Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первые радости (№2) - Необыкновенное лето

ModernLib.Net / Историческая проза / Федин Константин Александрович / Необыкновенное лето - Чтение (стр. 43)
Автор: Федин Константин Александрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Первые радости

 

 


Но он не дал ей договорить:

– Постой! Ответь на один только вопрос, глядя на меня – ну, смотри, смотри на меня! – веришь ли, что я никогда не знал такого нераздельного обожания, как к тебе?

– Но это же мучительно – заставлять говорить, о чём я не могу!

– Не можешь? Постой, постой отвечать! Хорошо. Я подожду. Я буду ждать. Я терпелив, о, я терпелив, – с горечью сказал Цветухин.

– Я не буду испытывать ваше терпенье, – сказала она в приступе подмывавшего её упрямства.

– Погоди! Никакого решения! Ничего окончательного. Ты убедишься сама. Ты увидишь, ты оценишь потом это переживание.

У неё дрогнул подбородок, и нельзя было понять – подавила ли она улыбку или сейчас заплачет.

– Переживать… и потом повторять переживания, – проговорила она будто самой себе.

– Нет, в невинном сердце немыслима такая жестокость! – с отчаянием вздохнул Егор Павлович и сильнее сдавил её руки.

– Пустите. Слышите? Слышите – стучат! – крикнула она, вырываясь и отбегая.

Она прислушалась и вышла в сени. К воплям вьюги ясно прибавился нетерпеливый гулкий стук. Как только она отодвинула запор, дверь сама растворилась, кто-то ступил в сени, и в тот же миг Аночка догадалась, что это Кирилл.

– Я запру. Ступай, простудишься, – сказал он охрипшим от ветра голосом.

Она бросилась в комнату. Цветухин стоял, заслонив собою окно, как-то по-военному подтянувшись. Она подняла руку, словно подготавливая его к неожиданности, но рука тотчас опустилась. Извеков уже входил в комнату.

Он с трудом расстегнул шинель закоченевшими пальцами. Снег пластами вывалился из складок его рукавов. Он стукнул сапогами об пол, бросил шинель, взглянул на Аночку, на Цветухина и попробовал улыбнуться. Лицо его, залубеневшее от мороза, багрово-красное, осталось неподвижно.

– Нет, товарищи, я не согласен! Это самый настоящий февраль!

Он наскоро подал обоим ледяную руку, отошёл к железной круглой печке и обнял её, прижавшись всем телом. Он пробыл в этом положении несколько секунд и повернулся к печке спиной.

– Ты заждалась, Аночка? Сердишься? Я был в Военном городке. По дороге спустила шина. От самого кладбища пешком.

– От самого кладбища?! – повторила она за ним и оглянулась на Цветухина, точно призывая разделить с ней изумление и испуг.

Егор Павлович вдруг продекламировал:

– «То, как путник запоздалый, к нам в окошко застучит…»

Он незаметно отвёл руку за спину, постучал в окно и сделал вид, что прислушивается к чему-то таинственному.

– Это вы? – тихо спросила Аночка.

– Это я, – испуганным шёпотом ответил он. – А ты разве ждёшь ещё какого-нибудь путника?

Кирилл засмеялся. Быстро нагнувшись к самовару, он сдунул золу с крышки, поднял его и перенёс на стол:

– Хозяйничай, Аночка!

– Продрог, да? – спросила она, оживляясь, и опять поглядела на Цветухина с таким выражением, что, мол, судите сами, как все у нас с ним запросто!

Кирилл предложил Цветухину присаживаться к столу, но Егор Павлович отказался: ему пора идти, он ведь заглянул к Аночке на минутку – узнать, не заболела ли она.

– Заболела?

– Она должна была явиться на читку и не пришла. Прежде с ней этого не случалось.

– Что же ты молчала? – сказал Кирилл. – Назначили бы нашу встречу на другое время.

Все трое переглянулись, и – для всех троих неожиданно – Аночка выскочила в другую комнату и захохотала, как пойманная на проказе озорница.

На лице Егора Павловича опять появилась очевидная обида, – он в такие минуты слишком выпячивал нижнюю губу и брезгливо припечатывал её к верхней.

Подавляя улыбку, Кирилл сказал:

– Вы не очень давайте Аночке своевольничать. У неё к этому наклонность есть.

