Чуть ли не на каждом заседании кто-нибудь произносит длинную речь относительно того, что потеря власти является только промежуточной стадией и что было бы ошибкой легализовать это временное состояние, то есть римское господство, сужением религиозных законов. А на следующем заседании – с огромным напряжением умственных сил обсуждается вопрос о том, нужно ли и как именно регулировать жертвоприношение в Иерусалимском храме, хотя этих жертвоприношений уже не существует. А еще на следующем возникают бурные прения о разновидностях казни через побивание камнями, хотя мы лишены судебной власти. Но мои ученые-богословы находят, что если мы разрешим иудеям участвовать в аукционах, то тем самым признаем законность конфискации имений, а такое отношение являлось бы предательством Ягве и иудейского государства. Если я иногда позволяю себе мягко напомнить этим господам о том, что ведь государства-то de facto не существует, я вызываю их негодование. Для них достаточно, если оно существует de jure.
– Но ведь сирийцы и греки, – горячо заговорил Иоанн, – смеются над нами и скупают наши земли за гроши. Я говорю не о себе. Мне лично этот бойкот только выгоден, ибо я принимал участие в запрещенных аукционах, буду участвовать в них и впредь.
– Ради бога, – прервал его верховный богослов и рассмеялся, показав все свои крупные зубы, – я не должен этого слышать. Мне, разумеется, это известно. Ко мне беспрестанно поступают жалобы и требования подвергнуть вас отлучению. Но тут я становлюсь на точку зрения de jure моих богословов и отказываюсь считаться с фактом. Когда об этом заговаривают, я прикидываюсь глухим, я просто не слышу, а пока я не слышу, факта de jure не существует. – Высокий, статный, молодой, стоял он, смеясь, перед своими гостями, прислонившись к дверному косяку. – На то я и деспот, – заметил он шутливо.
– Ну, так и будьте деспотом в полной мере, – стал вновь убеждать его Иоанн Гисхальский, – чтобы спасти страну от дальнейшего опустошения, которое ей грозит из-за отвлеченных теорий ваших богословов.
– Я очень рад, – уже серьезно заметил верховный богослов, – что вы пришли и в убедительных словах разъяснили мне положение дел. Я еще не вполне продумал вашу докладную записку. Вы приводите много цифр и статистических данных, заслуживающих серьезнейшего изучения. И я благодарен вам от всего сердца, что вы дали мне так много убедительных материалов. Боюсь, правда, что пройдет немало времени, пока я добьюсь отмены. Вы знаете, как обстоятельно работает моя коллегия. Каждому хочется десять раз изложить свою точку зрения и застраховаться перед самим собой, перед всем Израилем, перед богом. Если нам повезет, то мне удастся провести отмену постановления в течение года.
Однако пророчество верховного богослова оказалось чересчур мрачным. Непредвиденное обстоятельство дало ему возможность гораздо скорее аннулировать закон, который он считал столь гибельным.
Было много разговоров о том, ради чего крестьянский вождь Иоанн Гисхальский приехал в Ямнию. Об этом услышал некий Эфраим, галилеянин, служивший во время Иудейской войны под началом у Иоанна. Он был ранен, попал в плен к римлянам, александрийские евреи выкупили его из лагеря военнопленных, откуда брали материал для гладиаторских игр. Этот Эфраим все еще продолжал придерживаться убеждений «Мстителей Израиля». Он не желал признавать владычества римлян. Предательство Иоанна, его измена идее, которую он раньше проповедовал, преисполнили Эфраима гневом. Он последовал за Иоанном в Ямнию, и однажды, вскоре после аудиенции у верховного богослова, когда Иоанн возвращался ночью домой, напал на него из-за угла и нанес два удара кинжалом в плечо. Прохожие спасли Иоанна, прежде чем Эфраим успел завершить свое дело.
Покушение крайне всех взволновало. До сих пор Флавий Сильва по поводу объявленного коллегией бойкота только ухмылялся, ибо, как он уже говорил Иосифу, этот бойкот лишь способствовал тому, что земля переходила в руки неевреев, и содействовал намеченной им латинизации страны. Но теперь ему уже нельзя игнорировать бойкот, ибо он являлся нарушением суверенитета римской власти. Таким образом, негодование, вызванное покушением Эфраима, и страх перед римлянами помогли верховному богослову провести отмену закона на кратком, но бурном заседании коллегии, состоявшемся две недели спустя после разговора с Иоанном.
