– Мальчишек стану учить по Корану. Сяду в юрте, как царь-патча, рядом камчу положу.
– А как же! Я у муллы две зимы учился. Все муллы так делают. Озорники ведь мальчишки, мало-мало кровь пускать надо, а то совсем слушаться не будут.
Ведя на веревке барашка, подошел Микешка и поздоровался. Посмеиваясь, Устя рассказала ему о мечте Кунты.
– Другой раз зайдет вечером и такое сморозит! – проговорил Микешка. Посматривая на раскрасневшуюся Устю, спросил: – А вы, Устинья Игнатьевна, совсем перестали к нам заходить.
– Да как-то времени нет, – смутившись, быстро ответила Устя.
– Я, Микешка, помогать приду, – наполняя Устины ведра, сказал Кунта. – Вместе зарежем твоего баранчика. Кишки и требуху отдашь мне?
– Отдам, – добродушно ответил Микешка.
Попрощавшись с Устей, он потянул барана к дому, где жил Доменов. Кунта, тронув своего верблюжонка, помахивая кнутом, затарахтел бочкой.
Устя, нацепив на коромысло ведра с водой, стала медленно подниматься на пригорок. Над саманными свежепобеленными избенками радужно курился дымок. Группа рабочих башкир, не признававших праздника, растаскивали черные бревна сгоревшей промывательной фабрики. Слышался скрежет падающих бревен; вихрившаяся над пожарищем сажа разносилась по поселку и оседала на крышах. Темнорукие, в лисьих и волчьих ушанках временные рабочие, раскатывая бревна, орудовали слегами. Обойдя это памятное пожарище, Устя свернула в свой переулок и вошла в сени. Поставив ведра, она разделась. В продолговатой землянке они занимали с Василисой одну комнату с маленькой кухней. Дверью в комнату служила синяя домотканая дерюга, служившая Василисе во время ее мытарств одеялом и периной. Откинув дерюгу, Устя посмотрела на Василису. Гладко причесанная на пробор, она стояла с оголенными руками у корыта и стирала. Мягкие светлые волосы Василисы, заплетенные в две тяжелые косы, жгутами лежали на белых, забрызганных мылом плечах. Покачиваясь сильным телом, она терла куском мыла брезентовую робу. Почувствовав, что на нее смотрят, она обернулась. Устя стояла в дверях, как в рамке, пристально разглядывала раскрасневшуюся от стирки подругу.
– Может, что у вас грязное есть, бросайте, заодно уж, – проговорила Василиса. У нее было чистое, продолговатое лицо, небольшой, чуть хрящеватый нос. Напряженный и нервный изгиб бровей и полноватых губ говорили о силе и твердости характера.
– Спасибо, у меня все чистое, – сказала Устя. Держась за косяк, продолжала: – Гляжу на тебя и думаю, какая ты, Василиса…
– Думаете, наверное, вон какая дуреха, взяла да и выбрала деда внучатого… – улыбаясь, проговорила Василиса.
– Не о том я, – задумчиво ответила Устя.
– Значит, крепко зацепил он твое сердечко? – Устя подошла к рукомойнику и вымыла руки.
– Да крепче некуда.
– Может, и так.
– Даже мне не хочешь признаться, – с упреком сказала Устя. – Ну что же, я пошла.
– А вы далеко собираетесь? – спросила Василиса.
– К Даше хочу сходить. Микешу встретила, его скоро на службу возьмут. Даша плачет.
– Будет жить, как все солдатки.
– Но она в положении.
– Значит, еще лучше, не одна будет – с дитем.
– Ну что ты, Васена, за человек! – Устя поцеловала подружку в щеку и убежала.
