не собирался.
      Узнав об этом, княжна решилась.
      – Сегодня на прогулку одна поеду, – сказала она княгине. – Конюхов не возьму. Вели оседлать Гнедка.
      Княгиня всплеснула руками:
      – Разве можно одной?! А если встретишь недобрых людей?
      – Конь вынесет.
      – Говорила я, говорила: не нужно девочку на коня сажать. Не послушался Юрий Всеволодович, едва дотерпел, чтоб четыре года исполнилось, взгромоздил дитятку в седло, – запричитала княгиня. – Если обычай есть сажать первого сентября малолетних княжичей в первый раз на коня, то для мальчонок он выдуман, им воинами быть. А тут надо такому случится: девочку-княжну в седло взгромоздили. Молила я Юрия Всеволодовича, не послушал.
      – С той поры девять лет миновало. Чего о минувшем кручиниться? – сказала княжна тихо.
      – Как чего? А если ты встретишь таких недобрых людей, что сами будут на лошадях?
      – Друг у меня имеется. Он от кого хочешь убережёт. Не долго поспорили. Ускакала княжна.
      Чуяло, чуяло княгинино сердце: быть беде! До вечера выбегала она на крыльцо, руку козырьком складывала, все глазыньки проглядела. Когда же стало смеркаться, догадалась, что княжна не вернётся. Не разумом догадалась, подсказало сердце. «Сбежала от нас княжна, как три года назад от Ивана Тверского. Только Тверской её взаперти держал, а мы-то чем не угодили?»
      Мамки и девки-прислужницы начали голосить. Княгиня на них прикрикнула.
      – Цыц! С чего выть вздумали, как по покойнице!
      «А бежала она ни в какое другое место, как в Москву. Знакомец у неё там остался. Захар мне об этом сказывал».
      Не мешкая, княгиня снарядила погоню. Больше всего она опасалась, что за княжну перед супругом придётся держать ответ.
      – Скорей! – кричала она вслед отъезжавшим слугам.
      – Не печалься, княгиня! Самое позднее у Орехова-Зуева перехватим. Доставим княжну в целости.
      Но они напрасно помчались во весь опор, взрыхляя снег на дорогах. Княжна на Орехово-Зуево не повернула, поскакала в обход. Когда от князя Тверского вырвалась, то не по большой дороге пошла, а через поля с перелесками и через малые деревеньки, где не станут допытывать, кто, да откуда, да куда держит путь? Теперь то же самое сделала.
      Два дня колесила княжна по просёлочным тропам. На исходе третьего дня показался Спас-Клепевик. Завидев издали башни, княжна повернула Гнедка в лес. Людей в лесу в зимнее время не встретишь. Серый волк коль и окажется, то стороной обойдёт. Самое безопасное место для тех, кто спасается от погони.
      Но едва Гнедок углубился в чащу, как княжна натянула поводья: «Стой». Послушный конь замер. Вместе с ним замер лес. Ни звука, ни шороха. Только снег в лесу сильно притоптан. Только среди стволов вьются следы множества ног и копыт.
      Княжна соскочила на землю и обмотала поводья вокруг суковатой берёзы.
      «Кто пробирается через лес? Что за люди? Почему идут втайне, не подавая ни звука?» Зарываясь острыми каблучками в снег, княжна побежала в том направлении, куда шли следы.
      Было страшно. От притихшего леса веяло жутью. Чёрные ёлки с развесистыми лапами напоминали сказочных оборотней.
      «Где ж люди? Ужели не догоню?» Княжна побежала быстрее. Острые каблуки оставляли в примятом снегу глубокие ямки.
      Люди вышли из-за стволов неожиданно. Рядом с ними шли косматые кони. Люди тоже казались косматыми в своих меховых малахаях и шубах. Они бесшумно пересекли небольшую поляну и скрылись, один за другим растаяли вместе с конями в сгустившейся тьме.
      Так вот кто следовал в тайности через лес.
      «Скорей на Гнедка! В Рязань, упредить!»
      Княжна повернулась, чтобы бежать к оставленному Гнедку. Но тут её ноги сами собой вросли в снег. Сердце забилось глухо и часто. «Пропала», – пронеслось в голове.
      Занятая теми, кто уходил в глубь рощи, она не заметила этого, подкравшегося сзади. Теперь он стоял, ухмыляясь и покачиваясь на коротких ногах. Кривая сабля на опояске шубы покачивалась вместе с ним.
      Княжна отпрыгнула в сторону – откуда силы взялись оторвать ноги от снега! Но ордынец отпрыгнул тоже. При этом он рассмеялся и раскинул руки по сторонам. Княжна рванулась обратно. Ордынец не отставал. Он прыгал перед русской девчонкой, ухмылялся и думал: убить ли её, раз приказано всех убивать, кто встретится на пути, или в Орду переправить? Девчонка ему понравилась. И шубейка понравилась, и башмачки красные. Но больше всего понравилось, что девчонка от злости шипела и посвистывала, словно змея. Потом игра ему надоела: хватит пичужке на тигра бросаться. Он сбил непокорную в снег. Девчонка упала, только башмачки мелькнули в воздухе. Следом за этим раздался страшный сдавленный крик. Так кричат, расставаясь с жизнью. Потом в вечернем лесу сделалось тихо.