Гамалиил сам посетил больного Иоанна, чтобы сообщить ему о состоявшемся решении. Галилеянин был слаб и говорил с трудом, но все же преисполнился большой радости. Он подшучивал над этим Эфраимом, ранившим его: римляне, должно быть, затратили немало денег и труда, чтобы сделать из парня хорошего борца, а теперь покушение показало, что его рука так же слаба, как и его мозги.
– И еще раз, – закончил Иоанн философически, – подтвердилось, что существует предопределение и премудрость судьбы. Без нелепого поступка Эфраима нелепый закон не был бы так скоро отменен. Откуда явствует, что в высшей степени неразумный поступок все же совершился в согласии с высшим разумом.
И пока он это говорил, вольноотпущенник Иоанн Юний думал о том, что нужно написать об этом Маруллу и что подобный ход мыслей доставит тому удовольствие.
Ученые Хелбо бар Нахум, Иисус из Гофны и Симон, по прозванию «Ткач», снова подняли в коллегии вопрос о том, какие взгляды следует отнести к категории «отречения от божественного принципа». Отречение от принципа, убийство и кровосмешение считались у иудеев тягчайшими преступлениями, но отречение от принципа было самым страшным из них. До сих пор учение минеев рассматривалось как отклонение, коллегия опасалась распространять на это учение понятие «отречения от принципа», а дискуссии на столь щекотливую тему не пользовались популярностью. Только трое: Хелбо, Иисус и Симон Ткач продолжали все снова копаться в этой проблеме. И на этот раз остальные члены коллегии предоставили им говорить, но до настоящих прений дело не дошло, никакого запроса внесено не было, никакого решения не последовало.
Иосиф, помня разговор в Лидде, воспользовался нападками трех ученых, чтобы расспросить Гамалиила о его отношении к минеям.
– Учение минеев, – сказал верховный богослов, – не имеет ничего общего с политикой. Я не принимаю его в расчет. Эти люди думают, что мы, ученые, оставляем им слишком маленький кусочек Ягве, и хотели бы по собственной мерке отхватить от него большую часть. Почему бы мне не доставить им этого удовольствия? Кроме того, к минеям идут люди, в огромном большинстве не пользующиеся никаким влиянием, мелкие крестьяне, рабы, и они не посягают на привилегию ученых – комментировать закон и устанавливать ритуал. Они занимаются догматическими вопросами, которые не имеют отношения к жизни, – мечтами. Это религия для женщин и рабов, – закончил он пренебрежительно.
Иосиф слушал его недоверчиво и удивленно.
– Вы спокойно предоставляете этим людям верить в их мессию? – спросил он. – Вы ничего не предпринимаете против их пропаганды?
– А почему я должен это делать? – спросил, в свою очередь, верховный богослов. – Однажды один из моих коллег предложил развернутый проект контрпропаганды. Согласно его плану, повсюду, где минеи проповедуют свое учение, им должны оппонировать с точки зрения разума наши странствующие проповедники. Он особенно рассчитывал на тот аргумент, что пророка минеев, Иисуса из Назарета, вообще не существовало.
– Ну и что же? – спросил с интересом Иосиф.
Верховный богослов засмеялся.
– Я, разумеется, выпроводил этого наивного господина вместе с его проектом. Разве можно выступать в народном собрании, в собрании верующих или жаждущих веры с доводами разума? То, что утверждают минеи, не имеет никакого отношения к разуму, оно по ту сторону разума, с помощью логических аргументов его нельзя ни оправдать, ни опровергнуть. Эти христиане не интересуются документальным подтверждением того, что Христос существовал. Так как они решили верить в него, то подобные доказательства им не нужны. Обратите внимание на этого человека, который теперь восстал в Сирии и заявляет, что он покойный император Нерон. Его приверженцы хотят верить, что Нерон жив, и вот он уже не мертв. Десятки тысяч следуют за ним, губернатору пришлось уже послать целый легион, чтобы с ним расправиться.
– Как странно, – размышлял Иосиф вслух, – что столько людей уклоняются от принятия вещей вполне очевидных и все же слепо верят тому, что явно не существует.
– Утверждать категорически, доктор Иосиф, – задумчиво заметил Гамалиил, – что этого Иисуса Назорея не существовало, нельзя. – И в ответ на удивленный взгляд Иосифа он нерешительно продолжал: – Вы помните процесс, который вел первосвященник Анан против лжемессии Иакова и его товарищей?
