– Я тебе сейчас покажу Митревну, турок кривоногий. Я тебя распатроню!
– Да ты что, дрожжей налопалась? Молчать! – в свою очередь разъярился станичный.
– Он еще, Махмут, велит мне молчать, бесстыдник! Как только ты на детей будешь зенки-то бесстыжие пялить! Нашел, в чем меня обвиноватить… Да я… Сам-то сколько разов псаломщице подмаргивал, своими глазами видала…
– Да что вы на самом деле! – вытаращив глаза, смущенно пролепетал Турков. – Может, ета, вам приснилось чево?
– Тебе, наверное, приснилось, срам такой сочинил… Читай, Фроська, – приказала Митревна.
Бойкая курносая Фроська выступила вперед, запинаясь и глотая слезы, протяжным голосом начала читать дрожавшую в ее пальцах бумагу.
Это было длинное казенное прошение, написанное курьезным, витиеватым, но внушительным для неискушенных людей слогом. Документ был адресован архиерею. Казачий вахмистр Гордей Турков в уничтожительных выражениях обвинял Митревну в супружеской неверности и просил о расторжении церковного брака.
Вникая в суть услышанных им слов, которые с завыванием произносила то и дело сморкавшаяся Фроська, Гордей Севастьянович сначала растерянно моргал выпученными глазами, несколько раз внушительно крякнул, но как только услышал скорбную просьбу о разводе, ощетинил всклокоченные усы и раскатисто захохотал.
– Дуу-ррыы! Дурех-и-и-и! – приговаривал он. – Бабы дуры! Бабы дуры! Бабы бешеный народ, как услышат какую сплетню, и стоят, разинув рот! Подметной бумажке поверили, шалопутные, а? Вот свистульки, господи прости!
– Не подметная! А взаправдышная! И подпись твоя, супостат! – кричала надрывно Митревна. – Подойди полюбуйся на свои букашки! Расписался, словно муравьев на бумагу напустил. И кондибобер твой с закорючками! Что, съел?
Гордей Севастьянович, шагнув к дочери, выхватил бумагу и, взглянув на подпись, обалдел… Там стояла его собственная роспись с кондибобером и одному ему присущими завитушками вкривь и вкось…
Какой ход приняла дальнейшая домашняя битва, свидетельствовали вспухший нос, синие очки и примочка.
Все это подсунул ему на подпись Важенин, а Турков подмахнул, как обычно, не читая. И оскандалился на всю станицу. Виновных он так и не отыскал, зато сам читал теперь до семи потов все казенные бумаги, да еще и казаков заставлял перечитывать вслух по нескольку раз, и если кто-нибудь ему замечал, что бумага читана вчера, хрипло орал:
– Молчать!
При этом его седоватые усы, краса и гордость атамана, шевелились, как два песьих хвостика, и, в зависимости от настроения, то поднимались вверх, то опускались вниз.
Сейчас, поговорив с писарем, Турков вызвал в управление фельдшера Пономарева, учителя Артамона Шарова и священника Николая Сейфуллина на особый совет по поводу холеры.
Шиханский поп, отец Николай, по национальности татарин, в детстве воспитывался в доме Буяновых, торговал мылом, служил на побегушках. Никите Буянову пришла однажды в голову блажь, и он решил окрестить татарчонка в православную веру. Черномазый Ахметка превратился в Кольку, выказал вскоре недюжинные способности и по прихоти Пелагеи Барышниковой очутился в Оренбургской духовной семинарии. Успешно ее окончив, он начал кочевать из станицы в станицу в качестве новокрещеного священнослужителя. Но этот сын вольных степей был весьма свободолюбивого и вспыльчивого нрава, редко уживался со станичными атаманами, зато с казаками жил за милую душу. Бывало, как только выпьет в гостях, спляшет такого удалого трепака, что половицы загудят. Если же затянет вместе с казаками громовым голосом «Ревела буря», то даже лампы гаснут. Отец Николай не занимался никакими поборами, довольствуясь тем, что сами казаки приносили. Жил запросто, любил ходить по гостям, близко сошелся с писарем Важениным, с учителем Шаровым.
