Под ногами у них вспыхивали узоры: то буйная цветовая смесь, то пастельные разводы, то белоснежная глубина, то мозаичные арабески, наверно, скопированные в какой-нибудь адриатической мечети. Под толстым хрустальным настилом расходились сине-зеленые струи, а в них, между радужными сгустками водорослей, мелькали пестрые рыбы. Они шагали по разноцветным и разнообразным мехам, шли по коридорам, выложенным от пола до потолка чистейшей слоновой костью, сплошной, словно из гигантских бивней динозавров, вымерших задолго до появления человека…
Потом они как-то вдруг оказались за столом — и тарелки были цельнобриллиантовые, в два тончайших слоя с прокладкой изумрудной филиграни, будто вырезанные из воздуха. Коридоры источали тихую тягучую музыку — и пуховое кресло, слитое с его спиной, нежило и дурманило его, а он пил свой первый стакан портвейна. Сквозь дремоту он пытался ответить на чей-то вопрос — но липучая медвяная нега была поволокой сна: камни, ткани, вина, золото — все расплывалось у него, в глазах сладостным туманом…
— Да, — отозвался он из последних сил, — да, там у нас, конечно, припекает.
Он даже чуть подхихикнул; а потом, не шелохнувшись и не противясь, словно бы отплыл от стола и от мороженого, алого, как сон… Он уснул.
Он открыл глаза и почувствовал, что проспал несколько часов. Он был в большой тихой комнате с агатовыми панелями и тусклой подсветкой, такой слабой, такой мягкой. Его юный хозяин стоял над ним.
— Ты уснул за обедом, — сказал Перси. — Я и сам чуть не уснул, так было приятно слегка отдохнуть в нормальной обстановке после года в колледже. Пока ты спал, слуги тебя раздели и выкупали.
— Я в постели или на облаке? — выговорил Джон. — Перси, Перси, не уходи, мне надо извиниться перед тобой.
— За что?
— Что я не поверил тебе про алмаз больше отеля «Риц».
Перси улыбнулся.
— Я так и думал, что ты не поверишь. Это ведь гора.
— Какая гора?
— Возле которой дворец. Она не так уж и велика. Но земли и камня на ней всего футов пятьдесят, а остальное — алмаз. Сплошной алмаз чистой воды, цельная кубическая миля. Ты слушаешь? Скажи…
Но Джон Т. Ангер снова уснул.
III
Настало утро. Просыпаясь, он ощутил, как спальня сразу наполнилась солнцем. Эбеновые панели раздвинулись, и дневной свет хлынул во всю стену. Огромный негр в белой ливрее стоял у его постели.
— Добрый вечер, — пробормотал Джон, силясь очнуться от сонной одури.
— Доброе утро, сэр. Примете ванну, сэр? Нет, не вставайте, я сейчас все сделаю, только будьте добры, расстегните пижаму — вот так. Благодарю вас, сэр.
С покорного Джона совлекли пижаму. Ему было забавно и приятно, он ожидал оказаться на руках у этого услужливого черного Гаргантюа, но не тут-то было: ложе его медленно накренилось, и он, слегка оторопев, покатился к стене; обивка раздалась, он проскользил два ярда по бархатистому скосу и погрузился в упоительно теплую воду.
Он огляделся. Спуск или скат, по которому он соскользнул, свернулся в трубку и исчез. Он был в другой комнате и сидел по горло в бассейне, голова над краем. Его окружал синий аквариум: за стенами комнаты и под бассейном в янтарных лучах резвились рыбы, спокойно проплывая возле его ног, отделенных лишь слоем хрусталя. Солнечный свет пробивался сверху сквозь сине-зеленое стекло.
— Полагаю, сэр, что нынче утром вам для начала будет в самый раз горячая розовая вода с мыльной пеной — а потом, пожалуй, холодная морская.
Это над ним склонился негр.
— Да, — нелепо ухмыльнувшись, согласился Джон, — вот именно.
Не с его жалкими и непритязательными привычками распоряжаться таким купаньем — это было бы по меньшей мере самонадеянно, а то и попросту бессовестно.
