Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гойя, или Тяжкий путь познания

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Гойя, или Тяжкий путь познания - Чтение (стр. 3)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


Дело не в фоне, не в белом кружеве на желтом платье. Вот здесь эту линию надо смягчить, вот эту тоже, чтобы заиграли и тон тела и свет, который идет от руки, от лица. Пустяк, но в этом пустяке все. Он закрыл глаза, и теперь он видел. Он знал, что ему надо делать. Он работал. Изменял. Где чуть прибавит, где уберет. Все выходило само собой, без труда. В невероятно короткий срок портрет был готов.

Он смотрел на картину. Хорошая картина! Он добился своего. Создал новое, значительное. Женщина на портрете та же, что и в жизни, от нее исходит то же мерцание, он удержал то струящееся, неуловимое, что было в ней. Это его свет, его воздух, это мир, каким он его видит.

Лицо Гойи разгладилось, на нем появилось выражение глуповатого блаженства. Он присел на стул, немного усталый, праздно опустив руки.

Вошел Агустин. Угрюмо поздоровался. Сделал несколько шагов. Прошел мимо портрета не взглянув. Однако что-то он все же заметил. Сразу обернулся, взгляд стал острым.

Он долго смотрел. Затем откашлялся.

– Вот теперь это то, – сказал он наконец хриплым голосом. – Теперь все есть: и воздух, и свет. Вот теперь это твой настоящий серый тон, Франсиско.

Лицо у Гойи сияло, как у мальчишки.

– Ты это серьезно, Агустин? – спросил он и обнял друга за плечи.

– Я редко шучу, – сказал Агустин.

Он был глубоко взволнован, чуть ли не сильнее, чем сам Франсиско. Он не учился сыпать цитатами из Аристотеля и Винкельмана, как дон Мигель Бермудес или аббат. Этого он не умеет, где ему, он скромный художник, но в живописи он понимает, как никто, и знает, что вот этот Франсиско Гойя, его Франчо, создал великое произведение, опередившее свой век: он освободился от линии. Другие художники стремились все время только к чистоте линии, их живопись, в сущности, была раскрашенным рисунком. Франсиско учит людей видеть мир по-новому, видеть во всем его многообразии. И, несмотря на свое самомнение, он, верно, не знает, как велико, как ново то, что он создал.

Гойя меж тем нарочито медленно взял кисти и начал их тщательно мыть. Не отрываясь от работы, в душе ликуя, но также нарочито медленно он сказал:

– Вот теперь я еще раз напишу тебя, Агустин. Только изволь надеть твой замызганный коричневый кафтан и скорчить твою самую мрачную мину. Получится замечательно, с моим-то серым тоном, правда? Твой мрачный вид и мой светлый тон – эффект получится необычайный. – Он подошел к огромному портрету генерала верхом на коне, над которым все еще трудился Агустин. – Уж больно хорош лошадиный зад! – признал он. Затем, хоть это и не было нужно, еще раз вымыл кисти.

Агустин меж тем был полон

Нескрываемого счастья.

Шутка ли? Ведь он товарищ,

Друг такого человека!

Да, пускай не очень ловко,

Но ведь он помог Франсиско,

Своему родному Франчо,

Верное найти решенье.

И, сияя от восторга,

На художника глядел он,

Как отец глядит порою

На талантливого сына,

От которого он может

Ожидать любую шалость,

Все ему простить готовый.

И себе сказал он твердо,

Что сносить отныне будет

Терпеливо все причуды

Необузданного друга.

6

На следующий день дон Мигель и донья Лусия Бермудес, извещенные, что портрет наконец готов, явились в мастерскую к художнику.

