Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оракул петербургский. Книга 2

ModernLib.Net / Современная проза / Федоров А. / Оракул петербургский. Книга 2 - Чтение (стр. 15)
Автор: Федоров А.
Жанр: Современная проза

 

 


Последовательно стали исповедоваться и все остальные участницы большого совета. Татьяна Леонидовна – по профессии адвокат – попала в сергеевский альков, как кура во щи, родила год назад от скоротечного сексуального раунда Сергееву сына. Ни о чем не жалеет, только недоумевает, куда же пропал "отец родной". Сейчас рожала дите от своего законного мужа, которого не любит (даже ненавидит и презирает!), но продолжает тянуть лямку супружества: "за неимением гербовой, пишем на меловой".

Сабрина была сдержаннее всех, потому что имела возможность упиваться своим величием. Она единственная – законная супруга Сергеева, родившая ему законного наследника. Однако в честной компании высокомерие не одобрялось и зарубежную героиню быстро поставили на место!

Когда Сабрина сообщила печальную новость о трагической гибели Сергеева, то наступило гробовое молчание. Такого поворота никто не ожидал! Чувствовалось, что переживания по поводу потери "кормильца" были искренними! К текущему моменту очень подходили слова Юлия Цезаря: "Человек должен знать об окончании дела до того, как оно закончится". Сабрина воспроизвела по памяти предсмертную записку Сергеева и обещала желающих ознакомить с подлинником после выписки из роддома. "Да и, вообще, нам стоит дружить домами" – было ее заключение.

Поворковав еще немного, женщины, придавленные бременем откровений и трагическим известием, разошлись по "рабочим местам". Каждой было о чем подумать!.. Почему-то вспомнилась сентенция, выраженная одним местным олигархом, не надолго запрыгнувшим на арену официальной политики. Он не успел сплясать до конца даже вступление к своей депутатской чечетке. "Англичанин уходит, не попрощавшись, еврей прощается, но не уходит"! Вообще, что-то мистическое чудилось во всей этой истории, но и реальность основательно ударяла локтем в поддых.

Женщины явно грустили, было замечено на вечернем обходе, что и у строгой к себе и окружающим Ковалевой глаза на мокром месте. Да,.. какая женщина оставит неиспользованной возможность тихо поплакать – сама с собой, находясь в тепле, лежа в постели, ощущая тягостное, но, чего греха таить, приятное чувство сопричастности к медицине!

Сабрина, перебирая кусочек архива, напоролась на сергеевский "шедевр", адресованный любимому писателю, которому и раньше посвящал некоторые литературоведческие мысли и выводы. Назывался опус – "Пародии на грустные рапсодии". Только сейчас, пожалуй, Сабрина прониклась истинным пониманием мотивов сопереживаний будущему великому писателю, которые, безусловно, имели место в душе Сергеева. Она перечитала стихотворение несколько раз: в нем под явным внешним ерничеством пряталось уважение и признание талантов. Заметны были и понятийные, философские параллели. Сабрина, насладившись ощущением сопричастности к литературным откровениям, передала "Рапсодии" своим новым подружкам:

Конечно, был он избалован,

в себя влюблен и очарован

своей персоной выше крыши -

отсюда в голове и «мыши».

Себя считал спортсменом, снобом,

уверен был: во всем подкован!

Имел, бесспорно, он таланты,

как все лихие дилетанты.

"Не родись красивым,

а родись счастливым"!

Надежен будет Ваш покой

в особняке Большой Морской.

Когда Вас холят гувернеры,

все объясняют, и готовы

наставники английской масти

вновь разевать глаголов пасти,

не трудно выявить уменье

к английскому стихосложенью.

Но грянут годы испытаний:

безденежья, трущоб, скитаний.

И горе – страшное, большое -

овладевает всей душою.

Здесь важно выжить, не сломаться,

найти себя, не растеряться.

