Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гойя, или Тяжкий путь познания

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Гойя, или Тяжкий путь познания - Чтение (стр. 10)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


– Табак прочищает мозг, возбуждает аппетит и сохраняет зубы.

– Не мешало бы вашей даме сбросить мантилью, – подзуживала девушка.

– Успокойся, Санка – Цыплячья Нога, – сказал парень, – не заводи ссоры.

Но Санка стояла на своем:

– Скажите вашей даме, сеньор, чтоб она сбросила мантилью. В общественный сад с закрытым лицом не допускают, а здесь это уже и вовсе не годится.

Парень с другого столика заметил:

– А вдруг ваша дама – габача?

Франсиско предсказывал Каэтане, что ее мантилья вызовет озлобление. Он знал нрав махо, он сам был такой же. Они не выносили назойливых взглядов, считали себя истыми испанцами, испанцами из испанцев, и не желали терпеть снисходительное любопытство посторонних. Кто приходил к ним, в их кабачок, должен был подчиняться их обычаям и не скрывать лица. Гитарист перестал играть. Все смотрели на Гойю. Теперь ни в коем случае нельзя было уступить.

– Кто это сказал про габачу? – спросил он. Он не возвысил голоса, говорил невозмутимым тоном, посасывая сигару.

Наступило короткое молчание. Росалия, дебелая хозяйка, сказала гитаристу:

– Ну, ну, не ленись, сыграй-ка фанданго.

Но Гойя повторил:

– Кто это сказал про габачу?

– Я сказал, – отозвался махо.

– Изволь извиниться перед сеньорой, – приказал Гойя.

– Незачем ему извиняться, раз она не скинула мантилью, – вмешался кто-то.

Замечание было правильное, но Гойе нельзя было это признать.

– Чего не в свое дело суешься? – сказал он вместо ответа и продолжал: – Сиди и помалкивай, не то как бы ты не убедился, что я могу протанцевать фанданго на трупе любого из вас.

Вот это был как раз подходящий разговор для Манолерии, он пришелся по вкусу всем присутствующим. Но парень, назвавший герцогиню Альба габачей, сказал:

– Так, теперь я считаю до десяти. И если за это время ты не уговоришь твою красотку не чваниться и снять мантилью, тогда, любезный друг, пеняй на себя. Хоть ты по доброте своей и не трогаешь меня, а все же я дам тебе такого пинка, что ты до самого Аранхуэса долетишь.

Гойя видел, что теперь от него ждут решительных действий. Он встал, капа – длинный плащ – соскользнул на пол, он нащупал наваху, свой нож.

Но тут вдруг раздались громкие возгласы удивления. Герцогиня Альба откинула мантилью. «Альба, наша Альба!» – кричали вокруг. А парень сказал:

– Извините, сеньора. Видит бог, вы не габача, сеньора. Вы наша, своя.

Такое поклонение, такое заискивание были еще противнее Гойе, чем предыдущая перебранка. Потому что слова парня не соответствовали истине: Альба не была здесь своей. В лучшем случае, она придворная дама, играющая в маху. Ему было стыдно перед настоящими махами, что он привел ее сюда. И тут же он подумал, что и сам он, Франсиско Гойя, изобразил в простонародных сценках для шпалер не подлинных мах, а герцогинь и графинь, – и его взяла еще большая злость.

Она болтала с окружающими на их языке, и, казалось, здесь никто, кроме него, не чувствовал, что за спокойными, приветливыми словами кроется барская снисходительность.

– Идемте, – сказал он вдруг более повелительным тоном, чем сам того хотел.

На мгновение герцогиня Альба с удивлением вскинула на него глаза. Но сейчас же тоном любезного превосходства, чуть насмешливо пояснила присутствующим:

– Да, сеньоры, к сожалению, нам пора. Господин придворный живописец ожидает знатного вельможу, заказавшего ему портрет.