Когда Сейфуллин пришел в станичное управление, там уже были фельдшер Пономарев, Артамон Шаров и еще несколько казаков.
Важенин сидел за столом и строчил наказному атаману донесение о появлении в станице холеры. Увидев вошедшего священника, тоже любившего позлословить в адрес атамана, Важенин, здороваясь с ним, тихо сказал:
– Воззри, отец Николай, на усы сего воина…
К великому изумлению Сейфуллина, усы Гордея Севастьяновича сейчас были не седые, как обычно, а пестрые, как сорочьи крылья.
– Что это, Гордей Севастьяныч, произошло с вашими усами? – приглаживая черную бородку, спросил Сейфуллин.
– А что такое? – по привычке Турков тронул пальцами правый ус, но тут же, отдернув руку, поднес палец к носу, понюхал и, победно взглянув на попа, добавил: – Люблю, ета, когда деготьком пахнет… И чтобы вы знали, почтеннейший отец Миколай, чистый деготь – первейшее в нашей империи средство от холеры… Вот и фершал Василий Парфилыч подтвердить может.
– Ах, вот как! – басисто рассмеялся отец Николай.
Важенин не выдержал, хохотнул в бумагу, на которой писал, и разбрызгал с пера чернила. Улыбнулся и фельдшер Василий Пономарев.
Артамон Шаров, покусывая ногти, тряхнув косматой шевелюрой, сказал:
– Еще древние греки в городе Аллилуе паровозы им смазывали, да, говорят, и от запоя пользовались…
– Ну-ну! Замолола мельница. Я дело говорю, а он – греки… Объясни ему, Парфилыч, ты все-таки фершал и в етом деле больше его знаешь.
– Слыхал, люди пользовались, но самому испытать не довелось, – ответил Пономарев.
– А ты вот испытай, тогда узнаешь, – проговорил Турков, вытирая платком испачканные дегтем пальцы. – Так вот, значит, господа станичники… Холерища к нам в гости пожаловала… Нежданно, как говорится, негаданно… Что будем предпринимать? Для устрашения сей анафемской напасти, думается мне, ета, перво-наперво, как и наши предки, ета, делали, надо вспахать вокруг станицы две борозды и освятить их путем священного молебствия всем народом. Как ты полагаешь, отец Миколай?
– Можна, – с протяжным татарским акцентом сказал отец Николай.
– Далее, – энергично продолжал Гордей Севастьянович, – тебе, фершал, немедля придется навестить на Синем Шихане холерных братцев Степановых… Узнать досконально, в каком чувствии находится Ивашка и протчие родственники…
– Я сегодня собрался туда поехать, но пришел сотский и сюда позвал. После нашего совещания непременно поеду, – сказал Пономарев и, немного помявшись, продолжал: – Осмелюсь заметить, ваше благородие, насчет молебствия… При этой эпидемии большое скопление людей опасно…
– Надо врачей вызывать, а не такой чепухой заниматься, – заметил Шаров.
– Ты всегда анархию разводишь и всем перечишь, – перебил его Турков, не любивший учителя.
– Помилуйте, господин атаман! Это вы не хотите послушать здравого совета. Соберется толпа, как на торжество, а на самом дело плакать придется, – возразил Шаров.
– И заплачешь, – упорствовал Турков. – Как же без народу обойдешься? Ты думаешь, на чем пахать-то будем, на быках, что ли? Нет, голубь. В сабан девок запряжем и баб. Спокон веков так установлено. И ты мне тут, ета, со своими порядками не лезь. Кто тут атаман: я или ты? Пиши, писарь, приказ. Десятские пусть объявят, чтобы завтра собраться у церкви, разобрать хоругви, иконы, и пойдем молиться все сообща. Наказному атаману донеси, какие, ета, нами принимаются меры и так далее…
Снова в разговор вступили фельдшер Пономарев и Артамон Шаров. Битых два часа они пытались доказать атаману, что безрассудно устраивать сборище во время эпидемии.