Но не каждый может

вылезать из кожи!

Так создается человек -

поэт, писатель, имярек.

Наш поднадзорный был умел

и натворил немало дел:

стихи, романы и рассказы,

да всякие еще проказы.

Он наследил в литературе

так веско, словно по натуре

был всемогущий диверсант,

способный выбросить десант

в любой стране, в любом народе -

слова стояли в нем на взводе.

Все разрешает нам Создатель!

Но явится в свой час приятель -

любезный, грустный антипод:

он тянет к смерти весь народ.

Сперва подкинет славный брак -

в восьмом десятке будет рак!

И погубил дни их в суете

и лета их в смятении.

Обычное приходит окончанье:

больница, церковь, отпеванье,

для жизни новой назиданье – потомкам скучным оправданье!

Прошло последнее кормление, новоиспеченные матери, посвященные в сабринины откровения, теперь смотрели на чмокающих малышей грустными глазами, словно прогнозируя дальнейшие повороты их судьбы. Подружки искали в обликах своих новорожденных сходные с Сергеевым черты. Затем последовало утомительное выстаивание в очереди для гигиенических процедур: необходимо отмыться от лохий, поменять подкладную пеленку, обустроить свою зудящую, болящую промежность до утренней побудки. Как там поется: "Но жизнь продолжается вновь"! Каждая из подружек что-то шептала себе, уже на ходу – в процессе подмывания и переодевания,. забываясь в дреме, в полусне. Сабрина диктовала себе ритм сновидений Псалом (77: 36-37): "И льстили Ему устами своими, и языком своим лгали пред Ним; Сердце же их было не право перед Ним, и они не были верны зову Его". Безусловно, у любой женщины на планете Земля, а особенно в той ее части, которая зовется Россией, были основания искать защиту от невзгод. Многие находили ее в крепком и верном муже, но еще большему числу женщин приходилось искать ее за широкими спинами сыновей.

По такому же подобию искал защиты будущий великий писатель, разбору творчества которого посвятил многие годы Сергеев, оставив в наследство Сабрине свои краткие записи. Искал подобной защиты в семейных узах и сам Сергеев потому, что память о материнском тепле, ласке, заботе, податливости и упругости, питательности груди этой самой близкой женщины врезается глубоко в сознание любого ребенка и проносится им, как клише самых ценных поведенческих мотиваций, через всю жизнь. Сыновья, мальчишки вставали на защиту Родины во время многочисленных воин. Тем самым они окружали заботой старость своих прародителей. Повзрослевшие дочери, если, конечно, они нормальные существа, тоже обеспечивали заботу и защиту своим матерям-старушкам, отцам-старичкам.

Но, наверное, самое главное достоинство такой защиты состояло в том, что стареющий человек ощущал себя нужным на этой земле и это поддерживало его на последней жизненной дистанции, когда здоровье уже основательно пошатнулось, а тяга к борьбе за жизнь, за место под солнцем уплывает все дальше и дальше – в небытие! Но был еще и Наивысший Защитник всех сирых, к которому нормальные люди обращаются с почтением постоянно: Боже! Будь милостив к нам и благослови нас; освети нас лицем Твоим, дабы познали на земле путь Твой, во всех народах спасение Твое. Да восхвалят Тебя народы, Боже, да восхвалят Тебя народы все!" (Псалом 66: 2-4).

Тетрадь третья:

Отчаяние

Теперь уже наш добрый знакомец – БВП продолжал бурную писательскую деятельность. Практически без передышки после написаний "Защита Лужина" он создает новый шедевр – "Отчаяние". То ли защита, выдуманная автором, не помогла, то ли по другим мотивам, но накатилось на писательскую голову отчаяние. И то сказать, такое название нового романа наводит на мысль, что в Датском Королевстве – гниль! Однако не будем спешить колотить новые горшки, да еще в чужой посудной лавке, а постараемся пересчитать черепки от старых сосудов. Можно ли считать благополучной жизнь человека, родители которого, не успев собрать мало-мальски годные и достаточные для большой семьи материальные ресурсы, как от гиены огненной (т.е. от пролетарской революции) бежал на чужбину? Следует помнить, что и сам побег изобиловал различными сопутствующими пертурбациями. Разумный человек, особенно много путешествующий, ответит однозначно – нет, нельзя!

