С куренками в руках желтым призраком на пороге появился Санька.
– Вот дядя Петя велел вам их отдать, – кладя кур на кухонную скамью, проговорил Сашок. – Лапшу будем стряпать, – поглядывая на приунывшую Василису, продолжал он и, сдунув полусонную на стенке муху, поймал ее черными ногтями за крылышки и кинул в пылающую печь.
– Обделать их нужно, ощипать, – тихим, изменившимся голосом сказала Василиса.
– Ошпарим, конечно, поначалу, потом ощипем! – бойко отозвался Сашок. Он поспешно скинул шубенку и повесил ее на гвоздь. Покосившись на Василису, прищурил глаз и хитро ухмыльнулся, словно говоря: «Вот, видишь, сегодня не забыл шубу повесить. А это потому, что ты мне очень понравилась. А на дуру Стешку плюнь. Я за тебя заступился и еще заступлюсь», – говорили его чистые светло-серые глаза.
Василиса поняла это, чуть заметно кивнула и, ласково улыбнувшись, спросила:
– Ну что они там, Саня?
– Известно, лается на дядю Петю, на меня тоже накинулась за куренков, да дядя Петя ее урезонил… Известно, баба она сердитая.
– Эх ты, мужчинка! – Василиса вздохнула и, поднявшись с лавки, подошла к Саньке, погладила по голове и, растрепав его вихрившийся чубик, несколько раз поцеловала удивленные глаза, холодный нос и прижалась к его лицу мягкой, теплой щекой. Мальчик, чувствуя ее горячие слезы, задрожал всем телом. В его маленькой жизни это была тоже первая ласка, первая, неосознанная, искренняя, детская любовь.
Позади кто-то, издавая непонятный звук, заскребся в оконную раму. Они смущенно вздрогнули и, отодвинувшись друг от друга, повернули головы к выходящей на улицу стене. Там, на подоконнике, сидел, нахохлившись, сизый голубь, вытягивая белую шейку, стучал клювом в стекло.
– Эге! – воскликнул Сашок. – Это Ванька!
– Какой Ванька? – засмеялась Василиса.
– Да мой Ванька! Он почти што кажный день прилетает, с Манькой вместе! А ее что-то нету! – встревоженно проговорил Сашок. Подойдя к полке, он отломил за занавеской кусок хлеба и направился к форточке.
– У него и Манька есть? – обрадованная этим маленьким событием, спросила Василиса.
– А как же! Конечно, есть.
Сашок, вскочив на скамью, опустил за форточку хлеб. Проголодавшийся голубь начал бойко клевать его. Тут же из-за наличника вынырнула такая же сизая, со степенным пузатеньким зобиком его подружка и тоже пристроилась к быстро уменьшавшемуся кусочку.
Они стояли рядом и смотрели, как весело ели и ворковали голуби, поглядывая через стекло розоватыми бусинками крошечных глаз.
Василиса взяла Саньку за руку и, обняв за плечи, прижала его голову.
Протяжно скрипнув, открылась и глухо хлопнула обитая кошмой дверь. Голуби вспорхнули и улетели. А Василиса с Санькой так и остались на месте как завороженные.
– Ах вот как вы милуетесь! – снимая папаху, проговорил вошедший Петр Николаевич. – Вы что же, уже успели поменяться носами? – Он внезапно вспомнил, как маленькая Маринка взбиралась к нему на колени, подставляя кончик носа, говорила: «Давай, тятенька, носами меняться». Это осталось в памяти на всю жизнь.
– Ты люби ее, Саня, уважай, – тяжело подбирая слова, заговорил Лигостаев. – Теперь она тебе будет как мать. А мать, сынок, слово святое! – Обернувшись к притихшей Василисе, продолжал: – Это теперь наш с тобой сын, и запомни, что если бы не Санька, то не видать бы мне ни тебя, ни белого света. Правду говорю! Когда-нибудь я все вам расскажу, только не сегодня. Сегодня не надо! Сегодня мы гулять будем. Эх, родные мои! – крикнул Петр.
Как и вчера, он подхватил Саньку на руки и бросил на нары, на кучу шуб. Поймал не успевшую увернуться Василису и – туда же. Потом накрыл визжавшую пару своим большим тулупом и отскочил к столу.
