Как-то под вечер, в самом конце августа, Кисмина обмолвилась фразой, которая все на свете изменила и повергла Джона в ужас.
Они были в любимой аллейке, и между поцелуями Джона охватили романтические предчувствия, очень, на его взгляд, пикантные.
— Иной раз мне кажется, что мы так и не поженимся, — грустно сказал он. — Ты из такой богатой, из такой знатной семьи. Ты совсем не такая, как другие, как бедные девушки. И женюсь я в конце концов на дочери какого-нибудь зажиточного оптовика-жестянщика из Омахи или Сиу-Сити и буду радоваться на ее полмиллиона.
— Дочь оптовика-жестянщика я видела, — заметила Кисмина. — Она бы тебе не понравилась. У сестры была такая подруга, сюда приезжала.
— О, так у вас здесь и другие бывали? — удивленно воскликнул Джон.
Кисмина как будто пожалела о своих словах.
— Да, да, — сказала она, — бывали и другие.
— А вы — а ваш отец не боялся, что они как-нибудь проболтаются?
— Ну, боялся, конечно, боялся, — отвечала она. — Давай о чем-нибудь другом, более приятном.
Но Джона проняло любопытство.
— Более приятном! — возразил он. — А чего тут неприятного? Они вам что, не пришлись по нраву?
К его великому удивлению, Кисмина расплакалась.
— О-о-ой, они были такие ми-и-илые. Я к ним так привя-а-азывалась. И Жасмина тоже, а она все равно приглашала. Вот уж этого я не понимаю, и все.
В сердце Джона зародилось темное подозрение.
— Они, значит, проговорились, и ваш отец их ликвидировал?
— Если бы хоть так, — пролепетала она. — У отца все заранее решено — а Жасмина все равно писала им, чтобы они приезжали, и им у нас так нра-а-авилось!
Она совсем разрыдалась.
Ошеломленный жутким открытием, Джон сидел, разинув рот, а по нервам его от позвоночника шло воробьиное трепыхание.
— Вот я и проболталась, а не надо было, — сказала она, вдруг успокоившись и отерев свои темно-синие глаза.
— Ты хочешь сказать, что твой отец умерщвлял их еще здесь?
Она кивнула.
— В конце августа это бывало — или в начале сентября. Чтоб мы успели как следует с ними порадоваться.
— Какой ужас! Да нет, я, наверно, с ума схожу. Неужели ты правда…
— Правда, — прервала Кисмина, дернув плечиком. — Нельзя же было держать их, как этих авиаторов, — нас бы тогда каждый день совесть мучила. И отец очень жалел нас с Жасминой, он все это устраивал раньше, чем мы ожидали. Так что и прощаться было не надо…
— Значит, вы их убивали! Ой-ой, — вырвалось у Джона.
— И все очень тихо делалось. Им просто давали на ночь много снотворного, а семьям потом сообщали, что они заболели в Бьюте скарлатиной и умерли.
— Но как же, и вы снова приглашали других?
— Не приглашала я, — рассердилась Кисмина. — Никого я не приглашала. Это все Жасмина. Зато им здесь было очень хорошо. Она им делала такие чудные подарки под конец. И я, может, тоже буду приглашать — потом, вот стану не такая чувствительная. Какая разница, все равно ведь им когда-нибудь умирать, а нам уж, значит, никакой радости в жизни. Ты подумай, как бы здесь скучно было, если б никто никогда не приезжал. Папа с мамой даже своих лучших друзей не пожалели.
— Значит, так, — вскипел Джон, — значит, ты позволяла мне за собой ухаживать, и сама меня завлекала, и соглашалась выйти за меня — и все это время ты прекрасно знала, что жить мне осталось…
— Да нет же, — запротестовала она. — Уже теперь все не так. Сначала — да. Вот ты приехал, что тут поделаешь, и я хотела, чтобы и тебе напоследок и мне тоже было хорошо. А потом я в тебя влюбилась — и мне теперь, правда, так жалко, что тебе… что тебя придется усыпить, хотя лучше пусть усыпят, чем ты будешь целоваться с другой.
