— Гарри! — крикнула она.
— Иди сюда! — отозвался он.
Она огляделась — никого: видно, их спутники решили вернуться домой, сейчас они уже наверху, плутают в метели. После минутного колебания она побежала за Гарри.
— Гарри! — отчаянно закричала она.
Она пробежала футов тридцать — поворот. Кажется, слева издалека донесся слабый голос, и, потеряв голову, она побежала влево. Опять поворот, еще две уходящие вдаль штольни.
Ни звука в ответ. Она уже решила бежать, никуда не сворачивая, потом, охваченная холодящим ужасом, стремительно повернула обратно.
Поворот, только тот ли? Она побежала налево, сейчас должна быть та длинная низкая комната. Но вместо нее еще одна хрустально мерцающая галерея, которая упиралась в темноту. Салли Кэррол снова крикнула, но стены глухо и безучастно оттолкнули от себя звук. Вернувшись назад, она еще раз свернула и попала в коридор пошире. Она стояла на зеленой полосе между расступившимися водами Красного моря, в сыром могильном переходе из одного пустующего склепа в другой.
Боты обледенели, идти было скользко, и Салли Кэррол, раскинув руки, упиралась в стены, липкие от холодной слизи.
Прежнее молчание в ответ. Ее голос глумливо поаукался с самим собой и пропал в глубине перехода.
Потом сразу погас свет и настала кромешная темнота. Она коротко вскрикнула и, обмирая от страха, споткнулась о какой-то бугорок. Упав, она, видимо, разбила левую коленку, но сейчас это был пустяк, и даже страх потеряться отступил перед тем ужасом, который сдавил ее. Она была одна, наедине с настоящим одиночеством Севера, каким веет от затертых арктическими льдами китобоев и необозримых нехоженых равнин без жилого дымка, усеянных белыми костями первопроходцев. На нее пахнуло ледяным дыханием смерти, еще немного — и уже не высвободиться из ее цепких рук.
С безумной, отчаянной решимостью она вскочила и кинулась в темноту. Надо выбраться. Ведь если ее не найдут еще несколько дней, она замерзнет насмерть и так и будет лежать замурованная во льду, такие случаи были, она читала где-то, что в мерзлоте тело сохраняется долго, пока не растает сам ледник. А Гарри не схватится, он наверняка решил, что она уехала с остальными, и раньше завтрашнего дня никто не будет о ней беспокоиться. Она обреченно дотронулась до стены. Сколько они говорили — сорок дюймов? Сорок дюймов толщины, боже мой!
С обеих сторон подступали какие-то шорохи, хлюпала нечисть, которая была у себя дома и в этом замке, и в этом городе, вообще на Севере.
— Придите же кто-нибудь! — громко взмолилась она.
Кларк Дарроу — он бы ее услышал, и Джо Юинг тоже, они бы не бросили ее здесь одну, не дали превратиться в сосульку. За что? Она такая веселая, всему, глупышка, радовалась. Радовалась теплу и солнцу, любила свой Дикси. А тут все не свое, все чужое.
— Ты не плачешь, — явственно слышала она. — Ты уже никогда не сможешь плакать. Твои слезы застынут. Здесь слезы сразу стынут.
Она без сил вытянулась на льду.
— Господи боже мой, — простонала она.
Одна за другой уходили минуты, и с чувством бесконечной отрешенности она сознавала, что ей трудно держать глаза открытыми. Вдруг кто-то опустился рядом и взял ее лицо в теплые, мягкие руки. Она ответила благодарным взглядом.
— Марджори Ли, — успокоенно пробормотала она. — Я знала, что ты придешь. — Действительно, это Марджори Ли, и именно такая, какой ее представляла Салли Кэррол, — гладкий чистый лоб, приветливое выражение широко раскрытых глаз и пышная юбка из какой-то мягкой материи, так приятно опустить на нее голову.
Как темнеет быстро. Давно пора заново покрасить эти могильные камни, хотя после они будут выглядеть много хуже. Но надо, чтобы их было видно.
