Степа, изумленно посмотрев на застывшую от удивления Василису, перевела взгляд на мужа. Тот пожимал плечами. Глянув в окно, Важенин увидал, что к воротам подъехал Петр Николаевич, и, подмигнув жене, выбежал из горницы.
Женщины остались одни.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Когда Петр Николаевич вышел из станичного управления, в лицо ему яркими бликами ударило солнце. Он остановился и зажмурил глаза, но еще продолжал видеть искаженное, побледневшее лицо Печенегова. «Не удержался все-таки…» Это была сейчас первая и самая главная мысль Петра, которая возникла в его помутневшей голове. «Куда я его ушиб? Что же теперь будет?» Он так зашелся, что и не помнил, куда и как ударил Филиппа Печенегова. «Разве дождаться да ушибить уж его наповал и – вслед за Кодаром? Вот и конец всему… А Василиса, ее глаза, как вот это синее небо? Санька со скомканной на печке подушкой, с потешно и озорно вздернутым носом? Это куда все денешь? Из сердца выкинешь?» Вспомнив сегодняшнюю баталию, Петр Николаевич протер ладонью лоб, открыл веки и улыбнулся. Выпогоживался светлый и ясный, как глаза ребенка, тихий январский день. Жить хотелось вот так же спокойно и чисто.
Лигостаев сбежал с крыльца и направился к коновязи, где стоял оседланный призовым седлом Ястреб. Петр ласково огладил коня и отвязал повод недоуздка. Ястреб, переступив ногами на звонком от мороза снегу, вытянул тонкую шею с засохшими от вчерашнего пота кудрявинками и ткнулся теплыми ноздрями в плечо.
Петр долго ловил узким концом сапога зубчатое стремя и только после третьей попытки, почувствовав упор, бросил напряженное тело в седло, тронул коня шагом. Из переулка навстречу ему вышла группа празднично одетых, с гармонью парней. Здесь были двое самых младших Полубояровых, чубатых, гвардейского роста, но еще безусых желторотиков: старшему, толстогубому Тришке, с осени пошел восемнадцатый, младшему, чернявому, редкозубому Мокею, годом меньше. В руках его пиликала гармошка, на которой он и играть-то как следует не умел. Здесь был сынишка Афоньки-Козы, Ганька, двое коренастых, в зеленых касторовых теплушках, двоюродных братьев Дмитриевых. Один сын вахмистра Василия, другой – гвардейца атамановского полка Тимофея. За ними, как всегда, табунок лузгающих семечки подростков в кудлатых, малокурчавых папашонках. Старшие парни все были в смолевых, из мелкого барашка, больших папахах. Некоторые сняли их и поклонились. Братья Полубояровы заломили на затылки и нагловато хохотнули. Петр Николаевич пристально оглядел парней и ответил кивком головы, вспоминая, как и сам когда-то вот так шатался по праздникам из конца в конец станицы. Когда Лигостаев отъехал чуть подальше, парни захохотали еще громче. Петр, словно кем-то подстегнутый, нажал шенкеля и прибавил коню ход. Почти у каждых ворот группками стояли бабы и о чем-то судачили. Когда он подъезжал к ним, они умолкали и, повернувшись к нему, долгим, провожающим взглядом смотрели вслед. Он еще не знал, что Агашка Япишкина с фантастическими прибавлениями растрезвонила о нем по всей станице. Поступок его теперь был для всех станичных кумушек и сплетниц притчей во языцех.
Поравнявшись с домом Спиридона Лучевникова, он неожиданно встретился с Митькой Степановым. Пьяненький, с розовым, опухшим лицом, Митька вывернулся в зеленой нараспашку венгерке с шелковыми золочеными шнурками из узенького переулка и снял казачью фуражку, на которой почему-то была нацеплена урядницкая кокарда.
– Дядя Петр! – гаркнул он.
Ястреб испуганно отпрянул в сторону.
– Здравствуй, Митя, – приветливо ответил Петр.