— Ах, лучше, да? — яростно выкрикнул Джон.
— Уж конечно, лучше. И еще мне говорили, что девушке гораздо интереснее с мужчиной, за которого она знает, что не выйдет. Ой, ну зачем, я тебе сказала! Я теперь, наверно, все тебе испортила, а мы ведь так радовались, покуда ты не знал. Вот так я и думала, что тебе грустно станет.
— Ах, ты так и думала? — Джон трясся от гнева. — Нет уж, хватит с меня. Раз в тебе нет ни чести, ни достоинства, раз ты могла крутить роман почти что с мертвецом, так я и знать тебя больше не хочу!
— Ты не мертвец! — в ужасе встрепенулась она. — Ты никакой не мертвец! Не смей говорить, что я целовалась с мертвецом!
— Да я не так сказал!
— Нет, ты сказал! Ты сказал, что я целовала мертвеца!
— Не говорил я этого!
Они оба кричали, и оба разом смолкли: кто-то приближался. Шаги были все слышнее, розовые кусты раздвинулись: перед ними возникло гладкое благородное лицо и проницательные глаза Брэддока Вашингтона.
— Кто целовал мертвеца? — поинтересовался он с явным неодобрением.
— Никто, — поспешно отвечала Кисмина. — Мы просто шутили.
— А почему вы тут болтаетесь вдвоем? — резко спросил он. — Кисмина, тебе сейчас надо… надо читать или играть в гольф с сестрой. Иди читать! Иди играть в гольф! Чтоб я тебя здесь больше не видел!
Он кивнул Джону и удалился.
— Ну что? — сердито сказала Кисмина, когда его шаги замерли. — Вот ты все испортил. Теперь нам нельзя больше видеться. Он не позволит. Знал бы он, что мы влюблены, он бы тебя отравил!
— А мы и не влюблены, хватит! — взбесился Джон. — Это он может успокоиться. И не думай, пожалуйста, что я собираюсь здесь оставаться. Через шесть часов я буду за горами — зубами прогрызусь — и поеду к себе на Восток.
Они стояли друг против друга, и тут Кисмина подошла к нему вплотную и взяла его под руку.
— И я с тобой.
— С ума ты сошла…
— Конечно, я с тобой, — отрезала она.
— Да ни за что на свете. Ты…
— Ладно, — спокойно сказала она. — Тогда мы сейчас догоним папу и все с ним обсудим.
Джон покорился с вымученной улыбкой.
— Хорошо, милая, — сказал он, тщетно силясь изобразить нежность, — хорошо, бежим вместе.
В сердце его снова вспыхнула и спокойно разгорелась любовь к ней. Ее у него не отнять — и она готова идти с ним на любой риск. Он обнял ее и жадно поцеловал. Все-таки она его любит: она же его и спасла.
Они не спеша вернулись во дворец, обговорив все по дороге. Решено было, что раз Брэддок Вашингтон застал их, то бежать надо завтра же ночью. И все-таки Джон сидел за обедом с пересохшими губами и страшно поперхнулся ложкой павлиньего супа, который угодил ему в левое легкое. Пришлось перенести его в темно-бирюзовую, устланную соболями гостиную; помощник дворецкого хлопал его по спине, а Перси хохотал до упаду.
IX
Далеко за полночь Джон вдруг дернулся во сне и сел на постели, вглядываясь в дремотные завесы, облекавшие комнату. Из черно-синего квадрата открытого окна донесся какой-то слабый дальний звук, который растворился в ветре, не коснувшись его сознания, затянутого тревожными снами. Но вслед за ним отчетливо послышался другой звук, рядом, за стеной спальни — клацанье замка, шаги, шепот, — он не разобрал; живот его свело судорогой, все тело заныло, он мучительно прислушивался. Потом завеса как будто отошла, и у двери засквозила тень, выплеск темноты в складках гардины, фигура корявая и зыбкая, неверная, как отражение в мутном стекле.
