Путешествие на край ночи
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фердинанд Луи / Путешествие на край ночи - Чтение
(стр. 23)
Автор:
|
Фердинанд Луи |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(912 Кб)
- Скачать в формате fb2
(422 Кб)
- Скачать в формате doc
(402 Кб)
- Скачать в формате txt
(392 Кб)
- Скачать в формате html
(421 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|
|
К тому же тут не присядешь – нигде ни одной скамейки. Куда ни глянь – все каштаново-серо. В дождь хлещет отовсюду – и в лицо, и с боков, и улица скользит, как спинка здоровенной рыбины с полосой ливня вдоль хребта. Не скажешь даже, что в квартале царит беспорядок. Нет, это скорее тюрьма, почти благоустроенная тюрьма, только без глухой ограды. Шляясь вот так, я сразу после Уксусной улицы потерял из виду Помона и будущего самоубийцу. И подобрался так близко к Гаренн-Драньё, что не удержался и пошел глянуть на предместье через форты. Ничего не скажешь, издалека Гаренн-Драньё благодаря деревьям большого кладбища выглядит очень даже недурно. Того гляди, ошибешься и подумаешь, что ты в Булонском лесу. Когда тебе позарез нужно навести о ком-нибудь справку, ищи тех, кому о нем известно. В конце концов, сказал я себе, что я потеряю, если загляну на минутку к Прокиссам? Они-то уж должны знать, как дела в Тулузе. И на тебе – я допустил неосторожность. Мы забываем, что надо быть всегда начеку. Ты ничего не замечаешь, а на самом деле уже влип и очутился в самой поганой точке ночи. Тут тебя разом и настигает несчастье. А нужен-то был всего пустяк – избегать встречи с некоторыми людьми, особенно с такими, как Прокиссы. От них уже не отвяжешься. Петляя по улицам, я, словно по привычке, очутился в нескольких шагах от их дома. Меня даже вроде как ошеломило, что я вижу его на прежнем месте. Зарядил дождь. На улице не осталось ни души, кроме меня, а я все не решался подойти к дому. Я даже подумал, не повернуть ли мне попросту назад, как вдруг дверь приоткрылась – ровно настолько, чтобы Прокисс-младшая могла знаком подозвать меня. Она-то, разумеется, все видела. Она углядела меня, когда я как дурак топтался на противоположном тротуаре. Мне окончательно расхотелось заходить к ним, но она уперлась на своем, даже по имени меня окликнула: – Доктор! Живее сюда! Вот так она меня и позвала – приказным тоном. Я испугался, что меня засекут. Поскорей поднялся на маленькое крыльцо, вновь очутился в коридорчике с печкой и увидел прежнюю декорацию. Как ни странно, это лишь усугубило мою тревогу. И тут мадам Прокисс принялась рассказывать, что муж ее вот уже два месяца болеет и с ним все хуже и хуже. Понятно: она уже сильно встревожилась. – Что с Робинзоном? – выпалил я. Сперва она отмолчалась. Потом все-таки сдалась. – С ними обоими все в порядке. Их дело в Тулузе идет хорошо, – ответила она мимоходом и тут же опять затараторила о больном муже. Она хочет, чтобы я тут же, не теряя ни минуты, посмотрел его. Дескать, я такой самоотверженный врач. Так хорошо знаю ее мужа и так далее, и тому подобное. Он не верит никому, кроме меня. Не желает показаться другому доктору. Но они не знали моего адреса… Словом, трепотня. У меня было достаточно оснований опасаться, что болезнь ее мужа вызвана любопытными причинами. Мне ведь недаром платили. Я знал и дамочку, и обычаи дома тоже. Тем не менее какое-то дьявольское любопытство вынудило меня подняться в спальню. Прокисс лежал в той же постели, где несколькими месяцами раньше я обихаживал Робинзона после несчастного случая с ним. За несколько месяцев любая комната меняется, даже если в ней ничего не передвигали. Какими бы старыми и обшарпанными ни были вещи, у них неизвестно откуда берутся силы постареть еще больше. Вокруг нас все изменилось. Конечно, не меблировка, но сами ее предметы изменились, так сказать, в глубину. Когда их видишь