– Я, ваше благородие, о молебствии не спорил бы, но, кто знает, вдруг и среди наших жителей уже есть больные, они могут заразить и здоровых людей, – мягко увещевал фельдшер.
– Как, ета, они могут заразить? – упорствовал атаман. – Ежели кто захворал, на кой черт ему по станице шляться! Кто захворает, свозить их в одно место и там лечить…
– Даже московский генерал-губернатор во время эпидемии приказывал разгонять толпу. Вся торговля была прекращена. А вы нарочно народ собираете, – говорил Шаров.
– У московского губернатора свои порядки, а у меня свои. Может, он был такой же безбожник, как и ты. Конечно! Быть молебствию! А тебе, молодой человек, с богом спорить не советую…
Он говорил нудно и долго, разбудив в Шарове желание поиздеваться над его глупостью, но помешал быстро вошедший Спиридон Лучевников. Крайне взволнованный, он неуклюже взял под козырек, поедая глазами атамана, проговорил:
– Осмелюсь сообщить, ваше бродье! В станице обнаружен разноситель заразы, вот провалиться на этом месте…
– Какой разноситель, где? – тараща на него выпуклые глаза, спросил Турков.
– В анбаре Петьки Лигостаева, собственными глазами видели, привезен из степи, вроде скелета, живую кровь из блюда пил…
– Ты, Лучевников, случаем, не тово?.. – атаман постучал себя пальцем по лбу.
– Присягу могу принять, Гордей Севастьяныч. Надо немедля посылать сотских…
– Что за ерунда! – разводя руками, проговорил Шаров, с недоумением посматривая на длинную фигуру Спиридона.
– Тут что-то совеем несуразное, – пробасил отец Николай.
– А кто подсмотрел такую картину? – подняв от стола голову, спросил Важенин.
– Люди подсмотрели…
– Какие люди? Толком говори! – рявкнул атаман.
– Агашка Япишкина видела и клялась, как он из блюда пил, а чья кровь, не знаю… Может, баранья, может, и…
Тут Шаров не выдержал и громко расхохотался. Большей сплетницы, чем Агашка Япишкина, в станице найти было трудно. Но все же атаман Турков, выслушав путаное и сумасбродное донесение Спиридона, приказал Важенину направить в амбар Петра Лигостаева сотских.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Слух о появлении холеры проник во все дома. Хозяева запирали ворота на все задвижки, рисовали на дверях и косяках кресты и старались не выходить на улицу. Станичная молодежь перестала петь песни и играть на гармошках. Старушки, нашептывая молитвы, ходили из угла в угол и кропили стены святой крещенской водой, ею же поили ребятишек.
Окутанная ночным мраком станица, словно ожидая чего-то страшного, притаилась, затихла. В избах мелькали редкие огоньки, лениво тявкали собаки, иногда со зловещим завыванием скрипела рассохшаяся дверь, гремели на закрывающихся ставнях железные болты.
Содержательница тайного кабачка, торговавшая хмельной уральской бузой, Агашка Япишкина весь день разносила по избам всякие сплетни и небылицы по поводу появления холеры, всюду совала свой длинный рябой нос и своими речами вгоняла суеверных казачек в холодную дрожь. Поздно вечером, возвращаясь от кумушки, она сквозь редкий плетень заметила во дворе Лигостаевых огонек и прильнула глазами к дырке. Освещая лампой с закопченным стеклом под ногами, Петр Николаевич вел по двору незнакомого бородатого человека, что-то тихо говорил ему и несколько раз упомянул слово «холера». Агашка, сотворив молитву, прижала ухо к плетню, даже слегка оцарапала щеку, но больше ничего не расслышала. Она видела, как Лигостаев вместе с бородатым вошли в каменный амбар. Минуты через две Петр Николаевич вернулся обратно и притворил за собой дверь. Из щели по двору тонкой струйкой прорезалась полоска света и упала за плетень.