Домой вернулась Устя в сумерках. В кухне было жарко натоплено. В печке стояла каша в глиняном горшочке и горячий чайник. Обо всем позаботилась Василиса, но сама куда-то ушла. Есть Усте не хотелось. Выпив чашку теплого чая, она взяла книгу и прилегла на кровать. За окном чей-то мужской, тоскливый голос пел под хрипатую гармонь незнакомую грустную песню. Тусклый свет керосиновой лампы резал глаза. Странно и тоскливо было думать, что сегодня первый раз она весь вечер будет одна. Заунывные звуки гармошки печально трогали сердце. Несколько раз Устя вскакивала с кровати и подходила к висевшей на стене шубейке, но тут же опускала руки, садилась на кровать и, скомкав подушку, плакала.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Василий Михайлович сидел у себя дома и что-то увлеченно писал.
Вошла пожилая кухарка, обслуживающая Кондрашова, двигая густыми, русыми бровями, спросила:
– А как насчет самоварчика, Василий Михалыч, ставить сегодня аль нет?
– Непременно, Прасковья Антоновна, – не отрываясь от бумаги, сказал Кондрашов. – Непременно! Наверное, скоро Устинья Игнатьевна придет.
– Запаздывает сегодня ваша гостья, – заметила Прасковья.
Кондрашов взглянул на часы и ахнул. Время показывало десятый час.
– Как же это так? – Василий Михайлович вопрошающе посмотрел сначала на кухарку, а потом снова на часы. – Неужели столько времени? – Он приложил часы к уху. Часы стучали, равномерно отсчитывая секунды.
– Время пропасть сколько! – откликнулась Прасковья. – Семь-то у хозяина било, когда я от всенощной шла, а теперь поди скоро и полночь.
– Ну, предположим, до полночи еще далеко, – возразил Кондрашов и тут же испуганно спросил: – А вдруг захворала?
– Все может быть, – кивнула Прасковья. – Так греть самовар-то?
– Обязательно греть! Должна быть, – убежденно проговорил Василий Михайлович и поднялся со стула. Он был в белоснежной, заботливо отутюженной рубашке, в отлично сшитом жилете, хорошо подстрижен и тщательно выбрит. Быстро собрав в кучу разбросанные бумаги, он прошелся до порога и тут же вернулся к столу, смутно прислушиваясь к тихому голосу Прасковьи.
– Один разок не явилась, а вы уже и забегали, будто какой молоденький… Ох грехи наши тяжкие! – Прасковья перекрестилась.
– Вы о чем? – остановившись перед нею, спросил Василий Михайлович.
– А о том, что жениться вам пора и – концы в воду…
– Какие такие концы?
– Не маленький, сам понять должон, как порочишь девку-то, – с грубоватой простотой ответила Прасковья.
Осененный жгучей, нехорошей догадкой, Кондрашов раскрыл было рот, но подходящих слов не нашел. Взглянув на упрямо стоявшую перед ним Прасковью, нахмурился, проговорил суховато:
– Ладно, Прасковья Антоновна, ставьте ваш самовар все-таки…
«Вот ведь, брат, какая история, а?» – Василий Михайлович растерянно остановился посреди комнаты. Абажур настольной лампы бросал вокруг тревожный свет. Высокая стопка бумаги с ровными, мелко написанными строчками лежала на краю стола. В этих еще теплых строчках жили, трепетно бились самые жаркие, сокровенные мысли. О них даже Устя не все знала… Своим приходом она всякий раз отвлекала его от вечерних занятий. Тогда они начинали беседовать и чаевничать до петухов. Это уже стало привычкой. Прошло еще полчаса, а Усти все не было. Только сейчас Василий отчетливо понял, что слова Прасковьи имеют прямое отношение к тому, что сегодня не пришла Устя. Ему было очень неловко, что он не подумал об этом раньше. Наскоро одевшись, он вышел на улицу. В доме, где жил Авдей, ярко светились окна. Доносился раскатистый, многоголосый хохот. Очевидно, пир был в самом разгаре. У крыльца стояли коляски, пофыркивали застоявшиеся кони, на козлах маячили остроконечными башлыками стывшие на холоде кучера, стеля по пыльной земле мохнатые от луны тени. Миновав доменовский особняк, Василий пробежал по узкому переулку и без стука влетел в белую, словно приплющенную к земле мазанку. Устя, услышав скрип открывающейся двери, вскочила с кровати и приоткрыла край полога.