Франсиско Гойя и Мигель Бермудес были близкими друзьями, хоть каждый и находил в другом недостатки. Дон Мигель, первый секретарь всесильного дона Мануэля герцога Алькудиа, из-за кулис вершил судьбами Испании. Ему, человеку передовому, в душе франкофилу, приходилось проявлять большую изворотливость, чтобы противостоять в такое время козням инквизиции. И Франсиско удивлялся той скромности, с которой Мигель скорее скрывал, чем выставлял напоказ свою власть. Зато как ученый, а главное как историк искусства Мигель был менее скромен и в опубликованном им объемистом Словаре художников судил обо всем весьма самоуверенно.

Сеньор Бермудес, следуя теориям Винкельмана и Рафаэля Менгса, признавал только благородную простоту линий, требовал подражания античным художникам. Менгс и Байеу, шурин Гойи, были в его глазах величайшими современными мастерами Испании, и он с учтивым сожалением педанта порицал своего друга Франсиско за то, что тот в последнее время все чаще отходит от классической теории.

Франсиско по-мальчишески радовался, что как раз портрет Лусии покажет другу, чего можно достигнуть, пренебрегши правилами; он был убежден, что Мигель, несмотря на свой академизм, восприимчив к подлинному искусству. При всем своем наигранном равнодушии непогрешимый Мигель был очень заинтересован новым произведением, и Гойя хотел сначала дать ему время пространно изложить свои ценные принципы, а затем поразить его серебристо-мерцающей доньей Лусией. Поэтому он повернул написанную им даму вместе с воздухом, светом и всей ее красотой к стене, так, что видна была только изнанка грубого, незагрунтованного, серовато-коричневого холста.

Все случилось, как он и ожидал. Дон Мигель сидел, закинув ногу на ногу. С чуть заметной улыбкой на белом, слегка напудренном четырехугольном большелобом лице указал он на объемистую папку, которую принес с собой.

– Мне посчастливилось, – начал он, – несмотря на войну, приобрести парижские гравюры. Вы оба, мои дорогие, и ты, Франсиско, и вы, дон Агустин, просто диву дадитесь. Эти гравюры Мореля, они сделаны с наиболее значительных за последние годы произведений Жака-Луи Давида.

Жак-Луи Давид был самым известным французским художником, главой той классической школы, которую так высоко ставил сеньор Бермудес.

Наряду со сценами античной древности гравюры изображали людей и события современной истории, но также в классическом духе: французские депутаты в зале для игры в мяч, дающие клятву свергнуть произвол тирании, портреты Дантона и Демулена, а главное – Марат, убитый в ванне.

Творчество французского художника было чуждо и духу и творчеству Франсиско. И все же он лучше, чем кто-либо, понимал, сколько искусства вложено в эти картины. Хотя бы мертвый Марат. Голова беспомощно упала набок, правая рука беспомощно свесилась из ванны, а в левой еще зажато прошение, переданное коварной убийцей. Картина написана холодной рукой мастера, обдуманно и спокойно, и, однако, как это волнует. Как прекрасно и величественно, несмотря на весь реализм изображения, некрасивое лицо Марата. Как сильно, должно быть, любил художник этого Друга народа. Грандиозность события, изображенного во всей его страшной действительности, так ошеломила Гойю, что на некоторое время он перестал быть художником, критически оценивающим произведение другого; он был подавлен страхом перед судьбой, подстерегающей каждого, чтоб неожиданно наброситься из засады, где бы он ни был: перед мольбертом во время работы, в постели во время любовных утех, в ванне, где он отдыхает.

– От его картин мороз пробирает, – сказал он наконец. – Великий, презренный человек. – И все подумали о том, что художник и революционер Давид подал голос в Конвенте за казнь своего покровителя Людовика XVI. – И на месяц не хотел бы я поменяться с ним местом, даже если бы мне сулили славу Веласкеса, – добавил Гойя.

Сеньор же Бермудес стал толковать о картинах прославленного француза, которые еще раз доказывают, что всякое подлинное искусство основано на изучении древних. Все дело в линии. Краски – неизбежное зло, им отведена подчиненная роль.