«Что за оказия такая? – подумала Агашка. – Запер человека в амбар и цепок, кажется, накинул». Шинкарку одолевал страх и нестерпимое любопытство. Зная, что лигостаевский пес Полкан убежал за казаками в ночное, она, недолго думая, ухватилась за осиновый кол, осторожно, чтобы не повиснуть на плетне, перевалила через него свое располневшее тело и тихо, словно блудливая кошка, подкралась к дверной щели. Там, на высоко взбитой постели, лежал бородатый и худой человек. У Агашки от страха екнуло сердце. Самое жуткое было то, что этот похожий на мертвеца дядя хлебал из белой эмалированной миски какую-то красную, похожую на кровь, жидкость и закусывал белой пшеничной ватрушкой. Иногда отламывал кусок мякиша и макал в миску.
Агафья бросилась от амбара прочь и напролом полезла через плетень. Зацепившись за кол, она распластала юбку до пояса и, трясясь от ужаса, замертво свалилась в канаву…
В этот момент, как она потом рассказывала, сзади кто-то крепко схватил ее за ногу, пытался завязать подол на голове, но она будто бы так лягнулась, что «тот» завизжал и начал лаять по-собачьи.
– Чую, милые, смертушка моя пришла, хочу закричать, а не могу. В горло-то вроде кто тряпку засунул, а в глазах мельтешит все этот кащей и кровищу лакает… Не иначе, он и есть самый холерный заразитель. Откудова он взялся? Зачем к Петру пожаловал? Петр-то и сам на басурмана смахивает, а Маришка его в шароварах щеголяет.
Первому она все это рассказала Спиридону Лучевникову, пришедшему к ней утром выпить бузы. Тот сначала не придал ее болтовне никакого значения, уехал в табун, но потом подумал и, вернувшись, решил заявить о происшествии станичному атаману.
Не успели Лигостаевы пообедать, как во двор явились сотские и понятые, велели открыть амбар, обшарили закрома и увели Василия вместе с Петром Николаевичем в станичное управление.
Арестованных атаман Гордей Турков ожидал в станичном управлении. Он был в фуражке с голубым околышем и с болтавшейся на толстом боку шашкой. Свирепо покручивая хвостик пожелтевшего от высохшего дегтя уса, он, тыча пухлым пальцем, говорил писарю Важенину:
– Что же ето такое, Захар Федорович, может быть? Неужто он в самом деле кровь жрал?
– А по-моему, Агашка сдуру наплела. Но, между прочим, Гордей Севастьянович, мне доподлинно известно, что тощим людям медики велят употреблять бычью кровь. Очень пользительно. При вашей комплекции, конечно…
– Ну, что за погань говоришь, Захар Федорович. Стошнит… А еще георгиевский кавалер, – укоризненно покачал головой Турков и брезгливо сплюнул в открытое окошко.
Сидевшие на молодом осокоре воробьи, всколыхнув листья, улетели в ясное, безоблачное небо. Наступал ласковый прохладный вечер. Только иногда порывами налетал еще не остывший суховей, швыряя в открытые окна поднятую прошедшим табуном пыль. Важенин собрался на рыбалку, но атаман помешал, прислав за ним рассыльного. Теперь поездка на Урал сорвалась окончательно: надо было составлять протокол о появлении неизвестного человека. Чтобы убить время и насолить атаману, Важенин продолжал свои рассуждения:
– Хорошая, здоровая кровь разве, ваше благородие, это погань? Со мной, например, была такая история. Когда меня, раненного, в Маньчжурии вытащил и спас один солдат… Помните, я об этом рассказывал?.. Доставил он меня сначала в какую-то китайскую фанзу, а там ихний лекарь дал мне хлеба с сырым мясом и свежую лошадиную кровь.
– И ты мог употреблять?
– Как молочко пил… Целебнейшее средство!
– Странный у тебя, Захар Федорович, скус… Ета надо иметь натуру… Ты, говорят, даже кобылятину с киргизами трескаешь?
– С превеликим удовольствием кушаю!
– Да ето же грешно!
– А вот отец Николай говорит, что лошадь самое чистое животное; куры, например, и свиньи черт знает в чем копаются…
– Отец Миколай, прости господи, сам бывший киргизец…
– Ну, это уж вы зря попрекаете, Гордей Севастьянович. Отец Николай такой же крещеный, как и мы с вами, и церковную службу знает превосходно.