Негр нажал кнопку, и сверху хлынул теплый ливень; Джон сразу сообразил, что это забил фонтанчик у края бассейна. Вода стала бледно-розовой, из четырех моржовых рылец по углам брызнули мыльные струи. Дюжина маленьких бортовых вертушек в минуту взбила облако сверкающей радужно-розовой пены, которая нежно окутала его, блистая и пузырясь.
— Может, запустить синема, сэр? — почтительно предложил негр. — В аппарат нынче заряжена хорошая смешная лента, а желаете, я сейчас заменю на серьезную.
— Нет, спасибо, — вежливо, но твердо отозвался Джон. Слишком приятна была ему ванна, и отвлекаться не стоило. Но отвлечься все-таки пришлось. Через мгновение его слух заполнился совсем близким мелодическим журчаньем флейт, прохладно-зеленоватым, как сама ванная, и мелодию их вело пузырчатое пикколо, ажурное, словно мыльное кружево, ласково облекавшее его.
Взбодренный прохладной морской водой и холодным пресным душем, он вылез из бассейна, был укутан в мохнатый халат, уложен на пушистую кушетку и растерт маслом, спиртом и ароматами. Переместившись в уютное кресло, он был побрит и подстрижен.
— Мистер Перси ждет вас в гостиной, — сообщил негр, закончив процедуры. — Меня зовут Джигзэм, мистер Ангер, сэр. Я буду прислуживать мистеру Ангеру по утрам.
И Джон вышел в солнечную гостиную, где был накрыт завтрак, и Перси в ослепительно белых лайковых бриджах курил, откинувшись в кресле.
IV
За завтраком Перси вкратце поведал Джону историю семьи Вашингтонов.
Отец нынешнего главы семьи, прямой потомок Джорджа Вашингтона и лорда Балтимора, был родом из Виргинии. К концу Гражданской войны ему исполнилось двадцать пять; он имел чин полковника, опустошенную плантацию и тысячу долларов золотом.
Фитцнорман Калпеппер Вашингтон — так звался молодой полковник — решил оставить недвижимость в Виргинии младшему брату и податься на Запад. Он отобрал две дюжины негров — разумеется, преданных ему до обожания, — и купил двадцать пять железнодорожных билетов; от имени негров можно было наарендовать земли и заняться скотоводством.
В Монтане он поистратился за месяц, и дела пошли совсем скверно; тут-то все и случилось. Он поехал в горы, заблудился, остался без еды и проголодал день. Ружья при нем не было, и в погоне за белкой он заметил, что та держит в зубах что-то блестящее. Белке не было суждено утолить собой его голод: она скрылась в дупло, но обронила свою ношу. Фитцнорман присел в печальном раздумье и заметил рядом в траве какое-то мерцание. За десять секунд аппетит его пропал, а капитал возрос до ста тысяч долларов. Белка, никак не желавшая попасть к нему в желудок, одарила его зато крупным бриллиантом чистой воды.
Ближе к ночи он отыскал свой лагерь; еще через полсуток все мужчины-негры вгрызались в гору возле беличьего дупла. Он сказал им, что напал на жилу горного хрусталя. Вряд ли хоть двоим из них случалось видеть алмазы — и то маленькие, и ему поверили без лишних слов. Когда он понял, на что наткнулся, начались затруднения. Гора оказалась алмазом — цельным, сплошным алмазом. Он набил сверкающими образчиками четыре седельные сумки и поскакал в Сент-Пол. Там он сбыл с рук полдюжины мелких камней, а когда вытащил один побольше, скупщик упал в обморок, и Фитцнормана арестовали как нарушителя общественного спокойствия. Он сбежал из тюрьмы и добрался поездом до Нью-Йорка, где продал несколько алмазов средней величины примерно за двести тысяч долларов золотом. Крупные он не рискнул показывать — и покинул Нью-Йорк как раз вовремя. Среди ювелиров началось страшное волнение — не оттого, что бриллианты были крупные, а потому, что они появились неизвестно откуда. Поползли дикие слухи, будто в Кэтскильских горах, в Нью-Джерси, на Лонг-Айленде, под Вашингтон-сквер обнаружились алмазные залежи. Из Нью-Йорка что ни час отбывали специальные поезда: люди с кирками и совками разыскивали окрестные Эльдорадо. Но к этому времени Фитцнорман уже катил назад в Монтану.