Франсиско добродушно посмеивался. Но тут заговорил дон Агустин. Он уважал сеньора Бермудеса за мужественную и в то же время гибкую политику, больше того – восхищался им. Но все остальное в этом человеке отталкивало его. Особенно раздражала Агустина его сухость, его восторженный педантизм школьного учителя. Совершенно непонятно, как могла столь тонкая и очаровательно загадочная дама, как донья Лусия, выйти замуж за такого человека: ведь, в сущности, он просто ходячая энциклопедия и духовный кастрат. Агустин испытывал мрачную радость при мысли, что творение Франсиско посрамит в присутствии доньи Лусии и самого дона Мигеля и его дурацкую ученую теорию.

Он разжал тонкие губы, открыл большой ворчливый рот и сказал глухим голосом, на этот раз необычайно учтиво:

– Картины Давида, что вы нам показали, дон Мигель, действительно представляются мне одной из вершин.

– Вершиной, – поправил Бермудес.

– Согласен, вершиной, – не стал спорить Агустин. – И все же я могу себе представить, – продолжал он с коварной любезностью, – что и красками, к которым вы относитесь так пренебрежительно, можно достигнуть новых поразительных эффектов. Вершины.

Большими шагами подошел он к портрету и сильным движением высоко поднял серовато-коричневый холст, прислоненный к стене.

– Я догадываюсь, что вы имеете в виду, дон Агустин, – улыбаясь сказал дон Мигель. – Мы оба, донья Лусия и я, с нетерпением ждем портрета, который так долго… – он не докончил: с мольберта смотрела нарисованная мерцающая донья Лусия.

Он стоял и молчал. Историк искусства, привыкший подходить к картинам с меркой хорошо продуманных теорий, забыл свои принципы. Женщина на картине была та Лусия, которую он знал, и одновременно волнующе другая. И опять же против своих правил он посмотрел на живую Лусию, с трудом скрывая смущение.

Много лет назад, когда он женился на Лусии, она была маха, девушка из народа, горячая и импульсивная, и его внезапное решение жениться на ней было смелым и рискованным шагом. Но инстинкт, опыт и изучение античного мира подсказали ему, что тот, кто медлит, часто уходит с пустыми руками и что боги только раз в жизни посылают смертному счастливый случай. И он никогда не раскаивался в своем необдуманном поступке. Он до сих пор любил и желал свою красавицу жену так же, как в первый день; за это время из весьма сомнительной уличной девчонки она превратилась в представительную сеньору Бермудес, и все завидовали ему. С полотна на него смотрела обаятельная и представительная светская дама, от которой исходило неуловимое серебристое мерцание, и дон Мигель вдруг понял: Лусия, которую, как ему думалось, он изучил за эти годы в совершенстве, и сейчас еще была такой же волнующей незнакомкой, такой же неожиданной и опасной, как в тот первый день, и сейчас еще это была маха. Гойя с радостным удовлетворением отметил растерянность на лице друга, обычно прекрасно владевшего собой. Да, мой милый Мигель, методы твоего мосье Давида прекрасны: ясный рисунок – вещь хорошая, и то, что ясно, можно им ясно передать. Но то-то и оно, что жизнь и люди вовсе не ясны. Злое, опасное, колдовское, затаенное – этого твоими средствами не передашь, этому у почтенных мастеров древности, сколько на них ни гляди, не научишься. Тут ни твой Винкельман, ни твой Менгс не помогут, да и ты сам тоже.

