Носик щенка задрожал, из черного рта высунулся темно-лиловый язычок, коснулся мякиша.
— Не так, — сказал Антонио. Двумя пальцами разинул волчонку пасть, другой рукой всунул туда разжеванный хлеб.
Звереныш дернулся, закашлялся и… проглотил. Вывернулся из пальцев Антонио, и уже сам набросился на остатки хлеба в моей ладони.
Пока волчонок ел, хрипя и давясь сухими крошками, мы оба смотрели только на него. Потом подняли лица и встретились взглядами.
В зрачках Антонио отразилась я вся — тощая, неуклюжая, в обтрепанном платье, с собачонкой в руках. Казалось, зрелище это должно вызвать у него отвращение.
Я же увидела, что в глазах его цвела любовь.
Спустя сорок лет я спрашиваю себя: откуда у меня, двенадцатилетней свинарной пастушки, видевшей не раз, как лезет боров на свинью, бык на телку, петух на курицу, взялась эта бабья мудрость, делающая нас повелительницами тех, кому мы порой не достойны и мыть ноги?
Нет, я не считаю любовь божьим даром, как и не верю, что она — дьявольское наваждение. Это — чувство животное, болезнь, с которой справиться в состоянии лишь Симон-постник да Святой Антоний. Остальным надо переболеть ей, как краснухой, и тут же забыть. Ибо нет ничего трагичнее и подлее, чем оказаться жертвой безумной страсти. Вся жизнь моя и судьбы оказавшихся со мной рядом мужчин — доказательство тому.
Антонио стал моей первой жертвой, хотя тогда об этом не подозревали ни он, ни я. Мы стояли рядом, кормили волчонка — и знали, что касаться руками, быть такими близкими друг другу, как сейчас, нам уже никогда не суждено. И впереди нас ждет неизвестность…
ГЛАВА ВТОРАЯ,
в которой крестьянская девчушка в задрипанном платье превращается в знатную сеньориту, увлекается науками и влюбляется в юношу, которого почти тотчас же предает.
1
1560 год от Рожества Христова. В доме графа меня встретили, как настоящую сеньориту: вымыли в огромной мраморной ванне прокипяченной, а потом остуженной водой, оттерли пятки куском туфа, привезенного со склон далекого от нас Везувия, остригли и отполировали ногти на руках и ногах, выбрили лоб, отчего он стал высок и красив, словно у самой знатной флорентийской синьоры[2], одели в богатое, осыпанное каменьями бархатное платье, оставшееся от первой жены моего господина и перешитое для меня оказавшимся так кстати в замке генуэзским портным. Только вот корсета по моей фигуре в замке не нашлось — и потому платье сидело на моем еще по-детски нескладном, тощем теле совершенным мешком. Даже умелая драпировка не скрывала прячущихся под тяжелым бархатом худых ключиц и хрупких плечиков.
Но мне все равно было так хорошо, что я чувствовала себя пьяной, когда кружили меня служанки перед настоящим венецианским зеркалом, дергали за волосы и за подол, за многочисленные оборочки, вертели во все стороны одновременно, довольно повизгивая, восхищаясь нежностью и чистотой моей кожи, изяществу обводов моих ушей, тонкости черт лица, красоте моих белокурых локонов, а также прелести всего того, от упоминаний чего уши неопытнейшей из девчонок пылали жаром тысяч свечей, а сердце билось с утроенной силой.
Когда же у противоположного конца огромного, как поле для игры в мяч, стола, раскинувшегося посреди трапезной, появился одетый в ночной турецкий халат граф, я возгордилась до того, что почувствовала оскорбленной его выходкой. Вскочила со стула — и заявила, что отказываюсь есть в присутствии столь неучтивого синьора.
Сейчас я понимаю, что силы на подобный шаг придало мне то, что я еще не привыкла ко столь изящной жизни, рисковала лишь тем, что граф рассердится на меня и вышвырнет назад к свиньям.
Граф лишь улыбнулся.