В приступе решимости или страха Джон нажал кнопку у изголовья — и очутился в полупустом зеленом бассейне: от холодной воды с него вмиг соскочил всякий сон. Пижама намокла; оставляя за собой лужи, он кинулся к аквамариновой двери, которая — он знал — вела на парадную лестницу слоновой кости, на площадку второго этажа. Дверь бесшумно распахнулась. Одинокая багряная люстра под высоким куполом освещала роскошный выгиб точеных ступеней во всей его невыносимой прелести. Джон застыл, пораженный этим массивным и безмолвным великолепием: на мокрого человечка обрушились, сметая его, мощные контуры и складки. И тут из распахнувшейся двери его гостиной в холл вынырнули три голых негра — и почти одновременно, когда Джон в диком ужасе метнулся к лестнице, растворилась другая дверь, в другом конце коридора, и в просвете лифта появился Брэддок Вашингтон в отороченной мехом куртке и высоких сапогах, натянутых поверх ярко-розовых пижамных брюк.
Три негра — Джон их раньше никогда не видел и мгновенно догадался, что это палачи, — замерли, повернувшись к лифту, откуда раздалась команда:
— Сюда! Все трое! Живо!
Трое негров мигом заскочили в лифт, дверь задвинулась, стерев световой прямоугольник, и Джон снова остался один на лестнице. Он бессильно осел на гладкие ступени.
Наверно, случилось что-то очень важное, и такая мелочь, как его участь, уже никого не волновала. В чем дело? Негры восстали? Или авиаторы прорвались сквозь железные прутья решетки? Или, может быть, саваофцы перевалили через горы и пялятся — тускло и уныло — на волшебную долину? Откуда ему было знать. Воздух протрепетал; это лифт взмыл наверх и через минуту спустился. Наверно, Перси спешил на подмогу отцу, и Джон подумал, что теперь самое время найти Кисмину и сейчас же бежать. Он выждал минуту-другую; потом, поеживаясь от ночной прохлады в своей мокрой пижаме, вернулся к себе в комнату и быстро оделся. Он взбежал по длинному пролету и свернул в коридор, устланный соболями и ведущий к покоям Кисмины.
Дверь ее будуара была распахнута, лампы горели. Кисмина, в пушистом кимоно, стояла, вслушиваясь, у окна и обернулась на беззвучное появление Джона.
— А, это ты, — прошептала она, кинувшись к нему. — Ты услышал?
— Я услышал, как рабы твоего отца…
— Да нет, — перебила она. — Аэропланы!
— Аэропланы? Ах да, может, я от них и проснулся.
— Их дюжина, не меньше. Один сейчас только заслонял луну. Наш часовой у скалы выстрелил, и отец проснулся. Сейчас они у нас получат.
— А они ведь недаром прилетели?
— Конечно — вот помнишь, тот итальянец…
Слова ее заглушил прерывистый орудийный треск. Кисмина вскрикнула, бросилась к туалетному столику, нашарила в ящике монетку и побежала к выключателю. И тут же весь замок погрузился в темноту: она пережгла пробки.
— Пошли! — позвала она. — Пойдем в сад на крышу, посмотрим!
Она запахнулась в накидку, схватила его за руку, и они ощупью отыскали дверь. Несколько шагов — и они уже были в башенном лифте, она нажала верхнюю кнопку, а он в темноте привлек ее к себе и отыскал губами ее рот. Момент был самый романтический. Они вышли на площадку, белую в звездном свете. В вышине возле туманной луны, среди встрепанных облачных клочьев, кружилась и кружилась чернокрылая дюжина. Снизу в них метали огненные стрелы, грохотали разрывы. Кисмина радостно захлопала в ладоши, но тут же перепугалась: аэропланы начали, по какому-то общему сигналу, сбрасывать бомбы, и вся долина огласилась тяжким звуком и озарилась мертвенным светом.
Нападающие вскоре стали точнее целиться по зениткам, и одна из них мгновенно превратилась в громадную головню, дотлевавшую среди зарослей роз.
— Кисмина, — позвал Джон, — ты хоть порадуйся, меня чуть-чуть не успели убить. Если б я не услышал этот сигнальный выстрел, меня бы уже в живых не было…
— Не слышно! — прокричала Кисмина, не отрывая глаз от зрелища. — Ты громче говори!