* * *

      Хажибей три раза поцеловал ковёр между ладонями, но не был замечен. Он поцеловал ковёр ещё три раза и ещё три. После этого попробовал, не вставая с колен, осторожно поднять голову.
      В шатре горел небольшой костёр. Синий дымок уходил в круглое отверстие на потолке. Внизу раскалённые угли испускали жаркий кроваво-красный свет. Красные искры вспыхивали в глазах Всемогущего, сидевшего перед огнём, щель его приоткрытого рта казалась чёрным провалом.
      Хажибею сделалось страшно. Он пятясь отполз в тёмный угол, поближе к входу и сел на пятки, стараясь унять дрожь.
      Всемогущий и тут не обратил на Хажибея внимания.
      – Плохо, плохо, – шептал он, не раздвигая губ. – Всё рассчитал, всё предвидел. Но от случайности кто убережётся? – В ярости Всемогущий сжал усыпанную камнями костяную рукоятку кинжала, висевшего на боку, – подарок князя Тверского, недавно побывавшего в Орде. Кость треснула. Синие камни запрыгали по ковру. – Плохо, плохо.
      Одиннадцать лет, с той самой поры, как Едигей захватил власть и стал повелевать Ордой, он знал, что поход на Москву неизбежен. Полмира подчинил он себе. Полмира трепетало при одном его имени. Французские короли слали подарки, византийские императоры предлагали в жёны принцесс. Одна Москва выказывала непокорство.
      «Белые камни московской крепости, называемой Кремлём, ордынские воины превратят в пыль, которую разнесут по свету копыта их лошадей», – так он сказал новому хану Султан-Булату, которым сменил неугодившего Шадибека. Два раза Всемогущий не говорил.
      Жаль, что Москва стала не той, какой была при Батые. Окрепла после победы на Куликовом поле, в такую вошла мощь, что другие города взяла под свою руку. Если бы ожил Батый, то с теперешней Москвой и он одной бы силой не справился, и он бы пустился на хитрости.
      Московские летописцы называли Едигея «могущественным, злохитростным и лукавым». Мнение летописцев ордынский владыка знал. Оно ему нравилось. И поход на Москву он начал не как-нибудь, а со злых хитростей.
      Первая хитрость заключалась в том, что он двинул Орду в необычное время. Орда никогда не поднималась зимой. Временем её набегов была весна. «Зеленеет луг в степи – жди ордынцев у Оки» – такую поговорку придумали на Руси. Правильно придумали. Зимой Орда сидела на месте, зимой в степи для коней не было корма.
      Зимой Орду Русь не ждала. Потому-то поход против Москвы Едигей начал в конце ноября.
      На русских заставах людей содержалось мало. Вооружены они были плохо: ни пищалей, ни самострелов не имели, одни только луки. Могли они удержать вооружённые полчища? Ордынцы всех уложили на месте. Пленных не брать, в живых не оставлять никого. Всемогущий повелел идти в тайности, не выдавая себя.
      В тайне заключалась хитрость вторая.
      Москва не должна была знать о походе до тех самых пор, пока не увидит ордынское войско под своими белыми стенами. На Москву предстояло навалиться врасплох. Потому ордынцы и шли через леса, сторонясь городов. Шли без шума. Встречных деревень, против обыкновения, не сжигали.
      Разгромить деревню не представляло выгоды, только пойдёт дым над лесными просторами, а он далеко виден. Жителей убивали всех до единого, секли людей, как траву, чтоб не остался в живых ни млад ни стар, чтоб некому было оповестить близлежащие города.
      Едигей и его темники всё рассчитали: по каким полям и лесам идти, где дневные кормёжки делать, где разбивать ночлег. До самых Спас-Клепиков дошли никем не замеченные. Кто заметил – тот мёртв. От Спас-Клепиков до Москвы насчитывали не более четырёх переходов. Четыре дня осталось продержаться втайне. И тут случилась беда. Не в том беда, что медведь задрал одного из воинов, а в том, что рядом с растерзанным телом и в клочья разодранной шубой отпечатались следы не только медвежьих лап, но и маленьких башмаков с острыми каблуками.
      Едигей заколол кинжалом сотника, посмевшего доложить об этом, и вложил кинжал в ножны, не обтерев крови. Было отчего впасть в ярость. Кто-то видел ордынского воина и остался в живых!
      Это значило, что Москва будет предупреждена и сумеет подготовиться. Москвичи встретят Орду с оружием.
      – Плохо, плохо. И шаман нагадал плохое. Кость треснула поперёк: не будет пути. – Всемогущий скрипнул зубами.
      Хажибей в своём углу сжался в комок. Доносившийся шёпот хлестал, словно плетью. Не должен был обыкновенный человек оказаться свидетелем тяжких раздумий повелителя. Услышавшего этот шёпот скорее всего ждёт смерть. Хажибей пополз к выходу.
      – Сиди! – Тяжёлый голос пригнул Хажибея к ковру. Он упал, упёршись в пол подбородком.
      – Как звали того, кого ты отправил к московскому князю?
      – Фадде-дейка, – произнёс Хажибей, запинаясь. Он боялся оторвать от ковра подбородок.
      – Фаддедейка взят, бит плетьми и признался. Хажибей от страха завыл.
      Три года назад, возвращаясь из Москвы после посольства, он встретил на дороге оголодавшего человека в ожогах и ранах. Звали его Фаддейка. Человек оказался полезным. За деньги он брался выполнить любое поручение. С той поры Хажибей пользовался им не раз. И когда Всемогущему понадобилось передать в Москву ложные сведения о литовцах, Хажибей предложил своего ставленника. Теперь Фаддейка в темнице, и гнев Всемогущего обрушится на Хажибея. В подобных случаях Батый бросал виновных и невиноватых в кипящий котёл. Что сделает этот?
      – Если твой Фаддедейка назвал Капьтагая, тебя бросят в котёл, – процедил Всемогущий.
      У Хажибея отлегло от сердца, зубы перестали стучать. О Капьтагае Фаддейка не знал. Он вообще ничего не знал, кроме немногого, что ему поручали.
      – Разве посмел бы я посвятить в великие замыслы того, кто не достоин целовать следы копыт коня Всемогущего?!
      – Бери перо. Будешь писать.
 
 
      Хажибей подполз к низкой скамейке, где лежали пергамент и перья.
      – Пиши русскими буквами.
      – Слушаю, Всемогущий.
      – «Ведай, князь Василий Дмитриевич, – принялся диктовать Едигей, – идёт Булат-Султан с Великой Ордой на Витовта мстить за зло, что тот сотворил твоей земле. Ты же воздай честь хану. Если не лично, то пришли сына, брата или вельможу».
      Голос Едигея с каждым словом звучал всё увереннее и громче. Он нашёл выход, придумал новую хитрость. Письмо внушит московскому князю, что Орда поднялась не против Москвы, а против литовского князя Витовта.
      – Написал?
      – Всё написал, Повелитель.
      – Навесь золотую печать и пиши письмо в Тверь.
      «Будь на Москву с пушками, пищалями и самострелами», – приказывал повелитель Орды князю Тверскому.
      Поутру, едва открылись тяжёлые, обитые медью ворота, запертые на ночь, в город верхом на коне ворвалась девчонка. Из ноздрей гнедого бил пар – видно, немалый путь проделал он за ночь. Рядом с конём бежал огромный бурый медведь.
      – Стой! – закричал стражник, дежуривший у ворот. – В Рязань с медведем нельзя. Стой! Держи!
      Стражник пустился вдогонку. Куда там. Гнедой бежал ходко. Тяжёлые комья снега во все стороны летели из-под копыт. Медведь от лошади не отставал. Пришлось стражу ни с чем вернуться к воротам.
      Девочка же, как была, на коне и с медведем, влетела на подворье князя Рязанского. К ней бросились люди со всех сторон: княжьи слуги, окольничьи. Кто-то тащил рогатину – большой двусторонний нож на длинном древке. С таким на медведя ходят.
      – Рогатину убери, – властно сказала девчонка и спрыгнула на землю. – Я сестра Юрия Всеволодовича Холмского. Немедля ведите меня к вашему князю. Важная весть.
      Девочка направилась к княжьим палатам, опережая слуг. Не оборачиваясь, она приказала:
      – Коня и медведя накормите всем, что есть лучшего. Медведь кашу любит. Не бойтесь, он не тронет, коли не свистну. – С этими словами она взошла на крыльцо. На заснеженных ступеньках отпечатались следы её башмачков.