– Эх ты! – пищал Санька и, выскользнув из-под шубы, вскарабкался на печку. В Петра полетели старые валенки.
– Он что же, Саня, всегда у вас такой буйный? – выглядывая из-под тулупа, спрашивала Василиса.
– А ты знаешь, какой он силач?
– Да уж чувствую.
– Ты еще не знаешь, как он вчерась на воз меня кидал! – кричал с печки Санька.
Они так увлеклись, что не заметили, как мимо окон прошли Важенины и появились в избе в самый разгар баталии. Пыль стояла в кухне столбом, искристо плавая в солнечных лучах. Тлевшие в печи кизяки потухли, скамья свалилась, тушки куриные очутились на полу. Возбужденная, румяная, Василиса стояла на нарах на коленях.
– Ну и ну! – Захар Федорович снял черную барашковую папаху, осторожно отодвинул носком лакированного сапога старый, подшитый валенок, с удивлением разглядывал раскиданные по всем углам и по полу шубы, пиджаки, подушки и разный другой пыльный, залежавшийся на печи хлам, стараясь понять, что же стряслось в этом доме.
Санька спрятался за трубу и пыжился от смеха.
– Да тут никак целая баталия! – удивленно произнес Важенин.
– Это все он! – Санька выглянул из-за печки и прыснул в ладошку.
– Как так он? – начиная догадываться, в чем дело, усмехнулся Важенин.
– На кровать нас повалил и шубами заклал… – пояснил Сашок. – А мы тоже давай его чем попало… Да разве с ним сладишь!
– Ты тоже хорош гусь! – вытирая рукавом вспотевшее лицо, добродушно проговорил Петр. – Первый начал валенками кидаться…
– А этот есаул как сюда попал? – кивая на Василису, спросил Захар Федорович.
– Это теперь свой, нашенский, домашний, – лукаво поглядывая на Василису, сказал Петр Николаевич.
– Хорошо, когда свой, домашний! – подергивая рыжий, лихо закрученный ус, подмигнул Важенин, следя за стыдливо отвернувшейся Василисой. – А ведь настоящий есаул, убей меня бог! Такой бравый молодец! Здравствуйте, ваше благородие! Принимайте гостей!
Василиса не успела ответить, как распахнулась дверь и на пороге показался десятский – молодой, призывного возраста казак, сын Лучевникова Семен. Сотские и десятские дежурили в станице по очереди, чаще всего они назначались из будущих лагерников, приучавшихся к службе в качестве посыльных.
– Урядника Лигостаева к атаману, – искоса посматривая на Василису, проговорил десятский. О том, что Петр Лигостаев привез себе невесту, по всей станице уже судачили бабы. Знали и о скандале со снохой.
Петр и Важенин понимающе переглянулись и пожали плечами.
– Не слышал, по какому делу? – спросил Захар Федорович.
– Не могу знать, господин писарь! – Молодой казак застыл на месте и не сводил с Василисы глаз.
– Ладно, ступай. Скажи, что сейчас придет, – сказал Важенин.
– Слушаюсь! – Десятский неуклюже повернулся и исчез в дверях.
– Надо, наверное, идти, – сказал Петр Николаевич.
– Мы пойдем вместе. – Захар Федорович тоже встал.
Василиса испуганно смотрела то на одного, то на другого. Слово «атаман» для нее звучало жутко, в нем было что-то неумолимо грозное.
– Это надолго? – испуганно спросила она.
– Да нет, – успокоил ее Петр.
– Начнет петь Лазаря, – сказал Важенин. – Пошли.
– Нет, кум, ты уж останься тут, с ними. Я догадываюсь, в чем там дело.
– В чем? – спросила Степа.
– Сношенька моя, наверное, побывала и наплела всякой всячины, – проговорил Петр.
– Ты, кум, особо с ним не задирайся, – посоветовал Захар Федорович. – Объясни все, как надо, и на свадьбу позови.
– Шутишь! – усмехнулся Лигостаев.