События и настроения, женитьба и увлечения, тотальное безденежье терзали душу и трясли, как грушу, эмигранта первой волны, то есть БВП. Тот, кто способен к аналитическому мышлению и не склонен душиться спазмами от прилива эмоций по поводу удачных, оригинальных словесных экзерсисов, заявит с апломбом: "Романы пишутся кровью"! Все происходит через разрывы эпикарда, миокарда и перикарда, не говоря уже о тонкой, нежной интиме малых и крупных кровеносных сосудов отяжеленного литературной задачей сердца.

БВП был истощен, загнан в угол, он запутался в потребностях доказывать самому себе, жене, близким, читающей и пишущей публике, что он, однако, не верблюд. Человек – это звучит гордо: и если уж БВП не Бог в литературе, то хотя бы его помощник, ловкий стряпчий!

Трудно встретить иного писателя, у которого практически все произведения были бы так переполнены неудачей, суетностью, бесперспективностью. Отсюда формировались и изливались, словно гной из вялого нарыва, болезненный сарказм, черный юмор, животная грусть, истерические бури литературных героев. Вполне закономерно, что все шло к тому, чтобы из-за острова Буяна выплывало, как мрачное, пугающее близкой грозой, облако – гнетущее отчаяние.

Врач склонен предположить, что собака зарыта именно на том кладбище. Любые, в том числе и собачьи, болезни имеют первопричину – они известны психиатрам. Недуг сей имеет звучную, почти как у породистой таксы, кличку – "Генетика". Осколки различных людских пород были так перемешаны в БВП известными стараниями предыдущих поколений, что нет оснований сомневаться в возможности попадания биологического порока на базальный уровень. Стигматы его очевидны: два дяди (по материнской и отцовской линиям) – гомосексуалисты; да и один из собственных, родных братьев рано стал на тот же скользкий путь. Нет, нет, здесь не приткнулось в уголке глаза исследователя ханжество. Все как раз наоборот: вполне можно разделить мнение мудрых индусов о том, что гомосексуалисты имеют особый (третий) пол, что и выводит их в разряд приближенных к Богу. Однако же – к Богу, а не к людям, не к простым смертным, среди которых приходится жить, писать для них книги хотя бы для того, чтобы прокормиться.

Разорванный генетический континуум, как позвоночный столб, из которого вылущили несколько сегментов, превращает субъекта уже в объект – вдребезги разбитый, функционирующий по остаточному принципу – это своеобразная социальная инвалидность. Можно спорить о степени и стадии ее выраженности, но нельзя исключить ее присутствие в судьбе конкретного человека. Многое к тому же зависит от того, на каком уровне повреждение. Травматологи знают: перелом первого шейного позвонка приводит, как правило, к смерти в первые сутки, второго – на вторые… Почти то же и с генетическими связями: хороши будут потомки от тех первопроходцев, которые испортили свою генетику на уровне Каина и Авеля: доминирование каиновой биологической связи заметно исказит всю последующую родословную. Наверное, у БВП были более поздние (по генетической линии) повреждения того континуума, идущие не от времен сотворения жизни на земле. Посмотрим, как он сам оценивает диалектику даже собственной, весьма короткой жизни: "Мы с тобою так верили в связь бытия, но теперь оглянулся я, и удивительно, до чего ты мне кажешься, юность моя, по цветам не моей, по чертам недействительной". Естественно, человеку дано видеть не дальше собственного носа – потому у БВП обзор близорукий, сугубо личный, интимно-центрический. Что означает сие откровение очевидно: обстоятельства жизни разорвали связь времен даже в течение одного явления метущегося человека на Земле. Так надо ли сомневаться в существовании разрывов генетического позвоночного столба.