Франсиско, в свою очередь, поглядел сперва на женщину на портрете, потом на живую. Она тоже в глубоком молчании смотрела на холст. Не отрывала узких раскосых глаз под высокими учтиво надменными бровями от серебристого света, мерцавшего вокруг нее на портрете. С ее капризного лица чуть-чуть сдвинулась маска светской дамы: большой рот приоткрылся, на губах заиграла улыбка, но не тонкая и насмешливая, как обычно, а более затаенная, более опасная, правда и более вульгарная, более порочная. И вдруг Франсиско Гойя вспомнил эпизод, который забыл и долго искал в памяти. Много лет назад, когда он гулял как-то на Прадо с дамой, к нему подошла авельянера, торговка миндалем, подросток лет четырнадцати-пятнадцати, не больше. Он хотел угостить свою даму миндалем, девочка слишком дорого запросила, он стал торговаться, и продавщица, как истая маха, вылила на него целый ушат ругательств и насмешек: «За два реала? Сейчас сбегаю, спрошу хозяина. А вы постойте здесь, мой красавчик, подождите, не пройдет и полгодика, как вернусь с ответом!» И она принялась созывать других озорниц. «Сюда, сюда! Полюбуйтесь-ка на господина, что швыряет деньгами. Сегодня он расщедрился. Не пожалел два реала для своей дамы». Пристыженный и злой бросил он дерзкой девчонке ее пять реалов. Теперь он торжествовал: он внес в свою Лусию что-то из того давно ушедшего времени, что-то от тогдашней вульгарной и озорной Лусии с ее рискованным вкусом к дерзким ответам и грубым шуткам. И он торжествовал, что написанный им портрет заставил ее слегка приподнять маску светской дамы.

И дон Агустин теперь, когда Лусия стояла перед портретом, тоже видел, как прелесть живой женщины усиливала прелесть портрета, а великолепие портрета – великолепие живой женщины, и сердце его сжималось от желания и наслаждения.

Все по-прежнему молчали. Наконец Лусия разжала губы.

– Я и не знала, – сказала она своим чуть тягучим голосом, обращаясь к дону Франсиско, – что к тому же я еще и порочна.

Но на этот раз шутливый тон и улыбка были не маской, а скорее откровенным признанием. Она бросает ему, Франсиско, вызов, она, несомненно, хочет тут же, в присутствии своего мужа, а его друга, начать с ним, Гойей, опасную игру. Однако он удовольствовался учтивым ответом.

– Я рад, что портрет вам нравится, донья Лусия.

Их слова вывели Агустина из экстаза и вернули к задуманному им посрамлению дона Мигеля.

– Любопытно бы знать, – сказал он своим хриплым голосом, – ваш супруг тоже доволен портретом?

После первых минут изумления дон Мигель постарался подавить слишком интимные переживания, но теоретик искусства был потрясен в нем не меньше, чем муж доньи Лусии. Он не мог отрицать: это абсолютно противное всем канонам произведение волновало, нравилось. Оно было прекрасно.

– Все здесь не по правилам, – сказал он наконец, – но должен признаться – это великолепно.

– Чистосердечное признание, – заметил Агустин, и на его костлявом, худом лице появилась улыбка.

Но честный Мигель пошел еще дальше:

– Я же видел тебя, Лусия, – сказал он, – в этом самом желтом платье на балу у дона Мануэля, в сиянии свечей ты была поразительно хороша. Но на портрете ты еще лучше. И притом он не отступил от правды. Дьявол, а не человек! Как ты это сделал, Франсиско?

– Я вам скажу как, дон Мигель, – сухо заявил Агустин. – Не в одной правде сила.

Но колкости Агустина не могли вывести из себя дона Мигеля; сомнения и раздумье, которые вызвал в нем портрет, уже не мучили его. Он был страстным коллекционером подлинных произведений искусства, и сердце его радовалось, что ему задешево, собственно задаром, достанется эта хоть и противная канонам, но волнующая картина, которая, несомненно, займет должное место в истории искусства.

Дон Мигель вел все важнейшие дела дона Мануэля, времени у него было в обрез. Все же он не уходил из мастерской друга. Он сидел, положив ногу на ногу, и машинально перебирал гравюры Давида.

– Любопытно, – сказал он, – захочешь ли ты, Франсиско, применить свой новый метод, когда будешь писать портрет герцога. – И так как Гойя поднял на него глаза, он продолжал так, словно это само собой разумелось: – Ведь теперь, когда дон Мануэль стал во главе правительства, мы, конечно, попросим тебя написать с него еще два портрета, никак не меньше, и, кроме того, нам понадобится ряд копий для министерств и общественных учреждений.