Вокруг засмеялись. Нелепость такого объяснения всем показалась забавной. Гойю переполняла бессильная злоба.

Позвали паланкин.

– Приходите поскорее опять, – кричали ей вслед с искренним восхищением.

– Куда теперь? – раздраженно спросил он.

– К вам в мастерскую, конечно, – ответила она, – где ждет вас модель.

От этого обещания у него захватило дух. Но он знал, как она капризна; настроение ее могло измениться еще дорогой.

Возбужденный, охваченный бессильным гневом, злясь на все, что сейчас произошло, на ее причуды, на собственную беспомощность, раздираемый досадой, надеждой, страстью, шагал он в темноте рядом с носилками. А тут еще раздался звон колокольчика, навстречу шел священник со святыми дарами. Носильщики опустили паланкин, герцогиня Альба сошла на землю, Гойя расстелил для нее свой носовой платок, и все преклонили колени и стояли так, пока не прошли священник и мальчик.

Наконец они добрались до дому. Ночной сторож открыл дверь. Они поднялись в мастерскую. Гойя не очень ловко зажег свечи. Герцогиня Альба сидела в кресле в ленивой позе.

– Здесь темно и холодно, – заявила она.

Он разбудил слугу Андреса. Тот принес два серебряных шандала с несколькими свечами и принялся, брюзжа, медленно растапливать камин. Герцогиня Альба следила за ним, лицо ее было открыто. Пока Андрее был в комнате, оба молчали.

Слуга ушел. В комнате царил теперь мягкий полумрак. На гобелене с церковной процессией неясно виднелись огромный святой и исступленная толпа; мрачный, с эспаньолкой, кардинал Веласкеса тоже был виден неясно. Герцогиня Альба подошла ближе к портрету.

– Кому принадлежал этот Веласкес до вас? – задала она вопрос и себе самой и ему.

– Это подарок герцогини Осунской, – ответил он.

– Да, – сказала она, – я помню, что видела его в Аламеде. Вы были ее любовником? – спросила она тут же своим чуть резким, милым детским голоском.

Гойя не ответил. Она все еще стояла перед портретом.

– Я многому научился у Веласкеса, – заметил он помолчав, – больше, чем у кого-либо другого.

Она сказала:

– У меня в загородном доме в Монтефрио есть один Веласкес, небольшое замечательное полотно, можно сказать, неизвестное. Если вы когда-нибудь попадете в Андалусию, дон Франсиско, взгляните на него, пожалуйста. Я думаю, оно было бы здесь очень уместно.

Она рассматривала рисунки, лежавшие на столе, наброски для портрета королевы.

– Вы как будто намерены нарисовать итальянку почти такой же уродливой, как на самом деле. Она не возражает? – спросила Каэтана.

– Донья Мария-Луиза умная женщина, – ответил Гойя, – и потому хочет на портретах быть похожей.

– Да, – сказала Каэтана, – при такой наружности женщине приходится быть умной.

Она села на диван. Удобно откинувшись на спинку, сидела она – миниатюрная, с чуть напудренным матово-смуглым лицом.

– Я думаю нарисовать вас махой, – сказал он. – Или нет. Мне не хотелось бы снова впасть в ошибку, изобразив вас в маскарадном виде. Я должен понять, какая же Каэтана настоящая.

– Никогда вам ее не понять, – пообещала Каэтана. – Впрочем, я и сама ее не знаю. Я серьезно думаю, что я больше всего маха. Мне нет дела до того, что говорят другие, а ведь это как раз и характерно для махи.

– Вам не мешает, что я так на вас смотрю? – спросил он.

Она сказала:

– Я на вас не обижаюсь, ведь вы же художник. Скажите, вы вообще только художник? Всегда и вечно только художник? Чуточку поразговорчивее вам бы все-таки не мешало быть.

Он все еще молчал. Она вернулась к прежней теме.