– Он и трепака с казаками откалывает за мое почтение, ваш отец святой…
Сотский ввел в управление Петра Николаевича Лигостаева и Василия.
Увидев худого, желтолицего человека с гладко выбритой головой, Важенин, стараясь припомнить что-то, медленно поднялся и уперся руками в край стола.
Василий тоже измерял его зорким, упорным взглядом. Он сразу узнал казака.
– Здравствуй, Важенин, – раздельно проговорил Кондрашов. Печальная улыбка засветилась на его исхудалом лице, словно говоря: «Вот и встретились. Принимай незваного гостя».
Только сейчас, когда Важенин услышал этот голос, вгляделся в устремленные на него серые улыбчивые глаза, память воскресила вдруг темную маньчжурскую ночь и высокие стебли гаоляна, больно хлеставшие по раненым ногам. Небритый, в грязной шинели солдат тащил его на спине, а он, Важенин, обхватив руками крепкую шею стрелка, стонал и скрипел от боли зубами. Потом они сидели у костра. Солдат поджаривал на углях мясо убитой лошади и рассказывал казаку, как и за что он попал в арестантские роты.
– Здравствуй… Михаил! – растерянно ответил Важенин.
– Ты что… знаешь его? – поворачивая толстую шею к писарю, спросил атаман.
– Встречались!.. – Важенин дрожавшими пальцами перебирал на столе бумаги и кидал быстрые взгляды на своего маньчжурского товарища.
– Вы забыли, господин Важенин… Меня зовут Василием, – выручил его Кондрашов.
– Откудова пожаловать изволил, любезный? – постукивая тяжелой ладонью по эфесу казачьего клинка, спросил атаман, настораживаясь и дивясь такому странному знакомству его писаря. – Кто таков будешь?
– Административно-ссыльный, ваше благородие, – твердо ответил Василий и, не спуская с Важенина пристальных глаз, уверенно добавил: – Вид на жительство, выданный Пермским полицейским управлением, вручен господину Важенину.
Захар Федорович скомкал на столе какую-то бумагу и чуть не до крови закусил губу.
Петр Николаевич ничего не понимал. Василий запросто сказал ему, что паспорта у него нет.
– Где его документ? И почему мне вовремя не доложено? Ты мне, господин Важенин, ети кренделя выкидывать брось! Получил какую бумагу, изволь доложить, кого еще черти принесли ко мне в станицу!
– Да ведь с этой холерщиной, ваше благородие, все из головы вылетело, – торопливо роясь в столе, разыскивая несуществующую бумагу, оправдывался Важенин, мучительно соображая, как выйти из этого нелепого положения.
– Наверно, я дома оставил этот документ… А встречались мы с господином… простите, запамятовал…
– Кондрашов, – подсказал Василий.
– С господином Кондрашовым мы встречались вчера, временно я его на квартиру определил.
– А не упомнишь, что там писано в етом распоряжении?
– Как всегда… все по форме, – неопределенно ответил писарь.
Турков, немного поостыв, уразумел, что положение облегчается: не нужно составлять протокол, наряжать подводу и посылать конвойного, да еще в такое время, когда в станицу нагрянула холера… С опаской посматривая на исхудалое лицо Василия, он спросил:
– Чем хвораешь-то, любезный?
– Лихорадкой…
– Ага! Лихорадкой, значит, ета, еще ничего… А то поглядеть, больно уж тощой. Только прямо тебе скажу, что для лихорадки у нас климат неподходящий. Степь, жара…
Атаман словно в подтверждение своих слов вытащил из кармана широченных шаровар пестрый платок и стал вытирать вспотевшее лицо. И вдруг, как бы невзначай, спросил:
– А кровь тоже от етой болести пил?
– Какую кровь, ваше благородие? – удивленно пожал плечами Василий.
– А ты не отпирайся… Видели вчерась, как ты ложкой хлебал и куски макал…
– Да вы шутите, господин атаман!