– Вовсе нет! Скажи ему, будь, мол, отцом родным, в посаженые прошу, не откажи, и так далее… Он кочевряжиться начнет, а потом размякнет, как сахар в киселе.
– А вдруг согласится? Да я его портрет спокойно зрить не могу. Не понимаю, как это ты можешь с ним лясы точить! – сердито сказал Петр. – Он изведет нас так, что и жену разлюбишь после этого, – добавил он весело и успокаивающе кивнул Василисе.
– Для такого случая и стерпеть можно, – вставила Степка. – Я иной час терплю, терплю, когда он заявится, потом такое выверну, что у него усы, как на морозе, стынут… Хохочет!
– Ладно. Так и быть! Поклонюсь, – смирился Петр, чувствуя, что в словах кумы есть доля правды. – Вы тут без меня не скучайте. Я сейчас на коня и – мигом.
Лигостаев оделся и быстро вышел. Спустя минут десять он был уже в кабинете атамана и терпеливо выслушивал его нудную, назидательную речь.
– Ну, это сноху поучил… Ладно, скажем. Может, и за дело… А вот жениховство твое и якшанье на прииске со всякими стрикулистами ни в какие ворота не прет! Мыслимое ли дело казачьему уряднику на каторжанке жениться! Што, тебе невест мало? Вон у меня три, я бы старшенькую с моим почтением за тебя отдал, породнился бы за милую душу! Казак ты еще молодой и в силе, внучки бы пошли у меня по горнице топотать… Разлюбезное дело! А на прииски эти бунтарские ты бы у меня и носа не показал! Ну сам посуди, Лигостаев. Ить только недавно улеглась булга с твоей дочерью, ты новый крендель выкинул! Сноху измутузил, а у нее муж царю служит. Должен я за нее заступиться?
– Ее муж все-таки сыном мне доводится, – заметил Петр. – Я же объяснял вам, господин атаман, довела она меня. А после самому тошно стало…
– А ты думаешь, мне, атаману, не тошно каторжных у себя в станице иметь? – пропустив слова Петра мимо ушей, продолжал Гордей. – Про Шиханскую и то говорят, что ето не станица, а вертеп! Тут не казаки живут, а какая-то шайка разбойников! То офицеров убивают и привечают разных политических гостей… Вместо того чтобы лиходеев разных усмирять, они с бунтовщиками братаются, а молоденькие казачки от мужей чуть ли не из-под венца к конокрадам в полюбовницы убегают… Я прислан сюда для исправления разболтанного поведения казаков, а сам чего допускаю? А на прииске што творится? Главного управляющего кокнули разные там социалисты, а мне наказный атаман выговор зашпорил и отставкой грозит! Жил я у себя в Павловской, пять годов атаманом был, за ето время у меня ни одной лошади не украли, ни один паршивый арбузишка с бахчи не пропал, лесины самовольно никто не срубил, а тут что? Если все казачьи урядники на каторжанках переженятся, тогда на меня на самого надо кандалы надеть и в Сибирь упечь. Где ты только ее расчухал!
– Да у нее и дело-то пустяковое было, – попытался возразить Петр Николаевич.
– И што она, по-твоему, натворила? – прищурив глаз, подозрительно спросил Турков.
– Помещика кипятком ошпарила… Шестнадцать годов было девчонке, он любовницей ее вздумал сделать!
– Ни рожна ты не знаешь! Ножиком она его зарезала! Она с пеленок разбойница, а ты в жены ее себе взял… Ну, ум у тебя есть, Лигостаев, я спрашиваю?
Лигостаева подмывало встать, взять атамана за лацканы мундира и встряхнуть хорошенько. Но он, помня наказ Важенина не задираться, терпеливо выслушивал Туркова, еще не зная, что у него кроме Стешки накануне побывал новый начальник охраны прииска бывший войсковой старшина Печенегов и подробно обо всем информировал атамана станицы. Сейчас Турков нарочно послал за Филиппом десятского, чтобы войсковой мог встретиться здесь с Лигостаевым. Туркову давно хотелось столкнуть их лбами. Печенегова он презирал и боялся его разбойничьей репутации. Зная прошлое Петра, Гордей держал его на заметке и терпеть не мог за гордый характер. Турков отлично понимал, что у Печенегова с Петром старые счеты, после убийства сына – кровная вражда, которая должна неминуемо вспыхнуть. Хорошо бы разом избавиться от этих беспокойных людей!