– Я воспитана, как маха. Мой дед воспитывал меня по принципам Руссо. Вы знаете, кто такой Руссо, дон Франсиско?

Гойю ее слова не обидели, а скорее позабавили.

– Мои друзья, – ответил он, – по временам дают мне читать Энциклопедию.

Она быстро взглянула на него. Энциклопедия была особенно ненавистна инквизиции; получить эти книги, читать их было трудно и опасно. Но Каэтана не отозвалась на его слова и продолжала:

– Отец мой умер очень рано, а дед предоставил мне полную свободу. Кроме того, мне часто является покойная камеристка моей бабки и указывает, что я должна и чего не должна делать. Серьезно, дон Франсиско, изобразите меня в виде махи.

Гойя помешал угли в камине.

– Я не верю ни одному вашему слову, – сказал он. – И Махой вы себя не считаете, и ночных разговоров с умершей камеристкой не ведете. – Он повернулся и вызывающе посмотрел ей в лицо. – Когда мне этого хочется, я говорю то, что думаю. Я – махо, хотя иногда и почитываю Энциклопедию.

– Правда, – любезно-равнодушным тоном спросила герцогиня Альба, – что вы как-то прикончили четверых или пятерых не то в драке, не то из ревности? И должны были бежать в Италию, так как вас разыскивала полиция? И правда, что в Риме вы похитили монахиню и только нашему послу удалось вас вызволить? Или вы сами пустили эти слухи, чтобы придать себе интерес и получить больше заказов.

Гойя подумал, что вряд ли эта женщина пришла в такой час к нему в мастерскую только ради того, чтобы оскорблять его. Она хочет унизить его, чтобы потом, после, не казаться себе самой униженной. Он взял себя в руки и ответил спокойно, любезно, шутливо:

– Махо любит говорить громкие фразы и бахвалиться. Вы же должны это знать, ваша светлость.

– Если вы еще раз назовете меня «ваша светлость», я уйду, – возразила Каэтана.

– Я не думаю, чтобы вы ушли, ваша светлость, – сказал Гойя. – Я думаю, вы решили меня… – он искал слово, – …меня уничтожить.

– Ну чего же ради мне хотеть тебя уничтожить, Франчо? – кротко спросила она.

– Этого я не знаю, – ответил Гойя. – Откуда мне знать, что побуждает вас хотеть то или иное?

– Это пахнет философией и ересью, – сказала герцогиня Альба. – Я боюсь, уж не еретик ли ты, Франчо? Я боюсь, ты больше веришь в черта, чем в бога.

– Уж если инквизиции надо заняться одним из нас, – сказал Гойя, – так это скорее вами.

– Инквизиция не займется герцогиней Альба, – ответила она так просто, что это даже не прозвучало высокомерно. – Впрочем, – продолжала она, – ты не должен обижаться, если я и скажу тебе иногда что-нибудь гадкое. Я не раз молилась пречистой деве дель Пилар, чтоб она была к тебе милостива, уж очень мучает тебя дьявол. Но, – и она посмотрела на деревянное изображение богоматери Аточской, – ты теперь уже не надеешься на пречистую деву дель Пилар. А ведь прежде ты особенно на нее полагался, потому что ты из Сарагосы. Значит, ты, ко всему прочему, еще и непостоянен.

Она встала, подошла к старинной, почерневшей деревянной статуэтке и окинула ее взором.

– Но я не хочу говорить непочтительно о пречистой деве Аточской, – сказала она, – а уж тем более об этой, раз она ваша покровительница. Она, несомненно, тоже очень могущественна, и ни в коем случае нельзя ее оскорблять.

И своею черной шалью

Альба бережно укрыла

Деревянную фигуру

Покровительницы нашей,

Богородицы Аточской,

Чтоб она не наблюдала

Предстоящей сцены. Гребень

Вынула и, скинув туфли,

Стала чуть пониже ростом.