Прошло еще две недели, и он подсчитал, что все мировые алмазные копи, вместе взятые, вряд ли сравнятся с его горой. И в точности оценить ее было невозможно: ведь это цельный алмаз, и если так и пустить его на продажу, то он не только задавит рынок — в мире просто не хватит золота, чтобы купить его десятую часть. Да и кому нужен такой неимоверный бриллиант?
Странная выходила история. Богаче его человека никогда и нигде не было — но чего стоит все его богатство? Если его тайна раскроется — почем знать, что сделает государство, чтобы избежать золотой и бриллиантовой лихорадки? Скорее всего, его собственность реквизируют и установят монополию.
Оставалось только одно — распродавать гору втайне.
Он вызвал с Юга младшего брата и препоручил ему черных — тем было невдомек, что рабство упразднено. Для пущей надежности им прочитали самодельную декларацию о том, что генерал Форрест собрал рассеянные южные армии и в решающей битве разгромил врага. Негры ничуть не усомнились в этом. Они единогласно признали, что это очень хорошо, и устроили благодарственное радение.
Фитцнорман захватил с собой сотню тысяч долларов, два чемодана с неотделанными алмазами, крупными и помельче, и отплыл в чужие края. В Россию его доставила китайская джонка: через шесть месяцев он был уже в Санкт-Петербурге. Он снял невзрачную комнатенку и тут же отправился к придворному ювелиру с известием, что у него есть алмаз для государя. Он пробыл в Санкт-Петербурге две недели, спасаясь от убийц постоянными переездами, и за это время всего три-четыре раза прикоснулся к своим чемоданам.
Пообещав воротиться через год с гранеными камнями покрупнее, он был отпущен в Индию. Но еще до этого императорское казначейство перевело на четыре разных счета в американских банках пятнадцать миллионов долларов.
Он вернулся в Америку в 1868 году, пропутешествовав больше двух лет. Он побывал в столицах двадцати двух стран мира и имел беседы с пятью императорами, одиннадцатью королями, тремя принцами, шахом, ханом и султаном. Свое состояние Фитцнорман к этому времени исчислял в миллиард долларов. Перед его тайной сами собой возникали все новые заслоны. Как только он выпускал на свет какой-нибудь крупный бриллиант, тот через неделю обрастал легендами, полными роковых совпадений, интриг, революций и войн — такой длины, что родословную его можно было проследить до Первого Вавилонского царства.
С 1870-го до 1900-го — года смерти Фитцнормана — его история писана золотыми буквами. Были, конечно, и побочные происшествия: он сбивал с толку топографов, женился на виргинской уроженке, которая родила ему единственного сына; пришлось, ввиду прискорбных осложнений, устранить брата: он, к сожалению, пил без удержу и спьяну распускал язык. Но это и немногие другие убийства не омрачили счастливых времен роста и прогресса.
Перед самой смертью Фитцнорман повел дело по-новому: оставив в резерве всего несколько миллионов долларов, он на остальные оптом закупил редкие вещества и разместил их в банковских сейфах по всему миру под видом антикварных коллекций. Сын его, Брэддок Тарлтон Вашингтон, развил ту же идею. Он обменял вещества на редчайший из всех элементов — радий, — так что миллиард долларов помещался у него в сигарной коробке.
Через три года после смерти Фитцнормана его сын Брэддок решил, что дело пора закрывать. Они с отцом выкачали из горы столько денег, что подсчитать их в точности было уже невозможно. Шифрованные записи в его блокноте обозначали, сколько примерно радия хранится в каждом из тысячи банков, в которых он был вкладчиком, и на какие фамилии оформлены счета. И он сделал самое простое — запечатал свои алмазные копи.