– А ведь на тебя со стороны поглядеть, – продолжал Турков тоненьким, елейным голоском, – тихий вроде бы, умный казак. А выходит, что в тихом омуте не одни сомы, а и черти водятся…
– Омута-то, господин атаман, только черт и меряет… А я русский, крещеный, не грабил, не убивая… Может, на войне пришлось, так там сам бог велел…
– Я не об этом толкую, урядник Лигостаев. Мы што, ребенки с тобой, не понимаем, о чем речь идет! Русским языком тебе говорю, что не могу дозволить, чтобы ты сноху выгнал и заместо ее каторжанку привел… Брось ты ето несуразное дело и отправь мадаму сею подобру-поздорову! А не то мы ее по этапу отсюдова наладим…
Петр Николаевич насупился и почернел лицом не только от последних слов атамана, но еще и оттого, что мимо окон кабинета проплыла высокая, в темной черкеске и серой папахе фигура Филиппа Печенегова и повернула к парадному крыльцу.
– Не имеете права, господин атаман!
– Права, – тыча толстым, как колбаска, пальцем в потолок, заговорил опять Турков, – права, господин урядник, у господа бога на небе, а у нашего царя-батюшки и его верных слуг – на земле… Понятно тебе, Лигостаев?
– Нет, господин атаман, непонятно. Господь бог и на земле властвует, – возразил Петр. – Она мне уже жена и перед богом, и перед моей совестью! На мне крест есть! Я пришел к вам с добрым сердцем, чтобы просить вас посаженым отцом мне быть, а вы…
Петр Николаевич почувствовал, что слова его попали в цель. Турков неистово преклонялся перед старыми русскими обычаями и был фанатически религиозным человеком. Совет Важенина пригласить атамана в посаженые отцы пришелся очень кстати.
– Спасибо за честь, – разглаживая пестрые усы, смущенный неожиданным поворотом дела, поблагодарил Турков. – Когда же вы успели схлестнуться?
– Для этого, ваше сокородие, немного надо, – ответил Петр.
– Так-то оно так! – согласился Гордей Севастьянович, недовольно посматривая на вошедшего без доклада Печенегова. Такой вольности атаман никому не прощал. Придерживая наборный ремень на черной, с голубыми газырями черкеске, Печенегов прошел в передний угол, где стояла под знаменем атаманская, окованная серебром насека, и без приглашения сел на крашеную, с высокой спинкой скамью.
– Как же будет с моей просьбой, господин атаман? – чувствуя на себе жгучий взгляд войскового старшины, спросил Лигостаев.
– Еще раз бдагодарствую, во прибыть не могу, дела! – Гордей развел руки в стороны и откинулся на спинку кресла.
– Обидите, господин атаман, Захар Федорович просил, – нарочно, чтобы слышал Печенегов, настаивал Лигостаев.
Петр Николаевич видел, что первую, трудную битву он выиграл, поэтому действовал уверенно и смело.
– Извиняй, брат! Хоть зарежь, не могу; говорю, дела… – И, чтобы досадить так нахально вошедшему войсковому старшине, добавил: – Ступай с богом, как говорится, желаю тебе хорошего казака вырастить! Про сироту Саньку слышал, что ты его усыновить хочешь, ето тоже доброе дело, мне Важенин говорил… Будь здоров!
– С законненьким тебя или как поздравить позволишь? – с ехидцей в голосе спросил из угла Печенегов.
– Я по делу тут, господин Печенегов, и поздравления принимаю от тех, кто меня уважает и кого я сам почитаю, – сверкнув глазами, ответил Петр Николаевич.
– А за что тебя уважать прикажешь? – взмахнув широкими рукавами черкески, легко соскочив со скамьи, быстро проговорил Печенегов. Раздувая широкие ноздри и горбоносо морщась, с открытой издевкой продолжал: – Может, за то, что гадишь нашу казачью породу? Усыновлением сиротки грехи дочери хочешь прикрыть! Мы еще на сходе посмотрим, отдать тебе его или нет…
– Посмотрим… – медленно стаскивая с чубатой головы папаху и комкая ее в больших, мосластых руках, быстро проговорил Петр.