Минуты бежали, тянулись, складывались в густой пучок дымных лучей, струящихся к бледно-желтому солнцу, и наконец она услышала резкий хруст, с которым треснул ее обретенный покой.
В глаза ударило солнце, свет. Факел, много факелов, и голоса, голоса. Огонь выхватил живое лицо, сильные руки поднимают ее с земли, что-то делают с ее щекой, вся щека мокрая. Кто-то держит ее и растирает лицо снегом. Смешно — снегом!
Это Грозный Дэн Макгрю и с ним двое незнакомых.
— Детка! Мы ищем вас уже два часа! Гарри чуть с ума не сошел.
Память быстро вернула на свои места пение, факелы, трубный клич марширующих клубов. Она забилась в руках Пэттона и испустила тихий, протяжный вопль.
— Вытащите меня отсюда. Я хочу домой. Домой! — Ее голос сорвался в пронзительный крик, от которого у Гарри, бежавшего по соседней галерее, кровь застыла в жилах. — Завтра же! — ничего не сознавая и не сдерживаясь, кричала она. — Завтра! Завтра!
Дом, томившийся у пыльного полотна дороги, вкушал золотую солнечную щедрость и млел от зноя. Две бестолково-суматошливые птахи искали холодок на дереве перед соседним домом; по улице, нараспев предлагая клубнику, брела негритянка. Был апрельский полдень.
Вытянув на подоконнике руку и уткнувшись в нее подбородком, сверху сонными глазами смотрела Салли Кэррол, и в поле ее зрения попадали посверкивающие на солнце пылинки, колеблемые теплом, которое сегодня впервые стала отдавать прогревшаяся земля. Под ее взглядом старенький «форд» одолел рискованный поворот, дребезжа и стеная, домучил остаток пути и рывком остановился. Она ни звуком не отозвалась на происходящее, и минуту спустя знакомый пронзительный свист разорвал тишину. Салли Кэррол улыбнулась и сощурила глаза.
— Доброе утро.
Из-под крыши автомобиля вывернулась голова.
— Утро ты уже проспала, Салли Кэррол.
— Неужели? — с притворным удивлением сказала она. — А может, ты прав.
— Ем зеленый персик. Приходи на похороны.
И хотя дальше голове некуда был поворачиваться, Кларк все же постарался — и увидел ее лицо.
— Вода как парное молоко, Салли Кэррол. Не хочешь искупаться?
— Вставать неохота, — лениво вздохнула Салли Кэррол, — но ладно, попробую.
Волосы Вероники
Субботним вечером, если взглянуть с площадки для гольфа, окна загородного клуба в сгустившихся сумерках покажутся желтыми далями над кромешно черным взволнованным океаном. Волнами этого, фигурально выражаясь, океана будут головы любопытствующих кэдди, кое-кого из наиболее пронырливых шоферов, глухой сестры клубного тренера; порою плещутся тут и отклонившиеся, робкие волны, которым — пожелай они того — ничего не мешает вкатиться внутрь. Это галерка.
Бельэтаж помещается внутри. Его образует круг плетеных стульев, окаймляющих залу — клубную и бальную одновременно. По субботним вечерам бельэтаж занимают в основном дамы; шумное скопище почетных особ с бдительными глазами под укрытием лорнеток и не знающими пощады сердцами под укрытием могучих бюстов. Бельэтаж выполняет функции по преимуществу критические. Восхищение, хоть и весьма неохотно, бельэтажу временами случается выказать, одобрение — никогда, ибо дам под сорок не провести: они знают, что молодежь способна на все и, если ее хоть на минуту выпустить из виду, отдельные парочки будут исполнять по углам дикие варварские пляски, а самых дерзких, самых опасных покорительниц сердец, того и гляди, станут целовать в лимузинах ничего не подозревающих вдовиц.