— Я только говорю, — выкрикнул Джон, — что лучше нам уходить отсюда, пока они дворец не трогают!
И вдруг расселся весь портик негритянского жилища: из-под колонны взметнулось пламя, и осколки мрамора взбороздили озерную гладь.
— Рабов там — на пятьдесят тысяч долларов! — вскрикнула Кисмина. — И это еще по довоенным ценам. Американцы вообще такие — ни малейшего уважения к собственности.
Джон никак не мог ее увести. Бомбы падали все точнее и точнее, и отвечали им только две зенитки. Очевидно было, что сжатый в огненном кольце гарнизон долго не продержится.
— Пойдем! — крикнул Джон, хватая Кисмину за руку, — пойдем скорее. Ты хоть понимаешь, что, если попадешься авиаторам, тебе конец?
Она нехотя подчинилась.
— Надо только разбудить Жасмину, — сказала она по пути к лифту. И добавила — восторженно, по-детски: — Мы будем нищие, правда? Как в книжках. И я буду сирота и совсем свободная. Ни гроша и полная свобода! Ой! — Она остановилась и радостно поцеловала его.
— Нет уж, либо ни гроша, либо полная свобода, — мрачно заметил Джон. — Это дело проверенное. По мне, так лучше полная свобода. И ты на всякий случай ссыпь-ка в карманы свои камни, какие под рукой.
Через десять минут обе девушки встретились с Джоном в темном коридоре и спустились к главному входу. В последний раз они прошли по роскошным залам, задержались на террасе и поглядели на охваченный пламенем дом и пылающие остовы двух аэропланов на том берегу озера. Последняя зенитка все еще упорно стреляла, и нападающие, видимо, не рисковали снижаться, окружая ее фейерверком взрывов, один из которых должен был вот-вот стереть чернокожий расчет орудия с лица земли.
Джон и сестры сошли по мраморным ступеням, круто взяли влево и стали подниматься по узкой тропке, перевивавшей алмазную гору. Кисмина знала один лесистый выступ, где можно укрыться и откуда все будет видно, а потом, когда понадобится, они уйдут потайной тропой, выбитой в скалистом ущелье.
X
Часам к трем они добрались до места. Вялая и послушная Жасмина немедленно прикорнула возле толстого дерева, а Джон с Кисминой уселись в обнимку и следили за исходом отчаянного сражения, вспышками озарявшего пепелище там, где еще вчера был зеленый сад. Вскоре после четырех последняя зенитка гулко лязгнула и смолкла, испустив алый клуб дыма. Луна почти зашла, но видно было, как крылатые чудища кругами носятся все ниже над землей. Как только пилоты удостоверятся, что снизу им больше ничего не грозит, они приземлятся, и сумрачному, блистательному царству Вашингтонов настанет конец.
Пальба прекратилась, и долина затихла. Остовы двух аэропланов рдели, как глаза зверя, залегшего в зарослях. Темный и безмолвный дворец был так же прекрасен в ночи, как и в лучах солнца, а деревянные трещотки Немезиды сотрясали воздух жалобным стрекотом. И Джон почувствовал, что Кисмина, вслед за сестрой, крепко уснула.
Время близилось к пяти, когда он заслышал шаги по тропке и, затаив дыхание, пережидал, пока мимо них пройдут. Воздух был пронизан слабым трепетом, и роса застыла: ясно было, что скоро начнет светать. Шаги отдалились и стихли в высоте за кручей. Джон пошел следом. На полпути к обрывистой вершине деревья расступились: алмазную гору венчала булыжная седловина. Перед самым просветом он замедлил шаг: чутье подсказало ему, что впереди люди. Он подобрался к высокому валуну и осторожно выглянул из-за него. Любопытствовал он не зря, и вот что он увидел.
Брэддок Вашингтон стоял неподвижно — ни жеста, ни звука: безжизненный силуэт, врезанный в серое небо. На востоке занимался рассвет, устилая землю холодной прозеленью, и одинокая фигурка противостояла новому дню.