* * *

      Через малое время из Рязани в Москву, во Владимир и Серпухов помчались одетые по-дорожному всадники, в бараньих тулупах, надетых поверх кольчуг. Всадники мчались быстро. Но быстрее коней, быстрее буйного ветра понеслась по дорогам страшная весть.
      – Орда идёт! – кричали люди.
      – Орда идёт! – отзывались колокола медным рёвом набата.
      – Орда идёт! Острите мечи, ладьте доспехи, ополчайтесь в дружины! Готовьтесь к смертному бою с врагом хитрым, жестоким!

ГЛАВА 19
Москва во вражьем кольце

      Стена Московского Кремля изумительной постройки. От земли до половины высоты она сделана с откосом, а с половины доверху имеет выступ и потому на неё не действуют пушки.
Павел Алеппский путешественник XVII века

      Как ручьи вливаются в реку, так потянулись в Москву вереницы людей. Шли воины с луками и пищалями; шли мужики с топорами и косами; шли женщины с малыми детьми; шли старики и старухи. По Ордынке чёрной цепочкой пришли монахи Андроньева монастыря. Их монастырь лежал на самом пути врага. Троице-Сергиев в стороне находился. Сергиевцы подались на север, к Вологде. Андроньевцам, кроме Москвы, укрыться было негде.
      До ночи не запирались ворота кремлёвских башен. Москва всех впускала: и тех, кто искал защиты, и тех, кто шёл защищать её.
      На Руси и по всей Европе белокаменный Кремль считался одной из самых надёжных крепостей. Вскоре кремлёвские улицы и переулки заполнил пришлый народ. Люди делились едой, жгли костры, разбирали оружие. Для кузнецов и молотобойцов с Таганки и Котельников нашлось много дел: точить топоры и копья, выправлять заржавевшие косы. Почин положил бродячий кузнец. Следом взялись за работу и все остальные.
      Стук, грохот, треск огня, людской говор. Кремль стал похож на большой растревоженный пчельник.
      Пантюшка, пришедший в Москву вместе с иконниками, расстался с ними перед Благовещенской церквью. Вовнутрь не пошёл. В голову взбрело: не объявилась ли на Москве Устинька? Вдруг сидит одна-одинёшенька у какого-нибудь костра?.. Он стал обходить костры, с надеждой вглядываясь в сидевших вокруг.
      Надвигавшаяся опасность переменила людей. Ни шуток, ни смеха, ни весёлых задирок. Малые дети и те не возятся, не играют, жмутся к обеспокоенным матерям. И все словно ждут чего-то, прислушиваются. Многие забрались на крыши и гульбища и смотрят вдаль. Мальчишки вскарабкались на заборола – огромные деревянные щиты, которыми были прикрыты стены.
      – Чего поджидают? – спросил Пантюшка у бродячего кузнеца. – Известно, ордынцы ранее чем через два дня не пожалуют.
      Кузнец не успел ответить. Грянул колокол, подвешенный к деревянным стропилам. Два дюжих молодца, скинув шапки, раскачали медный язык.
      – Едет! – раздался крик на крышах и гульбищах.
      – Слава! – отозвались находившиеся внизу. Пантюшка вместе с другими бросился к южным воротам.
      В Москву во главе небольшой дружины въезжал Владимир Андреевич, князь Серпуховский. На груди именитого князя сверкала стальная кираса. В одной руке он держал алый щит с золотыми разводами, в другой – длинное копьё, обладавшее страшной пробойной силой. Конь под князем был белее, чем первый снег, ноги вставлены в позлащенные стремена, за спиной развевался багряный, как пламя, плащ. Князь был похож на Георгия Победоносца.
      – Слава Храброму, слава! Веди на Орду! Слава Храброму! Прозвище «Храбрый» Владимир Андреевич, двоюродный брат и друг Дмитрия Донского, получил за отвагу в битве на Куликовом поле. Это он впереди своих войск, стоявших в засаде, вместе с московским воеводой Боброком, бросился на Мамая и обратил его в бегство.
      – Слава Храброму! Слава! Навстречу князю двинулся старый гусляр.
      – «Сойдёмся, братья и друзья, сыновья русские, и восхвалим победу над поганым Мамаем, а великого князя Дмитрия Ивановича и брата его, князя Владимира Андреевича, прославим, – запел он слова „Задонщины“, сложенной в честь победы на Куликовом поле. – Подули сильные ветры, принесли тучи огромные на русскую землю; проступают из них кровавые зори и трепещут в них синие молнии. Быть стуку и грому великому!» – Голос, сначала нетвёрдый, звенел, разрастался. Бряцая струнами, гусляр пошёл рядом с белым конём, косившим на людей голубыми недобрыми глазами. – «Поскакал князь Владимир Андреевич со своей ратью на полки поганых, золотым шлемом посвечивая. Затрещали копья калёные, загремели мечи булатные о шлемы вражьи».
      – Слава Храброму! Слава! – подхватили люди. В воздух полетели шапки. Воины забили в щиты. – С Владимиром Храбрым Орда не страшна! Слава Храброму! Слава! Слава стражу Отечества!
      – Не меня, брата пой, – негромко сказал гусляру Владимир Андреевич.
      – «То не сокол полетел, – запел гусляр, – поскакал князь великий Дмитрий Иванович со своими полками, со всеми воинами. Ветер рвёт в стягах великого князя Дмитрия Ивановича. Дрогнул враг».
      На Соборной площади Владимир Андреевич поднял руку. Сделалось тихо. Можно было подумать, что тысячная толпа перестала дышать.
      – Спасибо, Москва, за добрую встречу, – сказал князь Серпуховский. – Едигея побьём, как побили Мамая. Крепко встанем за землю родную. Жизни не пожалеем ради победы, не пожалеем и нажитого добра. Не оставляйте поганым ни жилищ, ни хозяйств, ни служб. Чтоб не достало им дерева на осадные лестницы и костры.
      Владимир Андреевич слез с коня и направился к Красному крыльцу. Москвичи бросились жечь посады.
      – Здравствуй, дядюшка Владимир Андреевич. – Василий Дмитриевич спустился навстречу и обнял серпуховского князя, по обычаю поцеловавшись с ним трижды. Великого князя не порадовала встреча, устроенная Москвой герою, но досаду он скрыл.
      – Уж не чаяли тебя дождаться. Благополучно ли прибыл, не приключилось ль чего в дороге? – проговорил он как можно ласковей.
      – Здрав приехал, хоть и спешил изо всех сил. Едва гонец привёз злую весть, я тотчас дружину поднял. А ты никак сам в путь собрался, одет по-походному?
      Владимир Андреевич, и в старости сохранивший стройность стана, с едва уловимой усмешкой окинул взглядом расплывшуюся фигуру племянника. В походном бараньем тулупе великий князь казался тучнее обычного.
      – В Кострому еду, полки собирать, – ответил Василий Дмитриевич, сделав вид, что он не заметил усмешки.
      – Софью Витовтовну и детей с собой забираешь?
      – Беру. Стоскуются без меня.
      – А не для того берёшь, чтоб от опасности подальше держать? Не веришь, что Москва выстоит?
 