Однако этот критический кружок слишком удален от сцены — ему не разглядеть лиц актеров, не уловить тончайшей мимики. На его долю остается хмуриться, вытягивать шеи, задавать вопросы и делать приблизительные выводы, исходя из готового набора аксиом — вроде такой, например: за каждым богатым юнцом охотятся более рьяно, чем за куропаткой. Критическому кружку непонятна сложная жизнь неугомонного жестокого мира молодых. Нет, ложи, партер, ведущие актеры и хор — все это там, где кутерьма лиц и голосов, плывущих под рыдающие африканские ритмы танцевального оркестра Дайера.
В этой кутерьме, где толкутся все — от шестнадцатилетнего Отиса Ормонда, которому до университета предстоят еще два года Хилл-колледжа, до Д. Риса Стоддарда, над чьим письменным столом красуется диплом юридического факультета Гарварда; от маленькой Маделейн Хог, которая никак не привыкнет к высокой прическе, до Бесси Макрей, которая несколько долго, пожалуй, лет десять с лишком, пробыла душой общества, — в этой кутерьме не только самый центр действия, лишь отсюда можно по-настоящему следить за происходящим.
Оркестр залихватски обрывает музыку на оглушительной ноте. Парочки обмениваются натянуто-непринужденными улыбками, игриво напевают «та-ра-ри-рам-пам-пам», и над аплодисментами взмывает стрекот девичьих голосов.
Несколько кавалеров, которых антракт застиг в тот самый момент, когда они устремлялись разбить очередную парочку, раздосадованно отступают на свои места вдоль стен: эти летние танцевальные вечера не такие буйные, как рождественские балы, тут веселятся в меру, тут и женатые пары помоложе рискуют покружиться в допотопных вальсах или потоптаться в неуклюжих фокстротах под снисходительные усмешки младших братьев и сестер.
В числе этих незадачливых кавалеров оказался и Уоррен Макинтайр, не слишком прилежный студент Йельского университета; нашарив в кармане сигарету, он вышел из залы. На просторной полуосвещенной веранде за столиками там и сям сидели парочки, наполняя расцвеченную фонариками ночь смутным говором и зыбким смехом. Уоррен кивал тем, кто мог еще замечать окружающее, и, когда он проходил мимо очередной парочки, в памяти его всплывали обрывки воспоминаний: городок был невелик, и каждый его житель знал назубок прошлое любого из своих земляков. Вот, к примеру, Джим Стрейн и Этель Деморест — уже три года они неофициально обручены. Всем известно, что, как только Джима продержат на какой-либо работе больше двух месяцев, они поженятся. Однако как унылы их лица и как устало поглядывает Этель на Джима, словно недоумевая, зачем лоза ее привязанности обвила столь чахлый тополь.
Уоррену шел двадцатый год, и он свысока взирал на тех своих приятелей, кому не довелось учиться на Востоке. Однако вдали от родного города — и в этом он на отличался от большинства юнцов — он гордился своими знаменитыми землячками. И было кем: Женевьева Ормонд, например, не пропускала ни одного бала, вечера и футбольного матча в Принстоне, Йеле, Вильямсе или Корнелле, черноглазая Роберта Диллон среди своих сверстников была известна не менее, чем Хайрам Джонсон или Тай Кобб,7 ну а Марджори Харви славилась не только своей обольстительной красотой и дерзким, блестящим остроумием, а еще и тем, что на последнем балу в Нью-Хейвене пять раз кряду прошлась колесом.
Уоррен, который рос с Марджори на одной улице, давно «сходил по ней с ума». Порой ему казалось, что она отвечает на его поклонение чем-то вроде благодарности, но она уже проверила свои чувства испытанным методом и торжественно объявила, что не любит его. Проверка заключалась в следующем: когда его не было рядом, Марджори о нем забывала и напропалую флиртовала с другими. Если учесть, что все лето Марджори проводила в разъездах и первые два-три дня по ее возвращении стол в холле был завален конвертами, подписанными всевозможными мужскими почерками, Уоррену было от чего впасть в уныние. Мало того, весь август у нее гостила кузина Вероника из О-Клэра, и увидеться с Марджори наедине было почти невозможно. Вечно приходилось подыскивать кого-то, кто согласится взять на себя Веронику. Август близился к концу, и задача эта с каждым днем становилась все трудней.