– Моншер! Очень рад тебя видеть! А я в аккурат сегодня чуток пригульнул, – подмигнул Митька. – Понимаешь, я на службу должен идти, в гусары хочу! А они, – Степанов ткнул пальцем в направлении своего огромного, нового, с резными ставнями дома, – а они, гвоздодеры, понимаешь, мне, гусару, хозяину Синего Шихана, вина, сволочи, не дают… Говорят, что у меня какой-то порок в грудях… Марфа пристает: пей капли и разные там порошки-потрошки… А я, дядя Петь, пардон, вина хочу! Выпью французского – и никаких болестей. Пляшу – и хоть бы хны! Денег, падлы, не дают. Понимаешь, ни копейки… На серебре жру, золотыми ложечками закусываю, а денег ни шиша! Я одну ложечку раз… – Митька показал жестом, что скрутил ложечке голову и спрятал в карман. – Понимаешь, и кредитками разжился… вот и выпил…
– Что же, выходит, Митрий, что сам у себя воруешь? – спросил Петр Николаевич. Он давно слышал, что Митька сильно пьет, но никогда не думал, чтобы тот мог так опуститься.
– Не-ет! Свое беру… – возразил хозяин Синего Шихана. – Ты, говорят, моншер, на нашей каторжанке женишься? Правда, дядя Петр, аль врут?
– А тебе разве не все равно, на ком я женюсь?
– Мне? – Митька недоуменно пожал плечами. – Мне абсолютно бар-берь, одинаково, как киргизы говорят! Очень хорошо, дядя Петр, делаешь. Марфушка моя – дрянь! Я с ней не сплю… Как крендель сладкая да приторная… вроде сдобного розонца[5]: водичка попала – и раскисает сразу… Тут болит у нее, там хворь, едрена корень! А я зверский насчет этого мужчина и тоже на какой-нибудь приисковой крале женюсь! Лучше их на свете нету! Тестя к едреной – из нашего дела – бабушке. Понимаешь, Липку у меня отбил, прииск захватил! Какой позор! Бугай, сволочь! Съемку золота в шахте делает, а меня на выстрел не велит пущать! Каков? Вот уйду в гусары, приведу сотню молодцов-удальцов, винца им поставлю и тестя в пух и прах расшибу! Все назад возверну и по-старому сделаю! Шабаш! Тараса, гады, ухлопали… Какой человек был и меня как любил!
– А кто его, как ты думаешь? – спросил Петр Николаевич.
– Бунтовщики, конечно! Кто еще больше! – ответил Митька и сплюнул в сторону. – Вот ты за меня Маришу не отдал, сгубили ее зазря, – плаксиво продолжал Степанов. – Теперче меня хотят извести, капли разные подливают… Были бы мы с тобой родня, я бы тебя самым главным назначил… Когда свадьба-то? Я в гости приду…
– Никакой свадьбы, Митрий, не будет… Прощай!
Петр Николаевич тронул коня и объехал удивленного Митьку сбоку. Ему искренне жаль было совсем свихнувшегося Митьку, да и встреча была не из приятных, а тут предстояла еще одна, которой в эту минуту он вовсе не желал. Впереди шел с женой прямо на голову коня Панкрат Полубояров, с которым они когда-то холостяковали вместе, в одно время женились и на службу угодили в один полк. Хоть и не часто, но бывали друг у друга в гостях. На Гаврюшкиной свадьбе Панкрат был дружкой и даже занял Петру на расходы по свадьбе сто рублей. Присутствовал Полубояров и на Маринкиной помолвке. В этом году он выделился от отца и жил самостоятельно. Жена его, Евдокия, была дочерью крупного прасола Сыромятникова, с сарбайских хуторов, из богатой староверской семьи.
– Миколаич! Здорово! – свертывая в сторону, крикнул Полубояров.
– Здравствуй, Панкрат. Дуня, здравствуй! – приподнимая папаху, Петр хотел проехать мимо, но Панкрат, норовя поймать коня за повод, протянул руку. Пришлось остановиться и поздороваться в ладошку.
– Ты что это, приятель, тайные дела затеваешь и друзей сторонишься? – умело и осмотрительно беря Ястреба под уздцы, проговорил Панкрат. – Нехорошо своих забывать!
Евдокия, щелкая семечки, подозрительно поглядывала на Петра умными, хитровато прищуренными коричневыми глазами.
– Никаких у меня тайностей… Хотел к вам заскочить, – смешался Петр. – Да вот самих встретил…
– И чуток мимо не проскочил… – подстерегая его смущенный взгляд, с ухмылкой заметила Евдокия.
– Конь-то у тебя что-то, брат, с тела спал… Куда гонял? – спросил Полубояров.