– Вы? – испуганно спросила она.
– Как видите, – тяжело переводя дух, проговорил Василий Михайлович. – Извините, что я так вдруг, – удивляясь своей мальчишеской дерзости, бормотал он.
– Ну что там, – чуть слышно прошептала Устя.
– А я просто не знал, что и подумать, взял да и прибежал.
– Заходите. Я одна дома, – растерянно предложила она, стараясь отвести заплаканные глаза.
– Может быть, сразу пойдемте пить чай? Самовар скучает без вас, клокочет, прямо чуть не плачет, – попробовал шутить Кондрашов. Однако шутка получилась невеселая.
Устя грустно и отчужденно молчала.
– Что с вами, Устинья Игнатьевна? – Василий Михайлович взял ее за руку и заглянул в глаза. Теплая, вялая рука слегка задрожала. Устя осторожно высвободила ее, тихонько вздохнув, сказала:
– Не обращайте внимания. Сидела вот тут, думала. Ну и захандрила маленько. Очень рада, что вижу вас. Сейчас оденусь, и мы пройдемся.
Спустя час они уже входили в квартиру Василия. Услышав их шаги, Прасковья сползла с лежанки. Поздоровавшись с Устей, стала накрывать на стол.
– А мы тут все глазоньки проглядели, – звеня посудой, с чрезмерным вниманием и ласковостью говорила Прасковья. – Что же это, думаем, такое делается? Уж не захворала ли наша дорогая барышня?
Кутаясь в белый шерстяной платок, Устя неловко молчала. Теперь все ее здесь смущало: и поздний час, и большой диван, обитый черной клеенкой, и низкая, чисто застланная постель с двумя жесткими казенными дедушками. В те счастливые денечки Устя иногда запросто клала голову на подушку и слушала, как Василий рассказывал о тайнах бытия и жесточайшей борьбе, начиная с жизни на Ленских приисках и кончая боями на Красной Пресне в октябре 1905 года, участником которых он был сам лично и во время которых даже получил осколочное ранение. Сейчас Устю смущали любопытствующие Прасковьины глаза, лукаво рыскающие под белесыми кустистыми бровями. «Хоть бы ушла скорее!» – вдруг подумала Устя и покраснела.
– Вот и хорошо, вот и отлично-с! – потирая застывшие на улице руки, неизвестно чему радовался Василий Михайлович. Ему тоже было явно не по себе, да и Устя не могла скрыть своего беспокойного состояния.
Прасковья Антоновна, видимо, это поняла. Обмахнув принесенный ею самовар полотенчиком, спрятав руки под розовый, с цветочками передник, произнесла со значением:
– Ну я пойду, лебеди мои, а вы уж тут одни располагайтеся…
– Да, да! Спасибо! – засуетился Василий Михайлович, чего сроду с ним не было. – Идите отдыхайте, Антоновна, да мы уж тут как-нибудь одни, – не скрывая радости, улыбался, приглаживал щетинистые волосы, поправлял свой жилет. Пригласил Устю к столу, осторожно придерживая за локоток.
– А вы сегодня тоже какой-то новый, – заметила Устя.
– Как то есть новый? – немножко опешив, спросил Василий.
– Торжественный уж очень. – Устя села на клеенчатый диван.
– Виновато себя немножко чувствую, вот и начал церемонии разводить. – Василий расстегнул воротник черной сатиновой рубахи и налил чаю. От клокотавшего самовара уютно пахло тлеющими угольками и свежезаваренным чаем.
– Чем же вы провинились?
– Заработался – и про вас забыл… Начал пересматривать свои маньчжурские записи и увлекся… Я вам как-нибудь прочту. Вы пейте чай с кренделями. Прасковья мастерица печь крендели… Как-то очень круто их месит, потом сыплет на под печки сено и на сене выпекает. Душистые получаются, цветами пахнут. Вкусно!
– А мне что-то и чаю не хочется, – не притрагиваясь к налитой чашке, сказала Устя.