Деловито и бесстыдно

Расстегнула Каэтана

Юбку. Пламенем камина

Освещенная, шнуровку

Распустила…

Часть вторая



1


В 1478 году католические государи Фердинанд и Изабелла учредили особый трибунал для борьбы со всякими преступлениями против религии. Произошло это после окончательной победы над арабами, когда с трудом достигнутое единство государства надо было укрепить единством веры. «Одна паства, один пастырь, одна вера, один властитель, один меч», – как пел тогда поэт Эрнандо Акунья.

Это духовное судилище – святейшая инквизиция – выполнило свое назначение. В Испании были выисканы, уничтожены, изгнаны из страны не только арабы и евреи, но и те, кто пытался укрыть свою приверженность к ереси под личиной католической веры, а именно тайные мавры и иудеи, мориски, иудействующие, мараны.

Но после того, как инквизиция выполнила эту свою задачу, оказалось, что она стала независимой державой внутри государства. Правда, считалось, что ее деятельность ограничивается розыском и наказанием ереси. Но что только не называлось ересью! Прежде всего ересью было всякое воззрение, противоречащее, хоть в малой степени, католическому вероучению, а значит, на обязанности инквизиции лежала проверка всего, что писалось, печаталось, произносилось, пелось и плясалось. Далее, ересью становилось любое общественно важное дело, если за него брался потомок еретика. Поэтому инквизиция считала своим долгом выяснять чистоту крови всякого, кто домогался какой-либо должности. Каждый такой человек обязан был доказать, свою limpieza – чистоту происхождения, то есть доказать, что его деды и прадеды с давних пор исповедовали истинную веру и что среди его предков не было ни мавров, ни евреев. Выдать такое свидетельство могла только инквизиция. Она же могла затянуть обследование на любой срок, могла потребовать за понесенные издержки любую плату. Словом, окончательное суждение о том, имеет ли испанец право занимать у себя на родине государственную должность, принадлежало инквизиции. Ересью была также божба, изображение нагого тела, двоеженство, противоестественные склонности. Ересью было ростовщичество, ибо оно запрещено в библии. Даже торговля лошадьми с иноземцами была ересью, потому что она могла принести выгоду безбожникам по ту сторону Пиренеев.

Благодаря такому широкому толкованию своих обязанностей инквизиция отнимала все больше прав у королевской власти и подрывала авторитет государства.

Каждый год она выбирала какой-нибудь праздник, чтобы в этот день обнародовать так называемый эдикт веры. В этих своих эдиктах она увещевала всех, кто чувствует в себе склонность к ереси, самим отдаться в руки священного судилища в течение льготного месячного срока. Далее она призывала верующих доносить о всякой ереси, какая стала им известна. Тут же приводился длинный перечень недозволенных деяний. Признаком скрытой ереси служило соблюдение еврейских обычаев – зажигание свечей в канун субботы, надевание чистого белья в субботний вечер, отказ потреблять в пищу свинину, мытье рук перед каждой едой. На еретические наклонности указывало чтение иностранных книг и вообще пристрастие к произведениям не духовного содержания. Под страхом отлучения дети должны были доносить на родителей, мужья и жены – друг на друга, как только они замечали что-либо подозрительное.

Угнетающе действовала келейность всего судопроизводства. Доносы должны были поступать тайно; каждый, кто предупреждал обвиняемого, подвергался строгой каре. Достаточно было самых ничтожных улик, чтобы отдать приказ об аресте, и никто не осмеливался спросить о тех, кто исчезал в темницах инквизиции. Доносчиков, свидетелей и обвиняемых под присягой обязывали молчать; нарушивших присягу карали так же, как и самих еретиков.