 
      Владимир Андреевич в упор посмотрел на великого князя. Тот выдержал пристальный взгляд. Сказал с лёгким вздохом:
      – Не одна только смелость выигрывает сражения. Кто копьём удары наносит, кто разумом. Хитрость да мудрость тоже не малую пользу могут принести. Ты, дядюшка, да воеводы с боярами не дадите в обиду Москвы. Я же полки собирать отправлюсь. Орда велика. Без подмоги не выстоять. – Василий Дмитриевич ещё раз вздохнул. Помолчав, добавил – Есть и хорошая весточка, не всё – плохие.
      – Сделай милость, порадуй.
      – Едигей повелел Ивану Тверскому идти вместе с Ордой на Москву, всей дружиной, с пушками, пищалями и самострелами. А Иван из Твери-то вышел, прошёл полдороги, да от Клина повернул вспять. Не выполнил приказа Всемогущего.
      – Что говорить, весть добрая. Давно бы русским с русскими не воевать, стоять друг за дружку.
      – И вот что ещё, дядюшка. Хоть напоследок об этом говорю, а дело важное. – Василий Дмитриевич снизил голос до шёпота. – Бояре, вышедшие вместе с ним на крыльцо, поняли, что дядю с племянником следует оставить одних. Все удалились.
      – Слушаю, великий князь.
      – Когда Едигей обложит Москву, созови думных бояр и прочитай им письмецо. Подаст его тебе Иван Фёдорович Кошка, но ты письмецо так прочитай, словно его только что скоропосолец доставил. Да проследи, сделай милость, чтоб в палате, кроме одного Капьтагая, никто из слуг не присутствовал. Капьтагая нарочно с собой не беру, в Москве оставляю. Как письмо прочитаешь, после того за ним не следи. Если он захочет из Москвы удалиться, и тут не препятствуй. Я сам дал ему разрешение. Выполнишь?
      – Выполню, коли велишь. Только какая в том польза?
      – Может, и будет. Главное, помни: это всё равно что приказ. Береги Москву. Тайный ход к воде тебе ведом, также и к погребам. Казну бери не жалея. Вся она в подклети Благовещенской церкви, к северу от квадратной палаты. Кошка покажет, вместе сундуки там прятали.
      Василий Дмитриевич уехал. Покидая Москву, он видел огненный круг, опоясавший город. Чёрный дым потянулся в небо. Замоскворечье, Занеглименье и Торг, подожжённые москвичами, загорелись одновременно. Тысячи изб составили один огромный костёр.

* * *

      Первые линии ордынских полков показались два дня спустя. До этого в город проникли вести одна другой страшнее: опустошён Переяславль, Ростов и Дмитровец сожжены, в погоню за Василием Дмитриевичем Едигей направил тридцатичетырёхтысячный отряд. Надеяться оставалось на кремлёвские стены и на мужество их защитников.
      Владимир Андреевич в стальной кольчуге, в шлеме с серебряной стрелкой с верхнего яруса Боровицкой башни вышел на заборол. У стрельниц между высоких зубьев стояли лучники и копейщики с оружием в руках. Стоит прозвучать приказу, и воздух потемнеет от тысячи копий и стрел, выпущенных в ордынцев.
      Владимир Андреевич прислонился к краю зубца и прикрыл глаза ладонью, как козырьком.
      День был неяркий, без солнца. Шёл тихий мелкий снежок. Сквозь его редкую пелену было видно, как подвозят на телегах большие Камни и складывают в груды. Ордынцы окружили Москву по всем правилам осадной науки и готовились начать обстрел. Число груд приметно росло. Вчера их было намного меньше.
      Владимир Андреевич поднимался на заборол каждый день. Он видел, как прибывали новые сотни ордынской конницы, как приползли стенобитные машины и камнеметы, способные, судя по их размеру, посылать камни на полтора и два перемёта.
      Сегодня у ордынцев не разбивали кибитки и юрты, не втыкали в землю шесты хвостатых знамён.
      Верно, Едигей подтянул к Москве все полки. Правое крыло соединилось с левым.
      Звуки со стороны ордынского лагеря не доносились: далеко. Зато внизу, под ногами Владимира Андреевича, стоял неумолчный шум. Стучали топоры, грохотал металл, иногда раздавались песни. Это москвичи поперёк улиц возводили завалы из брёвен и камней, в огромных котлах кипятили смолу и воду. Готовились.
      – Эй, Пёсик! – услышал Владимир Андреевич весёлый крик. – Каково будешь лаять? Не охрип от безделья?
      – Ништо, Дедок, – басовито отозвался названный Пёсиком. – Пёсик своё дело знает. Медведю бы не отстать.
      – Повеселятся поганые, как Медведь с Девкой пустятся в пляс, – раздалось с другой стороны. Кто-то раскатисто захохотал.
      «Хорошо, что не унывают», – подумал Владимир Андреевич. Он знал, что Пёсиком, Дедком, Медведем и Девкой москвичи называли пушки. Склёпаны пушки были из кованых полос железа, стянутых поперёк железными обручами. Оттого их форма напоминала бочонки. Большой бочонок прозывался «Медведь», вытянутый – «Девка». «Пёсик», выбрасывая ядра, издавал хриплый звук. Лай не лай – а похоже. Почему четвёртую пушку прозвали «Дедок», никто не знал.
      В полдень Владимир Андреевич спустился вниз. На Соборной площади воеводы выстроили полки: Большой и два Малых – левой и правой руки. Была здесь и пешая рать, была и конная. Стояли тихо. Лишь изредка захрапит жеребец, застучит нетерпеливо копытом или тонко заржёт кобыла. Лошади были крепкие, хорошо откормленные. Булавы, шестопёры, кинжалы, щиты, мечи, копья, булатные латы, кольчуги, наручи – всё сверкало, начищенное до блеска, всё отливало синевой.
      «Ладно снаряжена московская дружина», – подумал Владимир Андреевич. Он приблизился к воинам, поднёс руку к высокому шлему и медленно опустил торчавшую вверх серебряную стрелку, предназначавшуюся для защиты лица от поперечных ударов. Этим жестом он дал полкам знать, что в случае вылазки пойдёт впереди.
      Взревели длинные трубы. «Ура! Слава Храброму!» – понеслось по рядам. Знаменосец взмахнул стягом. На алом полотнище гарцевал Георгий Победоносец. Конь под ним был белее снега. За плечами реял багряный плащ.
      «Выстоим, – подумал Владимир Андреевич. – А не выстоим, так с честью умрём».
      Перед дверью Думной палаты его остановил казначей Иван Кошка.
      – Сделай милость, князь, не забудь объявить, что от Василия Дмитриевича прибыл тайный скоропосолец.
      Владимир Андреевич нахмурился. С воинами было легче, чем с князьями и боярами. У этих вечно хитрости на уме.
      – Ты о том послании, что великий князь написал и тебе отдал на сохранение?
      – О нём.
      – Что там содержится?
      – Не ведаю. Загодя ломать печать дозволения не получил. Только, думаю, сообщение важное.
      – Великий князь бежал из Москвы. Откуда знать ему, что теперь для Москвы важно.
      – Великий князь не бежал, для Москвы отправился за подмогой. Скорее других он соберёт войска.
      – Не только жить – умирать надо со своей землёй, – сурово сказал Владимир Андреевич и, отстранив казначея, прошёл в палату.
      – Бояре, – обратился он к присутствовавшим, едва вошёл и встал по правую руку от пустовавшего великокняжьего кресла. – Враг силён, но Кремль выдержит приступ. Стены крепости сложены так, что ослабят любые удары, будь то камнемёты, будь стенобитные брёвна.
 