– Да тут… атаман вызывал, – перебирая в руках поводья, нехотя ответил Лигостаев.
– С чего это вдруг в воскресный день?
– Дела, дела!
– Ну чего ты привязался? Разве ему теперь до нас? – Евдокия смахнула пуховой перчаткой прилипшую к губам шелуху от семечек и с вызывающим видом встала боком к Петру. Оценив ее грубоватую деликатность, он понял, что о его делах им все известно. Вести окольный разговор дальше не было никакого смысла.
– Сноха у меня ушла, – проговорил он сухо.
– Почему? – ради порядка осведомился Панкрат, хотя от жены он все уже знал.
– Потому что, когда быка хлещут кнутом, он орет «му»! – съязвила супруга. – Ты, говорят, какую-то бабу привез? – спросила она без всяких церемоний.
– Не бабу, Дуня, в каком смысле ты понимаешь, а жену! – мягко ответил Петр. – Ты бы лучше по старой дружбе зашла, кажись, не чужие… Давайте завертывайте, гостями будете! – пригласил Петр Николаевич.
– Ты что, белены объелся? – швырнув в снег мусор от семечек, гневно спросила Евдокия.
– Пока в здравом уме, в гости вас зову! – опешив от ее злобного взгляда, ответил Петр.
– В здравом уме такое не делают… Спьяну, наверное, приволок, а нас зовешь теперь советы тебе давать… Я бы тебе не совет дала, а плетей хороших, и ей заодно!.. Нет уж, Петр Миколаич, были мы свои, да все вышли… А теперь не токмо в твой дом не загляну, а за версту его обойду! Прощай, жених…
Полубоярова, презрительно отквасив губы, пошла прочь. Панкрат комкал в руке смятую перчатку, не зная, что и сказать.
– Может, ты хоть одно словечко какое молвишь, Панкратий? – Петр резко дернул поводья и, крутым вольтом повернув коня, встал поперек дороги.
– Што я тебе, полчок, отвечу? – Полубояров неуклюже повел вислыми плечами. – Ить про тебя тут такое плетут!
– Ну и пущай плетут!
Лигостаев поднял коня и с места пустил его галопом. Через минуту он спрыгнул у ворот с седла и завел коня во двор. Калитку ему открыл Захар Федорович. У сарая стояла пара серых, запряженных в большую кошевку коней. По нарядной упряжке Лигостаев узнал, что выезд был приисковый. Из окна выглядывали Василиса со Степой и махали ему руками.
Петр Николаевич, силясь улыбнуться, ответно помахал им перчаткой и, проведя коня мимо крыльца остановился около амбара.
– Долго ты, брат, ездил. Мы тут заждались. – Разнуздывая коня, посматривая на Петра сбоку, Важенин понял, что друг его вернулся с плохими вестями. Расспрашивать дальше не стал.
Петр Николаевич отстегнул подпруги, снял со спины коня седло и отнес его в амбар. Важенин отвел Ястреба на конюшню. Вернувшись, задержал Петра у крыльца и, будто не замечая его мрачного вида, спросил:
– Ты передал вчера Василию Михайлычу то, что я тебя просил?
– Как же! – удивился Петр. – Особый был разговор.
Петр Николаевич рассказал все, как было.
– Ясное дело, – задумчиво проговорил Важенин и сообщил Петру об аресте Кондрашова и Буланова. – Плохи у Васи дела…
– Что-нибудь открылось? – спросил Лигостаев.
– Может открыться… Эх, бежать бы ему надо!
– Они сегодня на полпути ночевать будут, – как бы про себя проговорил Петр Николаевич.
– Так что?
– Догнать и отбить. – После схватки с Печенеговым Петру Николаевичу казалось, что он теперь способен на любую дерзость.
– Какой горячий! Ты, куманек, поостерегись. На тебя тоже начнут собак вешать. В лесу подобрал, в амбаре держал, свекольником кормил. Факт налицо. Второй факт тот, что сердобольные станичники начнут за Степаниду заступаться, а бабы, вроде цепных шавок, на Василису накинутся. Всех их не переловишь и на поводок не возьмешь. Знаешь ведь, сколько у нас псов-то. Вспомни, как я Степку из Азии вез. Я-то знал, на что шел!
– А ты что же думаешь, что я не знаю, на что иду?