– Так чем же вас угощать?
– Ничего не нужно…
– Вы тоже сегодня странная, – задумчиво проговорил Василий. – Может, нам вина выпить немножко? – предложил он. – У меня есть даже заграничное, хозяйское. Сегодня по случаю приезда жены господин Доменов пирует. Я отказался пиршествовать, так мне домой прислано… Видите, в каком я теперь почете… Хотите попробовать?
– Давайте попробуем, – согласилась Устя.
Выпили по маленькой рюмочке и закусили разломленным пополам кренделем. Василий разговорился о Доменове, о неудаче со школой, о новом управляющем, о будущих на прииске преобразованиях, о хищнических замыслах хозяина. Он увлекся и только под конец заметил, что Устя его не слушает, а думает совсем о другом. Она рассеянно вертела в руках рюмку и печально смотрела на крышку воркующего самовара. В комнате было тепло и тихо, но Устю почему-то уют давил и угнетал именно своей чистотой и благоустроенностью, а вкусное, ароматное хозяйское вино неприятно жгло и туманило, кружило голову.
Взглянув на нее, Василий Михайлович неожиданно закашлялся и растерянно умолк. Потянувшись к бутылке, он налил себе еще вина. Устя, закрыв рюмку рукой, отказалась. Он неторопливо выпил один и запил вино горячим чаем.
– Наверно, простудился немного… – вытирая платком губы, глухо проговорил он и, посматривая на Устю, спросил: – А вы все-таки, милая моя помощница, расскажите, что с вами приключилось? Про меня сказали, что я новый… Вы угадали… Но и вас я не узнаю… Гложет вас сегодня какая-то букашка…
– Трудно об этом говорить, Василий Михайлович. – Устя сняла с плеч шаль и повесила ее на спинку стула. На желтую, с синими цветочками кофточку устало легли пряди вьющихся волос. Лицо Усти пылало.
Василий сдержанно кашлянул и отвел глаза, чувствуя, как у него радостно забилось сердце.
– О личном, Устинья Игнатьевна, всегда говорить трудно…
Карие глаза девушки вспыхнули и напряженно заблестели, готовые брызнуть слезами.
Кондрашов видел, что Устя сильно возбуждена и расстроена. Он вспомнил неприятные намеки кухарки и покраснел. «Вот ведь какая ерундища получается!»
– Вы не можете понять меня потому, что, во-первых, я женщина и, во-вторых, Василий Михайлович, личное вы не признаете. Это для вас пустой звук! – горячо заговорила она. – Вы цельный! Для вас жизнь – это процесс накопления силы и мудрости. А я даже от своего замечательного отца ничего не приобрела. Обидчива, горда, слезлива, сентиментальна. Бубновый туз мне жжет спину. От бабьих сплетен я сегодня весь день ревела и решила бежать…
Устя передала разговор приисковых женщин и подробно рассказала о встрече с Иваном Степановым. Лицо Кондрашова посуровело. Сильные надбровья стали еще строже. Он встал, прошелся до голландской печи, вернувшись, подошел к столу, подравнял и без того аккуратную стопку рукописи. На столе чуть слышно посвистывал самовар, в ламповом стекле тихо потрескивал фитиль. Василий Михайлович, не спуская глаз с притихшей Усти, подошел к ней и, легонько коснувшись плеча, сказал поразительно просто и твердо:
– А знаете, милая Устинья Игнатьевна, вы ведь кругом правы! Я только сейчас понял, как вам тяжело. Что же нам делать?.. Должен вам сказать, Устинья Игнатьевна, что самолюбие ваше, обиду, и даже туза бубнового, и всю вас, какая вы есть, я давно люблю. Если вы хотите… если у вас найдется хотя бы маленькое ответное чувство, я буду счастлив и готов просить вас стать мне другом, женой.