Джон смотрел и видел, что владелец дворца погружен в непроницаемое раздумье; потом он сделал знак неграм, скорчившимся у его ног, поднять с земли носилки. Они распрямились навстречу первому солнечному лучу, заигравшему в бесчисленных гранях огромного, изумительно отшлифованного бриллианта, — и возжегшееся белое сияние было как отблеск утренней звезды. Тяжесть поколебала носильщиков, их мышцы перекатились под влажным глянцем кожи и затвердели — и небесам, как бессильный вызов, предстали теперь три неподвижные фигурки.
И белый человек поднял голову и медленно воздел руки, призывая ко вниманию, словно смиряя несметную толпу, но толпы не было, а гора и небо оглушительно молчали, и только птицы едва чирикали в ветвях. Фигурка в скалистой седловине возвысила голос, надменный, как прежде.
— Эй, там, — прерывисто выкрикнул он. — Эй, там! — Он помедлил с воздетыми руками, словно ожидая ответа. Джон силился разглядеть, кто спускается сверху, но сверху никто не спускался. Над ними было только небо и пересвист ветра в кронах деревьев. «Может, Вашингтон молится? — подумалось Джону. — Нет, конечно, так не молятся, так нельзя молиться».
— Эй, там, наверху!
Голос обрел силу и уверенность. Ни мольбы, ни отчаяния в нем не было. Уж скорее какое-то невероятное снисхождение.
— Эй, там…
Слова торопились, набегали друг на друга… Джон изо всех сил вслушивался, улавливая отрывочные фразы, а голос срывался, гремел, снова срывался — то мощный и убедительный, то озабоченно-нетерпеливый. И вдруг его единственный слушатель начал понимать — и понял, и кровь бросилась ему в голову. Брэддок Вашингтон торговался с богом!
Да, да, конечно. А бриллиант на носилках был образец, предлагался в задаток.
И выкрики становились все понятнее и связнее. Прометей Озлащенный свидетельствовал о забытых жертвоприношениях, древних ритуалах, молитвах, устарелых до рождества Христова. Он напомнил богу о дарах, на которые призревали небеса, — о храмах, воздвигнутых ради спасения городов от моровой язвы, о приношениях миром и золотом, о человеческих жертвах — о прекрасных женщинах, плененных армиях, о детях и царицах, о зверях лесных и полевых, об овцах и козах, о градах и жатвах, о тех покоренных землях, которые предавались огню и мечу, дабы умилостивить его, умягчить и отвратить гнев господень — и вот теперь он, Брэддок Вашингтон, Владыка Бриллиантов, царь и жрец нового золотого века, законодатель великолепия и роскоши, предлагает ему сокровище, о каком и не грезили былые властители, и предлагает не смиренно, а горделиво.
Богу причитается от него, продолжал он, переходя к деталям, несравненный бриллиант. Граней на нем будет в тысячу раз больше, чем листьев на дереве, а обточен он будет так же тщательно, как алмаз с горошину. Обтачивать его будут многие годы, и оправой его будет огромный храм чеканного золота с дивной резьбой и вратами, изукрашенными опалами и сапфирами. И в средине бриллианта будет выдолблена молельня с алтарем из переливчатого, распадающегося, изменчивого радия, который выжжет глаза всякому, кто оторвется от молитвы, — и на этом алтаре в угоду всевышнему благодетелю будет принесен в жертву всякий, пусть величайший и могущественнейший, человек на земле.
А взамен требуются сущие пустяки, для бога ничуть не затруднительные, — чтобы все стало так, как было вчера в тот же час, и чтобы все так и оставалось. Совершеннейшие пустяки. Надо всего-навсего, чтобы небеса разверзлись, поглотили этих людей с их аэропланами и снова сомкнулись. И рабы его пусть будут снова живы и здоровы.
Ему еще никогда и ни с кем не приходилось ни торговаться, ни договариваться.
Он только сомневался, сходную ли цену он предложил. У бога, конечно, на все своя цена. Он был создан по образу и подобию человеческому, и недаром сказано в Писании: в какую цену оценили Меня. Сейчас цена предлагается нешуточная — ни один храм, строившийся много лет, ни одна пирамида, воздвигавшаяся десятками тысяч рук, не сравнится с этим храмом, с этой пирамидой.