Как Уоррен ни боготворил Марджори, он вынужден был признать, что Вероника страшная преснятина. Она была миловидная брюнетка с ярким цветом лица, но уж скучная — дальше некуда. Каждую субботу Уоррен в угоду Марджори покорно танцевал с ней изнурительно долгий танец, и она неизменно наводила на него тоску.
— Уоррен, — вторгся в его мысли вкрадчивый голос.
Он обернулся и увидел Марджори, раскрасневшуюся и, как всегда, оживленную. Она положила руку ему на плечо, и незримый ореол воссиял над ним.
— Уоррен, — шепнула она. — Пригласи Веронику, ну, ради меня. Она уже битый час танцует с Малышом Отисом.
Ореол померк.
— …Ладно… Пожалуйста, — нехотя согласился он.
— Это ведь не слишком большая жертва с твоей стороны? А я позабочусь, чтобы тебе побыстрее пришли на выручку.
— Идет.
Марджори улыбнулась той улыбкой, что сама по себе служила наградой.
— Ты просто душка. Не знаю, как и благодарить тебя.
Душка со вздохом оглядел веранду: Отиса и Вероники тут не было. Он побрел обратно в залу и там, перед дамской комнатой, в группе корчившихся от смеха молодых людей увидел Отиса. Отис разглагольствовал, потрясая невесть откуда взявшимся обрезком доски.
— Она пошла поправить прическу, — говорил он отчаянно. — А как выйдет, мне опять час кряду танцевать с ней.
Смех усилился.
— И почему это никто нас не разбивает? — оскорбление вопрошал Отис. — Ей наверняка хочется разнообразия.
— Что ты, Отис, — возразил приятель. — Ты ведь едва-едва привык к ней.
— Зачем тебе эта штуковина? — поинтересовался Уоррен.
— Что? А, ты про доску? Это дубинка. Пусть только она высунется оттуда, я раз ее по голове — и затолкну назад.
Уоррен взвыл и рухнул на кушетку.
— Не горюй, Отис, — выговорил он наконец. — На сей раз я тебя выручу.
Отис изобразил легкий обморок и вручил доску Уоррену.
— Авось пригодится, старина, — сипло сказал он.
Как бы ни была девушка хороша собой и остроумна, если на танцах кавалеры не отбивают ее друг у друга на каждом шагу, ей не позавидуешь. Возможно, они куда охотнее проводят время с ней, чем с теми пустышками, которых приглашают по десять раз за вечер, но это вскормленное джазом поколение страшно непостоянно и протанцевать больше одного фокстрота с той же самой девушкой им неинтересно, чтобы не сказать нестерпимо. Если же танцевать приходится не один, а несколько танцев, девушка может не сомневаться, что как только кавалера избавят от нее, он примет все меры, чтобы ему уже никогда не пришлось отдавливать ее неуклюжие ноги.
Следующий танец Уоррен до конца протанцевал с Вероникой, после чего, радуясь наступившему перерыву, отвел ее на веранду. С минуту они помолчали. Вероника не слишком впечатляюще поигрывала веером.
— А у вас жарче, чем в О-Клэре, — сказала она.
Уоррен, подавив вздох, кивнул. Очень даже возможно, но ему-то что до этого. Он праздно размышлял, потому ли с Вероникой не о чем разговаривать, что за ней никто не ухаживает, или за ней никто не ухаживает, потому что с ней не о чем разговаривать.
— Вы долго пробудете у нас? — спросил он и покраснел. Что, если Вероника догадается, чем вызван его вопрос.
— Еще неделю, — ответила она, глядя ему в рот так, будто изготовилась ловить его слова на лету.
Уоррен заерзал. И, поддавшись неожиданно накатившемуся на него порыву сострадания, решил испробовать на Веронике свой излюбленный прием. Повернувшись, он заглянул ей в глаза.