— Чувствуется кровь, — заявил он. Галантно поклонился, сказал, что скоро вернется, и покинул трапезную.
А когда вернулся, то был одет уже в парадный костюм, который, как успели сообщить мне служанки, был сшит для него лет так двадцать пять тому назад по случаю проезда через наши владения короля Неаполитанского, и надевался графом лишь в особо торжественных случаях.
— Ты стала настоящей дамой, София, — сказал граф, отведав слегка остывшее за время его отсутствия жаркое из оленины и запив его бокалом токайского вина. — Не даром мать дала тебя столь редкое в Италии имя. Ты не по летам умна. Горда, но не спесива, можешь за себя постоять — и мне это нравится. Но вот то, что ты необразованна и дика, как кошка, кажется мне недостатком много большим, нежели все твои достоинства вместе взятые. В твоих жилах течет кровь Аламанти — это вынуждает меня обучить тебя тому, о чем ни одна из знатных дам от По до Сицилии не подозревает. Если будешь ты в состоянии познать мудрость предыдущих веков, и разумом своим сумеешь полученные знания переплавить в слитки истины, то тебя ждет завидная для женщины судьба. Ежели нет, то будешь, как все прочие особы твоего пола, тратить часы священной своей жизни на заготовку дров, приготовление пищи, стрижку овец, прядения нити и чего-то там, из чего получается это вот, например, твое платье, туфельки и жемчуг на шее. Я не спрашиваю: согласна ли ты? Я только познакомлю тебя с тайнами сокровенными, а ты либо вникнешь в них, либо отвергнешь. Мать твоя не смогла постичь начал мироздания — и судьба ее тебе известна.
Все это он говорил долго, в перерывах между сменами блюд, вне ответов моих, не обращая внимания на то, как я дрожу, просто изнываю от звука его голоса.. Когда же поняла, что речь его кончилась, спросила:
— А когда я увижусь с матушкой?
— Никогда, — последовал ответ.
При мысли о матушке мне захотелось заплакать. У этой несчастной женщины я была единственной отрадой, равной, быть может (да простит мне Господь всеблагой!) ее нежной любви к иконе Девы Марии работы римского мастера, выставленной в нашей церкви как раз в день моего появления на свет. Потеря меня, как я уже понимала, явилась бы смертным приговором матушке.
Но что было ожидать от этого черствого и жестокого человека? Он поставил меня перед выбором: возвращение в знакомый мне вот уже 12 лет убогий мир или войти в эту жизнь с чистым телом, в красивом платье, сидя за роскошным столом.
— Хорошо, синьор, — сказала я, сделав вид, что немного подумала. — Но с одним условием: если матушка помрет, вы разрешите мне с ней проститься.
Граф захохотал, и стукнул ладонью по столу:
— Молодец! — воскликнул он. — Моя порода! — поднялся из-за стола и, бросив через плечо. — Теперь переоденься, — вышел из трапезной.
Надо сказать, платье меня основательно сковывало.. Денег оно, как я понимала, стоило уйму, но было слишком старо, чтобы оставаться модным, слишком велико для моих плеч и талии, слишком тяжело из-за самоцветов. Все это вместе должно было свести с ума любую женщину, а уж деревенскую простушку, всунутую в бархатный плен, приводило в ярость. И я, обрадовавшись приказу графа переодеться, разоралась на вошедшую в трапезную служанку Лючию, потребовала свои лохмотья назад.
Лючия же, не привыкшая к своему особому положению в замке (она была не юна, но обладала редкой для крестьянок красотой, чистой кожей, высокой грудью и, как поговаривали даже в нашей далекой деревеньке, пользовалась особым расположением графа), влепила мне пощечину. Впрочем, она тут же испугалась совершенного и, закрыв лицо руками, позволила мне вдоволь потузить ее по голове и потаскать руками за дивной красоты ее иссине-черные волосы. Когда же я устала и плюхнулась на стул у зеркала, висевшего тут же в трапезной, Лючия вежливо извинилась перед молодой сеньоритой и предложила помочь переодеться, а также привести в порядок мою прическу.