снова, они уже другие, они словно проникают в нас с большей силой и печалью, глубже и кротче, чем прежде, тают в том своего рода умирании, которое изо дня в день, медленно, незаметно, трусливо совершается в нас и которому мы день ото дня приучаемся все меньше сопротивляться. От раза к разу мы видим, как блекнет и увядает в нас жизнь, а с ней люди и вещи, которые, когда мы расстались с ними, были для нас привычными, дорогими, иногда грозными. Страх конца избороздил их морщинами, пока мы гонялись по городу за удовольствиями и хлебом насущным. Вскоре на нашем пути вокруг нас остаются лишь безобидные, жалкие, обезоруженные люди и вещи – ничего, кроме навсегда умолкших ошибок. Женщина оставила меня наедине с мужем. Выглядел тот не блестяще. Кровообращение у него было никудышное, сердце явно давало сбои. – Скоро умру, – твердил он, притом без всякого надрыва. У меня на такие случаи было какое-то шакалье везение. Я прослушал его сердце – в подобных обстоятельствах полагается что-то предпринять, сделать хоть несколько жестов, которых от тебя ждут. Сердце его, запертое между ребер, бежало, можно сказать, бросками, бежало вслед за жизнью, но, как ни прыгало, не догоняло ее. Скоро оно оступится в последний раз и рухнет в гниль, исходя пузырчатым красным соком, как гнилой раздавленный гранат. А еще через несколько дней его увидят распластанным под ножом на мраморном столе после вскрытия. Дело неминуемо кончится судебно-медицинской экспертизой. Я предвидел это, потому что по кварталу пойдут ухмыльчивые разговоры: такая смерть, да еще после несчастного случая, вряд ли кому покажется естественной. К жене покойного начнут приставать на всех углах со сплетнями, накопившимися после предыдущей истории – она еще не позабылась. Но это будет малость попозже. А пока что муж был больше не в силах ни держаться дольше, ни умереть. Он вырывался из жизни, но ничего не мог поделать со своими легкими. Он выталкивал воздух, а воздух возвращался. Бедняге не терпелось сдаться, но он все-таки вынужден был дожить свое до конца. Это была жестокая пытка, и он еще вполглаза следил за нею. – Не чувствую больше ног, – стонал он. – Колени холодеют. Он попытался ощупать ступни руками, но не сумел. Попить ему тоже не удавалось. Это был почти конец. Подавая ему приготовленный женою отвар, я спрашивал себя, что она туда намешала. Несло от настоя не очень приятно, но ведь запах – не доказательство: валерианка и та пахнет отвратно. И потом, чтобы удушить и без того задыхающегося мужа вонью, вовсе не требовалось добавлять в отвар что-либо особенное. Тем не менее умирающий лез из кожи, напрягая еще оставшиеся под нею мышцы, лишь бы пострадать и подышать подольше. Он отбивался и от жизни, и от смерти разом. Было бы только справедливо, если бы человека в таких случаях разрывало на куски. Там, где природа плюет на человека, начинается, можно сказать, беспредел. Жена за дверями подслушивала, как я консультирую мужа, но ее-то я хорошо знал. Я по-тихому распахнул двери и бросил ей: «Крышка! Конец!» Это ее ничуть не удручило, и она даже сама шепнула мне на ухо: – Уговорили бы вы его снять вставную челюсть. Наверняка она мешает ему дышать. Мне тоже хотелось, чтобы он снял ее. – А вы сами скажите ему об этом. В ее положении это была щекотливая задача. – Нет, нет, лучше вы, – запротестовала она. – Я знаю, услышать это от меня ему будет неприятно. – Почему? – удивился я. – Она у него уже тридцать лет, и он никогда мне об этом не говорил. – Может, не стоит ее трогать, – усомнился я. – Раз уж он привык так дышать. – Ох, нет! Я себе этого не прощу, – возразила она не без волнения в голосе. Я тихо возвратился в спальню. Муж услышал, как я подхожу к постели. Обрадовался, что я вернулся. В перерывах между приступами удушья он еще говорил со мной, пытался даже быть любезен. Спрашивал, что у меня