Гойя был рад. Его друг Мигель не хочет получать подарки: он ничего не заплатит за портрет Лусии, но зато устроит ему почетный и выгодный заказ. Падение Тулона и в самом деле не прошло для Гойи бесследно: оно возлагает на него заботы о Пепе, но оно же доставляет ему и прибыльный заказ. Между тем дон Мигель продолжал все в том же тоне ни к чему не обязывающего разговора:

– Если ты согласен, я уже на днях устрою тебе более или менее длительный сеанс во время утреннего туалета.

– Очень любезно, – поблагодарил его Франсиско.

Но сеньор Бермудес еще не кончил.

– Теперь, когда дон Мануэль получил власть, – все так же легко, словно болтая о пустяках, сказал он, – многое изменится; нам придется свыкнуться с мыслью, что Французскую республику со счетов не сбросишь.

Агустин взглянул на него.

– Я вас правильно понял? – быстро спросил он. – Дон Мануэль вернется во внутренней политике к прежнему курсу? Он собирается отменить некоторые меры против либералов?

– Вот именно, – ответил Бермудес и, все еще перебирая гравюры и не глядя на Франсиско, опять обратился к нему: – Между прочим, ты мог бы нам помочь, Франсиско. Ты знаешь, как дон Мануэль любит твое общество. Что если бы ты, пока он будет позировать, попробовал подсказать ему один политический шаг. – И уж совсем легким тоном светской болтовни закончил: – Я думаю, сейчас как раз время вернуть дона Гаспара.

Обычно спокойный Агустин вскочил в возбуждении. Гойя громко сопел своим приплюснутым носом, лицо его выражало досаду.

Разговор шел о доне Гаспаре Мельчоре де Ховельяносе, самом уважаемом либеральном деятеле и писателе Испании, прозванном «испанским Вольтером». В бытность свою министром при прошлом короле он провел много полезных реформ. Но Карлосу IV и дону Мануэлю придирчивый, неугомонный министр скоро стал неугоден: он не раз вовлекал правительство в ссоры с инквизицией и реакционно настроенной знатью, и Французская революция явилась желанным предлогом, чтобы отстранить вождя либералов и бунтовщика – его выслали на родину, в далекие горы, и запретили печатать свои новые произведения. Просить дона Мануэля за такого человека было не очень приятной задачей.

Франсиско молчал, Агустин в волнении большими шагами ходил из угла в угол. Донья Лусия, играя веером, с любопытством глядела своими загадочными глазами в недовольное лицо Гойи.

– Зачем это я понадобился тебе для такого дела? – спросил наконец Франсиско. – Почему ты сам не попросишь за Ховельяноса?

– С той самой минуты, как герцог Алькудиа взял в свои руки бразды правления, – с ласковой небрежностью ответил дон Мигель, – я твердо решил требовать реабилитации моих либеральных учителей и друзей. Но дон Мануэль, как и все прочие, отлично знает, сколь многим я обязан дону Гаспару: он руководил мною и как политик, и как философ. А ты, Франсиско, вне подозрений, тебя знают за человека, равнодушного к политике, и уж, во всяком случае, не считают приверженцем дона Гаспара, хотя, насколько я припоминаю, он и тебе кое в чем помог. Важно, чтобы ты первый замолвил за него слово. А затем поведу атаку я, когда же Ховельянос опять будет здесь, я добьюсь реабилитации графа Кабарруса и остальных.

Франсиско с досадой взъерошил густые волосы. Намек на услуги, оказанные ему Ховельяносом, рассердил его. Действительно, когда он, никому не известный художник, без гроша в кармане пришел в Мадрид, Ховельянос заказал ему большой портрет и рекомендовал его влиятельным лицам. Но в глубине души этот неподкупно строгий человек был ему чужд, он испытывал перед ним то же холодное удивление, что и перед художником Давидом; Гойя понимал, что беспечному дону Мануэлю мрачный Ховельянос, вечно торчавший перед ним живым укором, казался несносным. И вот теперь добродетельный Мигель требует, чтобы он, Франсиско, проявлял великодушие и благодарность. «За добрые дела на том свете бог воздаст, – вспомнил Гойя, – а за злые – на этом расплата».