Метаморфоза эта столь развеселила меня, что я тут же простила старуху, позволила ей усадить меня на стул перед нашим отражением и уложить мои все еще деревенские вихры в некоторое подобие прически.
Она скользила расческой по остаткам волос на моей голове, нежный голос ее журчал, как ручеек. Лючия поведала мне за это время о массе вещей, о существовании которых я не могла знать по причине своей полной дикости. Например, что нынешней моде родина Испания — самая сильная и самая богатая страна мира, что отец герцога нашего Алехандро Савойского умер от индейской болезни, съевшей сначала его нос, а потом и самого, что у владетелей Пизы все мужчины в роду рано лысеют, потому они носят парики, а придворные, следуя за ними, бреют головы и заказывают себе чужие волосы для пустых своих голов, что во Франции поймали кладбищенских воров, которые откапывали гробы и стригли покойников, а потом повесили гробокопатели кверху ногами на городской площади, а в задницы воткнули осиновые колья. И еще она сказала, что живем мы в веке шестнадцатом, то есть со времени гибели Спасителя за грехи наши прошло более полутора тысяч лет, а второго пришествия Его нам ждать теперь долго.
Все это было жутко интересно. Как и любопытно было смотреть на ловкие руки Лючии снующие вокруг моей головы, на изящные ее холеные пальчики, не знающие тяжелой работы, на блеск ее подкрашенных чем-то розовым ногтей, на улыбку, за которой пряталось что-то неуловимо хищное, но не злое, а вызывающее уважение к ее явно сильной и страстной натуре. Я даже представила, как Лючия может выглядеть раздетой вместе с отцом, как сплетаются их тела — и мне показалось на миг, что в постели она должна главенствовать.
Мысль эта так испугала и возмутила меня, что я прослушала очередной рассказ ее о чем-то связанном с домом каких-то там Медичи, владеющих чем-то там к югу от нашего герцогства. Нет, потом-то я все о великом итальянском роде узнала, но тогда прослушала.
— Ой! — воскликнула вдруг Лючия. — Граф приказал переодеть тебя!
И мы помчались в то крыло замка, где полагалось находиться моим покоям — так называлось место, где мне предлагалось жить, покуда я не рассержу графа непослушанием либо своей дуростью, и он не вышвырнет меня назад в деревню.
По пути к Девичьей башне мы с Лючией чуть не сбили с ног какого-то тонконогого в длинных штанах с пузырями до колен простолюдина. Гульфик у него имелся, но какой-то невыразительный. Так — нашлепка на штанах.
— Простите, сеньорита, — сказал он, отступая в сторону. — Вы появились так неожиданно.
— Что ты здесь делаешь? — удивилась я.
Место и впрямь было неуютным: слишком темное, пахнущее сыростью, а главное — совсем неудобное для того, чтобы находиться там незаметно. И зачем?
— Я ждал вас, сеньорита, — сказал мальчишка. — Хотел принести свои извинения за тот случай на стене, когда вы… — тут он слегка смешался, но продолжил, — …на выгоне…
Я весело рассмеялась, чмокнула его в щеку.
— Ничего страшного, — сказала при этом. — Ты подарил мне удачу. Тебя как зовут?
— Джованни, — ответил он, и даже в полумраке коридора было заметно, как мальчик покраснел. — Я — паж вашего отца.
Должность пажа у графа могла принадлежать лишь мальчику дворянского рода. Я знала это. Но в тот момент не придала тому никакого значения. Мне было весело, радостно осознавать себя лицом значительным, к которому обращаются мальчишки с почтением, а взрослые женщины позволяют себя бить, поэтому уже нарочно, лишь чтобы еще сильнее смутить пажа, чмокнула его в другую щеку, и побежала, приподняв пальчиками подол своего тяжелого платья, вслед за медленно уходящей, но прислушивающейся к нашему разговору служанкой.