– Ну чего вы завелись? Место нашли! – испуганно пробурчал Турков. – Чего тут смотреть? Не вечно же мальчишке пастухом быть? – добавил Гордей Севастьянович.
– А может быть, я его сам взять желаю вместо Володьки, которого басурман с его дочкой убили!
– Врешь! – крикнул Лигостаев. – Он дочь мою опозорить хотел и коню под копыто попал!
– Молчать! – грохнул атаман по столу кулаком и вскочил. – Молчать! Марш на улицу!.. Там хоть башки друг другу поотрывайте, а здесь вам не базар, а присутствие! – Турков выполз из-за стола, схватил насеку и грозно пристукнул ею об пол. Это была его сила, власть, и давала она ему право на суд и полную неприкосновенность.
– Слушаюсь, господин атаман. – Петр надел папаху и взял под козырек. – Я готов защитить свою честь хоть на шашках, как угодно, но только в честном бою!
– А я, ты думаешь, не готов? – выступая вперед, сказал Печенегов.
– У тебя, Филипп, нет чести и никогда не было, – спокойно и дерзко ответил Петр. – Ты ее еще Куванышкиными косяками опозорил… Если не помнишь, так я тебе напомню. Молчал я много лет. Даже лучшему другу своему тогда не хотел говорить, а теперь всем могу рассказать, чего стоит твоя казачья честь… И как ты золото на спирт выменивал и тайно продавал его английской компании, тоже знаю… А может быть, напомнить тебе, как ты за моей дочерью от озера гнался?
Бледнея в лице, Печенегов присел на скамью и, ловя воздух, хватался рукой за голубые газыри. Турков, растерянно моргая глазами, ошалело смотрел то на одного, то на другого.
– Ведь я все-таки отец своей дочери, и она от меня ничего не таила… Помнишь, как инженер Петька Шпак предлагал тебе убить Суханова Тараса Маркелыча? Ты на него с кулаками набросился, а он револьвер в харю! Чего же ты потом не пришел к Гордею Севастьянычу – если у тебя была честь – да не заявил, на какое смертоубийство он подговаривал? Когда Тараса убили, ты на другой день с этим пакостным инженеришкой, с полюбовником твоей жены, водку глохтал, две недели потом запоем пил! Ведь ты знал и знаешь, чьих рук это дело, а молчал на суде. Видел я, как у тебя тогда скулы тряслись, хворым прикинулся… Саньку тебе! – Петр с каким-то в глазах затмением покачал головой и рассмеялся. – Ты сначала у него спроси! Да и не он тебе нужен, а моя башка! Но знай, что она у меня еще крепко сидит на плечах!
Печенегов вскочил, изогнувшись, как кошка, прыгнул на Петра. Лигостаев давно ждал этого и ударом в грудь отбросил его в угол.
Турков крикнул стоявших за дверью десятских. Они попытались схватить Петра. Особенно усердствовал молодой Катауров. Но Петр легонько оттолкнул их и, покачиваясь, как пьяный, вышел.
– Его не троньте, – проговорил атаман и, покосившись на сникшего Печенегова, добавил: – А етому господину, етому дайте отдышаться, водичкой напоите и проводите домой… Прихворнул он, видать, маненько… А может, лишнева выпил… Воскресенье сегодня, слава тебе господи!