– Как раз сейчас, когда Мануэль на пути к заключению мира с Францией, можно надеяться на успех ходатайства, – продолжал убеждать его дон Мигель.

Вероятно, Мигель был прав. И все же его просьба звучала приказанием, и лицо Гойи, не умевшего лгать, выражало недовольство. Медленно создавал он себе положение, завоевывал его работой, упорством, предусмотрительной осторожностью. А теперь от него требуют, чтобы он вмешался в государственные дела и поставил под угрозу все, чего достиг.

– В конце концов, политик-то ты, – сказал он. – Я – художник.

– Но пойми же, Франсиско, – снова принялся терпеливо разъяснять сеньор Бермудес, – в данном случае ты лучший ходатай именно потому, что ты не политик!

Донья Лусия все еще упорно смотрела на Франсиско. Веер она держала теперь почти закрытым, повернутым к груди. На языке, которым изъясняются махи, это обозначало презрительный отказ, и улыбка, игравшая на ее тонких губах, стала затаеннее. Агустин тоже не сводил глаз с Гойи, он смотрел на него с напряженным ожиданием, даже с насмешкой, и Гойя знал, что верный друг порицает его за колебание. Неблагородно это со стороны Мигеля – зачем он делает ему такое неприятное предложение в присутствии доньи Лусии и дона Агустина.

«Ладно, – молвил он с досадой, —

Я возьмусь за это дело.

Да сопутствует мне в этом

Наша дева пресвятая,

Чтобы вдруг не вышло худо».

И, крестясь, на богоматерь

Посмотрел он.

Но Лусия

Мужу весело сказала:

«Вот каков твой друг Франсиско!

Я не знала, что так смел он,

Бескорыстно благодарен,

Словом, истинный идальго».

Гойя взгляд метнул свирепый…

А когда ушли те двое,

Унося портрет Лусии,

В злобе кинулся Франсиско

На Эстеве: «Вот сидишь ты

И смеешься, нищий дурень!

О, тебе легко, должно быть,

С добродетелью твоею:

В нищете чего терять-то?»

И, припомнив поговорку,

Гойя буркнул: «Ах, повсюду

Те же самые печали:

Долг, семья, заботы, нечисть».

7

Когда через день Гойя появился при утреннем туалете дона Мануэля, чтоб приступить к заказанному портрету, аванзала была полна народу. Через открытую дверь видна была роскошная спальня, где герцога одевали и причесывали.

В аванзале толпились всякие поставщики, торговцы кружевом, ювелиры. Тут был и капитан, только что возвратившийся из Америки и привезший в подарок герцогу редких птиц. Тут был и сеньор Паван, редактор недавно основанного на средства дона Мануэля географического журнала «Путешественник», тут был и дон Роберто Ортега, известный ботаник, явившийся к герцогу, чтобы преподнести ему свой последний труд: дон Мануэль поощрял ботаническую науку. Но большинство посетителей составляли молодые красивые женщины, желавшие передать министру прошения.

Как только дону Мануэлю доложили о Гойе, он, наполовину одетый, набросив шлафрок, вышел в аванзалу в сопровождении секретарей и слуг. На лакеях были красные чулки, которые носила только королевская челядь, но Карлос IV разрешил герцогу надеть на своих слуг эти отличительные чулки. Дон Мануэль ласково поздоровался с Гойей.

– Я вас ждал, – сказал он и пригласил его в спальню, а сам задержался в аванзале. Милостиво, даже приветливо поговорил с одним, с другим, нашел несколько ласковых слов для капитана, прорвавшегося сквозь вражескую блокаду, любезно поблагодарил ботаника, игриво, не стесняясь, посмотрел взглядом ценителя на ожидающих женщин, приказал секретарям взять от них прошения и, отпустив всех, вернулся в спальню к Гойе.