нового, появилась ли у меня новая клиентура. «Да, да», – отвечал я на все вопросы. Было бы слишком долго и сложно входить с ним в подробности. Да и момент неподходящий. Прячась за створкой двери, жена знаками показывала мне, чтобы я опять попросил его снять челюсть. Тогда я наклонился к самой подушке и шепотом посоветовал снять ее. Промашка! – Я выбросил ее в уборную… – пробормотал он с еще более испуганным видом. Словом, в последний раз пококетничал. И тут же зашелся долгим хрипом. Хочешь быть артистом – играй на том, что у тебя есть. Вот он всю жизнь и удовлетворял свои эстетические запросы с помощью вставной челюсти. Момент исповеди. Мне хотелось, чтобы муж, воспользовавшись этим, высказал свое мнение о том, что случилось с его матерью. Но он уже не мог. У него начался бред, обильное слюноотделение. Конец. Больше ему было не выдавить ни одной связной фразы. Я утер ему рот и спустился вниз. Жена, ожидавшая в коридорчике, была недовольна и чуть ли не наорала на меня из-за челюсти, как будто это была моя вина. – Она же из золота, доктор. Я-то знаю. Знаю, сколько он за нее выложил. Таких теперь больше не делают. Целая история! – Ладно, схожу попробую еще, – предложил я – так мне было неудобно. – Но только вместе с вами. Теперь муж нас уже не узнавал, разве что еле-еле. Когда мы с его женой стояли рядом с ним, он хрипел не так громко, словно силился расслышать, о чем мы говорим. На похороны я не пошел. Не было и вскрытия, которого я малость побаивался. Все прошло по-тихому. Тем не менее челюсть всерьез рассорила меня с мадам Прокисс.
Молодежь так спешит заняться любовью, так торопится хватать все, что ей подсовывают под видом наслаждения, что не обращает внимания на чувства. Она слегка напоминает собой пассажиров, старающихся между двумя свистками сожрать все, что им подали в вокзальном буфете. Ее довольно обучить двум-трем куплетам, помогающим перевести разговор на еблю, и она уже счастлива. Ее легко удовлетворить, но ведь правда и то, что она может развлекаться сколько влезет. Самая сласть для нее великолепный пляж на побережье, где женщины кажутся наконец свободными и так красивы, что могут обойтись без наших лживых слов. Зато, конечно, когда приходит зима, человеку трудно уйти в себя, осознать, что его время кончилось. Он, ясное дело, остался бы прежним и в пору холодов, в возрасте, – он все еще надеется. Это понятно. Человек – подлая тварь. Тут не на что обижаться. Удовольствие и счастье – прежде всего. Это мое твердое мнение. И потом, если уж начинаешь прятаться от других, значит, ты боишься делить с ними удовольствие. Это само по себе уже болезнь. Надо бы разобраться, почему мы так упрямо не желаем лечиться от одиночества. Один тип, капрал, которого я встретил в госпитале во время войны, немножко толковал со мной о подобных переживаниях. Жаль, что я больше не видел этого парня. – Земля мертва, – втемяшивал мне он. – Мы все только черви на ее поганом распухшем трупе и знай себе жрем ее потроха, а усваиваем лишь трупный яд. Ничего не поделаешь. Мы от рождения – сплошное гнилье, и все тут. Тем не менее однажды вечером этого мыслителя живехонько отправили в бастионный ров: это доказывает, что он был еще вполне годен пойти под расстрел. Как сейчас помню, увели его двое жандармов – высокий и низенький. Военный суд счел его анархистом. Когда спустя годы думаешь о прошлом, тянет иногда точно восстановить в памяти слова, сказанные определенными людьми, и самих этих людей, чтобы спросить у них, что они хотели сказать. Но они уже ушли! А тебе недостало образования, чтобы их понять. А ведь как недурно было бы проверить, не изменились ли с тех пор их воззрения. Нет, слишком поздно! Все кончено. О них больше ничего не известно. И вот приходится в одиночку продолжать свой путь через ночь. Ты потерял своих подлинных спутников. Даже не поставил им главный, настоящий