— У вас жутко чувственный рот, — невозмутимо начал он.
На балах в своем колледже, особенно если беседа велась в такой вот полутьме, Уоррен порой подпускал девушкам подобные комплименты. Вероника буквально подскочила. Щеки ее побагровели, она чуть не выронила веер. Такого ей никто еще не говорил.
— Нахал! — выпалила она, но тут же спохватилась и прикусила язык. Теперь уже поздно делать вид, будто ей смешно, решила она, и одарила Уоррена смятенной улыбкой.
Уоррен обозлился. Хотя ему было не внове, что этот его заход не принимается всерьез, все же обычно ему отвечали смехом или прочувствованной болтовней. И потом он мог лишь в шутку допустить, чтобы его называли нахалом. Благородный порыв его мигом угас, и он перестроился.
— Джим Стрейн и Этель Деморест, как всегда, не танцуют, — заметил он.
Разговор свернул в более привычное для Вероники русло, и все же, когда Уоррен переменил тему, она испытывала не только облегчение, но и досаду. Ей никто еще не говорил, что у нее чувственный рот, но она знала, что другим девушкам что-то такое говорят.
— Да, да, — сказала она и прыснула. — Я слышала, что они бедны как церковные крысы и уже сто лет женихаются. Вот глупость-то, правда?
Вероника стала еще ненавистней Уоррену. Джим Стрейн дружил с его братом, к тому же он почитал дурным тоном насмехаться над бедностью. Однако у Вероники и в мыслях не было насмехаться. Она просто растерялась.
II
Марджори и Вероника вернулись домой в половине первого, пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим комнатам.
Между кузинами не было близости. К слову сказать, у Марджори вообще не было близких подруг: всех женщин она считала дурами. Вероника же, напротив, с самого начала этого визита, устроенного родителями обеих девиц, рвалась вести с кузиной задушевные беседы; без таких бесед, перемежаемых слезами и хихиканьем, ей казалась невозможной женская дружба. Однако Марджори встречала ее порывы холодно, и разговаривать с ней Веронике было почему-то ничуть не легче, чем с мужчинами. Марджори никогда не хихикала, не пугалась, не попадала впросак и вообще не обладала ни одним из тех прекрасных качеств, которые, по мнению Вероники, так украшают женщину.
Чистя на ночь зубы, Вероника в который раз задумалась над тем, почему за ней перестают ухаживать, стоит ей уехать из дому. И хотя семья ее была самой богатой в О-Клэре, хотя ее мать устраивала прием за приемом, перед каждым балом давала для друзей дочери обеды, купила ей автомобиль, — Веронике и в голову не приходило, что все это вместе взятое немало способствует ее успеху в родном городе. Как и большинство девушек, она была взлелеяна на сладкой водице изготовления Анни Феллоуз Джонстон8 и на романах, где героиню любили за некую загадочную женственность, о которой много говорилось, но которая никак себя не проявляла.
Веронику задевало, что за ней здесь никто не ухаживает. Она не знала, что, если б не хлопоты Марджори, ей бы так и пришлось танцевать весь вечер с одним кавалером; однако она знала, что и в О-Клэре за девушками, уступающими ей по положению в обществе и гораздо менее хорошенькими, увиваются куда сильнее. Она объясняла это тем, что они не слишком щепетильны. Их успех ничуть не нарушал покой Вероники, а случись вдруг такое, мать уверила бы ее, что эти девушки роняют себя и что по-настоящему мужчины уважают скромных девушек вроде Вероники.
Она выключила свет в ванной, и ее вдруг потянуло поболтать с тетей Жозефиной — у той в комнате еще горел свет. Легкие туфельки бесшумно пронесли Веронику по затянутому ковром коридору, но, услышав из-за полуприкрытой двери голоса, она остановилась. Она разобрала свое имя, вовсе не думая подслушивать, все же невольно помедлила — и тут смысл разговора дошел до нее, пронзив внезапной, как удар тока, болью.