– А ты помнишь, как из Азии в эшелоне тогда двигались?
– Еще бы! Чуть ли не под откос хотели сбросить, – подтвердил Лигостаев.
– А здесь, в Шиханской? На Степку, как на гончую, улюлюкали!
– Теперь, кум, не те времена.
– Обтерлись маленько, правда, по-другому на жизнь глядеть стали. А, собственно, ты к чему всю эту обедню завел? Я ведь говеть не собираюсь, а вот исповедаться перед тобой готов. – Лигостаев сдержанно улыбнулся и, не найдя в кармане папирос, попросил у Важенина закурить. Тот подал ему кисет. Петр Николаевич закурил, жадно затягиваясь дымом, рассказал все то, что произошло в станичном управлении.
– Ты его ударил? – меняясь в лице, спросил Захар Федорович.
– Толкнул разок… – Петр Николаевич заплевал цигарку и далеко отбросил в сторону.
– Табак дела! – заключил Важенин. – Ведь толковал тебе – не вяжись.
– За грудки же он меня взял! Я ведь, кум, не рыба, в сторону не нырну…
– Так-то оно так… Какого ты себе врага нажил!
– Ты же знаешь, что у меня с ним свои счеты, и от моего толчка мало что изменилось, а наоборот, все стало на свое место. Хватит, кум! – жестко закончил Петр Николаевич.
– Конечно! Тут уж кто кого.
– Ты только Василисе ни слова, – просил Лигостаев.
– Без тебя ведаю. Тут к тебе еще одна важнецкая гостья пожаловала.
– Я еще и сам не уразумел, кого мне бог послал.
– Олимпиадушка заявилась, – ответил Важенин и улыбнулся.
– Кто-о? – Петр Николаевич удивленно пошевелил бровями и отшатнулся. Он не ожидал такого визита и растерялся.
– Говорю тебе, Олимпиада, шиханская королева!
– Дай-ка, кум, еще закурить, – протягивая Важенину задрожавшую руку, попросил Петр.
– Ты что, милый? Только сейчас бросил! – Захар Федорович глянул на пошатнувшегося Петра и обомлел; лицо друга как-то сразу посерело, осунулось, черные усы вяло сникли к сморщенным, крепко поджатым губам.
– Тошнит что-то… – Лигостаев качнул головой и расстегнул крючок романовского полушубка, ослабил кушак, шарил рукой по мундиру, словно пытаясь остановить бурно стучавшее сердце. – Тут и так муторно, а ее опять черт принес…
– Ну, брат, здесь дело такое! Не выгонишь! Потерпи! Она теперь сама барыня… Только, слышь, не пойму я ее, – тихо говорил Важенин. – Кучу подарков привезла, ворошит их, показывает, вроде как не на свадьбу явилась, а сама замуж собирается…
– Что ей нужно? – мрачно спросил Петр Николаевич.
– А это ты поди сам ее спроси. Может, у нее какое особое дело к тебе?
– Все может быть… – В голову Петра снова полезли тяжелые, нехорошие воспоминания. В душе жалел, что не рассказал об этом ночью Василисе. А надо было. Легче бы стало на душе.
– Догадываешься? – в упор спросил Захар.
Петр молча кивнул. Прикурив, сказал кратко:
– Это потом… Сейчас не спрашивай…
– Ладно, – согласился Важенин. – Ступай к ним… А я дойду до Гордея и разузнаю, что и как… Только голову не вешай – все обойдется. Правда, кашу ты заварил крутую!.. Ну да ничего… От жиденькой тоже сыт не будешь… Как-нибудь вдвоем-то расхлебаем и эту!
– Ты тут ни при чем! – глубоко вздохнул Лигостаев. – Мое варево, мне и выскребывать до дна…
– Друг я твой или нет? – Заглянув Петру в глаза, Захар Федорович обнял его за плечи.
– О чем вопрос! Спасибо! На тебя вся надежда. – Петр Николаевич легонько снял с плеч его руки и крепко пожал их. – Я тебе опосля все расскажу…
– Ладно… Может, я тоже кое-что знаю… Держись, друг! – Важенин похлопал его по спине широкой ладонью, улыбнулся и, повернувшись, направился к воротам.