 
      – Ты забыл о воротах, князь, – перебил его старый Уда. – По воротам допрежь всего бить примутся.
      – В ворота ворвутся – в мышеловке задохнутся! – загрохотал не знающий страха литовский князь, внук Нариматов.
      – Литовец правильно говорит, – подтвердил Владимир Андреевич. – Ворвавшись в ворота, ордынцы окажутся в закрытой ловушке – захабе. Тут их с башен перестреляют. Кремлю приступ не страшен. Другого бояться надо.
      – Чего же? – спросил Плещеев.
      – Людской скученности, голода, а главное, пожаров. Едигей так разбил лагерь, что, сразу видно, рассчитывает он Москву взять измором. Я вам, бояре, прямо говорю: долгой осады Москве не выдержать, особенно если начнутся пожары.
      Сделалось тихо, каждый знал, что в ордынском войске имелись особые отряды поджигателей. Их вооружение – стрелы и дротики, обмотанные паклей.
      Запалят паклю, запустят стрелу в город, и летит она, разбрызгивая по сторонам огненные капли, пока не вонзится в кровлю и не вспыхнет деревянная кровля первым огнём.
      Воздух в Думной палате сгустился и отяжелел, словно в Кремле в самом деле начались пожары.
      – Бояре, – поднялся Иван Кошка. Он был уверен, что князь Серпуховский забыл о письме. – Не посмел бы мешать вашим раздумьям, да перед тем как нам здесь сойтись от великого князя Василия Дмитриевича прибыл скоропосолец. В Москву он проник через тайный ход, который и мне неведом. Весть, знать, важнейшая.
      Иван Фёдорович встал по левую сторону от пустовавшего кресла и сделал знак Капьтагаю, единственному слуге, допущенному в Думную палату. Капьтагай нагнулся, снял с кресла ларчик и подал его казначею. Иван Фёдорович ларчик открыл, извлёк свиток, сломал печать.
      – Немного написано, – сказал он, пробежав свиток глазами. Затем приступил к чтению: «Господа бояре и воеводы. Дошёл до меня радостный слух, что началась в Орде великая усобица. Царевич, потомок Чингизхана, восстал на Султан-Булата, хочет скинуть этого хана, а вместе с ним и самого Едигея. Потому, задержите Едигеево войско под Москвою как можно дольше, чтобы царевич успел совершить переворот. Я пребываю в здравии, успешно собираю рать. Уже собрал много войска и вскорости двинусь к вам на подмогу».
      – Всё, – сказал Иван Кошка и обвёл взглядом присутствовавших. Бояре поднялись с лавок, сгрудились, заговорили. Весть Василий Дмитриевич прислал добрую, от такой можно повеселеть.
      Казначей свернул свиток и передал Капьтагаю. Взглядом он проследил, что станет делать немой, спрячет ли свиток в ларец иль попытается утаить. Вопреки ожиданиям, немой равнодушно положил свиток на место.
      «По всему видать, послание его не заинтересовало, – сам себе сказал Иван Фёдорович. – Что же имел в виду великий князь? Просто так он ничего делать не станет».
      Некоторое время Иван Фёдорович ломал голову над загадкой, заданной князем. Но тут подоспело решать другие загадки, важнейшие. Надо было думать, как бороться с огнём, где доставать продовольствие, и о письме он на время забыл.

ГЛАВА 20
Встречи

 
Через горе перемахнули,
Дале пошли.
 
Из старинной русской песни

      Бояре просовещались до поздних сумерек. И если бы не костры, растянувшиеся по Кремлю, Капьтагаю пришлось бы идти в темноте. Зимой вечера короткие, враз наступает ночь.
      У Тимофеевских ворот Капьтагай остановился и протянул стражу кусок берёсты, припечатанной свинцовой печатью. На берёсте был изображён всадник с поднятым кверху копьём – знак, что владелец берёсты имеет право на беспрепятственный вход и выход в любые ворота Кремля.
      Страж, толстяк в короткой рваной кольчуге, надетой поверх полушубка, повертел грамотку, подёргал печать, болтавшуюся на шнуре, и покачал головой.
      – Куда торопишься, дурень? Свои же в тебя пустят стрелы. – Страж сделал вид, что целится в грудь Капьтагая, и закивал в сторону ордынского стана. – Убьют. Понял?
      В ответ немой тоже прибегнул к жестам. Он властно указал на засов.
      – Понял, – сказал страж. Ему ничего не оставалось, как повиноваться.
      – Свой идёт! – крикнул он воинам в башне, чтоб не пустили ненароком стрелу, и отодвинул железный засов. Маленькая, сбитая из толстых досок калитка чуть приоткрылась. Немой выскользнул словно тень.
      – Подожди, не закрывай! Долговязый мальчонка, неизвестно отколь появившийся, схватил стража за руки.
      – Ты кто такой, чтоб стража хватать?
      – Выпусти, сделай милость.
      – Приказ на выход имеешь?
      – Приказа не имею.
      – Тогда отойди. – Страж двинул мальчонка плечом. Тот отлетел в сторону. Тяжёлый засов пополз на место.
      – Подожди! – мальчонка снова вцепился в стража. – Я за немым слежу от самых княжьих хором. Он по всему Кремлю сделал крюк, прежде чем прийти сюда. Зачем? Видать, следы заметал. Я с ним по ордынской неволе знаком. Злей он бешеной собаки и хитрей старой лисы.
      Мальчонка говорил хоть сбивчиво, но, по всему видно, правдиво.
      – Не горячись, – сказал страж. – Верю. Только у него грамотка с печатью имелась. По ней и выпустил. Должно, он к великому князю в Кострому подался.
      – Я только посмотрю, куда он свернёт. Пусти.
      – А как убьют?
      – Не достанут. Я к ордынцам ближе, чем на перелёт, не придвинусь.
      – Смотри. – Страж почесал в затылке и потянул засов.
      – Свой! – крикнул он воинам.