– Да, в ней ещё что-то детское, – осуждающе проговорил Цветухин. – Конечно, непосредственность – драгоценное качество. Но одной непосредственностью искусство не создаётся. Искусство – это больше всего труд, труд, труд (он рассерженно выдавил из себя в третий раз – труд!). Оно требует человека нераздельно. Личная жизнь должна быть отодвинута на задний план, подчинена (он чуть не со злобой рассёк это слово на кусочки – под-чи-не-на!) делу художника, если он хочет служить искусству. Это надо принять, как закон.

– Я разделяю ваш взгляд, – серьёзно, а вместе с тем как бы насмешливо сказал Кирилл. – И очень вас прошу не поступаться этой требовательностью в отношении к Аночке.

Он сделал паузу. Брови его тяжело оседали, он не сводил глаз с Цветухина.

– То есть, чтобы в личной жизни Аночки не случилось ничего в ущерб труду. Особенно в моё отсутствие. Если я уеду.

Аночка вышла из другой комнаты. Она держала лист бумаги, и рука с этим листом медленно опускалась, вторя каждому маленькому неслышному шагу.

– Если уедешь? – тихо спросила она.

Он не нашёл решимости сразу ответить правдиво и пошутил:

– Ну да, если мне придётся уехать, то какому же ещё наставнику тебя поручить?

Она почувствовала его уклончивость и – по-прежнему насторожённая – улыбнулась.

– Вот вы меня оба браните. А я работаю гораздо лучше не когда меня бранят, а когда хвалят. Можно, Егор Павлович, я похвастаюсь, а?

Она дала Кириллу бумагу.

Это была старательно расписанная кармином, гуммигутом, лазурью благодарственная грамота, поднесённая Луизе Миллер бойцами кавалерийского отряда (Аночка уже целых семь раз сыграла в клубе свою единственную роль). Составители грамоты обошлись с полюбившейся артисткой по обычаю, применяемому к покойникам, – они восхваляли её достоинства так щедро, как будто она уже никогда больше не могла подвести своих песнопевцев. Они писали, что её игра объяснила им, как терпели бедные люди от издевательства монархической власти. Они уверяли, что такие замечательные представления, как «Коварство и любовь», ещё крепче закалили их волю к победе над буржуями. Они называли товарища А.Т.Парабукину несравненной, глубокой, яркой и заявляли, что хотя некоторые из них уже дважды смотрели спектакль, но готовы смотреть ещё много, много раз. И они звали А.Т.Парабукину и других товарищей артистов поехать с ними на фронт. «Вы будете нам показывать своё пролетарское искусство, а мы будем дорубать до смерти гадину Деникина!» И почти у каждой подписи почитателей Аночкина таланта были сделаны приписки: «До скорого свидания», «Приезжайте к нам на фронт» и даже – «Даёшь Ростов!».

Кирилл с удивлением всматривался в причудливые росчерки вдоль и поперёк бумаги, изучая особый смысл, которым дышала сердечная и простодушная грамота. Потом он достал из кармана карандаш.

– Что ты делаешь? – ужаснулась Аночка и бросилась к нему, чтобы вырвать бумагу.

– Я хочу тоже расписаться.

– Нельзя! Это нельзя! Я не позволю смеяться над этим… над этой памятью! Я хочу её сберечь.

Защищаясь от Аночки, он встал, повернулся к ней спиной и, приложив грамоту к стене, резко и крупно подписался – со своим хвостатым «з» – наискось по верхнему углу листа.

– Зачем ты это сделал! – почти плача воскликнула она.

– Во-первых, я тоже хочу, чтобы ваш театр поехал на фронт, – ответил он как можно спокойнее, – во-вторых, я имею право подписаться вместе с этими бойцами.

– Никакого права. Ты и смотрел меня всего только один раз! И теперь насмехаешься.

– Это мой отряд конницы. Я назначен, за старшего, сопровождать его на фронт. Завтра утром мы уходим эшелоном.

Аночка неподвижно глядела на него. За миг до того ещё красное от мороза лицо Кирилла быстро желтело. Он словно растерялся перед тем впечатлением, какое произвели на Аночку его слова. Он придвинул ей стул.

Цветухин откашлялся, громко вздохнул.

– Ах да! Как это было бы идеально! Мы мечтаем о такой поездке. Фронт! Что может быть соблазнительнее? Но – репертуар! Ведь пока только одна пьеса. И довольно громоздкая. Правда, можно сыграть в сукнах. Облегчить, упростить…

Он тревожно подождал – что ему ответят. Голос его переливался своим обаятельным тембром чересчур сильно для этих маленьких стен.

– Но мы будем стараться! Правда, Аночка?

– Будем стараться, – сказала она за ним безразлично.