– Конечно, помню, – отвечал Иосиф. – Сам по себе этот случай малоинтересен, и я думаю, что первосвященника тогда интересовал вовсе не лжемессия; ему хотелось воспользоваться промежутком между смертью Феста и назначением нового губернатора, чтобы восстановить автономию религиозного еврейского суда.
– Было бы лучше, – сказал верховный богослов, – если бы он не пытался этого делать.
– Да, – согласился Иосиф, – его попытка не удалась, и первосвященнику пришлось дорого за нее поплатиться.
– Я имею в виду не это, – медленно, с необычной для него нерешительностью произнес верховный богослов. – Но чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь: без этого процесса мессии минеев не существовало бы.
– Вы, наверно, были еще мальчиком, – соображал Иосиф, – когда разбиралось это дело.
– Да, – отозвался верховный богослов, он продолжал говорить медленно, – но дело мне известно. Когда первосвященник посвятил меня в тайну имени божьего, он разрешил мне ознакомиться и с этими протоколами.
– Не расскажете ли вы мне обо всем этом подробнее? – попросил Иосиф. В нем проснулся интерес историка, а нерешительность обычно столь живого и уверенного Гамалиила только подстрекала его.
Верховный богослов колебался.
– Я еще ни с одним человеком не говорил об этом, – ответил он задумчиво. – Имеет ли смысл расследовать вопрос о возникновении веры минеев? Это ни к чему не приведет. – И полушутя, полусерьезно процитировал заключительные стихи из «Когелета»: – «Сверх всего этого, сын мой, прими наставление: составлять много книг – конца не будет, и много читать – утомительно для тела».[120]
Иосиф, охваченный еще большим любопытством и все же смущенный колебаниями Гамалиила, продолжал допытываться:
– Зачем цитируете вы эти стихи? Вы же знаете, что они подложные? И разве вы такого низкого мнения о науке?
– Я не хотел вас обидеть, – примирительно ответил верховный богослов. – И, вероятно, было бы лучше, если бы мы забыли об этом несчастном процессе.
– Но раз уж вы заговорили о нем… – продолжал настаивать Иосиф с возрастающим любопытством и смущением.
– Я думаю, – решился наконец Гамалиил, – что падение храма снимает с меня обязанность хранить тайну, и я имею право поднять перед вами завесу того, что происходило тогда.
– Этот Иаков», – начал он свой рассказ, – проник вместе со своими товарищами в храм – был ли среди них некий Иисус, я уже теперь не помню, – и изгнал торговцев жертвенными предметами[121]. Он сослался на то, что, согласно словам пророка[122], во время пришествия мессии в доме Ягве не должно быть ни одного торговца и что мессия – он. В подтверждение этого он назвал при всем народе тайное имя божие, произносить которое разрешено только первосвященнику, да и то в день очищения. И когда он остался цел и невредим и никакой огонь с неба не поразил его, многие убежали в страхе, многие поверили в него.
– Это я помню, – сказал Иосиф, когда верховный богослов умолк, – и первосвященник Анан приказал арестовать его и привлек к суду. Но больше я ничего не знаю. Так как это был процесс о богохульстве и так как свидетели должны были произнести там имя божие, то дело слушалось при закрытых дверях. Я знаю только конец, когда суд приговорил этого Иакова и его товарищей к смерти и их побили камнями.
Иосиф умолк и, странно взволнованный, ждал, что ему расскажет дальше верховный богослов.
Гамалиил медленно, неохотно, как бы все еще сомневаясь в своем праве разглашать то, что ему было известно, продолжал:
– Согласно протоколу, было так: когда первосвященник Анан спросил Иакова: «Действительно ли, как ты утверждаешь, ты мессия, единородный сын божий?» – то обвиняемый вместо ответа еще раз выкрикнул тайное имя божье прямо в лицо священнику. Но это и было ответом, ибо имя это означает, как мы знаем: «Я есмь!» И тогда священники и судьи испугались в сердце своем и встали, как того требовал закон при подобном богохульстве, и разодрали на себе одежды. В свидетелях не было нужды. Пророк повторил свое богохульство судьям в лицо.
Гамалиил дал Иосифу время обдумать его сообщение. Иосиф же вспомнил о том, что читал миней из деревни Секаньи в доме Ахера. Значит, все это не только праздная болтовня; как видно, правда и вымысел здесь тесно сплетены.