Если обвиняемый отпирался или упорствовал в своем заблуждении, применялась пытка. Чтобы не тратиться на палачей, инквизиция время от времени вынуждала гражданских сановников бесплатно выполнять эту богоугодную обязанность. Как и все судопроизводство, пытка была строго регламентирована и происходила в присутствии врача и секретаря, заносившего в протокол каждую подробность. В течение столетий эти духовные судьи твердили и доказывали, что прибегают к такому гнусному средству, как пытка, единственно из милосердия, дабы очистить от ереси упорствующего и наставить его на путь истинный.

Если обвиняемый признавал свою вину и каялся, то тем самым он «возвращался в лоно церкви». Возвращение было сопряжено с покаянием. Кающегося либо стегали плетьми, либо водили напоказ по городу в позорной одежде, либо передавали светским властям для отбытия наказания сроком от трех до восьми лет, а то и пожизненной каторги. Имущество кающегося конфисковали, иногда даже сравнивали с землей его дом; ему и его потомкам до пятого колена запрещалось занимать государственные должности и подвизаться на каком-либо почетном поприще. Священное судилище неуклонно придерживалось принципа милосердия, даже когда еретик отпирался или только частично признавал свою вину. Церковь не убивала грешника, она отлучала упорствующего или вторично впавшего в ересь и передавала его светским властям, но и им советовала не пользоваться мечом правосудия, а действовать согласно писанию: «Кто не пребудет во мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет, а такие ветви собирают и бросают их в огонь, и они сгорают». В соответствии с этим светские власти сжигали извергнутые ветви – отлученных еретиков, – сжигали живьем. Тела тех, кто был изобличен в ереси после смерти, вырывали и тоже сжигали. Если же еретик сознавался уже после осуждения, его полагалось удавить, а труп – сжечь. Если еретик бежал, сжигали его изображение. Но во всех случаях его имущество конфисковали; половина шла государству, половина – инквизиции.

Так как оправдательные приговоры выносились редко, инквизиция была очень богата. В Испании общее число сожженных или подвергшихся тягчайшей каре составляло с основания инквизиции и до воцарения Карлоса IV 348907 человек.

Судопроизводство инквизиции совершалось келейно, зато приговоры объявлялись и приводились в исполнение публично и с великой помпой. Объявление и исполнение приговора преподносилось как «акт веры, свидетельство веры, манифест веры – аутодафе». Участвовать в нем считалось делом богоугодным. При этом устраивались пышные процессии, торжественно водружалась хоругвь инквизиции, а на огромных трибунах восседали светские и духовные сановники. Каждого преступника выкликали и выводили поодиночке, облаченным в позорное одеяние и высокую остроконечную шапку еретика, и громогласно объявляли ему приговор. На кемадеро – площадь, где осужденных сжигали, – их везли под сильным военным конвоем. Толпа смотрела на сожжение еретиков с такой Жадностью, перед которой меркло наслаждение боем быков, и если грешники в слишком большом числе каялись после приговора и отделывались удушением, вместо того чтобы сгореть на костре, зрители начинали роптать.

Нередко такие «акты веры» приурочивали к празднованию торжественных событий, например, к коронации или бракосочетанию короля, или рождению престолонаследника. В таких случаях костер зажигал кто-нибудь из членов королевской фамилии.

Отчеты об аутодафе неукоснительно публиковались, причем выходили они из-под умелого пера духовных писателей. Эти отчеты пользовались большим успехом. Так, падре Гарау рассказывает об одном аутодафе на острове Мальорка, как трое закоренелых грешников были сожжены там на костре и как отчаянно они рвались, когда к столбу стало подбираться пламя. Еретику Бенито Теронги удалось было вырваться, но он тут же попал в другой костер – рядом. Его сестра, Каталина, хвалилась, что сама бросится в пламя, а теперь визжала и скулила, чтобы ее отвязали. Еретик Рафаэль Вальс сперва стоял в дыму неподвижно, как статуя, но, когда пламя лизнуло его, он тоже начал извиваться и корчиться. Он был упитанный и розовый, словно молочный поросенок, и когда снаружи тело его совсем обуглилось, он продолжал гореть изнутри, живот у него лопнул и кишки вывалились, как у Иуды. Книжка падре Гарау «Торжество веры» имела особенный успех и выдержала четырнадцать изданий. Последнее из них вышло во времена Франсиско Гойи.