Глотнув свежего, чистого воздуха, Петр Николаевич поднял голову. Над заваленной зеленым сеном поветью повисло тускловатое, в синей дымке солнце. У плетня, в тихой зимней дремоте, чуть заметно шевелил застывшими листьями, осыпая иней, крепкий, завороженный снежными узорами сучкастый вяз. На крыше у печной трубы пригрелись на солнце Санькины друзья – сизые голуби. По двору гонялся за курами желтый разъяренный молодой петух. Поглядывая на его яростные наскоки, Петр с грустной улыбкой вспомнил, что сегодня, в потемках, схватив бедового петушка, чуть не открутил ему голову. Хорошо, что вовремя разглядел… «Варился бы ты сейчас, милый, в чугуне», – подумал Лигостаев и, нерешительно остановившись возле крыльца, стал счищать с каблуков снег. Встречаться с Олимпиадой ему сегодня не хотелось.
Вспомнилось опять утро, когда жена и дети вернулись с бахчей и повисли у него на шее. Только одному богу известно, что он тогда пережил. Ничего худшего не было в жизни Петра, как в эти сумбурные, тягостные дни. Спустя неделю Олимпиада подкараулила его на заднем дворе. Вцепившись руками в колья плетня, глядела мутными, полными отчаянной решимости глазами, проговорила в упор:
– От свекра я ушла, домишко он мне сторговал.
– Знаю, – глухо ответил Петр Николаевич.
– Коли знаешь, так вечером приходи.
– Ты что же это…
– А то, что, если не придешь, ославлю на всю станицу и в Урал вниз башкой нырну… – перебила его Олимпиада.
Не дожидаясь ответа, она изогнулась высоким станом, закрыла лицо черной шалью и тихими шагами отошла.
После каждого посещения Петр казнил себя самой лютой казнью – презрением к самому себе. Долго тянулась такая пытка, чуть ли не до тех пор, пока Митька Степанов не открыл золото. А когда она уехала с Доменовым, Петр Николаевич как-то взгрустнул и даже пожалел немножко о прошлом. Времена-то меняются, меняется и жизнь. Теперь, размышляя обо всем этом, Петр стоял возле крыльца и старался понять: зачем же все-таки она приехала?
На дворе пахло кизячным дымком. Полуразрушенный воз блестел на солнце снежными искорками. На улице пиликнула гармошка и радостно замерла в искаженном и томительном звуке. Лигостаеву нетрудно было догадаться, что приезд Олимпиады не просто визит вежливости избалованной бабенки, которая, как он знал, жила теперь в неслыханной роскоши. Надо было думать, что явилась она с какими-то намерениями, и Петру Николаевичу вовсе не хотелось, чтобы она как-то оскорбила и унизила Василису.
Завороженные подарками, женщины не обратили внимания на скрипнувшую в кухне дверь и не слышали, как он вошел. Первой увидела его Василиса. Она растерянно прижала к груди кусок какой-то шелестящей материи и выжидательно глядела на Петра радостными, виноватыми глазами. Он кивнул ей и улыбнулся, как бы отвечая своим понимающим взглядом: «Валяй, я тебя могу любить всякую, и ежели тебе нравятся эти барские тряпки, греха тут нет, потому что ты молода, не балована и тебе все в диковинку».
Перехватив беспокойный взгляд Василисы, Олимпиада степенно и плавно повернула красивую голову.
Они изучающе смотрели друг на друга несколько напряженных секунд. Петр с удивлением и твердым в темных глазах вызовом. Она – с глубокой тоской и растерянностью.
Известно, что женщина по самому малейшему движению лица мужчины, которого она близко знала, по одному случайно брошенному взгляду умеет чутко и точно угадывать самые глубокие и сокровенные мысли его.