– А вы, значит, завтра? – все так же ненужно громко продолжал Цветухин. – На Деникина, да? Ну что ж, остаётся пожелать вам всего самого счастливого. От себя могу обещать одно: будем работать, будем беззаветно работать.

Он выразительно потряс руку Кириллу и начал одеваться.

– За Аночку можете быть спокойны. Я знаю ей цену, знаю её недостатки и буду к ней всегда требователен. Очень требователен. До свиданья. Если нам понадобится поддержка – не откажите. Я говорю о нашем театре. Мы с вами союзники!

– Я закрою за вами, – сказал Кирилл.

То, что он двинулся и пошёл к двери, словно привело Аночку в себя. Она решительно оторвалась от места, удержала Кирилла и вышла за Цветухиным в сени. Он успел в темноте пробормотать несколько отчаянных фраз:

– Все ясно, дружок. Ну, что ж! Ты для меня осталась прежней! Будь счастлива. Будь только…

Бушующим потоком ветер вырвал у него – едва он перешагнул порог – его последние слова и унёс с метелью.

Аночка захлопнула дверь, вбежала в комнату, остановилась перед Кириллом. Видно было, что ей страстно хотелось и невозможно было примирить свои чувства с происшедшим.

– Я ведь ничего не требую, кроме того, чтобы – не было так внезапно, – горько сказала она.

Он протянул ей руки, она будто не заметила его немного виноватого движения.

– Почему, почему всякий раз – в последнюю минуту?

– Я думаю – так лучше.

– Чтобы избежать лишнего часа, который можно бы пробыть вместе?

– Чтобы не говорить о том, что понятно без слов.

– Чтобы было больнее?

– Чтобы боль была короче.

– И тебе не кажется, что это жестоко?

– Слишком часто жестокостью называют мужество. Зачем ты это повторяешь? Единственно, что сейчас нужно для твоего и моего счастья – это мужество.

Она ответила ему взглядом, раскрывшим ему ещё никогда не бывалую в ней женскую мягкость, и – странно – он не усомнился, что это было её готовностью к мужеству, которого он ждал. Они сели рядом на край кровати. Он держал её руки и смотрел на неё.

В буйстве ветра, гулко раздававшемся за стенами, тишина комнаты была удивительно полной, и они слышали дыхание друг друга, несмелое потрескивание огонька в лампе, комариные песни в оконных скважинах. Под потолком с хрустом отщёлкивали своё тик-так весёлые ходики. Кириллу мелькнуло, что в Аночке наступало то примирение, которое ещё минуту назад ей казалось невозможным.

– Я очень, очень прошу, когда ты судишь мои поступки, будь немного старше себя.

– Я, кажется, всегда была старше себя. Но зачем это?

– Я не имею права поступать только так, как мне приятно или как приятно кому-нибудь из близких. Я должен отвечать за свои поступки, понимаешь? – отвечать.

– Понимаю. Это не трудно понять. Отвечать перед всеми. А передо мной?

– Насколько могу, – ответил он и добродушно улыбнулся. – Знаешь, я, когда шёл сюда, вдруг пожалел, что не сказал тебе об отъезде раньше.

Она стиснула ему пальцы.

– Значит, раскаялся в своём поступке?

– Я, наверно, недостаточно подумал о нем.

– Но неужели вечно, вечно надо думать о всяком поступке?!

Он ничего не ответил, а только нагнулся и приложил щеку к её ладони. Она другой рукой попробовала его жестковатые, давно не стриженные волосы. Он поднял голову и стал опять смотреть на неё.

– Ах, ты, ты, – сказала она шёпотом.

Он поцеловал её. Она долго молчала, потом у неё появилась рассеянная и совсем новая улыбка.

– Ты подумал, как поступаешь? – спросила она чуть погромче, скосив на него большой потемневший глаз.

Он ещё сильнее поцеловал её. Отодвигаясь, она вытянула свой лёгкий, чуткий подбородок, глядя на окна.

Он вскочил, шагнул к столу и, наклонившись, одним шумным дуновением загасил лампу.

38

За ночь вьюга улеглась.

Едва начался декабрьский рассвет, Аночка вышла на улицу. Было странно тихо. Вдоль тротуаров лежали снежные волны, на которых застыла рябая зыбь, как на песках дюн. Мостовые посредине были голы, только кое-где по краям кособочились сугробы с острыми рёбрами сверкающих верхушек. Вороны молча сидели на чёрных деревьях.

Спокойствие отдыхавшего после метели города не только не усмиряло волнения Аночки, но все больше бередило его. Она очень торопилась.