Он помолчал. Да, так вот его предложение. Все детали можно уточнить по желанию свыше, а что он сказал, что за такую цену просит пустяк, то и тут нет ничего зазорного. Он имел в виду, что Провидению это ничего не стоит, а уж там пусть решает само.
К концу речи фразы его начали крошиться, стали короткими и неуверенными, и весь он напрягся, судорожно прислушиваясь, не донесется ли отзыв, ответное содрогание или дуновение из необъятной выси. Рассвет убелил его волосы, и он обратил лицо к небесам, как библейский пророк — в приступе величественного безумия.
Джон глядел, не отрывая завороженных глаз, — и ему показалось, будто вдруг произошло что-то странное. Словно бы небо на миг померкло, и порыв ветра отозвался в ушах смутным рокотом, трубным завыванием, шелковым присвистом гигантского покрова — и сумерки разлились вокруг: птицы замолкли, деревья застыли, из-за горы донеслось недоброе ворчание грома.
И ничего больше. Ветер заглох в густых травах долины. Рассвет вспыхнул ярче прежнего, наступал день, и взошедшее солнце проникало повсюду оранжевым маревом. Солнечная листва пересмеивалась, сотрясая деревья, и каждая ветка звонко гомонила, как женская школа на экскурсии. Бог отказался от сделки.
С минуту Джон смотрел, как торжествует день. Потом он глянул вниз, и в глазах у него зарябило: у берега озера мелькали бурые крылья, крылья, крылья, словно золотой хоровод ангелов спустился с облаков. Аэропланы приземлились.
Джон соскользнул с камня и помчался вниз по склону к перелеску, где обе девушки уже проснулись и поджидали его. Кисмина вскочила на ноги, в ее карманах бренчали алмазы, на кончике языка был вопрос, но Джон кожей чувствовал, что сейчас не до разговоров. Надо было как можно скорее покинуть гору. Он схватил обеих за руки, и они молча побежали меж стволов, омытых солнцем, окутанных ранней дымкой. Долина за спиной у них безмолвствовала: только слышались далекие павлиньи жалобы да легкий утренний шумок.
Они прошли низиной около полумили и, оставив в стороне парк, снова побрели в гору узкой тропкой. Одолев подъем, они остановились и обернулись к склону напротив, на котором недавно были, — их души сдавило сумрачное и жуткое предчувствие.
На фоне неба был ясно виден согбенный седовласый человек, медленно сходивший по крутому склону; за ним шли два невозмутимых черных гиганта, все с той же ношей, которая переливчато сверкала в солнечных лучах. На полпути вниз к ним присоединились еще двое: Джон узнал миссис Вашингтон с сыном, на чью руку она опиралась. Авиаторы успели за это время выбраться из своих аппаратов на широкий луг перед дворцом и цепью подвигались к алмазной горе, винтовки наперевес.
А пятеро наверху, за которыми напряженно следили с горы напротив, задержались на каменном уступе. Негры нагнулись и отчинили что-то вроде люка: вход внутрь горы. Он поглотил всех; первым — седовласого мужчину, за ним — его жену и сына, наконец — двух негров, чьи островерхие шапки вспыхнули последним солнечным переливом перед тем, как люк затворился.
Кисмина вцепилась Джону в руку.
— Ой! — закричала она. — Куда они? Что они делают?
— Они, наверно, подземным ходом…
Его прервал слабый девичий взвизг.
— Ты что, не понимаешь? — отчаянно прорыдала Кисмина. — Проводка по всей горе!
В тот же миг Джон заслонился ладонями. На его глазах вся поверхность горы вдруг раскалилась дожелта, и огонь пронизал земляную оболочку, как свет человеческую руку. Еще мгновение сияла гора; потом она словно стряхнула истлевшую паутину и предстала черной пустошью, курящейся синеватым дымком, в котором была гарь растений и человеческой плоти. От авиаторов не осталось ничего — они исчезли так же бесследно, как пятеро, углубившиеся в гору.