Когда Лючия открыла дверь в мою спальню и прошла вперед, я обернулась — пажа в коридоре не было.
«Куда он подевался?» — подумала я, не зная еще, что это неожиданное исчезновение мальчишки является лишь началом цепи тайн, которые обволокут меня в этом замке и не раз напомнят о себе во время моих бесчисленных скитаний.
— Заходите, сеньорита! — сказала Лючия. — Я дам вам рабочее платье.
Слова эти означали, что свои старые лохмотья в этом доме мне больше не носить. И это меня почему-то огорчило.
Лючия легко и быстро помогла мне справиться со снятием парчово-каменного панциря, а потом, напялив поверх дамской шапочки вяленый тюрбан, всунула мое тело в самый настоящий костюм ремесленника: в длинные кожаные штаны и в валяную куртку. Точно такие видела я однажды на проезжающих через нашу деревню кочевых кузнецах, не принятых в городскую гильдию и живущих мелкими заказами в дальних селах. Было смешно и любопытно рассматривать себя в висящем напротив моей кровати зеркале, выглядевшем еще более внушительным, чем то, что висело в трапезной. А уж когда поверх одетой на меня мужской одежды Лючия навесила кожаный фартук — местами прожженный, местами покоробившийся, остро пахнущий не то лекарствами, не то ядами — восторг переполнил меня:
— Как здорово! — воскликнула я. — Еще мне в руки молот — и я буду настоящей кузнечихой, — и чихнула при этом.
— Будь здорова! — услышала за спиной голос графа.
Сердце мое радостно встрепенулось. Обернулась.
Граф стоял спиной к двери, улыбался в усы. Значит, ему не показались кощунственными мои слова (кузнецы ведь, говорили в нашей деревне, водятся с дьяволом), как, по-видимому, подумала Лючия, нахмурившееся лицо которой отразило эти мысли. Он улыбался — значит, я сказала вовсе не глупость. И значит, в постели с ним Лючия главенствовать не может.
Но как мог граф оказаться здесь, если в комнату во время моего туалета никто не входил?
Обо всем этом я успела продумать в считанные мгновения.
— Тут что — потайной ход? — осенило меня.
Граф вновь захохотал и, отсмеявшись, щелкнул меня по носу. Потом, даже не взглянув на Лючию, приказал:
— Пошла вон!
И та молча исчезла за дверью.
— София, — мягко сказал граф, когда мы остались одни. — Ты — девочка догадливая. Но для светской дамы чересчур откровенна. А это значит — неумна. Понятно?
Я отрицательно замотала головой.
— И обезьяньих движений не делай никогда, — продолжил он уже жестким голосом. — Если потребуется твой ответ — говори языком. Ясным итальянским языком. Понятно?
— Понятно… — с трудом произнесла я, и с еще большим трудом добавила, — … папа.
— Об этикете поговорим потом, — продолжил он, словно не заметив этого столь важного для меня слова. — А пока запомни: речь дамы должна быть громкой, певучей, привлекающей к себе внимание. Но не скандальной, без визга и прочей бабьей чепухи. Понятно?
— Понятно, — сказала я, и тут же почувствовала, что вместе с голосом возвращается и было покинувшая меня смелость. — Только для того, чтобы учиться именно этому, зачем переодеваться мне в мальчишескую одежду?
Фартук был привязан за спиной тесемками и я чувствовала, как он, прижимаясь к моей растущей груди, волнует меня при каждом вздохе.
Граф расхохотался, шлепнул меня по плечу с такой силой, что я упала прямо на пол и больно ушибла локоть о каменные плиты. Сами собой, изо рта моего высыпались проклятия вперемежку со словами, которыми пользовались у нас в деревне направо и налево, хотя всем было известно, что вслух произносить подобные выражения грешно, ибо настоятель церкви нашей требует от сквернословов лишних молитв после исповеди и пары яиц в месяц во спасение души.