– Это был последний процесс против лжемессии, – продолжал верховный богослов, он говорил теперь оживленней, свободней. – За многие десятки лет это был единственный процесс в таком роде, и лучше было бы, если бы он не состоялся вовсе. А теперь сопоставьте такие данные, – предложил он Иосифу. – Некто, выдавший себя за мессию, был распят губернатором Пилатом, как царь Иудейский – это факт, и факт, что другой такой же Христос[123] был казнен нами. Имеет ли при подобных обстоятельствах смысл спорить с минеями о том, верен ли в деталях рассказ о жизни и страданиях мессии? Он не настолько точен, как донесение римского генерала, но это они знают сами. И мне кажется, для них суть не в этом. – И он деловито резюмировал: – Пусть эти христиане верят, во что хотят. Я предоставляю каждому иметь свою личную точку зрения на Ягве и на мессию, пока он не нарушает свода ритуалов. Минеи выполняют ритуал; я не знаю ни одного случая, чтобы они уклонились от этого. Успокойте же своих друзей, – закончил он, улыбаясь, – я не вижу никакого повода выступать против христиан. Пока они не трогают моего устава, я не трону их.
Иосиф рассказал в Лидде о своем разговоре с верховным богословом. При этом присутствовал и Иаков из деревни Секаньи.
Ханна нашла заверение верховного богослова вовсе не утешительным.
– Я знаю брата, – сказала она, – он искренний лицемер. Все, что он говорит, – всегда правдиво, но правдиво только на словах. Он так выбирает слова, чтобы оставить за собой свободу действия. «Кто не трогает устава, того и я не трону». Ну, а что, если он настолько сузит устав, что тронуть придется? Разве мы не знаем таких примеров? Он великодушен, он предоставляет богословам и мирянам свободу мнения, но лишь потому, что не имеет пока еще власти ее отнять. Когда он решит, что время настало, он заявит, что христиане покушались на устав, и отнимет свободу мнений.
Бен Измаил длинной рукой разгладил брови под мощным лысым лбом.
– Ах, Ханна, – сказал он, – для тебя всегда все просто! Гамалиил вовсе не лицемер, я этого не думаю. Во всех его поступках одна цель – это Израиль, и только. Он говорит: «Ягве – единственное наследие Израиля; если Израиль его потеряет, если слишком легкомысленно покажет его другим и даст похитить его у себя, что же тогда останется?» И поэтому Гамалиил ревниво стережет своего, нашего Ягве. Правда, он лишает учение его глубины. Но так он понимает свою миссию, и для этой миссии он вполне подходящий человек.
Миней Иаков сказал:
– Мне кажется, Ханна права, и я считаю, как и она: слова верховного богослова сомнительны. Мы – иудеи, мы добросовестно выполняем устав ритуалов, мы общаемся с другими и будем общаться. Но что, если к нам придет неиудей и скажет: «Я хочу перейти в вашу веру»? Можем ли мы преградить ему путь к нам, потому что римляне запретили обрезание? «Отложи свое обрезание, пока римляне не разрешат его»? Разве может верховный богослов потребовать, чтобы человека, пришедшего к нам, мы лишили благовестия? Дела важны, но не менее важна и вера. Не лучше ли допускать и язычников, не соблюдая устава ритуалов, чем исключать их? – И так как бен Измаил не отвечал, то он прибавил: – Даже нищие духом чувствуют, что недостаточно, если Ягве будет богом одной только нации. Поэтому-то они и приходят к нам. Народу нужно не богословие, ему нужна религия. Народу нужна не иудейская церковь, он ищет иудейского духа.
– Это так, – сказала Ханна.
– Да будет так, – сказал Ахер.
Но бен Измаил молчал, и Ахер стал смеяться над ним:
– От Гамалиила вы требуете столь малого, доктор и господин мой, а от нас столь многого. Если верховный богослов прав, то почему и мы не довольствуемся тем, чтобы охранять нашего Ягве? Почему мы берем на себя великий и горький труд сделать его богом всей вселенной?
– Потому, – возразил бен Измаил, – что мы менее сильны и менее хитры, чем Гамалиил, но, быть может, мудрее. Ему надлежит возводить стены, а нам – врата. Он стережет закон, чтобы в него не проникло никаких лжеучений, мы должны заботиться о том, чтобы доброе не оставалось замкнутым, но изливалось наружу и распространялось среди людей. Я не могу отказаться от Израиля, и я не могу отказаться от мира. Бог хочет того и другого.