Земля содрогнулась, и дворец поднялся в воздух, разламываясь на огненные глыбы и осыпаясь дымным холмом, сползающим в озеро. Пламени не было — а дым смешался с солнечным светом, и на месте драгоценного дворца расползалась бесформенная груда, а над нею стояла туча мраморной пыли. Потом она осела, и в долине остались только трое.
XI
К закату Джон и его спутницы достигли высокой скалы, пограничного столба владений Вашингтонов. Внизу лежала сумеречная долина, тихая и прелестная. Они уселись доедать остатки из корзинки Жасмины.
— Вот! — сказала она, расстелив скатерть и сложив бутерброды аккуратной горкой. — Правда, как аппетитно? Я и всегда думала, что есть вкуснее на воздухе.
— Ай-ай-ай, — сказала Кисмина. — Жасмина у нас теперь совсем буржуазна.
— Ты вот что, — радостно припомнил Джон, — ты выверни карманы и покажи, что у нас есть. Если ты не сплоховала, то нам хватит до конца жизни.
Кисмина послушно запустила руку в карман и вытряхнула две пригоршни искристых камней.
— Ух ты, неплохо, — восхитился Джон. — Некрупные, правда, но… Погоди-ка! — Он поглядел камешек на солнце, склонявшееся к западу, и улыбка сползла с его лица. — Да это же не алмазы! Что такое?
— Вот тебе раз! — удивленно воскликнула Кисмина. — Какая я глупая!
— Это же стекляшки!
— Знаю, знаю. — Она рассмеялась. — Перепутала ящик. Они с платья одной девушки, Жасмининой гостьи. Я у нее их выменяла на алмазы. А то все время драгоценные камни, никаких других.
— И все, больше ничего не захватила?
— Да вот все. — Она грустно перебирала стекляшки. — Они даже лучше. Как-то мне алмазы уж очень надоели.
— Ну что ж, — мрачно сказал Джон. — Будем жить в Геенне. И ты до самой старости будешь попусту уверять соседок, что ошиблась ящиком. Чековые книжки твоего отца, к сожалению, тоже сгинули вместе с ним.
— Ну и что, ну и в Геенне!
— А то, что если я сейчас, в моем возрасте, вернусь с женой, то мой отец и золы-то мне не подбросит, как у нас говорят.
Вмешалась Жасмина.
— Я люблю стирать, — сообщила она. — Я свои платки всегда сама стирала. Открою прачечную и вас прокормлю.
— А в Геенне прачки есть? — простодушно спросила Кисмина.
— Конечно, — отвечал Джон. — Как и везде.
— Я подумала — там у вас так жарко, и одеваться не нужно.
Джон засмеялся.
— Попробуй-ка! — сказал он. — Живо тебя упекут, не успеешь раздеться.
— А отец тоже там будет? — спросила она.
Джон изумленно обернулся к ней.
— Отца твоего нет в живых, — хмуро отрезал он. — С чего бы ему быть в Геенне? Ты спутала ее с другим местом — а его давно уже упразднили.
Они поужинали, свернули скатерть и расстелили одеяла.
— Такой был сон, — вздохнула Кисмина, глядя на звезды. — Как странно: одно платье и жених без гроша!.. И звезды, звезды, — сказала она. — Я раньше звезд никогда не замечала. Я думала, это чьи-то чужие бриллианты. Страшные они какие-то. И кажется, будто все приснилось, все, что было, вся юность.
— Приснилось, да, — спокойно заверил Джон. — Юность всем снится, это просто помешательство от неправильной работы организма.
— Как хорошо быть помешанной!
— Так мне и объясняли, — мрачно сказал Джон. — А теперь я не знаю, хорошо или нет. Все равно, давай будем любить друг друга, на год нас хватит. Тоже дурман и одержимость, и тоже всякий может попробовать. Все на свете алмазы, одни алмазы, и в них нам позволено разочароваться. Что ж, начну разочаровываться — вряд ли и в этом есть толк. — Его пробрала дрожь. — Запахнись-ка, девочка, а то ночь холодная, чего доброго, схватишь воспаление легких. Вот кто был великий грешник — тот, кто первый начал думать. Давай не думать — час, другой, третий.