Атаман надел папаху и, постукивая насекой, удалился.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Казаки станицы Шиханской жили в постоянной между собой вражде. По старому, давно укоренившемуся обычаю давали друг другу презрительные клички и прозвища. В центре станицы стояла большая кирпичная церковь со стопудовым колоколом. Две школы – мужская и женская. Вокруг церковной ограды была большая площадь. Здесь стояли дома самых богатых и зажиточных казаков. Прямо против церкви – дом священника, не собственный, а казенный, построенный на общественные деньги. Если поп оставлял приход, то покидал и этот дом. Являлся новый служитель, занимал его и жил в нем до будущей смены как полноправный хозяин. Священники в станице Шиханской менялись часто. Причины были одни и те же. Не ужился с богатой казачьей верхушкой – значит, пришелся не ко двору… Попов выживали всяческими способами, вплоть до бойкота…
Если замечали чрезмерную алчность или еще какие-либо неблаговидные поступки, созывали экстренный сход и в большинстве случаев выносили единодушный приговор и отказывали священнику в приходе. Сам по себе шиханский приход был доходный. В большие религиозные праздники и престольные дни поп с дьяконом и псаломщиком обходили каждый дом без исключения, служили молебен и кроме сбора в церкви за обедней и заутреней брали с каждого домохозяина наличными деньгами, кто сколько может, и натурой – пшеницей, овсом и просом. Следом за попом шла запряженная в телегу лошадь с раскинутым на наклесках пологом. Каждый богатый и бедный хозяин обязательно выносил пудовку зерна. В передке телеги стояла вместительная корзина, куда обычно на пасху складывались крашеные яйца. Потом попадья кормила ими свиней и кур и прочую домашнюю птицу. Общество засевало попу и дьякону несколько десятин овсом, пшеницей, просом и бахчевыми. Посев убирали казаки по установленной на сходе очередности. Солидный доход был от продажи свечей, лампадного масла, просфор, не говоря уже о многочисленных свадьбах, крестинах и похоронах. В станице было около четырехсот дворов, в большинстве своем – многосемейных. В каждом дворе, за редким исключением, по два-три сына и столько же дочерей.
В 1914 году, в начале империалистической войны, Шиханская выставила по первому призыву почти две сотни казаков, не считая тех, которые служили в регулярных, кадровых войсках. В гражданскую войну на коней садилось до пятисот человек крепких, отборных служак, умеющих – по тем временам – владеть любым оружием.
Священник и дьякон не только венчали молодых казаков и казачек, крестили младенцев, но и благословляли христолюбивое воинство атамана Дутова и адмирала Колчака… Исключением являлся во всем оренбургском казачьем войске священник Николай Сейфуллин. Ему вышла в жизни своя путь-дорожка и своя историческая линия…
К нему и прикатила сейчас Олимпиада Доменова. Прежде чем заехать к Петру Лигостаеву, захотелось ей исповедаться да и узнать, каким путем ей развенчаться с Авдеем. Жить с ним ей с каждым днем становилось невыносимее.
Сейфуллин только что отслужил обедню и успел плотно позавтракать. Увидев неожиданную, богато одетую гостью, засуетился было со вторым завтраком, но Олимпиада отказалась. Она путано объяснила ему, зачем приехала.
Священник слушал ее с нескрываемым удивлением, покусывая толстые губы, гладил густую, черную, как у цыгана, начавшую седеть бороду. Помолчав, спросил:
– О чем раньше-то думала, когда под венец шла?
– Мало ли что, по глупости… – не поднимая головы, ответила она.
– Это дело сурьезное… Ты подумай хорошенько. Исповедоваться сейчас не время… Тебе говеть надо… – посматривая на Олимпиаду, говорил отец Николай.
– Теперь не великий пост, – заметила Олимпиада, раскаиваясь, что заехала к этому крещеному татарину.
– А ты так, недельку помолись, а потом исповедоваться приходи…
– А это можно? – робко спросила Олимпиада.
– Можно! – кратко ответил батюшка.
Олимпиада раскланялась и вышла, забыв отдать приготовленный золотой пятирублевик…
Пока Олимпиада была у священника, гулявшему у дочери Авдею кто-то успел сообщить, что в станицу пожаловала его женушка. Доменов позвал Афоньку-Козу и приказал заложить в санки рысака. Новый дом Митьки Степанова стоял на окраине Шиханской, неподалеку от станичного управления. Накинув на плечи медвежью шубу, Авдей Иннокентьевич плюхнулся в санки и подкатил к дому Сейфуллина. Увидев сходящую с крыльца Олимпиаду, Доменов, растопырив широкие рукава шубы, проваливаясь в сугроб, пошел ей навстречу.
– Прикатила, орлица моя! Выздоровела!