Он говорил горячее, чем обычно, почти с болью.
Иосиф заговорил медленно, ибо мысли рождались в нем по мере того, как он произносил слова:
– Я не совсем понимаю вас, брат и господин мой. Вы говорите, что средства, применяемые верховным богословом, чтобы сохранить иудаизм, правильны. Но если иудаизм примет тот облик, который ему хочет придать Гамалиил, разве этот облик не станет только национальным, себялюбивым, враждебным миру? Вы говорите, что у нас есть некое «И». Боюсь, что если Гамалиил возьмет верх, то у нас останется только «Или»: Иудея или вселенная. И не лучше ли, до того как иудаизм станет тем, что из него может сделать Гамалиил, сказать миру «да», а Иудее – «нет»? – И он смело довел до конца эту мысль, которую все боялись довести, и произнес вслух: – Не лучше ли тогда пожертвовать нашим иудаизмом ради того, чтобы быть гражданами всего мира?
Ошеломленные, они молчали. Затем Ахер первый резко произнес:
– Нет!
И еще горячее – Ханна:
– Нет!
И «нет» сказал бен Измаил. И «нет» сказал в конце концов, правда, нерешительно, даже миней Иаков.
Через минуту Иосиф спросил:
– Почему же нет?
Бен Измаил ответил:
– Я не вижу иного пути к наднациональному, кроме иудаизма; ибо бог Израиля не есть национальный бог, подобно богам других народов, но бог невидимый, сам мировой дух, и настанет время, когда этот лишенный образа дух не будет нуждаться ни в какой форме, чтобы люди могли постигать его. Но чтобы сделать его хоть сколько-нибудь постижимым, мы должны пока придать ему известную форму, и Ягве без иудаизма пока не представим. Иначе он меньше чем через поколение исчезнет, превратится в ничто. Разве не лучше, если мы временно придадим Ягве национальные эмблемы, чем позволим исчезнуть его идее? Не в первый раз вселенская идея иудаизма вынуждена скрываться под неуклюжей национальной маской. Средства, применявшиеся, например, Ездрой и Неемией[124], чтобы сохранить иудаизм, в высшей степени сомнительны. Но их обман был священен, и их успех показывает, что бог одобрял их. Священное писание обременено многим, что служило только тактическим задачам минуты; но лишь таким способом могло быть спасено самое существенное – идея наднационального. Я считаю даже, что многое, казавшееся смешным в национализме прошлого, теперь восстает перед нами облагороженным великой идеей наднационального.
– Вы защищаете Гамалиила, – сказал Ахер, и в его словах была скорее печаль, чем упрек.
– Приходится, – сказал бен Измаил, – так как вы чересчур на него нападаете. Мы не должны уничтожать национальной традиции; вместе с телом, воплощающим идею, погибнет и сама идея. Нам кажется противоречием, что наднациональный дух может быть передан людям только в национальном обличий; тем не менее это так. Вы как историк должны меня понять, доктор Иосиф, – настойчиво обратился он к Иосифу. – Кто бы из нас ни обратился к истории наших предков, он чувствует, как оттуда к нам притекают новые силы, берущие начало вне нашей индивидуальной жизни, наших индивидуальных мнений, и эти силы больше чем национальны; ибо история иудаизма есть история борьбы, которую духовное начало непрерывно ведет с недуховным, и кто приобщается к истории иудеев, тот приобщается к самому духу. Если мы трижды в день исповедуем нашу веру в иудейского бога, то мы трижды в день исповедуем духовный принцип: ибо Ягве есть дух в себе.
Миней Иаков сказал:
– Я допускаю, что даже чистейший дух нуждается в форме. Но то, что вы говорите, доктор бен Измаил, скорее подтверждает мои слова, чем их опровергает. Разве из того, что вы говорите, не вытекает наша обязанность принимать именно тех, кто хочет приобщиться духу? Имеем ли мы право отказывать им только потому, что римляне запретили обрезание, только потому, что сделали для нас временно невозможным придать духу телесную форму? Мне казалось, что именно вы, доктор бен Измаил, должны были бы понимать тот выход, который указывает один из наших братьев, некий Павел[125].
– А какой же выход предлагает этот Павел? – спросил бен Измаил.