Василий Михайлович умолк и облегченно вздохнул. Устя вдруг вся обмякла и закрыла лицо руками. Такой быстрой развязки она не ожидала. В горенке, казалось, стало теплее, уютнее, еще веселее запел самовар. Склонив голову, она прижалась щекой к его руке, не смея поднять набухших слезами глаз.
Немного позже, когда чуть-чуть улеглось первое, самое радостное для Усти волнение, Василий Михайлович снова заговорил:
– Я ведь, Устинька, да будет вам известно, потомственный московский рабочий. Мне уже скоро сорок лет, пятнадцать из них я мотаюсь по дальним дорогам… Я побывал в тюрьмах самых изощренных архитектур, знаю, как добывается золото из вечной мерзлоты, как выпаривается соль из сибирских и уральских озер. Большой, длинный хвост тянется за мной и по сей день. Об этом я еще с вами не говорил, а сегодня скажу. Вы должны знать, Устинья Игнатьевна, что своей жизни и дела, которому служу, я не променяю на самоварчик, пусть даже из чистого золота. Скорее снова надену железные кандалы, чем соглашусь задарма пить вино Авдея Доменова. Смысл всей нашей жизни заключается в том, что мы хотим навсегда лишить Доменовых и вина и золота. И все это ради того, чтобы вы могли учить ребятишек в нашей школе, чтобы Василиса родила детей столько, сколько ей хочется, не опасаясь, что они умрут с голоду. Но ведь господа Доменовы, Хевурды, Шерстобитовы, братцы Степановы добровольно золотой песок не отдадут, шахт не уступят и заморского винца задарма не пришлют… Я чувствую, что меня обхаживают сейчас, как медведя в берлоге. За мной всюду крадутся топтуны господина Ветошкина, а теперь еще и войскового старшины Печенегова. Меня ожидает не чаша с медом, а рогатина… Надо быть к этому готовой, дорогая моя.
Устя судорожно перевела дух. Дрожащая рука легла на его колючую, ежиком подстриженную голову и ласково ворошила неподатливые волосы. Виделись ей далекие и долгие этапы по непролазной грязи, скрип телег, тоскливый звон колокольчиков, большеротый урядник с рыжими усами на сытых, толстых губах, низколобый, с круглым, уродливым черепом, грубый и бесстыдный, точь-в-точь кошкодер. Сырые, холодные камеры, чугунные кровати с тощим матрацем или нары с раздавленными высохшими клопами. Неужели все это снова придется пережить? А как же личная жизнь, любовь и все остальное?
– Наша личная жизнь, как ртуть, в горсточку ее никак не захватишь, – улыбаясь, проговорил Василий.
– А вы не пугайте меня разными страстями. Больнее того, что было, не станет. А уж если случится…
В окно черно заглядывала тихая степная ночь. На тусклые стекла налипали первые серебристые снежинки. Они быстро таяли, сползая грустными светлыми капельками.
– Значит, решено? – спросил Василий.
– Я, милый мой, давно уже решила…
– А может быть, передумаете? – Василий наклонился и заглянул ей в глаза. Они были чище родниковой воды, в которых крупинками золота блестели коричневые зрачки и, казалось, все время меняли свое выражение.
– Нет уж! Завтра же к попу!
– Прямо-таки к шиханскому?
– Само собой! В этом есть прелесть: тихо и ласково горят свечи, шепот зевак, священник в золоченой ризе, такой трезвый, постный, благоухающий! – Устя вдруг радостно засмеялась.
– А здешний поп как раз бывший татарин, – со смехом сказал Василий Михайлович.
– Тем лучше! Венчанием мы докажем всему здешнему начальству и полицейским, какие мы смирные и благонамеренные…
– Согласен, дорогая! Будет немножко смешно… Правда, веселиться нам еще чуть рановато, – вдруг серьезно заговорил Василий Михайлович.
– Ты что же… не все сказал? – У нее перехватило дыхание.
– Да, не все.
– Господи! Может быть, ты женат? – Следя за его напряженным лицом, она теребила кисточки шали, торопливо отрывая тонкие белые ниточки.
– У меня была невеста, но ее уже давно нет в живых.