вопрос, пока еще было время. Ты был рядом с ними и не знал, о чем надо спросить. А люди исчезли. Впрочем, мы вечно во всем опаздываем. Сожалениями же сыт не будешь. К счастью, в одно прекрасное утро ко мне явился аббат Протист, чтобы поделиться процентами, причитавшимися нам с подземелья старухи Прокисс. А ведь я уже больше не рассчитывал на кюре. Он просто с неба свалился. На долю каждого пришлось полторы тысячи франков. Кроме того, он принес хорошие новости о Робинзоне. Глаза у него вроде бы налаживались, веки перестали гноиться. Все в Тулузе требовали моего приезда. Я ведь когда-то обещал навестить их. Протист и тот на этом настаивал. Из дальнейших его рассказов я понял, что Робинзон как будто собирается вскоре жениться на дочке торговки свечами в церкви, к которой примыкает подземелье, где помещаются мумии, опекаемые старухой Прокисс. Дело с браком почти слажено. Все это поневоле вывело нас на разговор о кончине Прокисса, но тут мы не стали углубляться и перешли к более приятным темам – к будущему Робинзона, затем к самой Тулузе, городу, которого я совсем не знал, хотя и слышал о нем от Граббиа, к торговле, которою промышляли старуха с Робинзоном, и, наконец, к девушке, на которой он собирался жениться. В общем, поболтали про все и обо всем… Полторы тысячи франков! Это настраивало меня на терпимость и оптимистический, так сказать, лад. Я нашел замыслы Робинзона, о которых мне сообщил аббат, разумными, продуманными, взвешенными и соответствующими обстоятельствам… Все устроится. По крайней мере я верил в это. Потом мы с кюре заговорили о своем возрасте. Мы с ним уже довольно давно разменяли четвертый десяток. Наше тридцатилетие уходило в прошлое, о неприветливых берегах которого мы не слишком жалели. Не стоило даже оборачиваться и вглядываться в них. Старея, мы мало что потеряли. – В конце концов, жалеть о таком-то годе сильней, чем о любом другом, – просто низость, – заключил я. – Ей-богу, кюре, стариться тоже можно увлеченно и решительно. Разве вчера нам было так уж весело? А прошлый год? Он вам что, сладким показался? Жалеть? О чем, спрашиваю я вас? О молодости? Да у нас ее просто не было. Бедняки – и это правда – с годами скорее молодеют душой, и к концу, если, разумеется, они постарались избавиться по дороге от лжи, страха и подлой покорности, заложенных в нас с рождения, они, в общем, становятся менее отвратными, чем были вначале. Все остальное, что существует на свете, – не для них. Это их не касается. Единственная их задача – избавиться от покорности, изблевать ее. Если это удается им раньше, чем они сдохнут, они могут гордиться, что жили не зря. Я решительно был в ударе… Полторы тысячи франков подогревали мой пыл, и я не унимался: – Настоящая, единственная молодость в том, кюре, чтобы любить всех без разбору, только в этом правда, только в этом молодость и новизна. Много вы знаете, кюре, таких среди молодежи? Я – ни одного. Я всюду вижу лишь черную и старую глупость, которая бродит в более или менее свежих телах, и чем сильней в них брожение этой мерзости, тем больше она донимает молодых и тем настойчивей они уверяют, что страшно молоды. Но это не правда, это брехня. Они молоды, как чирей, который болит, потому что его распирает гной. От таких моих слов Протиста поеживало. Чтобы не изводить его и дальше, я переменил тему. Тем более что он оказал мне прямо-таки спасительную любезность. А ведь трудно не возвращаться все время к предмету, который волнует вас так сильно, как то, о чем я говорил. Когда живешь один, из головы не выходит мысль о жизни вообще. От нее тупеешь. Чтобы отделаться от нее, пытаешься вымазать ею всех, с кем встречаешься, и это им надоедает. Быть одному – все равно что подталкивать себя к смерти. – Умирать нам приходится обстоятельней, чем собаке, – добавил я, – и, если, положим, требуется тысяча минут, чтобы