Пока слуги заканчивали его туалет и пока сеньор Бермудес подавал ему для подписи бумаги, содержание которых тут же излагал, Франсиско принялся за работу. В красивом лице министра, полном, ленивом, с маленьким пухлым и очень красным ртом, было что-то поразительно неподвижное. Работая, Гойя в душе усмехался, вспоминая многочисленные ремесленные портреты, написанные с него другими художниками. Портреты были неудачны, потому что художники старались придать всесильному фавориту героическую осанку. Правильно увидеть дона Мануэля было нелегко, во многих он вызывал ненависть. Дела Испании шли плохо, и верноподданные испанцы приписывали вину не своему монарху, а королеве – чужеземке, итальянке, и даже не столько ей, сколько ее возлюбленному, ее кортехо, дону Мануэлю. Да кто он, собственно? Никто! Просто ему отчаянно везет, и нечего задирать нос, словно ты гранд или король!

Гойя думал иначе. Именно это везенье, эта сказочная карьера делали молодого герцога симпатичным в его глазах.

Мануэль, родившийся в Бадахосе, в богатой стадами Эстрамадуре, принадлежал к скромной семье, но еще молодым человеком попал в качестве лейтенанта гвардии ко двору и своей стройной, ловкой фигурой и приятным голосом прельстил супругу наследника престола, принцессу Астурийскую. Любвеобильная дама не остыла к нему и пока была наследной принцессой и когда стала королевой. В настоящее время двадцатисемилетний красавец носил имя Мануэль де Годой-и-Альварес де Фария герцог Алькудиа, владел вселяй сокровищами, какие только мог пожелать, был генералом валлонской лейб-гвардии, личным секретарем королевы, председателем Королевского совета, кавалером ордена Золотого руна и отцом двух младших отпрысков королевского дома: инфанты Исабель и инфанта Франсиско де Паула, – а также отцом многочисленных незаконных детей.

Гойя знал, что трудно вынести столько счастья и не очерстветь. Дон Мануэль остался человеком благожелательным, уважал искусство и науку, был восприимчив к красоте и делался грубым и жестоким, только когда шли ему наперекор. Нелегко будет вложить жизнь в полное лицо молодого герцога: он охотно позирует и принимает в таких случаях пресыщенно высокомерный вид. Франсиско чувствовал к премьер-министру расположение, значит, ему удастся показать скрытые под слегка скучающей гримасой любовь к жизни и радость.

Дон Мануэль подписал представленные бумаги.

– А теперь, ваше превосходительство, – сказал сеньор Бермудес, – у меня есть сообщения, не предназначенные для публики, – и, улыбаясь одними глазами, посмотрел на Гойю.

– Дон Франсиско не публика, – любезно заметил герцог, и дон Мигель приготовился к докладу.

Поверенный в делах регента Франции мосье де Авре в весьма надменном тоне требует, чтобы Испания решительнее выступила против безбожной Французской республики.

Сообщение сеньора Бермудеса скорее позабавило, чем рассердило дона Мануэля.

– Этому толстяку принцу Людовику легко воевать, сидя в Вероне у себя в номере, – заметил Мануэль и пояснил художнику: – Он живет в гостинице под вывеской «Три горбуна», и если мы не пошлем денег, ему придется отказаться от одной из двух занимаемых им комнат. Так что же требует мосье де Авре? – снова обратился он к Бермудесу.

– Авре сказал мне, – ответил тот, – что его монарший повелитель надеется получить от испанского государства десять миллионов франков и двадцать тысяч людей, никак не меньше.