– Зачем же… не шутим… В щелочку видели, ета, вот у него в анбаре, – показывая пальцем на Петра Николаевича, говорил дотошный атаман. – Чего тут отпираться-то… Нам очень любопытно знать…
– Куски макал?.. – Василий, вспомнив свой вчерашний ужин, рассмеялся. – Нет, господин атаман, смею вас уверить, кровопийцей никогда не был. Плохо разглядели… Ел я вчера обыкновенный свекольник, потому что десны больны.
– Так точно, ваше благородие, можете жену мою спросить, она сама приготавливала, – подтвердил Петр Николаевич, удивляясь, кто мог подсмотреть такие подробности.
– Свекольник! – вскакивая с места, крикнул Турков. – Ах ты, сучка рябая, едрена корень! Свекольник, значит?
Василий и Петр Николаевич, улыбаясь, снова подтвердили это. С толстых губ атамана срывались по адресу Агашки Япишкиной и Спиридона Лучевникова самые бранные слова.
– Эту язву, Агашку, бузницу, – она, говорят, стерва, в бражку табак подмешивает и протчее зелье, – выпороть! Слышишь, Захар Федорович?
– Слышу, – облегченно вздыхая, отозвался Важенин.
– Пусть сотский даст ей горячих, а Афонька-Коза (так прозвали вестового атамана казака Афоню) пусть ее за ноги подержит. Я ей, охальнице, из спины кровь пущу, чтобы людей не булгачила…
Истощив запас сочных слов в адрес шинкарки, Турков приступил к допросу Кондрашова:
– Значит, административно-ссыльный! Те-екс… Политический?
– Да, господин атаман, политический.
– Ты так отвечаешь, любезный, будто гордишься етим…
– Каждый думает по-своему.
– А ты не торопись. Судился за что?
– Совсем пустяки…
– По пустяшным делам не судят. Чего натворил?
– Малость покуролесили… Забастовки… сами понимаете, обидели народ, пулями встретили…
– Нехорошо говоришь, господин Кондрашов, нехорошо. Там бунтовщики были… Вот видишь сам, до чего дошел, на покойника похож, – укоризненно покачал головой атаман и, повернувшись к писарю, спросил: – По бумаге-то где ему проживать велено?
– В пределах Зарецкого уезда, – посматривая на Важенина, вставил Василий.
– Так точно, в пределах Зарепкого уезда, – машинально подтвердил Важенин.
– Наш уезд большой. Почему ты выбрал именно мою станицу? В самую несусветную глушь забрался… Поехал бы куда-нибудь в Кумак али в Таналык, там и речки и леса, а у нас лес далеко, одна голая степь да курганы с сусликами.
Атаману вовсе не хотелось иметь у себя этого политического ссыльного. Кондрашов отлично понимал мысли станичного и, чтобы успокоить его, сказал:
– А вы не тревожьтесь. Я здесь долго не задержусь. Немножко оправлюсь и дальше поеду, лучшее место искать…
– Ну и с богом! А то, что ето за житье выбрал, да еще хворый… В случае чего, я могу и подводу… У тебя прогон-то казенный али как?
– Был казенный и даже с харчами… Только вот, когда заболел, ямщик забыл вернуть бумагу.
– Ишь подлец какой! Ты, Захар Федорович, устрой ему все, как полагается по закону, – и с богом! Да не забудь, прикажи всыпать етой Агашке…
Успокоенный мирной развязкой и вспомнив о горячем пироге с линями и о молочном телке, которого только вчера зарезал Афонька, Турков грузно поднялся с кресла и отправился ужинать.
– Король! – после ухода атамана проговорил Кондрашов. – Настоящий степной султан, владыко… Ну, спасибо тебе, оренбургский казак Захар Важенин, спасибо. Теперь по-настоящему здравствуй. Вот как пришлось встретиться…
Они шагнули друг другу навстречу и обнялись.
Освещенные солнечным закатом, они долго стояли посреди управления, вспоминая свою первую встречу на полях Маньчжурии.