издохнуть, каждая минута окажется для вас новой и будет достаточно приправлена страхом, чтобы вы тысячу раз успели позабыть, сколько раз вы могли бы насладиться любовью за предшествующую тысячу лет. Счастье на земле состоит в том, чтобы умереть с наслаждением, во время наслаждения. Все остальное – ничто, страх, в котором не смеешь признаться, и притворство. Послушав, что я несу, Протист наверняка решил, что я снова заболел. Быть может, он был прав, а я кругом не прав. Изобретая в одиночестве кару за вселенский эгоизм, я действительно мастурбировал свое воображение – искал эту кару во всем, вплоть до небытия! Когда тебе из-за безденежья редко представляется случай выйти на улицу и уж подавно – выйти из себя и совокупиться, развлекаешься, как можешь. Согласен, я был не совсем прав, дразня Протиста своей философией, противоречащей его религиозным убеждениям, но и то сказать, вся его особа дышала этаким маленьким грязным чувством собственного превосходства, которое не могло не действовать многим на нервы. По его представлениям, земля для людей – вроде как зал ожидания вечности, где у каждого свой билет. У него самого билет, ясное дело, превосходный: дождался очереди – и в рай. Впрочем, срал он на все это. Подобное убеждение невыносимо. Однако, когда в тот же вечер он предложил мне вперед сумму, необходимую для поездки в Тулузу, я разом перестал докучать ему и противоречить. Я так дрейфил при мысли о встрече в «Тараторе» с Таней и ее женихом-призраком, что не рассуждая принял предложение кюре. «Неделя-другая спокойной жизни!» – сказал я себе. Дьявол, он-то уж всегда сообразит, как вас соблазнить. Его приемчики все равно до конца не изучишь. Живи мы много дольше, чем теперь, мы просто не знали бы, куда податься, чтобы вновь подыскать себе счастье. Мы бы повсюду, во всех уголках земли разбросали трупики ублюдочных попыток обрести счастье, и они воняли бы так, что было бы нечем дышать. В музеях от одного вида недоносков кое-кому становится худо, чуть ли не до рвоты. От наших пакостных поползновений на счастье тоже делается худо, да так, что они обязательно кончаются неудачей задолго до того, как мы по-настоящему умираем от них. Мы перестали бы хиреть, если бы забывали о них. Не говоря уж об усилиях, которые мы, доводя до теперешнего состояния, гробили на то, чтобы придать привлекательность нашим надеждам, мигам ублюдочного счастья, нашим стараниям и нашей лжи… Ты этого хочешь? На! Вот тебе и деньги, и ужимки, и вечность – сколько влезет. И вещи, в которых заставляешь себя клясться и клянешься, думая, что никто не говорил их и не клялся в них до того, как они пришли нам в голову и на язык, и ароматы, и ласки, и мимика – словом, все, и только для того, чтобы в конце концов запрятать все это как можно дальше, чтобы молчать об этом из стыда и страха, что это вернется в нас, как блевотина. Значит, нам не хватает не упорства, а умения правильно выбрать дорогу, ведущую к спокойной смерти. Поездка в Тулузу была, в общем, еще одной глупостью. Раскинув мозгами, я, понятное дело, это усек. Словом, извинений у меня для себя не находилось. Но, следуя за Робинзоном в его похождениях, я пристрастился к темным махинациям. Еще в Нью-Йорке, когда я потерял сон, меня начал мучить вопрос, смогу ли я идти за Робинзоном все дальше и дальше. Погружаясь в ночь, сперва путаешься, но тебе все-таки хочется понять, и тогда ты уже держишься на глубине. Но понять-то хочется слишком многое сразу. А жизнь коротка. Ты стараешься быть ко всем справедливым. Испытываешь угрызения совести, стараешься ни о чем не судить с маху, а главное, боишься умереть, так и не избыв своих колебаний. Это ведь будет означать, что ты зря приходил в мир. Куда уж хуже! Надо торопиться, надо не опоздать к своей смерти. Болезнь и нужда сгладывают часы и годы, бессонница расписывает серым целые дни и