– У Авре хорошенькая дочка, – размышлял вслух дон Мануэль. – Правда, худа: кожа да кости. Вообще я ничего не имею против худеньких, но слишком костлявые – это уже ни к чему. Как вы полагаете, дон Франсиско? – И, не ожидая ответа, дал указание Мигелю: – Сообщите мосье де Авре, что мы сделали все, что могли. И передайте ему, ради бога, еще пять тысяч франков. Кстати, за портрет он вам заплатил? – опять обратился он к Гойе. И на его отрицательный ответ заметил: – Вот как бывает! Пять лет назад этот мосье де Авре был одним из самых блестящих придворных Версаля, а теперь не может даже заплатить художнику.

– К сожалению, – продолжал докладывать Бермудес, – не только мосье де Авре требует посылки подкреплений на фронт. Еще настоятельнее требует этого генерал Гарсини. Сообщения с театра военных действий неблагоприятны, – он перелистал бумаги. – Фигера пала, – закончил он свою речь.

До сих пор герцог не менял позы. Теперь он встрепенулся, неприятно пораженный, и посмотрел на Бермудеса. Но тотчас же опять повернул голову и принял прежнюю позу.

– Простите, дон Франсиско, – сказал он.

– Гарсини опасается, – пояснил дон Мигель, – как бы теперь, когда потерпели поражение наши союзники, французы не сняли войска с других фронтов и не послали их на Пиренеи. Гарсини опасается, как бы, если он не получит подкреплений, французы не подошли через три недели к Эбро.

Гойя думал, что теперь дон Мануэль отошлет его. Но тот не изменил позы.

– Вероятнее всего, – негромко размышлял он вслух, – вероятнее всего, подкреплений Гарсини я не пошлю. – И так как Бермудес хотел возразить, он продолжал: – Я знаю, церковь рассердится. Ну что ж, как-нибудь перенесу. Мы сделали больше, чем союзники. Нельзя же, чтобы страна истекала кровью. Двор все больше и больше ограничивает себя. Донья Мария-Луиза отпустила двух шталмейстеров и десять лакеев. Я не думаю, что королева пойдет на дальнейшие лишения. – Он слегка возвысил голос, но положение головы, указанное Гойей, не изменил.

– Что же прикажете ответить генералу Гарсини? – спросил в заключение Бермудес.

– Французская республика, – ответил дон Мануэль, – посылает генералов, проигравших сражение, на гильотину; мы ограничиваемся тем, что не даем им подкреплений. Пожалуйста, сообщите это генералу Гарсини, только, конечно, в вежливой форме.

– Очевидно, – продолжал свой доклад дон Мигель, – наши союзники потеряли всякую надежду разбить французов. Прусский посланник изложил точку зрения своего правительства на военное положение в меморандуме, в весьма пространном меморандуме.

– А вы постарайтесь покороче, – попросил Мануэль.

– Герр фон Роде, – ответил Бермудес, – указывает, что его правительство намерено заключить мир, если ему удастся добиться мало-мальски сносных условий. И нам советует то же.

– Что он считает мало-мальски сносными условиями? – спросил дон Мануэль.

– Пруссия сочтет почетным для себя миром, если Французская республика выдаст нам детей их величеств казненных короля и королевы, – ответил Бермудес.

– Дать за царственных детей Франции пятьдесят миллионов реалов и двенадцать тысяч испанцев, убитых на поле боя, пожалуй, дороговато, если в придачу мы не получим земли. Как вы полагаете, дон Франсиско?

Гойя вежливо улыбнулся; он чувствовал себя польщенным, что дон Мануэль втягивает его в разговор. Он продолжал работать, но слушал с большим интересом.

– Если малолетний король Людовик и Madame Royale найдут приют и спасение у нас, идея французской монархии будет жить на испанской земле. Это почетный мир, – заявил Бермудес.

– Я надеюсь, дон Мигель, – ответил герцог, – что вы выторгуете нам для детей хотя бы королевство Наварру.

Бермудес вежливо возразил:

– За мной дело не станет, ваше превосходительство. Но боюсь, что, если мы не пошлем подкрепления Гарсини, нам придется удовольствоваться детьми.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39