Сдается, что какие-то въедливые червячки шевелились в душе БВП от рождения: отсюда грусть, раздвоенность, потеря пульса жизни, то есть счастья. Такие метаморфозы проглядывают, практически, в каждом произведении, у каждого героя. Перешагнув через семьдесят пять лет жизни, уточним финал, уготованный Богом для БВП – он был безрадостным. Смерть от тяжелого онкологического заболевания настигла его, прервав переплавку литературного мастерства в мудрейшую профессиональную идеологию. Идеология та крушила заурядные жизненные догмы, свободу творчества ставила на колени, требовала сознательного ухода от наслаждения мирскими радостями здесь, сейчас, на Земле. Грустные глаза поэта, обращенные вовнутрь – это, скажем откровенно и может быть цинично, как это водится у медиков, стигматы онкологической смуты, внесенной путем неудачных генетических комбинаций. Позволим себе такое, может быть очень уж медицинское, объяснение. Именно так ведет руку препаровочный нож, обозначая самый точный диагноз – диагноз патологоанатома. Никаких вторых мнений быть не может. Приговор вынесен окончательно – обжалованию не подлежит!

Ко всему сказанному прочно лепится и учет особенностей писательского творчества, главная задача которого отражать эмоциональную динамику жизни твоего поколения. Историки перепасуют в будущее формальные данные: где, сколько, когда жило тех или иных людей и сколько они провели воин друг с другом и прочее? Но какие эмоции, понятия, душевные переживания испытывали при этом те люди остается за кадром истории. Восполняют тот пробел художники слова, способные более-менее правдиво писать о близком – о своих соотечественниках. Именно такой материал ценен, если он вовремя фиксируется и переносится в своих книгах писателями.

Когда Мережковский, Алексей Толстой, Даниил Гранин пишут исторические романы о Великом Петре, то заранее можно сказать – будет написано вранье! Совершится лишь описание очередной "версии" – не более того! "Познай себя!" – призыв древних обозначал главное свойство человека, его неспособность даже к самоанализу. Где уж тут познать такую глыбу, как Петр I, окруженную мало понятными современным поколениям людьми – единомышленниками великого человека, тайными и скрытыми врагами и прочим людом. Вот и получалось: Мережковский косил в свой угол, в котором в эпатажной позе корчила из себя сверхчеловека Зинуля Гиппиус (жена писателя-историка); обжора и лизоблюд Толстой со своей колоколенки, низко приклонив голову перед Великим Учителем, обозревал деяния Петра Великого; Гранин предлагал иной взгляд, – как сам он заверял, взгляд инженера, строителя. Но никто из перечисленных писателей не мог знать, понимать и правдиво отразить истинные эмоции, переживаемые далекими поколениями, великой личностью, принадлежавшей другой эпохе. Все эти писатели предложили современникам для потребления свои откровенные заблуждения. Получилась кособокая историческая не правда!

Судьба уберегла БВП от подобных творческих заблуждений. Он решительно избегал проникновения в ему не подвластное. Но переживая жизнь своих героев – современников, аналогов по душевной динамике, органично спаянных с самим автором, – БВП обрекал себя на злейшее самоистязание! Когда приходилось хоронить главного героя, то следовало умозрительное прохождение через все "программы", установленные велением Господа Бога на сей случай. Это тоже самое, что умирать самому, да не единожды! Познать "отчаяние" можно только попав в полосу аналогичного тумана, либо индуцировав близкое состояние в писательской отзывчивой душе.