недели, а из прямой кишки, может быть, уже ползет вверх рак, старательный и кровоточащий. Надеешься, что у тебя есть время, а его нет. Не говоря уж о войне, которая из-за преступной людской скуки всегда готова вырваться из подвалов, где заперты бедняки. В достаточном ли количестве убивают их, бедняков? Не уверен. Это еще вопрос! Возможно, стоило бы прикончить всех, кто не способен понимать? И пусть вместо них родятся другие, новые бедняки, и так до тех пор, пока не появятся те, кто как следует поймет эту шутку, всю эту милую шутку… Газон ведь тоже стригут, покуда не вырастет нужная трава – хорошая, нежная. Приехав в Тулузу, я в нерешительности задержался на вокзале. Пропустил кружечку в буфете и пошел шататься по улицам. Незнакомый город – хорошее дело. Это место и время, когда можно предполагать, что каждый встречный – милый человек. Это как бы время снов наяву. Им можно воспользоваться и побродить по городскому саду. Правда, по достижении известного возраста следует соблюдать осторожность: если для таких прогулок нет основательных семейных причин, люди могут подумать, что вы, как Суходроков, пялитесь на малолеток. Лучше уж зайти у самой решетки сада в кондитерскую, шикарный магазин на углу, разукрашенный, как бардак, гранеными зеркалами с намалеванными на них птичками. Сиди себе там и раздумывай, треская бесконечные пирожные. Приют для серафимов. Приказчицы украдкой болтают о своих сердечных делах в таком примерно роде: – Тут я ему и говорю: «Можешь зайти за мной в воскресенье». А тетка услышала и закатила скандал – из-за отца. – Я думала, твой отец снова женился, – перебивает подружка. – Ну и что с того? Имеет же он право знать, с кем встречается дочь… Третья продавщица – того же мнения. И между всеми барышнями завязывается отчаянный спор. Чтобы не мешать, я незаметно обжирался в углу трубочками с кремом и тарталетками, не забывая при этом сунуть одну-другую в карман, и надеялся, что тем самым помогу спорщицам побыстрее разрешить щекотливые проблемы старшинства в семье, но они не унимались. Пререкания ни к чему не вели. Неспособность отвлеченно мыслить сводила их умственные потуги к бесформенной злобе на всех и вся. Они прямо-таки лопались от алогичности, чванства и невежества и с пеной у рта нашептывали друг другу нескончаемые оскорбления. Их пакостная ожесточенность совершенно околдовала меня. Я переключился на ромбабы. Потерял им счет. Продавщицы – тоже. Я уже опасался, что буду вынужден уйти раньше, чем их спор придет к завершению. Но они оглохли от страсти, а потом вдруг замолкли. Исчерпав весь запас желчи, сжавшись в комок, они укрылись под сень прилавка с пирожными, и каждая, непобежденная и замкнувшаяся в себе, утешалась, поджав губы, тем, что в следующий раз еще похлеще и половчей, чем сегодня, возьмет да и выложит все яростные и обидные глупости, которые ей известны о ее товарках. Случай не замедлит представиться – они об этом позаботятся, а уж тогда двинут в бой ни из-за чего любые ошметки доводов. В конце концов я пересел так, чтобы нескончаемым шумом слов и намеков на мысли они как можно сильней оглушали меня, словно на берегу, где мелкие, непрерывно набегающие волны никак не могут слиться воедино. Слушаешь, ждешь, надеешься, снова ждешь, снова надеешься, что тут или там, в поезде, в кафе, на улице, в гостиной или привратницкой ненависть сорганизуется, как на войне, но она лишь кипит впустую, и ни из-за этих несчастных барышень, ни из-за кого-нибудь другого никогда ничего не случается. Никто не приходит нам на помощь. Над жизнью, как бесконечно обескураживающий мираж, простирается огромная, серая, монотонная болтовня. Тут вошли две новые дамы, и это разрушило расплывчатое очарование беспредметного разговора, связавшего меня с продавщицами. Клиентки немедленно стали предметом забот всего персонала. Он в полном составе бросился