Некоторыми инквизиторами руководило только религиозное рвение, другие же пользовались предоставленными им огромными полномочиями, чтобы удовлетворить свое властолюбие, свою алчность и похоть. Возможно, что рассказы спасшихся жертв несколько преувеличены, однако же и самый Manuale инквизиции – устав ее судопроизводства – показывает, какая свобода действий была предоставлена духовным судьям, а судебные акты свидетельствуют о том, как они злоупотребляли своим правом.

Инквизиция похвалялась тем, что, объединив всех испанцев в католической вере, она избавила Пиренейский полуостров от религиозных войн, терзавших остальную Европу. Но это преимущество было куплено дорогой ценой: инквизиция внушила испанцам, будто незыблемая вера в догматы церкви важнее, чем нравственный образ жизни. Иностранцы, посещавшие Испанию, чуть не в один голос утверждали, что именно в стране, где владычествует инквизиция, религия никак не влияет на нравственность, и горячее усердие к вере часто уживается с распутством. Нередко священное судилище весьма мягко наказывало преступления, которые всему миру казались омерзительными, например, совращение духовных чад во время исповеди. Зато беспощадная кара налагалась за все чисто внешние погрешности против католической веры. Так, в Кордове в течение одного-единственного судебного заседания было постановлено отправить на костер сто семь человек – мужчин, женщин и детей – за то, что они присутствовали на проповеди некоего Мембреке, признанного еретиком.

В годы младенчества Гойи довольно много иудействующих, в том числе восемнадцатилетняя девушка, были сожжены на особо торжественном аутодафе за совершение каких-то еврейских обрядов. Монтескье, величайший французский писатель того времени, вложил в уста одного из обвиняемых защитительную речь своего сочинения. «Вы ставите в вину мусульманам, – гласит эта речь, – что они мечом насаждали свою веру, почему же вы свою веру насаждаете огнем? Желая доказать божественную сущность вашего вероучения, вы окружаете своих мучеников ореолом, ныне же вы взяли на себя роль Диоклетиана, а нам предоставили роль мучеников. Вы требуете, чтобы мы стали христианами, а сами быть христианами не хотите. Пусть вы уже не христиане, но сделайте, по крайней мере, вид, что вы обладаете чувством справедливости хотя бы в той ничтожной доле, коей природа наделила даже самые низшие существа, имеющие человеческий облик. Одно бесспорно: деятельность ваша послужит будущим историкам доказательством того, что Европа наших дней была населена варварами и дикарями».

В самой Испании во вторую половину восемнадцатого столетия ходили по рукам памфлеты, в которых главная вина за переживаемый страной упадок, за убыль населения, за утрату былого могущества и за духовное оскудение возлагалась на инквизицию. И даже властители той поры, французские Бурбоны, признавали, что без некоторых «еретических» реформ в духе времени никак не обойтись, иначе страна погибнет. Ввиду своего благочестия и благоговения перед традицией они сохранили священному судилищу весь внешний престиж, однако отняли у него важнейшие его обязанности и привилегии.

Тем не менее влияние инквизиции в народе ни на йоту не уменьшилось, а мрак и тайна, которыми была окутана ее власть, лишь увеличивали ее притягательную силу. Именно из-за угрозы упразднения священного судилища еще торжественнее обставлялись дни, в которые оглашался эдикт веры. И они привлекали еще больше зрителей, а уж как привлекало верующих аутодафе, это сочетание ужаса, жестокости и сладострастия, даже говорить не приходится.

Так шпионила повсюду

Инквизиция. Над каждым,

Словно страшный рок зловещий,

Тяготела. Нужно было

Лицемерить. Даже с другом

Было страшно поделиться

Вольной мыслью или шуткой.