Да, запечатал копи. Добытого хватит нескольким поколениям Вашингтонов на самую роскошную жизнь. Оставалось только беречь свою тайну: если она откроется, будет паника, и все вкладчики всего мира, с Вашингтонами во главе, станут нищими.
У такой вот семьи в гостях оказался Джон Т. Ангер. И такую вот повесть он услышал наутро по приезде в отведенной ему серебряной гостиной.
V
После завтрака Джон вышел на высокое крыльцо и стал с любопытством осматриваться. Вся долина, от алмазной горы до гранитного пика за пять миль, была подернута золотистой утренней дымкой, млевшей над мягкими луговыми склонами, над озерами и садами. Купы вязов скапливали легкую тень, и эти теневые островки были до странности непохожи на сине-зеленый сосняк по взгорьям. На глазах у Джона три олененка цепочкой выскочили из кущи в полумиле от дворца и веселой трусцой скрылись в ребристом полумраке соседнего перелеска. Если бы среди деревьев показался козлоногий сатир со свирелью или в зелени мелькнула розовая нагота светлокудрой дриады, Джон ничуть бы не удивился.
В тихом уповании на чудо он сошел по мраморным ступеням, чуть потревожив внизу дремоту двух лоснистых русских волкодавов, и доверился дорожке в синих и белых плитках, которая вела неведомо куда.
Ему было несказанно хорошо. Юность — блаженная и ущербная пора: юные не живут в настоящем, а примеряют его к своему блистательному воображаемому будущему; цветы и золото, девушки и звезды — лишь предзнаменования и предвестия этой недостижимой, несравненной юной мечты.
Джон обогнул благоуханные розовые заросли, пошел прямиком через парк и набрел на мшистую лужайку. Ему никогда не случалось лежать на мху, и он решил проверить, правду ли об этом пишут. Вдруг он увидел, что навстречу ему по траве идет девушка, самая красивая на свете.
На ней было легкое белое платье чуть ниже колен и веночек из резеды, перевитый сапфирными нитями. Ее босые розовые ножки отрясали росу с травы. Она была младше Джона — лет шестнадцати.
— Здравствуйте, — нежно позвала она. — Я — Кисмина.
Что было Джону до ее имени! Он приблизился к ней, ступая все осторожнее — не наступить бы на ее босые пальчики.
— Мы с вами еще не виделись, — сказал ее нежный голос, а синие глаза прибавили: «И как же вы много потеряли!..» — Вчера вечером вы видели мою сестру Жасмину. А я отравилась салатным листом, — продолжал голосок, а глаза говорили: «Я всегда такая прелесть — и больная и здоровая».
«Я не могу на вас налюбоваться, — высказали глаза Джона, — я и сам вижу, какая вы…»
— Добрый день, — сказал его голос. — Надеюсь, сегодня вы уже поправились. — «Вы чудесная», — досказал его трепетный взгляд.
Джон заметил, что они снова идут по дорожке. Она предложила присесть на мох, и он уже не мог понять, мягко ему или нет.
К женщинам он был придирчив. Пустяковый изъян — будь то широкая щиколотка, низкий голос или даже очки — отрезвлял его до полного безразличия. И вот впервые в жизни рядом с ним была девушка, которая, на его взгляд, воплощала истое совершенство.
— А вы из восточных штатов? — мило поинтересовалась Кисмина.
— Нет, — честно сказал Джон. — Я из Геенны.
Или это слово ей ничего не говорило, или она не знала, как бы на это помилее отозваться, но она промолчала.
— А я осенью поеду учиться на Восток, — сказала она. — Как вы думаете, мне там понравится? Я в Нью-Йорк поеду, в пансион мисс Балдж. У нее очень строго, но на уик-энды меня все равно будут отпускать домой — у нас свой дом в Нью-Йорке, — а то папа слышал, что там девушки прогуливаются парами и следят друг за другом.
— Ваш отец считает, что вы особенные, — заметил Джон.