Граф подал руку, помог подняться на ноги.
— Больше чтобы не слышал от тебя подобного, — сказал. И в голосе его звучал металл. — Бранью выражают свои чувства простолюдины. А тебе, быть может, предстоит стать Аламанти.
То, как он произнес свое родовое имя, поразило меня. Никто и никогда на моей памяти не говорил о своих предках с таким почтением и такой гордостью. Это было слово, произнесенное титаном, стоящим на плечах еще больших титанов. Тогда я еще не поняла его правоты, а лишь почувствовала ее, потому затрепетала.
Граф подошел к раскинувшемуся по всей стене спальни зеркалу, тронул что-то сбоку — и огромное отражение моей комнаты поплыло в сторону, открывая за собой черный провал.
— Это потайная дверь, — пояснил он. — О том, что замок наш полон тайных ходов, знает каждый. Но где находятся входы, знают только избранные.
— А если не смогу?.. — спросила я, и не закончила фразы.
— Да, — кивнул граф. — Ты правильно поняла. Если ты окажешься недостойна рода Аламанти, ты умрешь. Твоя мать осталась жива только потому, что носила тебя под сердцем. Ты же слишком мала, чтобы плодоносить. Прошу, — указал он мне галантным движением в темноту.
Мы пересекли три неглубокие канавки в каменном полу, вдоль по которым сдвинулось зеркало, и шагнули на ступень, которая тут же под нашим весом просела. Раздался скрип — и зеркало за моей спиной вернулось на место, оставив нас в кромешной тьме вдыхать спертый запах подземелья и вслушиваться в стук бешено бьющего в моей груди сердца.
— А ты смелая, — произнес граф громким и гулким от эха подземелья голосом. — Даже рука не дрожит. Иди вниз. Здесь двенадцать ступеней.
И я сделала шаг вперед и вниз. Первая ступень…
Граф отпустил мою руку — и в этой тьме словно пропал. Я больше не чувствовала ни дыхания его, ни присутствия, не видела ничего, кроме темного и разом сократившегося пространства, в котором жили лишь мой собственный страх да густая липкость стен. О потные камни мне приходилось касаться, чтобы не потерять себя в пространстве и не упасть.
Шестая ступенька оказалась выщербленной как раз посередине — и я чуть не полетела кубарем, соскользнув по ней, но все же как-то сумела сохранить равновесие и удержаться на ногах. Зато легкий шум от неслучившегося падения как-то взбодрил меня, заставил осмелеть. Седьмую и восьмую ступеньки я буквально проскочила на одном дыхании. А вот на девятой задержалась.
Была та девятая ступенька столь широкой, что мне пришлось трижды переступить по ней вперед, предварительно медленно продвигая ногу. Тем не менее, когда я все же достигла предела, грань прервалась так неожиданно, что я едва не вскрикнула. Но вовремя вспомнила, что где-то стоит граф во мраке, прислушивается — и подавила крик.
Передохнув, я стала медленно опускать ногу на десятую ступеньку. Это продолжалось тоже довольно долго, ибо оказалась она на глубине моего колена. Будь я не в костюме ремесленника, а в своем платье, то наверняка бы сверзилась и набила синяки и шишки.
Эта самая десятая ступень показалась мне столь узкой, что я чуть не упала с нее, хотя вряд ли ее размеры отличались от первых восьми. И мысль об этом даже развеселила меня.
Осторожно спустившись еще на две ступеньки, я оказалась, судя по всему, на ровной площадке. Вместо камня под ступнями проскрипел песок. Протянула руку — и наткнулась на вертикально поставленные доски, стянутые между собой железными полосами.
«Дверь», — поняла я.
На высоте лица нащупала металлическое кольцо. Взялась за него и потянула на себя.
Дверь без скрипа, будто только что смазанная, пошла навстречу, впуская в подземелье свет от факелов, развешанных по периметру довольно большой, но из-за обилия столов, шкафов и непонятного назначения на них предметов казавшейся недостаточно просторной комнаты.