* * *

      При выпавшем снеге ночь не черна. Среди обгорелых брёвен и труб Пантюшка разглядел Капьтагая. Тот шёл не таясь. Перебегая и прячась за остатками обгоревших домов, Пантюшка двинулся следом. Когда посад кончился, пришлось залечь в снег. Из своего укрытия он увидел, как от ордынского лагеря отделились два всадника и, угрожающе крича, двинулись на Капьтагая. Но Капьтагай не испугался, лишь поднял руки и помахал ими над головой. Было ли это условным знаком? Возможно. Во всяком случае, всадники немого не тронули. Пропустив его вперёд, они повернули коней обратно к лагерю. Забыв об опасности, Пантюшка пополз за ними.
      Полз он недолго. В свете костров уже были видны кибитки. Казалось, что их не меньше, чем деревьев в лесу.
      Капьтагай и всадники скрылись. Пантюшка решился ждать.
      Он лежал на снегу под чёрным с редкими звёздами небом. Впереди горели костры. Дым, как туман или туча, висел над вражеским станом, притихшим в эту ночную пору. Вдруг раздался отрывистый крик. Его подхватили справа и слева. Словно гром с отдалёнными раскатами пронёсся над лагерем. Все, кто спал у костров, разом вскочили. Начался переполох. Ордынские воины принялись седлать коней, поднимать ревевших верблюдов, сворачивать шатры и кибитки.
      Пантюшка боялся поверить. На всякий случай он обождал ещё, чтоб не вышло ошибки, потом повернул назад.
      – Ура! – закричал он, едва толстый страж приоткрыл калитку. – Ура!

* * *

      Высоко стены Кремля, ещё выше – кремлёвские башни-стрельницы. На башнях и заборолах провели остаток ночи разбуженные москвичи. Несмотря на лютый мороз, никто не спустился вниз, не спрятался в избы. Редко с таким нетерпением дожидались зари. Что, если мальчонка ошибся? Вдруг ему всё почудилось?
      – Видать? – кричали снизу, кому не хватило места на стенах.
      – Погодите. Дайте рассвету прийти!
      Высоки кремлёвские стены. Далеко видно с их сторожевой высоты. Едва первые проблески серого мутного света разорвали ночную темь, вдалеке обозначились большие тёмные пятна. Они расплывались и таяли, исчезая без остатка за линией белых снегов. Это уходили последние отряды ордынских полков левого крыла. Правое крыло ушло раньше, в разгаре ночи.
      Враг покинул стены Москвы. Смертное кольцо, сжимавшее город, распалось. Не страшны стали камни и комья мёрзлой земли, предназначавшиеся для метательных машин.
      – Ура! – закричали на заборолах и башнях.
      – Ура! – подхватили внизу.
      Василий Дмитриевич вернулся в Москву скромно. Торжественной встречи его не удостоили. Не до князя было Москве. Засучив рукава, москвичи разбирали завалы, рубили избы, отстраивали торг. Весь город работал.
      И всё же нашёлся один человек, который ждал великого князя с большим нетерпением.
      – С приездом, государь, – сказал он, встретив Василия Дмитриевича. – Добро пожаловать в свой стольный город.
      – Спасибо, казначей, на ласковом слове. Управились без меня?
      – Управились. Только не верится, что без тебя. Не потаи, государь, сделай милость, скажи: чем беду отвёл? – Иван Кошка вскинул вперёд правую руку и, склонившись, коснулся пола.
      Разговор великого князя с казначеем проходил в излюбленной обоими Угловой палате.
      – Зря, Иван, кланяешься, спину ломаешь, – со смехом ответствовал князь. – Нет моего в этом деле участия. Москву спасли белые стены да могучая дружина. Ещё – мальчонка да невеличка-девица. Ещё малая хитрость. А я как есть ни при чём.
      – Девица – сестра Холмского, та, что ордынцев вперёд других увидала и Рязань упредила?
      – Она. Упрямая, с норовом. Вся в брата. Я её с собой прихватил. Во Владимир ехать наотрез отказалась. «Скучно в тереме», – говорит.
      – Бойкая девица! Ну, а мальчонка – кто?
      – Помнишь иконников, что чудо сотворили?
      – И захочешь забыть – не забудешь. О старшем идёт слава по всей Руси.
      – Меньшой, хоть и не знаменит, нашему делу тоже пользу принёс. Прежде чем к Рублёву попасть в выученики, пришлось ему больше года томиться в ордынской неволе. Было это в тот самый год, когда Холмский подался в первый раз к Едигею. Мальчонка его там от верной смерти спас, за это пообещал князь вызволить его из неволи. Тот поверил, забрался среди ночи в шатёр, не зная, что Холмского уже нет в Орде, что несётся он через степь, подальше от Всемогущего.
      Ждал мальчонка, ждал, притаившись за сундуком, да ненароком в сон его заманило. Проснулся от шума, выглянул. Видит, посредине шатра стоит Капьтагай. И что бы ты, Иван, думал, делает наш немой?
      – Что, государь?
      – Громким шёпотом собаку князя ругает. Убить он его собрался, а князь от ножа ушёл.
      Иван Кошка вскочил и воздел к потолку руки.
      – То-то, – усмехнулся Василий Дмитриевич. – И я так же вскочил, когда мальчонка рассказал мне об этом. Да не всё ещё.
      Слушай дальше. Я мальчонка спросил: «Как ты догадался, что Капьтагай князя ругал, иль по-ордынски выучился?» – «Нет, государь, по-ордынски не выучился, слова Капьтагай произносил русские, понятно произносил, словно прожил долгое время в Москве».
      – Вот так дела! Стало быть, соглядатая готовили.
      – Да ещё какого! Не только мы, вся Орда находилась в неведении, думали, что Капьтагай в самом деле немой. Двое только и знали правду: толмач да сам Едигей. Мальчонка сказывал, толмач Капьтагая вывез из дальнего стойбища, за злость и выдержку он ему приглянулся.
      – Кто ж надоумил Капьтагая немым притвориться, сам или толмач присоветовал?
      – Того не знаю. А нашему говору его толмач обучал. Каждый день уезжали они вдвоём в степь, от людей подальше. Там и шло обучение.
      – Мы-то гадали, кто в тайности сказанное Едигею переносит, а если надо, далее – Витовту? Ты, государь, и на меня грешил.
      – Было дело, не скрою. Было, да прошло.
      – Что ж ты, узнав, оставил немого… Тьфу! Оставил Капьтагая при себе?
      – С радостью вновь приму, коль Едигей не разнюхал, что мы обо всём узнали, и снова его пришлёт. От тайного разговора отстранить слугу всегда сумеем, не тайное – пусть слышит. Зато, если Орду понадобится перехитрить…
      – Ох, государь! – вскричал казначей, не дав Василию Дмитриевичу закончить фразу. – Я-то, дурень, как увидел, что Капьтагай не интересуется грамоткой, решил, что ты здесь ошибся. В голову не пришло, что немой – не немой, что всё, что ты написал об усобице, приключившейся в Орде, он своими ушами услышал.
      – Услышав же, поторопился известить Едигея. Тот мигом лагерь поднял и повернул на Итиль.
      – Испугался власть потерять.
      – На то и расчёт был. Уразумел теперь, отчего я этого прехитростного соглядатая приму обратно с великой радостью?
      – Уразумел, государь. Мальчонка молчать будет?
      – Будет – его слово твёрдое. Кстати сказать, пускай он сюда пожалует. Должок ему с меня причитается. Отдать пора.