Даже шепотом боялись

Слово вымолвить… Но только

Эта вечная угроза

Придавала серой жизни

Прелесть остроты. Испанцы

Инквизиции лишиться

Вовсе не хотели, ибо

Им она давала бога.

Правда, бог тот был всеобщим,

Но особенно – испанским.

И они с упрямой верой,

Тупо, истово, покорно

За нее держались так же,

Как за своего монарха.

2

Мирные переговоры, которые мадридский двор вел в Базеле с Французской республикой, чересчур затягивались. Хотя испанцы втайне решили взять назад требование о выдаче Францией королевских детей, но из соображений чести считали своим долгом до последней минуты настаивать именно на этом условии. А в Париже отнюдь не имели намерения выдать наследника Капетов, создав тем самым центр роялистского сопротивления, и неизменно отвечали ледяным «нет». Несмотря на это и наперекор здравому смыслу, роялистский посланник Франции в Мадриде, мосье де Авре надеялся, что упорство и настойчивость испанцев в конце концов возьмут верх. В мечтах он уже видел маленького короля благополучно доставленным в Мадрид, а себя самого – королевским наставником и опекуном, негласным регентом великой, могучей, прекрасной, возлюбленной Франции. Как вдруг пришла страшная весть: королевский отрок Людовик XVII скончался. Мосье де Авре не желал этому верить. Должно быть, французские роялисты выкрали мальчика и спрятали его. Но донья Мария-Луиза и дон Мануэль с готовностью приняли за истину печальное известие о смерти маленького Людовика. Говоря откровенно, мадридский двор втайне даже вздохнул с облегчением. Спорный вопрос отпадал теперь сам собой, без ущерба для испанской чести.

Тем не менее мирные переговоры не двигались с места. Гордая победами своих армий, республика требовала, чтобы ей уступили провинцию Гипускоа с главным городом Сан-Себастьян и возместили военные издержки в размере четырехсот миллионов. «Я рассчитываю, что заключение мира позволит нам вести более широкую жизнь», – заявила донья Мария-Луиза своему первому министру, и дон Мануэль понял, что не смеет выплатить четыреста миллионов. Пепа, в свою очередь, сказала: «Надеюсь, что вашими трудами, дон Мануэль, Испания выйдет из войны великой державой», – и Мануэлю стало ясно, что нельзя отдавать баскскую провинцию.

– Я – испанец, – высокопарно и мрачно заявил он дону Мигелю. – Не могу я уступать Сан-Себастьян и платить такую огромную дань.

Однако хитроумный Мигель уже успел, не бросая тени на своего господина, прощупать почву в Париже и вскоре сообщил весьма любопытные новости: парижская Директория стремится не только к миру, но и к союзу с Испанией; если ей гарантируют такой союз, республика готова значительно смягчить условия мира.

– Насколько я понял, – осторожно закончил дон Мигель, – Париж вполне удовольствуется вашим, дон Мануэль, обещанием способствовать столь желанному союзу.

Дон Мануэль был приятно удивлен.

– Моим? – переспросил он, приосанясь.

– Да, сеньор, – подтвердил дон Мигель. – Если бы вы, разумеется, совершенно доверительно, направили соответствующее собственноручное послание кому-нибудь из членов Директории, ну, скажем, аббату Сиесу, тогда республика не стала бы настаивать на этих двух неприятных пунктах.

Дон Мануэль был польщен, что его особе придают в Париже такое значение. Он заявил королеве, что рассчитывает добиться не только приемлемого, но даже и почетного мира, если его уполномочат вступить в личные, неофициальные переговоры с парижскими властями. Мария-Луиза отнеслась к этому недоверчиво.

– Мне кажется, chico, мой мальчик, ты себя переоцениваешь, – сказала она.

Дон Мануэль обиделся.