— Она просто безнадежна! — говорила Марджори. — Знаю, что ты скажешь. Тебе со всех концов твердят, какая она хорошенькая, какая славная и какая кулинарка. Ну и что толку. Очень ей весело? За ней же никто не ухаживает.
— А много ли толку в дешевом успехе?
Голос миссис Харви звучал раздраженно.
— Когда тебе восемнадцать — очень много, — пылко воскликнула Марджори. — Я из кожи вон лезла для нее. Я и улещала кавалеров, и упрашивала их танцевать с ней, но она наводит на них тоску, а этого не выносит никто. Когда я думаю, зачем этой дурехе такой роскошный цвет лица, и думаю, как бы им сумела распорядиться Марта Кэри… да что тут говорить!
— Нынче забыли, что такое подлинная галантность.
Своим тоном миссис Харви намекала, что отказывается понять современные нравы. В ее время все молодые девушки из хороших семей пользовались успехом.
— Ну так вот, — сказала Марджори, — а нынче никто не может себе позволить вечно нянчиться с гостьей-недотепой; теперь каждой девушке прежде всего надо думать о себе. Я пробовала дать ей кое-какие советы по части тряпок и тому подобного, но она только обозлилась и смотрела на меня как-то чудно. Она не такая толстокожая и понимает, что успехи у нее не ахти, но, ручаюсь, она тешит себя тем, что она такая добродетельная, а я легкомысленная, ветреная и плохо кончу. Все девушки, за которыми никто не ухаживает, так думают. Зелен виноград! Сара Хопкинс называет Женевьеву, Роберту и меня коллекционерками. Ручаюсь, она пожертвовала бы десятью годами жизни и своим европейским образованием, чтобы стать такой вот коллекционеркой, чтобы за ней ходили хвостом три-четыре поклонника разом и чтобы на танцах ее отбивали на каждом шагу.
— И все-таки мне кажется, — устало прервала ее миссис Харви, — ты должна как-то помочь Веронике. Я не отрицаю, что ей недостает живости.
Марджори испустила стон.
— Живости! Господи боже ты мой! Да ты знаешь, о чем она говорит с кавалерами — о том, как у нас жарко, как сегодня тесно в зале или о том, как на будущий год она поедет учиться в Нью-Йорк — и ни разу, ни разу я не слышала, чтобы она говорила о чем-нибудь другом. Хотя нет, иной раз она спрашивает, какой марки автомобиль у ее собеседника, и сообщает, какой автомобиль у нее. Увлекательно, нечего сказать.
Они помолчали, но вскоре миссис Харви снова принялась за свое:
— Я знаю одно: за другими девушками, и вполовину не такими славными и привлекательными, как Вероника, ухаживают. Марта Кэри, к примеру, и толстая и крикливая, а мать ее и вовсе пошлая особа. Роберта Диллон в этом году так усохла, будто явилась из Аризонской пустыни. Она себя вгонит в гроб танцами.
— Да мама же, — нетерпеливо прервала ее Марджори. — Марта веселая и бойкая, а уж как умеет себя подать! Роберта дивно танцует. За ней испокон века вздыхатели ходят толпами.
Миссис Харви зевнула.
— Я думаю, всему виной примесь этой индейской крови в Веронике, — продолжала Марджори. — А вдруг это атавизм? Индианки только и знали, что сидеть кружком и молчать.
— Отправляйся спать, дурочка, — засмеялась миссис Харви. — Зря я тебе рассказала про индейскую кровь, но я не думала, что тебе это так западет в голову. И вообще, твои рассуждения мне представляются довольно-таки глупыми, — сонно заключила она.
Они снова помолчали, Марджори обдумывала, стоит ли труда переубеждать мать. После сорока люди так трудно поддаются переубеждению. В восемнадцать наши убеждения подобны горам, с которых мы взираем на мир, в сорок пять — пещерам, в которых мы скрываемся от мира.
Придя к такому заключению, Марджори пожелала матери спокойной ночи и вышла. В коридоре никого не было.