И миней Иаков ответил:
– Этот Павел учит: для рожденного в еврействе обрезание остается обязательным. Но если к нам хочет прийти язычник, братья мои, тогда откажитесь от обрезания.
– Опасная точка зрения, – сказал бен Измаил.
– Правильная точка зрения, – сказал Ахер.
– Точка зрения, – сказала Ханна, – из которой верховный богослов непременно сделает определенные выводы, если вы попытаетесь осуществить ее на практике.
Иосиф же, который не произвел обрезания над своим сыном, не знал, соглашаться ему с этой точкой зрения или отрицать ее. Хорошо, что существует такой Гамалиил, но хорошо и то, что существуют миней Иаков, и Ахер, и служащий звеном между ними и верховным богословом бен Измаил.
Иосиф покинул Ямнию и Лидду и отправился в Кесарию, так и не решив, ходатайствовать ему об университете в Лидде или нет.
В Кесарии Флавий Сильва встретил его шумными выражениями дружбы и долго во всех подробностях расспрашивал о впечатлении, которое на него произвела провинция Иудея. Иосиф многое хвалил, но многое и порицал. Видимо, это почти вынужденное признание больше всего обрадовало Флавия Сильву.
Губернатор был в хорошем настроении. У его коллеги в Сирии возникали все большие трудности с Лженероном. Для подавления беспорядков ему нужны были солдаты и деньги, а в Риме уже начинали удивляться тому, что он так долго не может расправиться с этим смехотворным претендентом на престол. В сожалениях Флавия Сильвы по поводу столь печальных обстоятельств было нетрудно уловить удовольствие, которое ему доставляла неудача коллеги.
Он предложил своим еврейским гостям сопровождать его в давно задуманную инспекционную поездку по Самарии. Ему прежде всего хотелось показать свой город, Неаполь Флавийский.
И можно было действительно удивляться, видя, во что превратился за несколько лет прежний захудалый самарянский городок Сихем. Губернатор наслаждался восхищением еврейских гостей, был весел, очень прост. Иосиф понял, что настала подходящая минута действовать в интересах евреев. Теперь нужно было поднять вопрос об университете в Лидде.
Будучи хорошим психологом, он отлично знал, с какой стороны за что приняться. Он мог, например, изобразить губернатору значение, которое получила бы его провинция, если бы у них был университет, где преподавались бы одновременно греческие и еврейские дисциплины. Высшая школа в Антиохии, до сих пор крупнейшая в Азии, мало интересовалась потребностями евреев и не считалась со стремлением Востока изучать иудаистское мировоззрение. Современный университет, который пошел бы навстречу этим потребностям, быстро опередил бы Антиохию и стал бы культурным центром всего Востока. Он привлек бы толпы богатых молодых людей со всего мира в эту провинцию. Аргументы подобного рода едва ли не оказали бы своего действия на губернатора.
Но когда Иосиф собрался заговорить с Флавием Сильвой об университете в Лидде, перед его умственным взором вдруг возникло энергичное загорелое лицо Гамалиила с короткой четырехугольной бородой и выступающими зубами, и он услышал властные и циничные фразы верховного богослова относительно свода ритуалов, который один только мог сохранить еврейство как целое. И когда Иосиф после этого заговорил, то, к своему крайнему удивлению, понял, что говорит не о городе Лидде и его университете, но о городе Тамне и городском советнике Акибе.
И пока он говорил, он уже досадовал на себя и бранил себя за то, что уклоняется от высокой задачи и пользуется благоприятной минутой, чтобы ходатайствовать о таком ничтожном деле, как дело Акибы.
Впрочем, он говорил без всякого подъема, и потому губернатору было нетрудно отклонить его просьбу.
– Кто позволяет себе роскошь, – заметил спокойно Флавий Сильва, – показывать свои чувства с такой несдержанностью, как ваш Акиба, тот должен быть готов поплатиться за это. Если я отпущу этого субъекта, то через полгода вы оплюете все указы правительства, а через два года разобьете мне на площадях каменные доски с указами.