— Мы и есть особенные, — отвечала она, и глаза ее гордо сверкнули. — Нас никогда не наказывали. Папа сказал, что нас нельзя наказывать. Однажды моя сестра Жасмина, когда была еще маленькая, столкнула его с лестницы — и он встал, захромал и пошел. А мама — вы знаете, она так поразилась, — продолжала Кисмина, — когда услышала, что вы — ну, оттуда. Она сказала, что в детстве ей говорили — ну, сами понимаете, она родом испанка и воспитана по-старинному.
— А вы ведь здесь не все время живете? — спросил Джон, стараясь не показать, что слова Кисмины его укололи. Ему как будто подчеркнуто намекнули, что он провинциал.
— Перси, Жасмина и я проводим здесь каждое лето, только будущим летом Жасмина поедет в Ньюпорт, а потом, осенью, даже в Лондон. Ее ко двору представят.
— А знаете, — помялся Джон, — я было сперва подумал, что вы такая простая, а вы очень даже светская.
— Ой, вовсе нет, — вскрикнула она. — Ой, не дай бог. По-моему, они такие все ужасно вульгарные, правда же? Вовсе я не светская, ни чуточки. Еще так скажете, и я сейчас заплачу.
Она так огорчилась, что у нее губы задрожали. Джону пришлось дать задний ход.
— Ну что вы, это я просто так, просто пошутил.
— Да нет, потому что, если бы и светская, — не унималась она, — то ничего, пусть. Но ведь нет же. Я такая неопытная, совсем девочка. Ни курить не умею, ни пить и читаю одни стихи. В математике и в химии ну прямо ничего не смыслю. И одеваюсь очень-очень просто, совсем почти никак не одеваюсь. Вот уж кто не светская, так это я. По-моему, девушки должны расти, как цветы, и радоваться жизни.
— Я тоже так думаю, — от души согласился Джон.
Кисмина повеселела. Она улыбнулась ему, и непролитая слезинка скатилась с ее ресниц.
— Вы хороший, — доверительно прошептала она. — А вы все время будете с Перси или немножечко и со мной? Вы только представьте — я ведь совсем-совсем ничего ни про что не знаю. Даже никто в меня еще не влюблялся. Да я и вообще-то мальчиков не видела — одного Перси. И я так бежала сюда, чтоб скорее с вами повидаться.
Крайне польщенный, Джон отвесил глубокий поклон, как его научили в Геенне, в танцклассе.
— А сейчас давайте пойдем, — пролепетала Кисмина. — Мне нужно в одиннадцать быть у мамы. Вы даже ни разу не попробовали меня поцеловать. А я думала, мальчики теперь все такие…
Джон горделиво расправил грудь.
— Есть и такие, — сказал он, — но я не такой. И девушки у нас в Геенне этого не позволяют.
И они рядышком побрели ко двору.
VI
Брэддок Вашингтон предстал Джону в ярком солнечном свете. Ему было лет сорок с лишним, лицо строгое и гладкое, сам коренастый. По утрам от него пахло конюшней — холеными лошадьми. В руке он держал простую березовую трость с опаловой рукоятью. Они с Перси водили Джона по здешним владениям.
— Вон там живут рабы, — его трость обратилась влево, к мраморной обители, изящно-готические очертания которой вливались в горный склон. — Когда я был молод, на меня накатил нелепейший, бредовый идеализм. И я устроил им роскошную жизнь. Странно сказать, что у них при каждой комнате была кафельная ванная.
— Вероятно, — заметил Джон, посмеиваясь, — они ссыпали в ванны уголь. Мистер Шнитцлер-Мэрфи как-то рассказывал мне…
— До мистера Шнитцлера-Мэрфи и его рассказов лично мне нет никакого дела, — холодно прервал его Брэддок Вашингтон. — Нет, мои рабы в ванны уголь не ссыпали. Им было велено мыться с головы до ног каждый день, и они мылись. Попробовали бы не мыться — я бы их искупал в серной кислоте. Я прекратил все это по совершенно другой причине. Кое-кто из них простудился и умер. Вода для некоторых людских пород опасна — годится разве что как питье.
Джон рассмеялся было, но передумал и понятливо кивнул. Брэддок Вашингтон был человек опасный.