В дальнем углу сидел граф и внимательно смотрел мне прямо в глаза.
— Закрой дверь, — тихо и властно произнес он. Я закрыла.
— Иди сюда. Сядь.
Я вышла на середину комнаты и присела на стул с грубой прямой спинкой, стоящий таким образом, что свет от овальных латунных зеркал, развешанных по стенам и отражающих огонь факелов, падал на меня сразу со всех сторон. Графа при этом я уже не видела, а лишь слышала его голос, трижды отраженный и потому какой-то неживой:
— Ты прошла эту дорогу сама, София. И это было первым твоим испытанием, самым простым.
Все это вместе должно было испугать меня, превратить в ничтожество, способное лишь кричать да звать на помощь, но я вдруг совсем некстати вспомнила слова графа о том, что никто не знает всех секретов замка. Еще подумала, что знаю теперь, каким образом исчез сегодня из коридора мальчик, назвавшийся пажом отца. Граф солгал, что тайна подземелий известна лишь членам рода Аламанти, а ложь в устах мужчины — признак слабости. И осознание этого вдруг лишило меня страха перед ним. В конце концов, в объятиях какой-нибудь там Лючии он бывает беспомощным. А я чувствовала себя сильной всегда.
— Слушай и внемли! — говорил он, любуясь раскатами своего голоса. — Ты — ничтожная тварь и, быть может, последняя из рода Аламанти. Другие дети мои не смогли даже дойти до этой двери. Ты будешь жить в нашем родовом доме и постигать мудрость, дарованную членам нашего рода далекими предками, жившими в темные времена вандалов и готов, познавшими тайны бытия и изучившими все знаменья свыше! Ты, рожденная из брюха существа слабого и покорного, наследовала мужество рода Аламанти!..
Речь графа была длинна, но не представляла для меня никакого интереса. Рассказывал он о предках наших, всегда мужчинах, про никчемные их подвиги, про награбленные ими богатства, про непонятные мне козни с людьми, имеющими непроизносимые имена, про чародеев и колдунов, с которыми пращуры наши нашли общий язык и преодолели какие-то там препятствия. Я не поняла почти ничего, но странное дело — достаточно было уже спустя годы оказаться мне в той или иной неприятной ситуации, как я тут же вспоминала историю из этой вот речи отца и, благодаря вспомненному, выпутывалась из самого, казалось бы, безнадежного положения.
Но это будет много времени спустя. А в тот раз я как-то незаметно для себя уснула под голос графа…
Проснулась от резкого оклика и требования, чтобы я открыла глаза и встала со стула. Быстро выполнила приказ, ибо почувствовала гнев графа и желание наказать за невнимание.
Но наказания не последовало. Граф сказал, чтобы я приблизилась к одному из столов и внимательно выслушала.
Стол был ровным. Посереди него во всю длину тянулись две деревянные рейки с лежащим на них свинцовым шариком.
— Смотри! — приказал граф и, взяв большой металлический шар, пустил его вдоль по рейкам.
Мгновение — и маленький свинцовый шарик оказался вдавленным в дерево. Большой же шар докатился до меня и упал бы на пол, если бы я не подхватила его и не села под его тяжестью.
Граф рассмеялся.
— Поднимайся, малышка, — сказал он. — Возьми теперь этот шар и бросай по полозьям в мою сторону.
Так я узнала новое для меня слово «полозья». А когда с трудом поднялась и со всей силой, что оставалась в моих хилых ручонках, толкнула по деревянным рейкам шар, он легко и весело подпрыгивая на невидимых мною ямках, покатился.
Но на пути его оказался шар значительно больших размеров, который, как я поняла, успел поставить граф в то время, пока я сидела с первым шаром на полу. Ударившись о него, мой шар остановился.
— Ты видишь здесь какую-нибудь зависимость? — спросил граф.
Я ответила, что и без этого знаю, что большое способно победить малое, а с равным может и не справиться.