Глаза его были радостные, пьяные. Щеки небритые. Почувствовав хриплое, свистящее дыхание мужа, Олимпиада остановилась и, презрительно сощурив дрогнувшие веки, сказала гневно:
– Уходи вон и не тронь меня!
– Да что ты, лапушка! Цветок души моей! Идем, сердце, к нам! – опешив от такой неласковой встречи, прохрипел Авдей.
– Глядеть на тебя, на супостата, тошнехонько!
Олимпиада с опаской обошла муженька сторонкой и, подобрав полы желтой меховой дохи, важно села в кошевку.
– Гони! Чего стоишь! – сердито крикнула она Микешке.
– Стой! – истошно заорал Доменов.
Подхлестнутые вожжами, кони рванули с места рысью и, обдав Авдея снежным вихрем, резво помчались вдоль улицы.
У дома Петра Лигостаева Олимпиада велела Микешке остановиться и завести лошадей во двор. Оглядываясь назад, она вышла из кошевки и скрылась в калитке. Встретив во дворе Саньку, она попросила его поскорее открыть ворота, а потом запереть их на задвижку.
Василиса и Степка первыми увидели в окошко лихо подкатившую к воротам кошевку и опасливо переглянулись. После ухода Петра тревожное состояние не покидало обеих.
– Это наша барыня! – заглянув в окно, полушепотом проговорила Василиса. Беспомощно поглядывая на своих новых друзей, спрашивала глазами, что ей делать, как быть…
– Она такая же барыня, как я персидский шах, – насмешливо сказал Важенин. Он тоже поднялся и смотрел в окошко из-за высокого плеча Василисы, стараясь угадать, зачем приехала эта приисковая гостья…
– Чего ее сюда принесло? – посмотрев на мужа, спросила Степа.
– А я почем знаю! – недоуменно пожимая плечами, ответил Важенин.
– Как мне ее встретить? Что говорить? – Василиса снова вопросительно на них посмотрела.
– Если с добром приехала, то приветим, а с худом – тоже найдем, что сказать, – проговорила Степа и подошла ближе к двери. Постояв немного, приоткрыла ее.
Важенин шагнул через порог и встретил гостью в кухне.
– Мир дому сему! – здороваясь с ним, громко произнесла Олимпиада.
– Милости просим! – за всех ответил Захар Федорович и провел гостью в горницу.
– Здравствуй, Степа! – стараясь быть приветливой, возбужденно проговорила Олимпиада, поедая глазами смущенную и покрасневшую Василису.
– Я к хозяину, по делу, – продолжала она кратко и сухо.
– Его нет. Но он скоро придет. Мы все ждем его с нетерпением, – ответила Степка. – Раздевайся. А то у нас жарко…
– Спасибо! И то правда! Я подожду его. Мне он очень нужен… – Гостья сняла платок и, шаря на груди рукой, начала расстегивать крючки. На гостье было длинное, из синего бархата, гладкое, без единой сборки платье, плотно обтягивающее высокую, стройную фигуру. На груди висела золотая, мельчайшей ковки цепочка с прицепленной к ней массивной брошью, изображавшей парусную яхту, в палубу которой был вделан крупный, цвета крови камень. Мачта и парус и все остальное было вылито из чистого золота.
– Ты прямо как королева Лимпиада Первая на Синем Шихане! – проговорил Важенин. – К тебе и прикоснуться-то боязно… Проходи, садись. Правда, у нас тут тронов нету, но для тебя найдем местечко первейшее!
– Ты все шутишь, Захар Федорыч! Еще как прикасаются… – Она покосилась на высокую, с большими подушками постель. Вспомнив ту далекую ночь, почувствовала, как огнем загорелись ее и без того розовые от мороза щеки…
– У тебя муженек… Ему самим богом положено!
– А-а! Что там муж! – с досадой в голосе отмахнулась Олимпиада, изучающе косясь на неподвижно сидевшую Василису.
– Неужто другие какие счастливцы находятся? – ввернул писарь и заставил всех покраснеть.
– Ты, Захар, хоть постыдился бы! – оборвала его Степа.