Вечером в доме Петра Лигостаева собрались Важенин, фельдшер Пономарев, учитель Артамон Шаров и Кондрашов.
Маринка, склонив на плечо гладко причесанную голову, внимательно прислушивалась к разговору.
– А на ком, вы думаете, царская власть держится? На ваших казачьих клинках… Вы ее охраняете…
– Не могу согласиться, – горячо возражал Пономарев. – Среди казачества тоже есть прогрессивные, так сказать, люди…
– Есть, только очень мало. И те больше всего любят играть в демократию, как мальчишки на улице играют в войну. У мальчишек хоть и мордобой случается, а ваши прогрессисты, как только дело доходит до хорошей стачки, – в кусты, а уж ежели с оружием в руках, то и не ищи в них союзников… Они будут возмущаться, что станичники отхлестали нагайками рабочих-забастовщиков или расстрелом петербургской демонстрации, будут ратовать за исправление «исторической несправедливости», как вы, господин Пономарев, наверное, ратуете за казачьи права на землю… А разве смоленский крепостной не гнал Наполеона с русской земли в тысяча восемьсот двенадцатом году? А сколько он получил земли?
– Вы сознательно умаляете заслуги казачества! – вступился Артамон Шаров. Сын крупного уральского солевара, он учился в университете, был исключен за принадлежность к анархическому кружку, после чего отец предложил ему заняться варкой соли, но Артамон отказался и вот уже два года учительствовал в глухой станице, общаясь с ссыльными революционерами и пытаясь внушить им программу свержения царизма вооруженными силами казачества. По этой фантастической программе вся Русь должна быть реорганизована по принципу вольной Запорожской Сечи…
– Кто завоевал Сибирь? – доказывал Шаров. – Ермак с казаками. Кто держит форпосты от азиатских набегов? Казаки – на Урале, в Сибири, на Кавказе, в Крыму… Кто поднимал против власти грандиозные восстания? Опять-таки казаки: Емельян Пугачев, Иван Болотников, Степан Разин… Как можно не учитывать такую реальную воинскую силу?
– Сейчас это самая реакционная сила, господин Шаров. Вы забываете о классовом расслоении казачества. Вспомните, кто предал Степана Разина и Емельяна Пугачева в руки царских палачей? Казачья головка. Им не по пути было с беднейшей частью казачества. Ваша программа – это демагогия, авантюризм. Как только началась в России революция тысяча девятьсот пятого года, царское правительство сняло с фронта казачьи полки и повезло в глубь страны подавлять волнения рабочих и крестьян. Скажи, Важенин, разве это не правда?
– Так было. Это всем известно…
– Вы ищете на теле казачества только черные пятна, – упорствовал Артамон.
– Не на всем казачестве. Одна часть защищает свою сытую, жирную жизнь, не думая о другой. Вот на землях оренбургского казачества открывается много золота… Войсковое управление взимает с приисков поземельный сбор. У вас сотни тысяч плодородной земли лежат нетронутыми, а русский мужик боится износить лишние лапти. Нету в бюджете мужика лишних десяти копеек; лыка надрать негде: лес принадлежит помещикам, здесь – казакам. А вы ведь лаптей никогда не носили. Вот вы, господин Шаров, учительствуете. Скажите, сколько учеников-казачат продолжают получать образование в средних и высших учебных заведениях?
– Немного, – ответил Шаров.
– Да, очень немного. Если не считать редких случаев, когда дети казаков учатся в кадетских корпусах. Но это дети все той же атаманской верхушки. Сколько у вас в станице офицеров, вышедших из среднего казачества?