Извечный философский, да и медицинский тоже, спор: что первично, а что вторично? Этот спор заедает и нашу гипотезу. Но, смеем надеяться, только покусывает ее, не круша полностью. И подтверждение тому находим в стихах БВП, рассматривая их с непривычной позиции: "Каким бы полотном батальным ни являлась советская сусальнейшая Русь, какой бы жалостью душа ни наполнялась, не поклонюсь, не примерюсь со всею мерзостью, жестокостью и скукой немого рабства – нет, о нет, еще я духом жив, еще не сыт разлукой, увольте, я еще поэт". Смелость и твердость – это ответственные и достойные качества. Они, бесспорно, тоже генетически закреплены, но выбраны были из другого набора. Эти сильные заряды отлеживаются до поры до времени в другом патронташе. Ясно, что фигура БВП неоднозначна, что в душе его таилось и добро и зло, – следствие бурления прогрессивной и регрессивной генетики.

Вина БВП очевидна, он сам разоблачает себя в романе "Отчаяние": "Зеркала, слава Богу, в комнате нет, как нет и Бога, которого славлю. Все темно, все страшно, и нет особых причин медлить мне в этом темном, зря выдуманном мире". Вера в бога – это зеркало души, это яркий факел, разгоняющий любую тьму. Но, если нет Бога в душе, то нет и зеркала перед глазами, отражающего все негативные стороны твоего характера, поведения, мыслей, нет и освещения. Сказано в Писании: "Начало мудрости – страх Господень; разум верный у всех, исполняющих заповеди Его. Хвала Ему пребудет вовек" (Псалом 110: 10).

Можно ли идти на суд Божий, ожидая благополучного для себя решения, с таким запасом святотатства: "Но беспокоиться не о чем. Бога нет, как нет и бессмертия, – это второе чудище можно так же легко уничтожить, как и первое".

Из первой порочной посылки рождается уже целая теория, система взглядов, за которую ребенку просто шлепают по губам, ну а взрослого наказывают по-взрослому – болезнью, горем близких, смертью. Никак иначе нельзя расшифровать коварные сомнения, переложенные БВП из своей головы в уста главного героя: "Вот в чем затор, вот в чем ужас, и ведь игра-то будет долгая, бесконечная, никогда, никогда душа на том свете не будет уверена, что ласковые, родные души, окружившие ее, не ряженые демоны, – и вечно, вечно, вечно душа будет пребывать в сомнении, ждать страшной, издевательской перемены в любимом лице, наклонившемся к ней".

Искажение образа бытия, как следствие плохой мыслительной оптики, развивается и дальше. Споткнувшийся на софизме и истерическом атеизме, автор продолжает калечить и своих литературных героев, вбивая, как гвозди в живое тело, а затем распиная на позорном кресте идеологическую галиматью: "Если я не хозяин своей жизни, не деспот своего бытия, то никакая логика и ничьи экстазы не разубедят меня в невозможной глупости моего положения, – положения раба божьего, даже не раба, а какой-то спички, которую зря зажигает и потом гасит любознательный ребенок – гроза своих игрушек". Ну, а если простой человек не может подскочить на собственных ногах, взмахнуть руками и полететь, как птица, то разве это трагедия. В том заключается всего лишь одно из простых доказательств относительности человеческих возможностей, явно и заранее ограниченных Творцом. Для чего же из-за очевидного впадать в невероятное и поднимать голос, срывающийся до жалкого ребячьего писка, на Бога?!

В головах современников, к сожалению, так много понятийного мусора, что добавлять к нему еще и осколки своих ошибочных представлений будет уже явным перебором, кощунством, если угодно, над истиной, правдой, справедливостью. Иначе получится так, как предрекал БВП в одном из своих стихотворений с претенциозным заголовком "Поэты": "А мы ведь, поди, вдохновение знали, нам жить бы, казалось, и книгам расти, но музы безродные нас доконали, и ныне пора нам из мира уйти". В этом заверении кроется феномен сопереживания автора с теми, кто попал в мясорубку страшных социальных потрясений, – это все живые и обобщенные эмоции, имеющие, по отношению к правде жизни, большую цену!