– Да пусть он поговорит. Я ить его шуточков вон уж сколько не слышала. Я и сама люблю веселое словечко молвить. Это вон к Полубояровым зайдешь, так там сплошь постные, староверские лица! Мне иной раз кажется, что они только и знают, что молитвы читают и бору молятся… А я, к слову сказать, такая грешница, что вовек не замолить мне грехов своих…
– Али уж очень грешна? – закручивая кончики рыжих усов, спросил Важенин.
– Очень, Захар Федорыч! – чистосердечно призналась она. – Ты вот насчет счастливчиков заговорил… Все, милый мой, говорят одни и те же речи.
Нервно натягивая лайковые перчатки на тонкие пальцы, Олимпиада умолкла. Много горечи накопилось в ее душе. В горнице весело плескался голубой от снега дневной свет. Через оконное стекло бил яркий солнечный луч, ласково тлея на синем бархатном платье гостьи и драгоценном рубине.
С желтым из кожи саквояжем в руках вошел Микешка. Поздоровавшись с гостями, смущенно косясь на хозяйку, спросил:
– Это куда деть? – Микешка показал глазами на саквояж.
– Пока поставь где-нибудь, – ответила Олимпиада.
Микешка поставил саквояж в угол, а сам вернулся к порогу. Из головы не выходили увезенные стражниками арестованные. На минуту в горнице установилось тягостное молчание. Микешке казалось, что о затее Олимпиады все знают и от этого чувствуют себя неловко. Встреча Олимпиады с Петром тоже не предвещала ничего доброго. Незаметно кивнув Важенину, Микешка вышел. Следом за ним направился и Важенин.
– Захар Федорович, – когда они очутились в сенях, взволнованно заговорил Микешка. – Кондрашова и Буланова стражники в Зарецк увезли.
– Эх ты черт! – Важенин достал кисет и начал торопливо свертывать цигарку. – Наказал же я с кумом… Ты это точно?
– Своими глазами видел. За второй крутенькой горкой, на разъезде встретились. Я Архипу успел свою папаху кинуть. Стражник мне плетью погрозил.
– Какую папаху? – спросил Важенин.
– Да свою, старую, а у меня вот другая, – смущенно показывая новую шапку, проговорил Микешка. – А где дядя Петр? – спросил он с тревогой в голосе.
– Атаман вызвал.
– Может, из-за Василия Михайлыча?
– Все может быть, – ответил Важенин и тут же поспешно добавил: – Степанида, наверно, пожаловалась. Дела, брат!
– Ишо есть одно дело, – сказал Микешка. – Липка свадьбу похерить хочет. – И подробно рассказал о замыслах Олимпиады, ничего не утаив из ее истории с Петром Николаевичем.
– А я сразу почуял, что она неспроста приехала, – проговорил Захар Федорович. – Ладно, пойдем в горницу, там будет видно.
– У вас вроде и свадьбой-то не пахнет, – когда они вошли, насмешливо сказала, поглядывая то на одного, то на другого, Олимпиада. – Один Захар Федорыч маленько пошутил, и тот притих… Может, я помешала?
– Зря говоришь, Липа! – заметил Важенин. – Мы хоть тоже гости, но люди свои. Пусть ты с царями знаешься… но мы тебя чужой не считаем. Думаю, что ты с чистым сердцем пришла, а не с чем-либо другим…
– Да уж не с пустыми руками приехала… Ну ладно! Раз приехала, то нечего в прятки играть… Невеста на нас работала – значит, и приданое наше… Уж не обессудьте, что бог послал… Дай-ка, Микешка, саквояж. Ставь вон на ту лавку и открывай! – приказала она.
Микешка отстегнул ремни. Кожаные края туго набитого сака раздвинулись. Сверху лежало роскошное дамское белье. Олимпиада взяла его и положила растерянной Василисе на колени. Потом вынула полдюжины простыней и столько же наволочек. Дальше шли платья, цветные сарафаны, затейливо вышитые кофточки, лифчики, большая, с кистями кашемировая шаль. Все это Олимпиада складывала на стол, в одну кучу, которая с каждой минутой становилась все больше и больше… Внизу, на дне вместительного саквояжа, лежало несколько отрезов какой-то прекрасной, неведомой в здешних лавках материи.