На вокзале недоспавшие, нетерпеливые люди неизвестно откуда появлялись, неизвестно куда исчезали, вдруг снова кучились и снова рассасывались. Двери маячили качелями, дребезжа и хлопая. То вдалеке, то где-то рядом, словно грозя ворваться в здание, шипели паровозы.

Аночка остановилась в главном зале, у дальнего окна на платформу, – как накануне условилась с Кириллом. Его долго не было, так что она устала глядеть в толпу, роями качавшуюся от выхода к выходу.

Когда он показался, она не сразу узнала его. На нем был овчинный полушубок по колено, белые валенки, короткошёрстая рыжая папаха. Он стал неуклюжим и не подходил к Аночке, а будто подкатывался.

– Ты не замёрзнешь, – сказала она с улыбкой.

Он снял меховые варежки, на солдатский манер заложил их под мышку.

– Если бы ты заранее сказал, когда уезжаешь, я не пришла бы с пустыми руками.

Он взял её руки, погладил каждый палец в отдельности, сказал:

– Они для меня никогда не пустые.

Минуту они глядели друг другу в глаза.

– Эшелон погрузился. Поезд у платформы. Нас сейчас отправляют.

– Уже? – проговорила она тихо, и взгляд её сурово опустился.

– Пойдём, – сказал он.

Он вывел её, держа за локоть, на перрон, и они пошли вдоль поезда. Из дверей катился пар, ледяные сосульки свисали с крыш, от товарных вагонов пахло лошадьми.

– Далеко? – спросила Аночка.

– Последний вагон.

– Идём тише.

Они не слышали ни криков, ни песен, упрямо споривших между собой на протяжении всего поезда, ни лихих переборов гармошки-саратовки. Они шли, шли, и шаг все замедлялся, помимо их воли.

Наконец они увидели Рагозина и возле него Веру Никандровну. Они постояли вчетвером, говоря о самых обычных вещах. Паровоз начал гудеть. Сильнее, гулче, перекатистее нёсся его бесстрашный голос, насыщая и содрогая пространство.

– Ну вот, – неслышно сказал Кирилл, глядя на мать, и обнял её.

Потом он всмотрелся в Аночку, обхватил её обеими руками и вдруг несколько раз кряду, до боли сильно поцеловал в губы.

Оторвавшись от неё, он опять поглядел на мать. Вера Никандровна улыбалась и кивала ему. Он шагнул к ней. Она прижала к себе его голову и – в то время, как оборвался гудок, – сказала шёпотом заговорщицы:

– Я её поберегу. Поберегу!

Она продолжала кивать. Её пожилые годы резче проступили на лице после этой ночи сборов. Вдруг сделалось видно, как она старится.

Кирилл круто повернулся к Рагозину. Поезд уже шёл. Они оба побежали за площадкой вагона, обвешанной бойцами. Кирилл вскочил на приступку.

– Я скоро за тобой следом! – крикнул Рагозин и снял шапку.

– Лечись сначала, Пётр Петрович! Выздоравливай! И – до свиданья, – успел ответить Кирилл и глянул поверх рагозинской лысины назад.

Аночка стояла с высоко поднятой неподвижной рукой. Кирилл стал махать своими варежками. Только тут и он и она заметили, какая толпа провожала поезд: почти мгновенно они потеряли друг друга из вида за мельканьем рук, шапок, платков.

Людские голоса, сначала заглушив собой шум поезда, быстро упали, и уже издалека долетел до Аночки рокот колёс, учащаясь и затихая.

Проводы близкого человека в неизвестность тяжелы особенно в эту секунду ухода поезда, в секунду исчезновения последнего вагона, когда вдруг пронизывает чувство физической утраты принадлежащего тебе существа, которого миг назад можно было коснуться и которое сразу стало недосягаемо.

Рагозин и Вера Никандровна заметили остроту этой секунды друг на друге, заметили на Аночке. Но, кроме того, им бросилась в глаза особая сполошная мысль на лице Аночки, как будто она не только была подавлена разлукой, но боролась ещё с другим труднейшим испытанием. Она была бледна, и казалось, вот-вот упадёт.

– А ну-ка, пожалуйте сюда, – сказал Рагозин, подставляя Аночке руку подчёркнуто бодро и с нарочитым шиком.

– Может, мы посидим, – предложила озабоченная Вера Никандровна, – а потом поедем все ко мне.

– Я не могу, спасибо, – сказала Аночка, – мне надо ещё съездить… вот если бы вы могли со мной съездить, Вера Никандровна!

– Конечно, голубушка, если надо. Но куда же ты вдруг?

– В больницу.

– В больницу? Да ты не расхворалась ли?