Увидев твердый, явно ожесточенный взгляд удивительно помолодевшего Петра, Олимпиада почувствовала, что ей предстоит выдержать сегодня тяжкое испытание. За полчаса, проведенные вместе с Василисой, она поняла, что соперница хороша не только лицом. Несмотря на каторгу, она каким-то чудом сохранила девичью прелесть и простоту, а сейчас лишь перешагнула тот порожек, за которым так щедро расцветает молодость, а вместе с нею и любовь. Олимпиаде стало ясно, что одолеть эту женщину будет нелегко. Однако она была убеждена, что с деньгами ей все нипочем. Она уже научилась чувствовать их сокрушительную силу, потому и привезла с собою в желтом портфеле те самые сто акций Ленского золотопромышленного товарищества, которые подарил ей Авдей под пьяную руку сразу же после свадьбы. На днях главный управляющий Роман Шерстобитов, шепча ей на ушко всякие глупости, шутя предложил продать эти сказочно подорожавшие бумаги за миллион рублей и бежать с ним в Париж… Мысль подержать в руках этакую кучу деньжищ сама по себе была весьма соблазнительной и взволновала воображение Олимпиады до крайности. Да и высокий, статный Ромка Шерстобитов напоминал чем-то Петра Лигостаева. Весть о намерении Петра жениться на каторжанке растревожила Олимпиаду еще больше, и она решила очертя голову кинуться в бой… Вскинув на Петра прищуренные, в длинных ресницах, лихорадочно блестевшие глаза, она сказала, что хочет поговорить с ним по большому секрету.
– Ну ежели секрет, да к тому же еще большой, пройдем в ту горницу. – Петр Николаевич сделал шаг в сторону и дал Олимпиаде пройти. Пригладив темные задрожавшие усы, ни на кого не взглянув, шагнул вслед за гостьей и скрылся за дверью.
Только что протопленная горница, в которой они очутились одни, пахла еще угаром от недавно закрытой трубы. Крашеный пол и длинная, во всю стену скамья со спинкой были чисто вымыты, большой стол накрыт новой с синими каймами скатертью. Окинув все опытным взглядом, Олимпиада поняла, что здесь всерьез готовятся к свадьбе. Это еще больше ожесточило и без того распаленное ревностью чувство Олимпиады и придало ей новые силы. Она села на скамью и, облокотившись на стол, уставилась на Петра неморгающими, безысходно печальными глазами, как в те минувшие годы, когда, утомившись от воровских ласк, подолгу гладила его поникший чуб и с ужасом заглядывала в темную пустоту его окаменевших глаз. Она знала, как он тяготился их тайными встречами. Чем сильнее он противился, тем больше ее тянуло к нему. Сейчас он стоял перед нею чужой, настороженный и далекий. Прислонившись у косяка к зеленоватым обоям, Петр, выжидая, молча курил.
– Садись поближе, – усмехнувшись, проговорила она и тут же с грустью добавила: – Я тебя не съем…
– Ты зачем пожаловала? – спросил Петр.
– А ты сам не догадываешься?
Он бросил на Олимпиаду пытливый, стерегущий взгляд и промолчал.
– Ты забывчивый, однако… – Не выдержав его тяжелого, насупленного взора, Олимпиада опустила голову. – Наверное, ни разу и не вспомнил обо мне… – добавила она тихо.
– Еще как!
– Не верю…
– Вчера, когда взял вожжи в руки… – Петр Николаевич запнулся и умолк с перекошенным ртом, словно застыл.
– А вожжи-то тут при чем? – Олимпиада подняла удивленные и прекрасные в своей грусти глаза.
– Именно наши с тобой дела вспомнил, схватил веревку и через перекладину сломать себя хотел… Именно через тебя! – Он посмотрел на нее тяжелым, испепеляющим взглядом; обжигая дрожащие пальцы, закурил потухшую папироску.
– Удавиться, что ли, вздумал? – спросила она неуверенно. – Что-то не похоже по твоим-то делам…
– Я уверять не собираюсь. Так, к слову пришлось… Тебе этого не понять! Ты теперь вон какая барыня!
– Ты меня не кори, милый. Мне от этого барства самой в петлю хочется, оттого и приехала…
Олимпиада заломила руки и уронила голову на край стола.
– Ты что же это надумала?
– Не так уж хитро разгадать мои думки… – Глотая слезы, она поведала ему о своей постылой жизни с Авдеем.
– Поздно, дорогая моя, надумала… Ежели бы вчера… – Петр не договорил. Ужасаясь своим мыслям, старался понять: правду он ей сказал или солгал? Пожалуй, это была правда. Приди Олимпиада накануне, он, наверное, пошел бы за нею, как телок на веревочке. Но сегодня все уже было решено. Именно сегодня ночью он как будто родился заново.
– Что вчера, что? – Олимпиада вскочила и стала торопливо поправлять растрепавшуюся прическу.
– Вчера я пошел бы хоть на казнь, – признался он. – А сегодня, дорогая моя, все уже кончено…
– Сегодня, наверное, каторжаночка мешает? – тихо спросила Олимпиада.