Вместо масштабных полотен БВП часто создавал лишь оригинальные поделки, в которых, слов нет, демонстрировалась филигранная писательская техника, но жизневеденья, философии заключалось всего лишь на ломаный грошик. Беды в том нет. В конце концов у каждого писателя свой масштаб, своя тема. Да и материальное состояние могло заставлять суетиться, искать способа создания окупаемых романов. Но зачем же подправлять великолепный пирог обильным количеством яда: цианистого калия, например, для умерщвления человека достаточно и минимума. Поэтому, видимо, тема родины, эмиграции звучит в романах БВП, как писк комара, уже пришлепнутого ладошкой Вождя всех народов.

Однако душевной энергии, поэтической чувствительности у него, как у поэта, было достаточно для того, чтобы создавать по величине маленькие, но по духовному заряду сильнейшие шедевры, – как взрыв атомной бомбы, подложенной под большевизм и тотальную дебильность, воспитанную всеми этими авантюристами – соратниками по партии. Например: "Кто меня повезет по ухабам домой, мимо сизых болот и струящихся нив? Кто укажет кнутом, обернувшись ко мне, меж берез и рябин зеленеющий дом?", вот еще другое: "Людям скажешь: настало. Завтра я в путь соберусь. (Голуби. Двор постоялый. Ржавая вывеска: Русь.)", или такая ностальгическая печать: Однажды мы под вечер оба стояли на старом мосту. Скажи мне, спросил я, до гроба запомнишь вон ласточку ту? И ты отвечала: еще бы! И как мы заплакали оба, как вскрикнула жизнь на лету… До завтра, навеки, до гроба – однажды, на старом мосту…"

На фоне творческих парадоксов, наивных заблуждений трудно удержаться от констатации того, что душа БВП была изломана основательно: толи он платил по счетам предков-греховодников, толи набирал актив собственной греховности? Но хрен редьки не слаще! За то и другое приходится платить великой ценой – мучением! Но все были уже давно предупреждены: "Безрассудные страдали за беззаконные пути свои и за не правды свои; от всякой пищи отвращалась душа их, и они приближались ко вратам смерти" (Псалом 106: 17-18).

БВП предложил поучительную формулу: "Смешон пожилой человек, который бегом, с прыгающими щеками, с решительным топотом, догнал последний автобус, но боится вскочить на ходу, и виновато улыбаясь, еще труся по инерции, отстает". Всматриваясь, конечно, только под очень определенным углом зрения, в литературные мытарства, удачи и неудачи БВП, ловишь себя на мысли, что эту формулу он припас для себя, на всякий пожарный случай. К счастью, в его доме пожара не случилось, может быть потому, что и дома собственного не было. Но не был он бодрячком, ловкачом и удачливым, каким всегда стремился казаться, – грусть и печаль были его верными спутниками! Теми же болезнями страдали герои его романов.

Любые поиски мотивации сюжетных и характерологических феноменов "Отчаяния" натыкаются еще на один секрет: дуэт близнецов, чем-то похожих, но, вместе с тем, очень разных, должен иметь авторское опосредование. БВП, безусловно, мог и не осознавать до конца мотивацию именно таких параллелей. Но они подпирали его острыми шипами из неспокойной памяти, переполненной трагическими или жалкими картинами побега из России.

Иначе откуда появилась такая примечательная сентенция: "У всякой мыши – свой дом, но не всякая мышь выходит оттуда" В хвост этой покалеченной мыши пристраивается другое живописное заключение: "Воробей среди птиц нищий, – самый что ни на есть нищий. Нищий". В ту же копилку умещается и дань воровскому пафосу: "Кража – лучший комплимент, который можно сделать вещи".