III
На следующее утро, когда Марджори довольно поздно села завтракать, в столовую вошла Вероника, сухо поздоровалась, села напротив, вперилась в Марджори и кончиком языка облизнула губы.
— Ты что это? — озадаченно спросила Марджори.
Вероника несколько выждала, потом метнула свою гранату.
— Я слышала, что ты вчера говорила тете обо мне.
Марджори опешила, но замешательство свое выдала лишь еле заметным румянцем, голос же ее звучал вполне ровно.
— Где ты была?
— В коридоре. Вначале я не собиралась подслушивать.
Смерив Веронику презрительным взглядом, Марджори опустила глаза, принялась раскачивать кусок крекера на кончике пальца и, казалось, целиком ушла в это занятие.
— Раз я тебе в тягость, мне, пожалуй, лучше вернуться в О-Клэр. — У Вероники запрыгала нижняя губа, она продолжала срывающимся голосом: — Я старалась всем угодить, но сначала мною пренебрегли, а потом оскорбили. Я себе никогда не позволяла так принимать гостей.
Марджори молчала.
— Я тебе мешаю, понятно. Я для тебя обуза. Твоим друзьям я не нравлюсь. — Вероника замолчала, но тут же припомнила еще одну из своих обид. — Разумеется, я обозлилась, когда на прошлой неделе ты пыталась намекнуть, что платье мне не к лицу. Ты что же, думаешь, я не умею одеваться?
— Да, — буркнула Марджори чуть слышно.
— Что?
— И ни на что я не намекала, — сказала Марджори напрямик. — Насколько помню, я сказала, что лучше три раза подряд надеть красивое платье, чем чередовать его с двумя страшилищами.
— Ну и как, по-твоему, приятно такое слышать?
— А я вовсе не старалась быть приятной. — И, чуть помолчав, добавила: — Когда ты хочешь уехать?
У Вероники перехватило дыхание.
— Ой, — еле слышно вырвалось у нее.
Марджори изумленно подняла глаза.
— Ты же сказала, что уезжаешь.
— Да, но…
— Значит, ты брала меня на пушку!
Они уставились друг на друга через стол. Туманная пелена застилала глаза Вероники, Марджори жестко глядела на нее — таким взглядом она обычно укрощала подвыпивших студентов, когда те давали волю рукам.
— Значит, ты брала меня на пушку, — повторила Марджори так, будто ничего другого и не ожидала.
Вероника разразилась слезами, подтвердив тем самым свою вину. Глаза Марджори поскучнели.
— Ты мне сестра, — всхлипывала Вероника. — Я у тебя гощу-у-у. Я у тебя должна пробыть месяц, а если я уеду сейчас-домой, мама удивится и спросит…
Марджори выждала, пока поток бессвязных слов не сменился чуть слышным хлюпаньем.
— Я отдам тебе мои карманные деньги за месяц, — сказала она холодно, — и ты сможешь провести эту неделю где тебе заблагорассудится. Тут поблизости есть вполне приличный отель…
Вероника захлебнулась слезами и выскочила из комнаты.
Через час, когда Марджори увлеченно сочиняла одно из тех ни к чему не обязывающих, восхитительно уклончивых писем, которые умеют писать только девушки, в библиотеку вошла Вероника — глаза у нее покраснели, но держалась она нарочито спокойно. Не глядя на Марджори, она взяла с полки первую попавшуюся книгу и сделала вид, что читает. Марджори, казалось, всецело поглощенная своим делом, продолжала писать. Когда часы пробили полдень, Вероника с треском захлопнула книгу.
— Пожалуй, мне стоит купить билет на поезд.
Совсем иначе думала она начать эту речь, когда репетировала ее у себя в комнате, но так как Марджори не придерживалась отведенной роли — не умоляла ее образумиться, не просила забыть это недоразумение, — ничего лучшего Вероника не нашла.
— Подожди, я кончу письмо, — сказала Марджори, не оборачиваясь. — Я хочу отправить его со следующей почтой.