– Ты ее очень любил?
– Да. Но дело не в этом. За мной значится двенадцать лет неотбытой каторги. Я числюсь в бегах, и меня разыскивает полиция. Вот теперь все.
Скрестив на груди руки, Кондрашов поднялся с дивана и снова отошел к столу.
– Меня могут арестовать в любую минуту.
– К такой мысли я уже давно привыкла. Но, может быть, все-таки мы уедем куда-нибудь, может, рискнем?.. – Устя поднялась с дивана и накинула на плечи шаль.
В это время кто-то осторожно, но настойчиво постучал в окно. Устя вздрогнула и замерла. Словно испугавшись, самовар успокоился и затих. Только над лампой нудно гудела поздняя осенняя муха.
– Кто там? – подойдя к окну, спросил Василий.
– Гость. Будьте любезны-с; отворите на минуточку, – раздался хриповатый тенорок пристава Ветошкина.
– Видите, какое ко мне внимание. Даже в любви не дадут объясниться. – Лицо Кондрашова мгновенно преобразилось и приняло жесткое выражение.
– Что ему нужно? – испуганно спросила Устя.
– Идите к сеням! – не отвечая ей, крикнул Василий. – Попытайтесь ему открыть, – торопливо добавил он, – а я немножко приберусь…
Устя поняла его, быстро вскочила, волоча на плече длинную шаль, вышла в другую комнату и плотно прикрыла за собой дверь. Отыскивая в темноте задвижку. Устя чувствовала, как бурно колотится у нее сердце. Она отлично знала, как запирается дверь в сени, но открыла не сразу.
Появившийся Кондрашов, легонько отстраняя Устю, сунул ей в руки сверток бумаг и шепнул одно слово:
– Спрячьте!
Возвращаясь из прихожей, Устя на ходу сунула сверток за пазуху и присела на диван.
– Вы уж меня извините, господин Кондрашов, – пряча под бесцветными, ощипанными ресницами красные от вина глазки, рассыпался Ветошкин. – На огонек забрел…
– Вы в гости или по делу? – сухо и резко спросил Кондрашов.
– И то и другое… Вы уж меня простите великодушно. Я не знал, что вы не одни вечеруете… а то бы и завтра зашел-с. Имею честь, мадам Яранова, – придерживая шашку, Ветошкин стукнул каблуками.
– Госпожа Яранова моя невеста, – сухо произнес Василий.
– Очень приятно-с! Тогда разрешите поздравить, как раз и бутылочка на столе. – Рассыпая дробненький, хриповатый смешок, Ветошкин галантно поклонился.
– Проходите и садитесь, – приглашая гостя к письменному столу, с которого он только что прибрал бумаги, сказал Кондрашов.
Ветошкин поблагодарил и уселся на стул.
– Чем обязан, господин пристав? – не меняя жесткого тона, спросил Василий.
– Говорю, на огонек забрел-с, да и дельце есть, так, пустяковое, – косясь на помрачневшую Устю, ответил Ветошкин.
Устя вскинула на Василия глаза и, перехватив его предупреждающий взгляд, осталась сидеть на месте.
– Я вас слушаю. – Василий Михайлович присел на стул и внимательно оглядел гостя, цепко шарившего глазами по разбросанным на столе бумагам. – Госпожа Яранова, с которой я вступаю в брак, может присутствовать при любом разговоре. Я в доме хозяин, и от нее у меня никаких секретов нет, – прибавил Кондрашов.
– Да какие тут секреты? Помилуйте! – притворно изумился Ветошкин. – Я запросто!.. Вы уж извините, мадемуазель Яранова.
Устя промолчала.
– Известный вам бывший управляющий и главный инженер прииска господин Шпак, как вы знаете, привлекался к суду, но сейчас он взят на поруки, – продолжал Ветошкин.
– Выкрутился все-таки… – заметил Василий Михайлович.
– Дело не очень ясное, господин Кондрашов, – косясь на него, ответил пристав.