— Все эти негры — потомки тех, кого мой отец забрал с собой сюда, на Север. Сейчас их сотни две с половиной. Вы, должно быть, заметили: они так долго прожили вдали от мира, что даже разговаривать стали на несколько невнятном наречии. Впрочем, некоторые говорят и по-английски: мой секретарь и еще двое-трое слуг.
— А это поле для гольфа, — сказал он, проходя по бархатной вечнозеленой траве. — Как видите, сплошной покров — ни плешин, ни тропинок, ни рытвин.
Джону досталась милостивая улыбка.
— Как дела с пленными, отец, много их? — внезапно спросил Перси.
Брэддок Вашингтон споткнулся и выругался.
— Одним меньше, чем надо, — сумрачно выговорил он и, помедлив, добавил: — Тут у нас были неприятности.
— Да, мать мне говорила, — воскликнул Перси. — Тот учитель-итальянец…
— Ужасное упущение, — гневно сказал Брэддок Вашингтон. — Конечно, вряд ли он от нас уйдет. Может быть, он заблудился в лесу или упал с обрыва. Пусть даже и спасся — будем надеяться, что никто ему не поверит. И все-таки я отправил за ним по окрестным городам человек двадцать.
— И что же?
— Да как сказать. Четырнадцать из них сообщили моему агенту, что прикончили человека, отвечающего описанию; они, правда, гонятся за наградой…
Перед ними была плотно зарешеченная впадина размером с большую карусель. Брэддок Вашингтон поманил Джона и указал тростью на решетку. Джон подошел и глянул вниз. Оттуда взметнулись выкрики.
— Давай к нам в преисподнюю!
— Алло, паренек, как там погодка наверху?
— Эй! Кидай веревку!
— Не захватил с собой вчерашнего пирожка или хоть сандвичей?
— Слышь, малый, столкни-ка нам сюда того типа, увидишь, что будет!
— Врежь ему разок за меня, а?
В глубине было темно, но, судя по немудрящему оптимизму и грубоватому задору, голоса принадлежали американцам из простых, не привыкших унывать. Мистер Вашингтон коснулся тростью незримой кнопки в траве, и внутренность ямы осветилась.
— Это те отважные путешественники, которые имели несчастье открыть Эльдорадо, — заметил он.
У ног их разверзлась пропасть, словно чаша с отвесными, остекленными краями; на слегка вогнутом дне ее стояли десятка два мужчин в полувоенных костюмах авиаторов. Запрокинутые лица — гневные, злобные, угрюмые, бесшабашно-насмешливые — обросли донельзя; некоторые пленники заметно исчахли, но большей частью вид у них был сытый и бодрый.
Брэддок Вашингтон придвинул плетеное кресло к самой решетке и уселся.
— Ну, как дела, ребята? — дружелюбно спросил он.
Ему отвечал дружный хор — смолчали только вконец отчаявшиеся, — и солнечное утро огласилось яростной руганью, которую, впрочем, Брэддок Вашингтон выслушал вполне невозмутимо. Когда все затихло, он снова поднял голос:
— Надумали, что мне с вами делать?
В ответ донеслось несколько выкриков.
— А чем здесь плохо?
— Нам бы только наверх, а там сами дорогу найдем!
Брэддок Вашингтон подождал, пока они опять успокоятся. Потом он сказал:
— Я уже все вам объяснил. Вы мне здесь ни к чему. Лучше бы нам с вами никогда не встречаться. Всему виною ваше собственное любопытство, но я готов обсуждать с вами любой приемлемый для меня способ выйти из затруднения. Однако до тех пор, пока вы будете заниматься рытьем подземных ходов — да, я знаю про тот, который вы начали рыть, — мы с места не сдвинемся. Не так уж вам здесь плохо, как вы изображаете, и напрасно все это нытье о разлуке с близкими. Если бы вас так заботили ваши близкие, вы никогда не стали бы авиаторами.
Высокий пилот отделился от прочих и поднял руку, взывая к своему тюремщику.
— Позвольте вас спросить! — крикнул он. — Вот, по-вашему, вы человек справедливый?