* * *

      Андроньев монастырь, лежавший на ордынском пути, был выжжен дотла. Строиться приходилось заново. Работали приписанные к монастырю крестьяне. Работали сами монахи. Вместе с другими валил лес и рыл ямы для новых подклетей Пантюшка. Хоть и не сделался он монахом, но монастырь для него стал вместо дома. Здесь его приветили, здесь он жил, здесь обучался художеству.
      Когда пришли от великого князя, он прежде всего разыскал Андрея.
      – Учитель, меня зовут в княжьи палаты.
      – Ступай. Верно, великий князь хочет тебе доверить новую работу.
      – Боязно. Справлюсь ли?
      – «Владимирская» была тебе испытанием. Теперь не только я – сам Даниил считает тебя живописцем. А живописец, как говорил преславный Феофан, «надо всем властен».
      Но в княжий дворец Пантюшку вызвали не для работы. Зачем – Пантюшка пока не догадывался.
      – Пройди в Угловую палату, – сказал казначей Иван Фёдорович Кошка. Он самолично встретил Пантюшку в Малых сенях. – Дорогу знаешь?
      – Знаю, боярин. Найду. Не знаю только, зачем зван.
      – Там сообразишь.
      Угловую палату Пантюшка нашёл сразу. Однако обитая войлоком дверь, против его ожидания, оказалась плотно притворенной. Пришлось подать голос. Никто не ответил. Подождав малое время, Пантюшка осторожно потянул дверь на себя. За дверью раздался рык. Пантюшка не мог ошибиться, слишком хорошо он знал этот звук. Он рванул дверь что есть силы.
      – Медоедка, родной!
      Посреди палаты стоял Медоед и скалил клыкастую пасть. Пантюшка не стал размышлять, как очутился медведь в покоях великого князя. Он ворвался в палату и зарылся лицом в густую бурую шерсть.
      В тот же момент он услышал не то смешок, не то всхлипывание. В палате кроме него кто-то был! Кто-то видел, как он, не мальчонка, а взрослый, обнимал за шею медведя. Смутившись, Пантюшка разжал руки и обернулся.
      На пристенной лавке сидела девочка с бледно-матовым лицом под волной чёрных, не скрученных в косы волос.
      Разодета девочка была как княжна, из себя же – совсем невеличка. Красные сапожки едва доставали до пола. Вбежав в палату, Пантюшка увидел медведя, а сидевшую в углу девочку не приметил. Теперь же, увидев, не мог оторвать от неё глаз. И она, наклонив голову, смотрела на него синими тёмными глазами, так пристально смотрела, что сдвинулись, сойдясь в одну линию, тонкие брови шнурочком.

* * *

      – Устинька, ты ли? – спросил Пантюшка княжну сдавленным шёпотом.
      Девочка приподнялась с лавки, выпростала из рукавов-накапок тонкие руки и, взмахнув платочком, запела:
 