— Если, конечно, не приложит головы, — добавила при этом, отчего граф разразился таким хохотом, что огонь в факелах затрепетал.
— Ай, да девка! — сказал. — А теперь слушай…
И объяснил, что все, что имеет больший вес и в состоянии катиться либо двигаться иным образом, воздействует на препятствия так, что противник либо покорится ему (маленький шарик, например, вдавился в дерево), либо победит его (как мой шар не смог справиться с третьим шаром).
— Это — закон природы, — объявил граф. — Или Бога. И все в мире, включая взаимоотношения между людьми, подчиняется этому закону. Запомни это.
Я конечно запомнила. Но тут же не преминула возразить:
— Если бы в руках у меня сил оказалось больше и я смогла толкнуть свой шар сильнее, то твой шар все равно бы сдвинулся.
Граф обошел стол и внимательно посмотрел мне в глаза.
— А эти свои слова запомни особенно, — сказал он торжественно. — Никто из Аламанти не дошел до этой мысли в первый же день обучения. Ты — первая! — и склонил передо мной голову.
Когда же он поднял ее, то продолжил разговор совсем другим тоном:
— Дочь моя, я вижу, что разум твой светел. Мы быстро разберемся с законами движения. Но я хочу, чтобы ты изучила эту науку основательно. Ибо возвращаться к изученному мы не будем. Потому что главное — это изучить то, что ты назвала силой, способной толкнуть малое ядро так, что оно сдвинет большое. В соотношении размеров этих ядер и наших сил существует некий предел, знать который и есть счастье наивысшее. Я хочу передать тебе это знание.
И мы продолжили опыты…
2
Сейчас, когда я уже по собственному почину спускаюсь в эту комнату, мне и самой кажется смешным всякое воспоминание о том, с какой истовой страстью воспринимала я все те знания, что вбивал вы мою голову отец. Но тогда смех графа доводил меня до белого каления. Я была готова убить его, если оказывалось, что я чего-то недопоняла. Но — Боже мой! — как я ликовала, если до какой-нибудь закономерности додумывалась самостоятельно, если опыт, который мы проводили вместе, оказывался понятным мне без разъяснений.
Так, например, мы сварили однажды стекло, и оно, медленно остывая, приобретало различные мимолетные оттенки, которые буквально очаровывали и вызывали желание сохранить тот или иной цвет навечно. Я сказала об этом графу. Он улыбнулся — и предложил самой решить эту задачу. И я, словно всю жизнь занималась этим, с ходу предложила содержать стекло при той именно температуре, при которой стекло имеет столь понравившийся мне цвет. Или добавить дополнительное вещество, которое исказит цвет стекла в нужный мне оттенок.
Граф довольно рассмеялся и предложил целый список веществ, которые можно добавить в расплавленное стекло, чтобы сделать его желтым либо синим, зеленым, красным…
— Можно создать и иные оттенки, — сказал он. — Но какие нужны для этого вещества, секрет гильдии стекольщиков. Нам с тобой нет смысла вникать в детали низкого ремесла. Если окажется, что ты недостойна высших знаний, то уж стать женой стекольщика сможешь всегда.
И опять я подумала не о смысле его слов, а о том, что граф вновь противоречит сам себе. Ведь в первый день моего появления в замке Аламанти он сказал, что убьет меня только за то, что я знаю местонахождение тайной двери в спальне Девичьей башни. А раз затем осталась лишь угроза стать женой стекольщика, то значит смерть мне не грозит.
Ту первую его оговорку я посчитала за слабость, и лишь несколько дней спустя поняла, что мужчина может лгать не только по слабости. Я стала чувствовать одиночество его. И вместе с тем — все возрастающую привязанность ко мне. А свою — к нему. Потому что уставала первые месяцы от работы в подземной мастерской я так, что все свободное время лишь ела да спала. И во сне мне являлся только он — граф Аламанти, мой отец, смотрящий на меня (во сне много старшую, чем я тогда) с грустью в глазах и с сомкнутыми устами.