– Для меня, как счетного работника, все ясно, и я дал следователю, а предварительно вам, достоверное показание, – проговорил Василий Михайлович, пытаясь разгадать, зачем все-таки пожаловала эта полицейская блоха.
– Я затем и зашел, господин Кондрашов. Вы желаете настаивать на своих показаниях? – в упор спросил Ветошкин.
– Я вас не понимаю, господин пристав. Это что? Допрос?
– Да нет… К чему такая казенщина… Я хочу в личной беседе выяснить, не изменилась ли у вас в процессе бухгалтерской проверки точка зрения на это дело?
– Наоборот, господин пристав. Я удивлен, что этот уголовный тип снова на свободе. Своим действием бывший главный инженер нанес прииску большой ущерб.
– Значит, вы настаиваете?
– Факты, господин пристав! А полиция, по-моему, всегда предпочитает факты… – спокойно подчеркнул Кондрашов.
– Это вы правильно изволили заметить… Полиция предпочитает прямые доказательства, так называемые улики, а в деле господина Шпака прямые улики отсутствуют, – сказал Ветошкин, подчеркнуто медленно произнося каждое слово.
– Нет улик? Вы меня удивляете, господин пристав, – рассмеялся Василий Михайлович.
– Есть, господин Кондрашов, есть, да только все косвенные… Их еще нужно доказать… А в процессе следствия всегда выявляются новые и часто весьма важные обстоятельства, понимаете? – вкрадчиво продолжал Ветошкин, словно намереваясь исподтишка схватить собеседника за горло.
К чему он вел весь этот разговор, Кондрашов не знал, но был сейчас уже твердо убежден, что ночной визитер пожаловал неспроста.
– На то и существуют органы следствия, – сказал он.
– Вот, вот! Господин Шпак дал дополнительное показание, которое, господин Кондрашов, касается лично вас, – подхватил Ветошкин.
Василий Михайлович понял, что разговор принимает серьезный оборот. Но это его нисколько не смутило.
– Ну и что же Шпак показал? – открыто и прямо спросил он.
– По сообщению обвиняемого, следствию стало известно, что после убийства бывшего управляющего господина Суханова вы ворвались к главному инженеру в кабинет, заперли на крючок дверь и под действием угроз заставили его подписать бумагу об освобождении арестованных бунтовщиков, что и было выполнено. Тем самым, как доказывает господин Шпак, вы помешали законному следствию выяснить подлинные обстоятельства всего дела. Как видите, это очень важный момент для следствия. Кроме того, обвиняемый досконально обрисовал следователю ваше политическое реноме…
– А не обрисовал господин Шпак, как в том же самом кабинете он предлагал мне взятку в сумме пяти тысяч рублей, и только затем, чтобы я немедленно покинул прииск, не объяснив следствию существа дела? – улыбаясь в лицо приставу, спросил Кондрашов. Он решил сбить пристава с толку одним ударом.
Замирая от нервного напряжения, Устя все плотнее прижималась к клеенчатой спинке дивана. Она все время ждала, что вот сейчас этот жидкоусый полицейский встанет, стукнет о пол шашкой и своим хриповатым голоском скажет: «А ну, господин Кондрашов, хватит нам дурака валять… Надевайте-ка пиджачок и следуйте впереди меня – вас уже давно ждет наша карета».
– Пять тысяч рублей, господин пристав, немалые деньги… Как вы думаете? – продолжал Василий Михайлович.
С измятого лица Ветошкина сползла едкая усмешка и застыла на сморщенных губах. Такой оборот дела застал его врасплох. Постучав костяшками пальцев о ножны шашки, с досадой в голосе протяжно сказал:
– Это, господин Кондрашов, надо еще доказать.
– А чем докажет обвиняемый, что его кто-то заставил подписать такую важную бумагу? Ведь речь шла об освобождении арестованных.
– Именно-с! – воскликнул пристав.