И он завернулся в одеяло и уснул.
1922.
Перевод В. Муравьева.
«Самое разумное»
I
Когда пробил Священный Час Всеамериканского Ленча, Джордж О’Келли неторопливо и с преувеличенной старательностью навел порядок на своем столе. В конторе не должны знать, как он спешит: успех зависит от производимого впечатления, и ни к чему оповещать всех, что твои мысли за семьсот миль от работы.
Зато на улице он стиснул зубы и побежал, лишь изредка вскидывая глаза на яркое весеннее небо, повисшее над самыми головами прохожих. Прохожие глядели вверх, полной грудью вдыхали мартовский воздух, заполнивший Таймс-сквер, и, ослепленные солнцем, не видели никого и ничего, кроме собственного отражения в небе.
Но Джорджу О’Келли, чьи мысли витали за семьсот миль, весенняя улица казалась мерзкой. Он влетел в подземку и все девяносто пять кварталов с яростью смотрел на рекламный плакат, очень живо показывавший, что у него есть лишь один шанс из пяти не остаться через десять лет без зубов. На станции «Сто тридцать седьмая улица» он прекратил изучение коммерческого искусства, вышел из подземки и снова побежал: на этот раз он тревожно и неудержимо стремился к себе домой — в одну-единственную комнату огромного мерзкого доходного дома у черта на куличках.
И в самом деле, письмо — священными чернилами на благословенной бумаге — лежало на комоде; сердце Джорджа застучало на весь город, только что никто не слышал. Он вчитывался в каждую запятую, помарку, в след от большого пальца с краю; потом безнадежно повалился на кровать.
С ним случилось несчастье, одно из тех страшных несчастий, которые сплошь и рядом обрушиваются на бедняков, коршунами кружат над бедностью. Бедные вечно то идут ко дну, то идут по миру, то идут по дурной дорожке — а бывает, и умеют как-то держаться, этому тоже учит бедность; но Джордж О’Келли впервые ощутил, что он беден, и очень удивился бы, если бы кто-нибудь стал отрицать исключительность его положения.
Не прошло и двух лет с тех пор, как он с отличием окончил Массачусетский технологический институт и получил место в строительной фирме на юге Теннесси. Он с детства бредил туннелями и небоскребами, и огромными приземистыми плотинами, и высокими трехпилонными мостами, похожими на взявшихся за руки балерин — балерин ростом с дом, в пачках из тросовых стренг. Ему казалось очень романтичным изменять течение рек и очертания гор и дарить жизнь бесплодным и мертвым уголкам земли. Он любил сталь, она виделась ему во сне и наяву — расплавленная сталь, сталь в брусках и болванках, стальные балки и сталь бесформенной податливой массой; она ждала его, как холст и краски ждут художника. Неистощимая сталь, он переплавлял ее в огне своего воображения в прекрасные строгие формы.
А теперь он за сорок долларов в неделю служит в страховой компании, повернувшись спиной к быстро ускользающей мечте. Маленькая темноволосая девушка — причина этого несчастья, этого страшного, непереносимого несчастья — живет в Теннесси и ждет, когда он вызовет ее к себе.
Через четверть часа к нему постучалась женщина, которая от себя сдавала ему комнату в квартире; она довела его до белого каления заботливым вопросом, не подать ли ему закусить, раз уж он дома. Он мотнул головой, но это вывело его из оцепенения, он встал с кровати и написал текст телеграммы:
«Огорчен письмом ты потеряла мужество как ты можешь думать разрыве глупенькая успокойся поженимся немедленно уверен проживем…»
После минутного колебания он принял отчаянное решение и дописал дрожащей рукой: «…приеду завтра шестичасовым».
Закончив, он побежал на телеграф у станции подземки. Его достояние не составляло и сотни долларов, но ведь она пишет, что «издергалась», и — ничего не поделаешь — надо ехать. Он понимал, что означает это «издергалась»: она пала духом, перспектива семейной жизни в бедности и постоянной борьбе за существование оказалась непосильной для ее любви.