Разве можно сомневаться в адресе ходкого замечания по поводу облика двойников, которое БВП украсил великолепной сценической оправой, привлекающей внимание и, вместе с тем, отвлекающей от самого "бриллианта": "Кажется у Паскаля встречается где-то умная фраза о том, что двое похожих друг на друга людей особого интереса в отдельности не представляют, но коль скоро появляются вместе – сенсация". Здесь проглядывается самоуничижение и органическая связь каких-то тайных пружин и мостиков. Попробуем разобраться в том!

Фабула романа проста: главный герой – осколок российского быта вынужден жить в Германии; ему порядком надоел его деловой, социальный статус, и он задумывает детективную операцию – пристрелить случайно встреченного двойника (как бы себя) и наслаждаться новым своим образом. Герой давно неудовлетворен жизнью и потому в сердцах замечает: "Никак не удается мне вернуться в свою оболочку и по-старому расположиться в самом себе, – такой там беспорядок: мебель переставлена, лампочка перегорела, прошлое мое разорвано на клочки".

Тем не менее, он себя самого оценивает относительно высоко: "По утрам я читаю и пишу, – кое-что может быть скоро издам под новым своим именем; русский литератор, живущий поблизости, очень хвалит мой слог, яркость воображения". Здесь, видимо, автор заодно, мимоходом "легонечко медведя толк ногой". Баран лягает копытом, скорее всего, Ивана Бунина (хотя это только версия). Это добавляет поэзии и самомнения, корректируемого иронией: "Я ощущал в себе поэтический, писательский дар, а сверх того – крупные деловые способности, – даром что мои дела шли неважно".

С высоты такого удобного холма главный герой награждает бойкими характеристиками героев второй линии. К своему двойнику он относится крайне пренебрежительно, а заодно и ко всему людскому племени. И вот доказательства: "Людская глупость, ненаблюдательность, небрежность – все это выражалось в том, между прочим, что даже определения в кратком перечне его черт не совсем соответствовали эпитетам в собственном моем паспорте, оставленном дома".

Далее следуют конкретные пощечины: "Его имя было Феликс, что значит "счастливый". Фамилию, читатель, тебе знать незачем. Почерк неуклюжий, скрипящий на поворотах. Писал он левой рукой". Все у этого несчастного плохо, – даже пишет левой рукой. Все плохое говорится как бы в оправдание приговора: да он годен лишь для того, чтобы его пристрелить в лесной глуши. Потому и письма его подвергаются беспощадной критике: "Как часто случается с полуграмотными, тон его письма совершенно не соответствовал тону его обычного разговора: в письме это был дрожащий фальцет с провалами витиеватой хрипоты, а в жизни – самодовольный басок с дидактическими низами".

Отсюда и веское заключение: "Да, страшная встреча. Вместо нежного, маленького увальня, я нашел говорливого безумца с резкими телодвижениями…"

Главный герой – раскованный поэт, потому, нисколечко не смущаясь, он бросает в атмосферу несколько правдивых слов о своей матери, нежно лаская при этом себя: "Я мог бы, конечно, похерить выдуманную историю с веером, но я нарочно оставляю ее, как образец одной из главных моих черт: легкой, вдохновенной лживости". Маму из томной, с веером в руках особы он низводит до простой, грубой женщины "в грязной кацавейке". Где здесь фантазерство поэтическое, а где лживость эстетическая: кто родитель скабрезной истории о матери – герой или автор? "Какой ужас… хорошенькое освещение под монпансье. Да и вообще – зачем говорить о таланте, вы же не понимаете в искусстве ни кия".