– Послушайте, любезнейший Мардарий Герасимович, неужели вы можете поверить в такую чепуху? – с возмущением спросил Кондрашов. – Кому-кому, а вам-то отлично известны приисковые порядки. Ведь в распоряжении Шпака была полиция, стражники! Разве нельзя было меня тогда же задержать, арестовать? Но я, как вам известно, никуда бежать не собирался… А что касается моего «политического реноме», как вы изволили заметить, ничего добавить не могу. Все, что следует обо мне знать, полиция знает.
– Путаное дело-с, – в раздумье произнес Ветошкин.
– Может быть, но мне кажется, вы-то уж как-нибудь разберетесь, – сказал Кондрашов.
– В нашем деле «как-нибудь» не годится, – сухо заметил Ветошкин.
– Не спорю. Не желаете ли стакан чаю? – стараясь быть как можно любезнее, предложил Василий Михайлович, чувствуя, что жестокую схватку он выиграл и на этот раз.
– Благодарствую. Уже поздновато, да и у Авдея Иннокентича порядочно закусили… Пора, как говорится, на боковую. Имею честь!
Ветошкин встал, слегка покачиваясь, направился к порогу. В жарко натопленной комнате его сильно разморило, да и визит оказался не совсем удачным. «Полез с пьяных глаз, а чего добился?» – мысленно корил себя Ветошкин.
Василий Михайлович проводил гостя до самой калитки и долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за ближайшим углом. Вернувшись в комнату, он сел рядом с Устей. Спинка дивана приятно грела остывшую на холоде спину. В самоваре неярко отражался свет керосиновой лампы. Устя все еще сидела собранная, напряженно застывшая.
– Ушел-таки, – тихо проговорила она и вытащила трубочкой свернутую рукопись.
– Спасибо, Устенька! Я совсем про нее забыл.
– Это что… очень опасно, важно?
– Для полиции весьма любопытные откровения о минувшей русско-японской войне, – ответил Кондрашов.
– Как же ты мог забыть такое?
– Писал, писал, потом вспомнил, что вас нет, собрал листочки на столе и побежал, как гимназист, – усмехнулся Василий Михайлович.
– Значит, я виновата.
– Вот уж нет, – возразил Василий Михайлович. – Меня только одно смущает, чего ради разводил канитель эту пристав Ветошкин?
– Да ведь он тебе сказал! – Устя понимала, что нужно уходить, но не могла сдвинуться с места. Рядом с ним так тепло, а на дворе тревожно, темно…
– Это сказочки чисто полицейские. Возможно, они узнали про меня что-то новое. Им пока невыгодно тормошить меня по старым делам, поскольку я причастен к скандальному делу Шпака. Марина Лигостаева дала против него убийственное показание. Прокурору я написал обширную объяснительную записку, о которой, очевидно, стало известно Ветошкину. Они хорошо понимают, что на допросах я молчать не буду.
Кондрашов замолчал и долго смотрел в дальний угол, где белела чистенькая печка. Он знал, что Устя сейчас соберется, уйдет, а он проводит ее до землянки и будет медленно возвращаться один, постоянно чувствуя за собой чужую, надоевшую тень. Он ни разу не видел шпика, но знает, что тот всегда тут, где-то близко, то в виде сторожа с колотушкой или парня с гармоникой, а то и порочной девки, которых навербовали в Зарецке и хозяева и стражники.
Наступило неловкое молчание. Устя продолжала сидеть. Она вдруг почувствовала и поняла, что ей именно сейчас нужно на что-то решиться.
Устя встала и с решительностью хозяйки начала убирать со стола, мысленно усмехнувшись, что именно с этого и нужно начинать семейную жизнь…
Услышав звон посуды, Василий Михайлович, словно очнувшись, дробно забарабанил пальцами по спинке дивана, еще не веря тому, что Устя вот так просто остается у него.
– Ты только этому крещеному татарину, когда он нас будет венчать, не признавайся, – смущенно заговорила Устя.
– А в чем?
– В том, что мы уже повенчаны, милый!..
В окно врывался белесый рассвет. Все гуще и гуще падал за окном снег, белый, пушистый и радостный, на всю Шиханскую степь.