Эту милую слабость мужчин каждая женщина знает буквально с минуты своего рождения. К двенадцати моим тогдашним годам я успела ощутить на себе не одну сотню жадных и вожделенных мужских глаз, научилась презирать этих похотливых самцов за их покорность естеству и неумение превозмочь свои страсти. Но с отцом было все наоборот: чем сильнее любил граф меня в моих снах, тем больше была благодарна я ему за это наяву.
Через две недели занятий нам обоим стало казаться, что ничего стоящего в этой жизни, кроме наших ежедневных десятичасовых бдений за приборами в подземелье, нет. Даже гнусная история с киданием в меня навоза либо пригрезилась мне, либо услышана была от чрезмерно извращенного простолюдина. Я постигала знания Аламанти с такой жадностью, что даже в часы отдыха озиралась вокруг в поисках доказательств бытия движения и воздействующих на предметы сил.
А ночью, когда просыпалась, утонув в бездне приближающихся ко мне глаз графа, я тянула руку к блудному месту и неумело месила ладонью между ног так, что вытягивалась, как больная припадками, во всю ширь кровати и, стуча головой о спинку кровати, задыхалась от возбуждения, чтобы потом застонать и, успокоившись, провалиться в глубину без снов.
3
Антонио, приютивший в своей хибарке волчонка и всегда радующийся моим посещениям, как-то сказал:
— Вы, сеньорита, сильно изменились в последнее время. Не будь вы дочерью своего отца, я бы подумал, что в вас вселился нечистый.
Я оторвала взгляд от волчонка, пытающегося вырвать из моих рук кусочек свиной кожи, и улыбнулась кузнецу:
— Глупый мой Антонио, — сказала. — В замке у меня совсем иная жизнь, чем в деревне. И ты о ней не знаешь ничего.
— Вот то-то мне и страшно, сеньора Софья, — вздохнул он в ответ, — что живете уже совсем не нашей жизнью, а господской. В деревне ходят слухи, что род Аламанти знается с нечистой силой.
— И давно ходят? — спросила я с интересом. Ибо мне, как и всякой девчонке, было лестно услышать.
что с моим переходом в замок изменилось отношение простолюдинов и к графу.
— Всегда, — прозвучал неожиданный для меня ответ. — В деревне говорят, что на всем господском роду лежит печать…
Он не сказал последнего слова и испуганно уставился на меня.
— Печать дьявола? — подсказала я.
Он кивнул.
Волчонок перестал играть куском кожи и жалобно взгавкнул, как песий щенок.
— Ты глупый, Антонио, — сказала я тогда. — И все жители деревни глупее одного мизинца моего отца. И я тебе приказываю — слышишь, приказываю! — не болтай всякого вздора о том, чего ты не поминаешь и никогда не поймешь!
После слов этих я встала и ушла из дома кузнеца.
Не знаю уж, каким образом, но граф узнал о том разговоре. Были, наверное, уши в стенах лачуги Антонио.
Он похвалил меня за верность дому Аламанти и умение резко оборвать холопа, но и пожурил за то, что я не приказала наказать Антонио за непочтительность.
— Ты — госпожа, — сказал он. — Ты должна повелевать и не чувствовать себя оскорбленной словами простолюдина. Все ныне живущие на земле не стоят твоего внимания, а тем более — твоих чувств, которые ты растрачиваешь на человека, который только и может, как есть, спать да гадить. Будь выше и сильнее быдла. Запомни, что тебе дано стать владычицей целого мира. Но для того, чтобы ты стала настоящей Аламанти, чтобы ты поняла, что даже власть над миром ничтожна в сравнении со свободой духа, ты должна учиться и не думать ни о чем постороннем.
— Отец, — спросила я, — почему ты учишь меня премудрости движения и бытия, но не учишь простой грамоте, доступной каждому смертному? Неужели и ты, как и крестьяне наши, не знаешь букв и не умеешь писать?