— Какой вздор! С какой стати я буду к вам справедлив? Вы бы еще от кота потребовали справедливости к мышам.
При этом сухом замечании два десятка мышей понурились, но высокий все же продолжал.
— Ладно! — крикнул он. — Это уже было обговорено. Вы не жалостливый, вы не справедливый, но вы хоть человек, с этим-то вы не спорите — попробуйте, поставьте себя на наше место и подумайте, как это… как это… как это…
— Как это — что дальше? — холодно осведомился Вашингтон.
— Как это бессмысленно…
— Смотря для кого.
— Ну — как жестоко…
— Был уже об этом, разговор. Жестокость — пустое слово, когда дело идет о самозащите. Вы воевали и сами это знаете. Что-нибудь поновее.
— Ну хорошо, тогда как глупо…
— Пожалуй, глуповато, — признал Вашингтон. — Но что прикажете делать? Я предлагал всем желающим безболезненную смерть. Я предлагал похитить и доставить сюда ваших жен, невест, детей и матерей. Я согласен расширить ваше подземное помещение, согласен кормить и одевать вас до конца ваших дней. Если б можно было начисто лишить вас памяти, вы бы все у меня тут же были оперированы и переброшены подальше от моих владений. Больше я пока ничего не могу придумать.
— А может, поверите нам на слово, что мы болтать не станем? — выкрикнул кто-то.
— Если это предложение, то несерьезное, — пренебрежительно отозвался Вашингтон. — Я взял одного из вас наверх, учить мою дочь итальянскому. На прошлой неделе он сбежал.
Две дюжины глоток испустили восторженный вопль; началось буйное ликование. В припадке веселья узники приплясывали, хлопали в ладоши, дурашливо гоготали, тузили друг друга, а иные даже взбегали по отвесному стеклу и грохались задом об пол. Высокий затянул песню, и все подхватили:
Эх, повесим кайзера
На зеленой яблоньке.
Брэддок Вашингтон хладнокровно переждал, пока они допели.
— Вот видите, — сказал он, когда восторги поутихли, — я на вас ничуть не озлоблен. Мне приятно, что вы радуетесь. Поэтому я и недосказал. Этого — как его… Кричтикьелло? — подстрелили четырнадцать моих агентов.
Было неясно, что речь идет о четырнадцати мертвецах, и ликование тут же улеглось.
— Но так или иначе, — гневно повысил голос Вашингтон, — он попытался сбежать. И после этого вы думаете, что я рискну поверить кому-нибудь из вас?
Снизу снова кричали наперебой.
— А как же!
— Китайский дочка учить не хочет?
— Эй, я умею по-итальянски! Моя мать оттуда родом!
— Может, ей сначала надо по-нашенски?
— Это, что ли, та, синеглазая? Зачем ей итальянский, я ее кой-чему поинтереснее научу!
— А я знаю такие ирландские песни — сам пою, сам поддаю!
Мистер Вашингтон вдруг протянул трость, надавил кнопку в траве — и пропасть погасла, осталась только впадина и черные зубья решетки.
— Эй, — позвали снизу, — вы что же, так и уйдете? Благословить забыли!
Но мистер Вашингтон с двумя юношами уже шествовал по полю для гольфа к девятой лунке, словно и яма и узники просто немного мешали ему играть и он легко миновал эту помеху.
VII
Под сенью алмазной горы тянулся июль с его глухими ночами и теплыми, парными днями. Джон с Кисминой были влюблены друг в друга. Он не знал, что подаренный им золотой футбольный медальон с надписью «Pro deo et Patria et St.Midas»11 покоится на платиновой цепочке у ее сердца. Между тем так оно и было. А она тоже не ведала, что крупный сапфир, который она как-то обронила из своей простенькой прически, был заботливо уложен в Джонову заветную коробочку.
Однажды к вечеру, когда в покое, убранном рубинами и, горностаем, не было музыки, они провели там час наедине. Он сжимал ее руку, и она так посмотрела, что с губ у него сорвалось ее имя. Она придвинулась — и помедлила:
— Ты сказал «Кисмина моя», — спросила она, — или просто…
Она боялась ошибиться. Вдруг она неправильно расслышала.