Еще минуту она деловито скрипела пером, потом обернулась к Веронике, как бы говоря всем своим видом: «Я к вашим услугам». И снова пришлось начинать Веронике.
— Ты хочешь, чтобы я уехала?
— Видишь ли, — прикинула Марджори, — раз тебе тут плохо, по-моему, прямой смысл уехать. Что толку чувствовать себя несчастной.
— А ты не считаешь, что простая доброта…
— Ради бога, не цитируй ты «Маленьких женщин»!9 — нетерпеливо прервала ее Марджори. — Они давно устарели.
— Ты так думаешь?
— Еще бы! Какая современная девушка станет жить, как эти пустышки?
— Они служили примером нашим матерям.
Марджори расхохоталась.
— Как бы не так! И потом, наши матери были вполне хороши на свой лад, но что они могут понять в жизни своих дочерей?
Вероника взвилась.
— Я прошу тебя не говорить так о моей матери.
Марджори снова расхохоталась.
— А я, помнится, не говорила о ней.
Вероника почувствовала, что ее отвлекают.
— Значит, ты считаешь, что вела себя по отношению ко мне хорошо?
— Я сделала для тебя все, что могла, и более того. Ты довольно тяжкий случай.
У Вероники набрякли веки.
— А ты себялюбивая, злая и, вдобавок, совершенно не женственная.
— Господи боже мой! — возопила Марджори. — Да ты просто дуреха! Такие девицы, как ты, прежде всего виноваты в бесчисленных нудных, тусклых браках, в том, что чудовищная бестолковость сходит за женственность. Представляю, каково приходится человеку, когда, пленившись разодетой куклой, которую он наделил всевозможными добродетелями, он вдруг замечает, что взял в жены жалкую, нудную, трусливую жеманницу.
Вероника даже рот раскрыла от изумления.
— Вечно женственная женщина! — продолжала Марджори. — Лучшие ее годы уходят на то, чтобы поносить девушек вроде меня, которые не тратят времени попусту.
Чем больше воодушевлялась Марджори, тем сильнее отвисала челюсть у Вероники.
— Можно еще понять, когда на жизнь плачется дурнушка. Будь я непоправимо дурна собой, я бы никогда не простила родителям, что они произвели меня на свет. Но тебе-то жаловаться не на что. — Марджори пристукнула кулачком. — Если ты рассчитываешь, что я буду хныкать вместе с тобой, ты ошибаешься. Хочешь — уезжай, хочешь — оставайся, дело твое. — Она собрала письма и вышла из комнаты.
Вероника не спустилась к обеду, сославшись на головную боль. После обеда за ними должны были заехать молодые люди — повезти их на утренник, но головная боль не прошла, и Марджори пришлось принести извинения не слишком опечаленному кавалеру. Вернувшись под вечер домой, Марджори застала у себя в спальне Веронику — на лице ее была написана непривычная решимость.
— Я подумала, — приступила Вероника прямо к делу, — что ты, может быть, и права, а может быть, и нет. И если ты объяснишь мне, почему твоим друзьям… словом, скучно со мной, я попробую делать все, что ты скажешь.
Марджори распускала волосы перед зеркалом.
— Ты это серьезно?
— Да.
— И без оговорок? Будешь делать все, что я скажу?
— Ну…
— Ничего не ну! Будешь делать все, что я скажу?
— В пределах разумного.
— Ни в каких не в пределах. В твоем случае ничто разумное не поможет.
— И ты хочешь заставить… посоветовать мне…
— Вот именно. Если я велю тебе брать уроки бокса — будешь брать. Напиши матери, что останешься у нас еще на две недели.
— Если ты мне объяснишь…
— Хорошо, вот тебе несколько примеров. Во-первых, ты держишься слишком скованно. Почему? Да потому, что ты никогда не бываешь довольна своей внешностью. Когда знаешь, что хорошо выглядишь и хорошо одета, об этом можно не думать. А ведь в этом секрет обаяния. Чем свободнее ты себя чувствуешь, тем сильнее твое обаяние.