к ним, наперебой стараясь предупредить малейшее их желание. Дамы присматривались к птифурам и тортам, выбирая, что захватить с собой. У кассы они рассыпались в любезностях, предложив друг дружке по слоеному пирожку, чтобы перекусить на ходу. Одна из них с кучей ужимок отказалась от сладостей, многословно и доверительно сообщив другим, весьма заинтересованным дамам, что ее врач запретил ей сладкое, а врач у нее замечательный: в Тулузе и других городах он чудодейственным образом вылечил многих от запоров и обещает в том числе вылечить и ее от более чем десятилетних затруднений с дефекацией специальным режимом и чудодейственным, известным только ему лекарством. Прочие дамы не дали так просто отодвинуть их в тень по части запоров. Они ведь страдают от них больше, чем кто-либо. Они заартачились. Им подавай доказательства. Дама, взятая под сомнение, добавила только, что теперь, садясь на унитаз, испускает ветры с частотой фейерверка. А фекальные массы стали у нее так ярко выражены, так плотны, что из-за них ей пришлось удвоить предосторожности. Иногда эти новые замечательные экскременты так тверды, что причиняют ей на выходе ужасную боль. Прямо все разрывается. И отправляясь в уборную, она вынуждена прибегать к вазелину. Что ж, это неопровержимый аргумент. Убежденные наконец клиентки, приятно беседуя, вышли из кондитерской «Птички», провожаемые улыбками всего магазина. Городской сад по соседству показался мне подходящим местом для того, чтобы собраться с мыслями перед тем, как двинуться на поиски своего друга Робинзона. В провинциальных парках скамейки, стоящие вдоль пышных клумб с каннами и маргаритками, по утрам в будние дни обычно пустуют. К берегу четко очерченного камнями озера заплесневелой веревкой была привязана цинковая лодочка в кольце трухи и тины. Из объявления явствовало, что она сдается в прокат по воскресеньям, круг по озеру стоит два франка. Сколько лет! Студентов! Призраков! В любом уголке общественного сада всегда найдется вот такая усыпанная цветами забвенная могилка идеалов, или боскет чаяний, или вымазанный чем ни попадя носовой платок. Не надо воспринимать это всерьез. Но хватит мечтаний! Пора в путь, пора искать Робинзона, его церковь Святого Эпонима и подземелье, где он вместе со старухой сторожит мумии. Я приехал издалека, чтобы взглянуть на все это. Значит, за дело. Извозчик рысцой петлял по извилистым полутемным улочкам старого города, где свет застревал между крышами. Колеса грохотали по мостикам и сточным желобам, и лошадь казалась одними сплошными копытами. На юге уже давно не жгли городов. Никогда еще они не выглядели такими старыми. Войны не докатываются больше до здешних краев. Мы подъехали к церкви Святого Эпонима, когда пробило полдень. Подземелье находилось чуть дальше, у высокого распятия. Мне показали, где оно – посреди чахлого садика. Вход в склеп представлял собой нечто вроде заделанной дыры. Еще издали я заметил девушку-сторожиху. Я тут же осведомился у нее насчет своего друга Робинзона. Девушка как раз запирала дверь. В ответ она мило улыбнулась и разом вывалила мне все новости, кстати хорошие. С места, где мы стояли, все в этот южный день казалось розовым, и замшелые камни церковных стен словно устремлялись к небу, чтобы в свой черед растаять в воздухе. Подружке Робинзона было под двадцать. Крепкие стройные ноги, безупречно изящная грудь, голова хорошего четкого рисунка, разве что глаза, на мой вкус, чересчур черные и смышленые. По типу – отнюдь не мечтательница. Это она писала письма, что я получал от Робинзона. К подземелью она пошла впереди меня. Походка у нее тоже была четкая, ноги и щиколотки хорошего рисунка – любительницы пожить, наверняка способные на-прятаться как следует в нужную минуту. Руки – некрупные, жесткие и хваткие, руки честолюбивой труженицы. Ключ она повернула коротким сухим