Однако, обычно столь верный своим принципам, губернатор в деле Акибы скоро сдался. Причиной этой перемены был жеребец Виндекс. Жеребец должен был участвовать в бегах на открытии стадиона в Неаполе Флавийском, но при разгрузке корабля в Яффе он погиб. Весть об этом дошла до губернатора в Неаполь Флавийский вскоре после разговора с Иосифом. Губернатор был взбешен. Эта неудача лишала его главного аттракциона на праздничных играх. Он тотчас отдал приказ предать распятию тех рабов, которым была поручена выгрузка лошади; но от этого программа празднеств не обогатилась. Он должен, должен был найти нечто заменяющее жеребца Виндекса. И он возвратился к своему прежнему плану – убедить Деметрия Либания, до сих пор упорно сопротивлявшегося его настойчивым приглашениям, все же, чего бы это ни стоило, выступить в его провинции. И вот за ужином в присутствии Иосифа он снова заговорил о деле городского советника Акибы, еще раз повторил все доводы против его помилования, а затем неожиданно перешел в решительное наступление.
– Но я не хотел бы, – подбирался он к своей цели, – чтобы евреи считали меня своим врагом. Мне хотелось бы прежде всего показать вам, господа мои, насколько я ваш друг. От вас будет зависеть, Деметрий, спасти этого Акибу. Докажите мне на деле свою дружбу, и я вам докажу свою. Примите участие в моих празднествах, и я подарю вам жизнь вашего единоверца.
Либаний побледнел. Желание показать провинциалам, что такое настоящий художник, уже давно соблазняло его, но он мужественно боролся с этим соблазном. Он не хотел нарушать обета, хотел отказаться ради Ягве от своего искусства, и разве не в тысячу раз больший грех выступать на сцене в стране Израиля, да еще во время покаянного паломничества? Но это предложение опрокинуло все его доводы. Теперь речь шла уже не о нем, но о жизни другого человека, о его единоплеменнике, за которого боролся весь Израиль. Что это, указание Ягве или опять искушение сатаны? Как бы то ни было, предложение означало новую борьбу с собой.
– Может быть, мне сыграть еврея Апеллу? – с горечью спросил он.
Но только Иосиф понял всю горечь этих слов. Губернатор был несведущ в театральных делах и тотчас же, придравшись к его словам, радостно и наивно заявил:
– Все, что хотите, Деметрий. Играйте все, что вы хотите!
Однако этот ответ приблизил его к цели гораздо больше, чем он ожидал; ибо этот ответ обрушил на актера целую лавину соблазнительных планов. Губернатор предоставил ему сыграть все, что он захочет. Что, если он еще раз попытается выступить в роли Лавреола? Может быть, ему удастся обходным путем, через провинцию, добиться успеха в Риме и загладить ужасный провал в Альбане? Очевидно, это воля Ягве, чтобы он играл в стране Израиля. Разве иначе Ягве поставил бы жизнь еврея Акибы в зависимость от его выступления? Вероятно, Ягве при его посредстве хочет показать язычникам, на что способны евреи, и тем вызвать у них большее уважение и мягкость в отношении всего еврейства. Вот какие мысли и грезы беспорядочно толпились в мозгу актера, пока он наконец милостиво и величественно не заявил:
– Трудно устоять перед таким ретивым поклонником искусства, как вы, господин губернатор. Может быть, я и решусь сыграть пирата Лавреола. Знаете, я играл его для его величества и принца Домициана на открытии «театра Луции».
Сильва, конечно, ничего не знал.
– Это было бы замечательно, – воодушевился он.
– Я подумаю, – сказал Либаний, прикидываясь побежденным.
Иосифу же было стыдно, что он так и не поговорил об университете в Лидде, и он не осмелился даже в душе посмеяться над актером.
Вскоре после этого губернатор спросил у Иосифа его мнение о верховном богослове. Сам он чрезвычайно ценил Гамалиила. Вот это человек, с которым можно говорить начистоту, без обиняков. Он хитер, знает, чего хочет, всегда практичен: он заслуживает того, чтобы стать римлянином. И в том, что он этого не желает, – его единственная ошибка. Тут обнаружилось нечто, что еще усилило восхищение Иосифа перед мудростью верховного богослова. Оказалось, что губернатор предложил Гамалиилу сделать его римским гражданином и добыть для него золотое кольцо знати второго ранга. Но Гамалиил вежливо и решительно отклонил это предложение и, кроме того, скрыл его от своих иудеев, иначе Иосиф узнал бы о нем от бен Измаила или Ахера. Верховный богослов поступил умно, пожелав остаться только иудеем, но еще умнее было то, что он не хотел раздражать римлян публичным отказом и даже не сказал иудеям о представившейся возможности получить римские почести. Иосиф сознался себе, что он на месте Гамалиила не устоял бы перед соблазном хотя бы рассказать о своей непреклонности.