Петр молчал. В замороженное окошко пробивался неяркий луч света, падая на скатерть желтоватым мечом.
– Ее боишься? – спрашивала она. – Не бойся. Я вон целую кучу подарков привезла и еще денег дам сколько надо. У меня денег-то… Почти мильен, да еще в банке есть на мое имя!
– Значит, предлагаешь Авдея ограбить? – зло сверкнув глазами, спросил Петр.
– Это мои деньги! – крикнула Олимпиада.
– Откудова они взялись?
– После свадьбы подарены. Ты что, не веришь? – Она, как могла, объяснила ему происхождение этих злополучных акций и стала рисовать перед ним картину их будущей совместной жизни. – Уедем отсюдова, поместье купим, заведем конный завод. Каких хочешь коней, таких и покупай!
Усмехнувшись, Петр Николаевич решительно покачал головой.
– Я уж тебе сказал, что вчера я мог продать свою душу не только тебе, а самому дьяволу, а сегодня – нет!
Петр увидел испуг и тоску, отразившиеся в ее глазах. На секунду вспомнился Авдей Доменов, который вошел в жизнь Олимпиады, огромный и нелепый, как и само привалившее к ней богатство.
– Пусть она сгинет с глаз долой! – простонала Олимпиада. – А то я…
Она так сжала кисти рук, что кожа на суставах побелела. Олимпиада была убеждена, что у нее вырывают из рук счастье…
– А что ты? – спросил Петр.
– Я могу стражников позвать…
– Ты? – сдерживая одолевавший его гнев, Лигостаев усмехнулся. – Можешь пол подолом мести и денежками трясти, но ее не трогай! Теперь она самый близкий мне человек на всем белом свете.
– Близкий? – устремив на Петра помутневшие глаза, повторила она. Отказываясь от денег, он напрочь сокрушал ее волю.
– Василису я никому обидеть не дам, – словно не слыша ее слов, продолжал он. – А стражники? Пусть едут!.. Придут, так встречу. Вон видишь, шашка моя висит? Потом в Сибири, как и дочери моей, и мне места хватит. Запомни это и уезжай подобру-поздорову. Все, что было промеж нами, забудь…
– Боже мой! – Она закрыла лицо руками. Щеки были горячи и влажны от слез.
Петр круто повернулся и вышел. Уже из сеней крикнул:
– Микешка!
– Тут я, – откликнулся из горницы Микешка, распахивая дверь настежь.
– Барыня кошевку велит подавать. Шубку ее прихвати.
– Я мигом! Что она, сама-то? – спросил Микешка.
– Госпожа Доменова немножко захворала и домой собралась, – глядя на растерянно ожидавших женщин, проговорил Петр.
Провожать гостью Петр Николаевич не вышел. Большие ворота с высоким деревянным козырьком открыл Санька. В лицо ему радостно било яркое от снега полуденное солнце. Олимпиада села в кошевку и уткнулась лицом в портфель. Потом разогнулась, поглядела на стоявшего перед нею Саньку заплаканными глазами, прошептала перекошенными губами:
– А ведь коров-то мы с тобой, Саня, только вчерась доили…
– Ишо приезжайте, – добродушно проговорил Санька.
Порывшись в портфеле, Олимпиада успела сунуть ему серебряный рубль. Застывшие кони, гремя бубенцами, взяли с места рысью и лихо вынесли кошевку за ворота. На твердом, укатанном снегу гулко стучали конские копыта, скрипуче свистели полозья, проскакивая мимо посторонившихся Захара Важенина и Гордея Туркова, которого все же уговорил писарь быть посаженым отцом. Петр Николаевич увидел их в окно.
– Святой для меня сегодня день, и святые сегодня совершим мы дела, дорогие мои, – обнимая обеих женщин, проговорил Петр Николаевич.
Гости, о чем-то разговаривая, медленно подходили. Зажав рубль в кулаке, Санька ждал, когда они войдут в широко открытые ворота.
Венчались поздно вечером. Когда отец Николай вел жениха и невесту вокруг аналоя, позади них, держась за роскошное подвенечное платье Василисы, в чистенькой белой рубахе, в новых валенках шел Санька, бывший Глебов, а теперь Александр Петрович Лигостаев.