движением. Зной висел вокруг нас, подрагивал над дорогой. Мы говорили о том о сем, и, раз уж дверь была отперта, девушка решила все-таки показать мне подземелье, хотя уже наступило время завтрака. Ко мне понемногу возвращалась раскованность. По мере того как мы спускались вслед за фонарем девушки, становилось все свежее. Это было приятно. Я сделал вид, будто оступился, и схватил ее за плечо, мы расшутились, и, когда сошли на утоптанную землю склепа, я чмокнул ее в шею. Она запротестовала, но не слишком. Мы накоротко понежничали, а потом я прилип к ее животу, как настоящая любовная личинка. Искушенные в пороке, мы облегчали разговор душ, так и этак слюнявя друг друга. Рука у меня медленно скользила вверх по изгибу ее бедра, и это было тем более приятно, что я в то же время видел, как бегают у ней по ногам выпуклые блики от стоявшего рядом на земле фонаря. Весьма рекомендую такую позу. О, подобные минуты грешно упускать! Ты скашиваешь глаза, и щедро вознагражден за это. Какой стимул! В какое внезапно приходишь отличное настроение!.. Затем разговор возобновился, но уже в другом ключе – доверчивей, проще. Мы уже сдружились. Передок – прежде всего. Мы только что сэкономили десять лет. – Много у вас посетителей? – невпопад бабахнул я, переводя дух. Правда, тут же прибавил: – Это ведь ваша мать торгует свечами рядом в церкви, верно? Аббат Протист рассказывал мне и о ней. – Я заменяю мадам Прокисс только на время завтрака, – ответила она. – Днем я работаю у модистки на Театральной улице. Вы проезжали мимо театра по дороге сюда? Она еще раз успокоила меня насчет Робинзона: ему много лучше; по мнению специалиста, он скоро будет видеть достаточно, чтобы ходить по улицам одному. Он даже пробовал. Все это – хорошие предзнаменования. Со своей стороны мамаша Прокисс уверяет, что вполне довольна подземельем. Дело у ней ладится, она кое-что откладывает. Единственное неудобство: в доме, где они живут, полно клопов, которые не дают спать, особенно в ненастные ночи. Приходится окуривать их серой. Робинзон частенько поминает меня, и всегда по-доброму. Слово за слово, мы вышли на историю и обстоятельства их предстоящей свадьбы. За всем этим, правда, я даже не спросил, как ее зовут. Звали ее Мадлон. Родилась она во время войны. Их брак, в сущности, вполне меня устраивал. Мадлон – имя, которое легко запоминается. Разумеется, она понимала, что делает, выходя за Робинзона. В общем-то, даже поправившись, он все равно останется калекой. К тому же она думала, чт? у него задеты только глаза. А у него больные нервы, душа и все такое. Я чуть было не сорвался и не предостерег ее. Не мастер я на разговоры о браке: вечно теряю ориентировку и не знаю, как прервать их. Чтобы сменить тему, я внезапно проникся интересом к подземелью и, раз уж приехал издалека, чтобы осмотреть его, счел момент подходящим. С помощью фонаря Мадлон мы принялись поочередно выдергивать трупы из темноты у стены. Туристам было тут над чем подумать. Эти древние мертвецы стояли впритык к ней, словно для расстрела. Не совсем с кожей, не совсем с костями, не совсем в одежде. Всего этого у них было лишь понемногу. Вид грязный-разгрязный, всюду дыры. Время, вот уже много веков сдиравшее с них шкуру, по-прежнему не оставляло их в покое. То тут, то там оно еще обкарнывало их лица. Оно расширяло на них все отверстия и кое-где отдирало длинные полоски эпидермы, которые смерть позабыла на бывших хрящах. В животах у них теперь больше ничего не было, но из-за этого на месте пупка образовался маленький свод тени. Мадлон объяснила, что до такого вида их довело больше чем пятисотлетнее лежание в гашеной извести на кладбище. Их нельзя было даже назвать трупами. Время, когда они были ими, давно миновало. Они незаметно подошли к той грани, за которой превращаешься во прах.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|