– Нет ни одного. Единственный на всю станицу офицер – Печенегов. Так он из дворян, – сказал Важенин. – Офицер из простых казаков – это редкость. Может подвиг совершить, получить кресты…
– А почему? – спрашивал Василий. – Почему власти не готовят офицерские кадры из среднего казачества? На это имеются причины политического порядка. Образованный офицер из бедной казачьей семьи – ненадежный защитник царского престола, не пойдет он хлестать нагайкой рабочих и мужиков. Здесь высшее офицерство придерживается принципа классового отбора. Тут им нужны вот такие разбойники – вроде вашего атамана… У него только плеть на языке! Дай ему волю, он половину людей в Сибирь загонит. Он достаточно сыт для этого и глуп, как баран на торжище, не понимает, что его тоже могут пустить на студень. А время-то к тому идет…
– Мы не против образования, – заметил Шаров. – Надо уподобиться вашему барану, чтобы не понимать этого. Ну, а интеллигенцию, которая живет и работает среди казачества, вы тоже относите к реакционной части?
– Слишком ее мало, чтобы о ней говорить. Может быть, вы считаете интеллигенцией горных инспекторов, совладельцев торговых фирм и компаний? Конечно, среди них есть даже люди с высшим образованием, они рекомендуют себя почтеннейшей публике демократами, сторонниками каких-то реформ, а по существу, это самые махровые эксплуататоры. К какой классовой категории их причислить, по-вашему, таких людей?
– Вы, разумеется, читали Ленина. Я вот тоже читал несколько его брошюр. Программа Ленина по аграрному вопросу является односторонней. Казачество никогда не поддержит такой программы…
– Ленин и его партия рассчитывают на поддержку рабочего класса и беднейшего крестьянства, – твердо ответил Василий.
Анна Степановна внесла дымящееся блюдо с пельменями и поставила на стол.
Важенин разлил водку в рюмки. Протыкая вилкой пельмень, усмехаясь, сказал:
– Вот она, сытая жизнь…
– Когда дует суховей, не о пельменях думать приходится, а лишнюю дырку на ремне прокалываешь, чтобы потуже подтянуть, – сказал Петр Николаевич. Ему не понравилась фраза о сытой жизни. У большинства казаков пельмени готовились только на заговение, перед постами, да в особых случаях – для гостей.
– Не у всех, не у всех… Это мы тоже знаем, – словно угадав мысли хозяина, заметил Василий.
Наблюдая за гостем, Маринка дивилась его неутомимости. Ведь прошел пешком тысячи верст, от далеких сибирских рудников; изнуренный голодом и лихорадкой, казалось, сохранил одну кожу и кости… Первые трое суток он только ел, пил кумыс и спал. Но уже на четвертый день попросил принести ему сапожный инструмент, быстро и ловко починил себе сапоги, исправил Гаврюшке гармонь, перебрал два седла, а Маринкино переделал заново. При этом Василий так умел рассказывать разные истории и бранить царя, что у Маринки захватывало дух.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
После многочисленных хлопот по закупке материалов, инструментов и найма рабочих, после многих крючкотворных условий, которые пришлось подписать с разными поставщиками и маклерами, Матвей Никитич, крепко подгуляв, поздно ночью вернулся домой и не помнил, как его уложили в постель… Под утро ему приснился такой дурной сон, что, проснувшись, он вцепился обеими руками в волосы и, чтобы скорей очухаться, дважды стукнул себя кулаком по голове, да так крепко, что громко охнул. Снилось ему, будто венчался он с Пелагеей Даниловной у протоиерея отца Евдокима и, когда тот надевал ему венец, Матвей Никитич показал попу кукиш, потом будто выдернул ему клок волос из рыжей бороды и, мало того, плюнул в дымящееся кадило… А главное, когда целовал невесту, то у нее оказались такие длинные усищи, что у него запершило в горле…
– Кто там живой! Дайте квасу! – крикнул он. – Приснится же такая мерзость!
Облегченно вздохнув, почесывая волосатую грудь, он начал вспоминать события вчерашнего дня. После кутежа в трактире «Урал» бешено гонял рысака по городу, потом плясали в номерах Коробкова с девками… «Срам-то какой, помилуй бог; вот был бы жив родитель да узнал… Слышал там разговор, что Пелагеюшка наняла нового конторщика, ну и бог с ней, может, успокоится… Никак этому ходячему гробу-бухгалтеру дал сто рублей, дурак старый, но тот умен, черт, хотя и тощеват, такие бумаги пишет – молитвы!»