– Что ж, донья Мария-Луиза, – ответил он, – тогда я предоставляю спасение королевства вам, – и, несмотря на уговоры дона Мигеля, не стал писать аббату Сиесу.

Французам надоело торговаться, и они отдали своему генералу Периньону приказ наступать. Республиканская армия стремительным маршем заняла Бильбао, Миранду, Виторию и продвинулась до границ Кастилии. В Мадриде поднялась паника. Ходили слухи, что двор собирается бежать в Андалусию.

– Я спасу вас, Madame, – объявил дон Мануэль, – вас и Испанию. – И написал в Париж.

Неделю спустя был подписан предварительный мирный договор. Франция удовольствовалась тем, что ей уступили испанскую часть острова Сан-Доминго из Антильского архипелага, а от своих притязаний на баскскую провинцию отказалась. Кроме того, республика приняла испанское предложение, чтобы военные издержки выплачивались в течение десяти лет – и в поставках натурой. Затем республика обязывалась отпустить принцессу Марию-Терезу, дочь Людовика XVI, правда не в Испанию, а в Австрию.

Вся страна несказанно дивилась и радовалась, что из проигранной войны удалось выйти почти без территориальных уступок. Вот так Мануэль Годой!

– Ты у меня молодчага! – сказал дон Карлос и хлопнул его по плечу.

– Рассказать тебе, как я это устроил? – спросил Мануэль королеву.

– Не надо, не надо, – отмахнулась та; она подозревала какие-то махинации и не хотела их знать.

Так как выгодный мир был всецело делом рук дона Мануэля, на него посыпались почести, каких давно не выпадало ни на чью долю. Он получил в дар коронное имение под Гранадой, ему был присвоен титул Principe de la Paz – Князя мира и генералиссимуса всех испанских войск.

В форме генералиссимуса явился он принести благодарность королевской чете. Белые лосины туго обтягивали ляжки, грудь гордо вздымалась под расшитым мундиром, на шляпе, которую он держал под мышкой, колыхалось пышное перо.

– Какой же у тебя величественный вид! – заметил дон Карлос и поспешил добавить: – Покройся!

Только двенадцать первых грандов королевства имели право надеть шляпу прежде чем ответить монарху. Грандам второго ранга разрешалось покрыть голову лишь после ответа, а грандам третьего – после того, как их пригласят сесть.

Донья Мария-Луиза подозревала, что не сам Мануэль добился такого мира, а его советчики, эти подозрительные просвещенные непокорные афранчесадо – франкофилы, и что столь блистательный с виду успех может еще повлечь новые войны и всякие непредвиденные, скорее всего пагубные, последствия. Но пока что был достигнут славный и почетный мир, и заключил его Мануэль. Она сама надела на молодого счастливца этот мундир и все же чувствовала невольный трепет перед его воинственным великолепием, и сердце ее чисто по-женски билось ему навстречу.

В Испании еще существовало двенадцать грандов первого ранга, двенадцать потомков тех родов, что владычествовали на Иберийском полуострове со времен Санчо Великого, то есть девятьсот лет; друг к другу они обращались по-братски – на «ты». Теперь же, когда, милостью короля, он, сиятельнейший Князь мира, был тринадцатым включен в их круг, Мануэль поборол врожденное благоговение перед ними и стал говорить «ты» герцогам Аркосу, Бехару, Медина-Сидонии, Инфантадо и всем прочим. Они сперва чуть-чуть удивились, а потом тоже стали говорить ему «ты»; он был в восторге.

Но вот он обратился на «ты» и к герцогу Альба:

– Я очень рад, Хосе, что у тебя сегодня такой здоровый вид.

Ничего не выразило спокойное лицо хрупкого, изящного вельможи, ничего не выразили его прекрасные темные задумчивые глаза, и он ответил приветливым тоном:

– Благодарю за внимание, ваша светлость. – Да, он сказал «ваша светлость», но от обращения на «ты» уклонился.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39