Однако, есть ли смысл удивляться эстетической трепке, заданной Феликсу, если он уже давно приговорен на закланье, или матери, которая почивает в тиши, на кладбище. Рядом проживает нежное, наивное существо, как все жены (особенно, в воображении мужей-рогоносцев!). Может ей отдается дань растоптанного восторга? Читаем и призадумываемся: "Она малообразованна и малонаблюдательна. Мы выяснили как-то, что слово "мистик" она принимала всегда за уменьшительное, допуская таким образом существование каких-то настоящих больших "мистов", в черных тогах, что ли, со звездными лицами. Единственное дерево, которое она отличает, это береза: наша, мол, русская". Характеристика достоинств подруги продолжается в том же духе: "Нет тайны гармонии ей были совершенно недоступны, и с этим связывалась необычайная ее безалаберность, неряшливость". Итог подобных рассуждений должен быть истинно русским. Так и получилось: "Я иногда спрашиваю себя, за что, собственно, ее люблю, – может быть, за теплый карий раек пушистых глаз, за естественную боковую волну в кое-как причесанных каштановых волосах, за круглые, подвижные плечи, а всего вернее – за ее любовь ко мне".

Литературоведу, возможно, было бы интересно разобраться в том, кто были те модели (а их, конечно, было несколько), с которых автор списывал примечательные портреты. Может быть, сестра Ольга, встретившая в штыки женитьбу БВП на еврейке и никогда не отступившая со своей позиции? Может быть, та прекрасная русская женщина, зашифрованная БВП под именем Нина? Или он нырнул в глубину – к первой любви, к Валентине, шифруемой именем Татьяна? Таких "или" можно насчитать множество, но не в том вопрос. Примечательно замечание героя, вообще, о женщинах: "Женщины… – Но что говорить об этих изменчивых, развратных существах…"

Приближение к кульминации ознаменовалось откровением БВП с женой по поводу замысла всей операции, рискованной авантюры. Обозначим психологические переливы лишь некоторыми штрихами, принадлежащими, естественно, герою романа, то бишь автору: "Я глотал слезы, я всхлипывал. Метались малиновые тени мелодрам". Жена, конечно, вела себя глупее некуда: "Лида обхватила мою ногу и уставилась на меня своими шоколадными глазами". Нужно помнить, что для писателя самая ласковая возможность отмстить обидчикам заключается в творчестве: всех врагов можно вывести на чистую воду, публично или заочно осудить, казнить изощренно или помиловать. Плацдарм для самоутверждения не ограничен, и БВП, естественно, не пропускает такие подарки судьбы.

Легко отыскать и выделить две забавные параллели, которые прекрасно работают "на понижение" трагизма, на юмор, как средство психотерапии (точнее, эстетикотерапии). Первое бьет в детство: "Поговорим о преступлениях, об искусстве преступления, о карточных фокусах, я очень сейчас возбужден". Затем легким движением руки мастера затвор автомата передергивается назад, экстрактируется использованная гильза, и новый убийственный заряд досылается в патронник. Затем пуля летит в неведомое, тайное, сексуальное: "Мы никогда не целовались, – я не терплю слякоти лобзаний. Говорят, японцы тоже – даже в минуты страсти – никогда не целуют своих женщин, – просто им чуждо и непонятно, и может быть даже немного противно это прикосновение голыми губами к эпителию ближнего".

Безусловно, все эти вирши в большей мере поэтические игрушки, пристебы, ибо трудно поверить в то, что столь эмоциональный субъект, как БВП, способен так основательно застревать на "поцелуе". Откуда же тогда выплывает базис-пароход для последующего "скабрезного" романа про очаровательную нимфетку, покорившую весь мир?! .Детали же берутся из личной жизни и никак не иначе! К тому же этот писатель способен так однозначно, категорично выносить суждения о вопросах более сложных, чем слюнявый поцелуй. Правда такие рассуждения уже, как говорится, из другой оперы: "Самоубийство есть самодурство. Все, что можно сделать, это исполнить каприз мученика, облегчить его участь сознанием, что, умирая, он творит доброе дело, приносит пользу, – грубую, материальную пользу, – но все же пользу". Но то, что он поднял эту тему, свидетельство смелости, способности поднимать брошенную перчатку для ответа на вызов смертельной дуэлью.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24