Целоваться они не умели, но через час это стало неважно.
Так прошел вечер. А ночью они лежали в бессонных грезах, перебирая прошедший день минуту за минутой. Они решили пожениться как можно скорее.
VIII
Каждый день мистер Вашингтон ходил с мальчиками в лес на охоту или на рыбалку, они играли в гольф на сонном лугу — и Джон всегда уступал победу хозяину — или купались в прохладном горном озере. Джон обнаружил, что у мистера Вашингтона трудный характер: чужие мысли и мнения его нимало не интересовали. Миссис Вашингтон всегда глядела свысока и была необщительна. Дочерей своих она явно не жаловала, а в Перси души не чаяла и за обедом без конца разговаривала с ним по-испански.
Старшая дочь Жасмина походила на Кисмину, только ноги чуть кривоваты, а кисти и ступни великоваты, — но похожи они с сестрой были только с виду. Жасмина больше всего любила книжки про убогих девочек, ухаживающих за вдовыми отцами. По рассказам Кисмины, Жасмина долго пропадала с горя и тоски, что кончилась мировая война — а она только собралась было в Европу налаживать солдатское питание. Она чахла день ото дня, и Брэддок Вашингтон даже затеял было новую войну на Балканах, но тут ей попалась фотография раненых сербов, и как-то у нее пропал ко всему этому интерес. Зато Перси и Кисмина, видно, унаследовали от отца высокомерное, сухое и великолепное безразличие ко всему на свете. Они думали всегда только о себе — строго и неукоснительно.
Дворец и долина чаровали Джона своими чудесами. Перси рассказывал, как по приказанию Брэддока Вашингтона сюда доставили садовода, архитектора, театрального декоратора и французского поэта-декадента, уцелевшего от конца века. Им было ведено распоряжаться неграми по усмотрению, обещаны любые, какие только бывают, материалы и вообще предписано изобретать как можно смелее. И все они оказались полной бестолочью. Поэт-декадент тут же стал тосковать по весенним парижским бульварам — он что-то намекнул про ароматы, орангутангов и слоновую кость, — и только. Декоратор измышлял трюки и хотел превратить всю долину в парк с аттракционами, а это Вашингтонов не прельщало. Архитектор и садовод прикидывали, как привыкли. То надо так, это — сяк.
Зато свою дальнейшую судьбу они решили сами, в одно прекрасное утро скопом свихнувшись после ночи споров о том, где устроить фонтан, — и все вместе очутились в лечебнице для умалишенных: город Уэстпорт, штат Коннектикут.
— Но тогда, — полюбопытствовал Джон, — кто же спланировал все ваши гостиные и холлы, все подъезды и ванные?
— Ты понимаешь, — отвечал Перси, — стыдно сказать, но подвернулся нам такой киношник. Он один из всех привык не считаться с расходами, хотя запихивал салфетку за воротник и не умел ни читать, ни писать.
К концу августа Джон начал грустить: скоро в колледж. Они с Кисминой назначили побег на будущий июнь.
— Лучше бы, конечно, прямо здесь и пожениться, — вздыхала Кисмина, — но разве папа позволит мне выйти за тебя? А раз так нельзя, то придется уж сбежать. Теперь богатые люди в Америке — прямо хоть не женись: всегда-то нужно оповещать, что венчаешься в старинном уборе. Это значит, на тебе нитка подержанного жемчуга и потертые кружева с плеча императрицы Евгении.
— Вот-вот, — горячо соглашался Джон. — Был я у Шнитцлеров-Мэрфи, а их старшая дочь Гвендолен вышла за одного там — отец его скупил пол-Виргинии. Она написала домой, что он служит в банке и ему ужас как мало платят, а в конце письма; «Слава богу, хоть у меня четыре горничные, кой-как справляемся».
— Ой, как не стыдно, — заметила Кисмина. — Подумать, сколько миллионов людей на свете — и рабочие и вообще, — и все обходятся даже с двумя горничными.