Медведушко, по горам,
Медведушко, по лесам…
 
      Гранёные каблуки красных сапожек пошли по кирпичикам пола. Следом затопали большие медвежьи лапы. Медоедка пустился в пляс.
      – Я все глаза проглядел, тебя выискивая, каждого мимоходящего расспрашивал. Без тебя жизнь была, словно не жизнь.
      – А я? – Устинька перестала плясать. – Разве я по тебе не скучала? Если б Захар не уволок меня с Судейного поля силой, я бы с тобой никогда не рассталась. Только Захар огромный. С ним не справишься.
      – Кто это – Захар?
      – Братнин окольничий. Брат мой Юрий Холмский и есть. Помнишь, он тебя спасти в Орде обещал, да слова не выполнил. А Захар меня на Судейском поле увидел, ехал мимо и углядел. Только ему пришлось завернуть меня в свой опашень и рукава вокруг обмотать, иначе бы не далась. Я его всего исцарапала и искусала.
      Вспомнив битву с Захаром, Устинька рассмеялась. Пантюшка в ответ усмехнулся невесело.
      – Как же в ту пору, что я тебя встретил, ты в пустой избе очутилась? – спросил он, думая о своём.
      – А так и очутилась, что князь Тверской в заложницах меня держал. Тут случись, что они всей семьёй в Серпухов гостевать поехали, так и меня прихватили, побоялись одну в Твери оставить.
      – И Медоедку прихватили?
      – Без Медоедки я ехать не соглашалась, пригрозила ножом зарезаться, коль разлучат. В Серпухове держали меня не так строго. Я улучила момент и убежала, в Москву подалась. А чтоб от погони уйти, в обход двинулась. Тут с тобой и повстречалась.
      – Значит, вот ты кто, – уныло проговорил Пантюшка.
      – Кто?
      – Сестра князя Холмского.
      – Проку нет, что сестра. Брат в походах. Моё же дело – неотлучно сидеть при княгине. Хорошо ещё, что Медоедку не отобрали.
      – Это твои слуги в Гончарную слободу наведывались?
      – Мои. Посылала про хозяев расспросить, думала, ты вместе с ними уехал.
      – Нет, я и не знаю, куда они подевались. Сам их разыскивал, надеялся о тебе расспросить, да не нашёл.
      – И я не нашла.
      Наступило молчание. Обоим было нелегко. Наконец Устинька заговорила.
      – Пантюшка, – сказала она решительно, – что с того, что я княжна? Брат неведомо где, в терем я не вернусь. Силой заставят – сбегу, поймают – снова сбегу или брошусь в речку. Давай лучше пойдём по дорогам, как раньше ходили. Станем Петрушку показывать.
      – В том нужды нет. Я теперь живописец и тебя с Медоедкой сумею прокормить. Собственную избу поставлю, если ты будешь со мной.
      – Буду. Никогда тебя не покину. Ни за что.
      При этих словах в палату вошёл Василий Дмитриевич.
      – Что, живописец, – спросил он, довольный, что всё так ладно устроил, – обрадован встречей? Тот ли это медведь, та ли Устинька, которых ты разыскивал?
      – Спасибо, государь, великий князь. – Пантюшка земно поклонился. – Наградил ты меня сверх меры, как я и мечтать не смел. Сделай ещё одну милость.
      – Проси. Отказа тебе не будет.
      – Выпусти из застенка Фаддея Курьеножку. Василий Дмитриевич нахмурился.
      – Знаешь ли, за кого вздумал просить?
      – Знаю, великий князь. Слабый он человек, жалкий. Нечестно поступал не от чего-нибудь, а от страха и голода. Устинька, кланяйся вместе со мной, проси великого князя.
      Устинька опустила глаза и отвернулась. Просить за Фаддея не стала.
      – Ладно, – сказал Василий Дмитриевич, попеременно глядя то на Устиньку, то на Пантюшку. – За государственную вину Фаддея выдрали, можно и выпустить, коли так просишь. Только по дорогам ему не гулять, на свободе не хаживать. Припишу его к Андроньеву монастырю: пусть в работниках гнёт спину да по гроб живота грехи замаливает. А уж святые отцы Курьеножке без дела прыгать не разрешат.
      – Спасибо и на том, великий князь.
      Покинув княжьи хоромы, Пантюшка и Устинька вышли на Соборную площадь. Из Пытошной башни выскочил человек в разодранном зипуне и бросился им навстречу.
 
 
      – И-эх, и-эх, для вас – хоть в снег! – Человек запрыгал по снегу, жалко кривляясь и скоморошничая.
      – Не подходи! – крикнула Устинька. – Натравлю на тебя Медоедку, как на ордынца в лесу натравила. – Она положила руку на медвежий загривок, готовая засвистать. Пантюшка быстро прикрыл её руку своей.
      – Ступай, Фаддей, – проговорил он твёрдо. – Из Пытошной башни я тебя вызволил, однако на нашем пути не попадайся. Разные у нас оказались дороги. Ты выбрал одну, мы отправимся по другой. Пойдём, Устинька.
      Они ушли, а Фаддей остался на месте. К нему приблизился стражник, рванул за плечо.
      – Двинулись, что ли? До Андроньева путь не малый.
      – Повремени чуток, дай со свободой проститься.
      Стоя посередине Соборной площади, Фаддей смотрел вслед уходящим Пантюшке и Устиньке. Мальчонка и девочка шли, глядя прямо перед собой. Назад не обернулись ни разу. Их руки лежали на холке медведя. Ладонь Пантюшки лежала поверх Устинькиной. Медоед двигался вперевалку.
      Они оставили Фаддея, как плохо прожитый день, о котором не хочется вспоминать. Ушли и забыли о нём. Их путь был вместе с Москвой – обновлявшейся, строившейся, выходившей в первые города мира, чтобы в скором времени стать столицей Русского государства.

ОТ АВТОРА

      Трудной была дорога, по которой шла Русь. Редко тропа лежала вдоль золотистых полей с васильковым узорочьем. За двести лет, предшествовавших княжению Дмитрия Донского, Руси пришлось выдержать более ста сражений. И только битва на Куликовом поле показала, на что способен народ, поднявшийся против поработителей.
      Орда была сломлена, прежних сил у нее не стало, но еще не раз полыхали пожарища и текла по улицам кровь.
      Там, где князья держались дружно и шли один другому на помощь, Русь побеждала, где начиналась междоусобица – одолевал враг. Единение было необходимо, как хлеб, как воздух. И тогда Андрей Рублёв написал свою «Троицу»…
      … В Древней Греции города, находившиеся в состоянии войны, заключали мир во время Олимпиады, на Руси – в день праздника Троицы. Троица была знаком согласия, её изображали в виде трёх ангелов, связанных дружбой и братской любовью.
      Многие живописцы обращались к этой теме, излюбленной на Руси, но то, что сделал Андрей Рублёв, не удалось никому. Словно сама природа с её задушевностью и тишиной творила вместе с художником. Словно у колосков ржи, у васильков и ромашек взял Рублёв охру, зелень и голубец, чтобы написать трёх златокрылых юношей, с тихой грустью склонивших головы. Склонённое дерево и скалистая горка на заднем плане откликнулись беззвучным эхом.

* * *

      В Третьяковской галерее всегда много народу. В прославленный музей приезжают люди со всех концов света. И нет среди посетителей ни одного, кто не остановился бы перед «Троицей» Андрея Рублёва, заворожённый проникновенной мелодией плавных линий и светлых красок. В Третьяковской галерее хранится и «Богоматерь Донская», созданная Феофаном Греком в честь великой победы Руси, и «Богоматерь Владимирская», из-за которой спорили Владимир с Москвой. А копию «Владимирской», написанную, согласно преданию, за одну ночь, со времён Василия Дмитриевича хранит город Владимир.
      Росписи Рублёва и Чёрного восстановлены в Успенском соборе Владимирского кремля. Торжественное шествие поднимается на своды, бегут по стенам орнаменты из цветов. В центре одной из арок вместе с пантерой, драконом и львом идёт по кругу бурый медведь. Он написан так живо и выразительно, как не писали ранее на Руси.
      В Новгородской церкви на улице Ильиной, превращенной теперь в музей, посетителей обступают мощные фигуры, созданные сильной рукой Феофана Грека. Суровые лица, как молниями, озарены быстрыми белыми бликами.
      Музеем имени Андрея Рублёва сделался Андроньев монастырь.
      Шедевр древнерусской живописи – иконостас работы трёх великих художников древности – находится в Благовещенском соборе на Соборной площади в Москве. Древнейшая площадь нашей столицы представляет огромный музей.
      Всё это – художественная летопись надежд и мыслей народа, сбережённая в годины бед и суровых военных испытаний. Это наше бессмертное «вчера», без которого не приходит «сегодня» и не наступает «завтра».
      Всё это ты можешь увидеть.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9