– Нет, нет! К отцу. Отец попал в больницу. Ещё вчера.

– Как так попал? Что с ним?

Они остановились посреди перрона, уже наполовину опустевшего, и Аночка наспех рассказала, что стало ей известно с вечера о Тихоне Платоновиче.

Вскоре после ухода от неё Кирилла возвратился домой Павлик. Пришёл он не один, а со знакомым сослуживцем Парабукина. Этот сослуживец по дороге из утильотдела, где оставался работать весь вечер, нарочно, несмотря на вьюгу, разыскивал квартиру Тихона Платоновича и встретился с Павликом на дворе. Шёл же он затем, чтобы сообщить, что с Тихоном Платоновичем случилось недоброе.

Выяснилось, что Парабукин, вернувшись с похорон Дорогомилова, заперся в своей каморе и вместе с другом Мефодием устроил поминки. Вышли они из каморы навеселе, ещё не поздно, и Мефодий заявил, что поминки не пропорциональны прискорбию, которое оба друга испытывают с утратой такого праведника, как Арсений Романович Дорогомилов. После чего оба ушли, очевидно – в поисках этой недостигнутой пропорции. А часа три спустя, когда свидетель окончил свою работу и собрался тоже уходить, в утиль-отдел позвонили по телефону из больницы. Оказалось, Тихон Платонович и Мефодий подобраны на улице и доставлены в приёмный покой с признаками отравления.

Было уже слишком поздно, чтобы в метель добираться до больницы. Поэтому Аночка решила ожидать утра.

Она остановила свой рассказ на том, что не могла заснуть всю ночь. Никому, разумеется, не надо было знать, что к мучительному страху за отца прибавлялось все пережитое в этот короткий, полный противоречивых событий вечер – от терзаний одиночества до объяснения с Егором Павловичем, от поразившего известия об отъезде Кирилла до тех минут наедине с ним, которые сделали Аночку и Кирилла счастливым достоянием друг друга навсегда.

Рагозин решил:

– У меня лошадь. Садитесь и езжайте. Если нужно будет в чём помочь, сообщите мне.

Обе женщины тотчас отправились в больницу. По дороге Вера Никандровна задала всего один вопрос – сказала ли Аночка о несчастье с отцом Кириллу?

– Зачем? Он ничего не успел бы сделать, и это отяготило бы его ещё одной заботой.

Вера Никандровна, держа Аночку по-мужски, за талию, плотнее приблизила её к себе, и так они проехали весь долгий неудобный путь – пролётка то увязала в сугробы, то ныряла на выбоинах голого булыжника.

Аночка владела собой, черпая силы в упорстве молчания. Все хождения по больнице она выдержала с напряжённой собранностью всего тела и с бледным недвижным лицом.

Везде надо было подолгу ждать, потому что каждый, к кому Извекова и Аночка обращались, был занят сразу многими делами. Всюду бродили туда и сюда сестры, сиделки, врачи. Их останавливали по дороге, либо они останавливались сами и толковали о своих неотложных житейских вопросах. Для этих постоянно работавших в больнице людей пребывание здесь было профессией, службой, производством, которыми они занимались всю свою жизнь, день и ночь. Для тех же, кто сюда приходил из-за болезни или смерти близких, пребывание здесь было из ряда вон выделяющимся событием, испытанием судьбы и часто неизгладимым горем. Те, кто работал в больнице, считали, что для больных всегда сделано все возможное, и волнение посетителей им казалось чрезмерным и обременительным. Посетители же были твёрдо убеждены, что для больных непременно что-нибудь не сделано, и спокойствие людей больничной службы их тревожило и раздражало. Как в камере судьи, здесь слишком наглядна была разница в отношении человека к участи своей и чужой.

В приёмном покое барышня в белой косынке, исследовав запись соответствующего дежурства, подтвердила, что Тихон Платонович и Мефодий Силыч действительно поступили и направлены из сортировочной в палату номер такой-то. О состоянии больных следовало узнать в справочном бюро посетительской приёмной. Справочная, после розысков по журналу ночного дежурства, установила, что оба больных приняты указанной палатой и что состояние их тяжёлое, а температура такая-то. Утренних сведений ещё не было, и следовало вызвать из палаты няню и попросить её, чтобы она узнала у ординатора, в каком положении находятся больные. Няни добрых полчаса не могли разыскать. Придя, она сообщила, что, когда поутру сменяла дежурство, ей никаких новых больных палатная не передавала. Она взялась справиться у сестры или в ординаторской – может, кто знает, но по пути очень долго простояла в дверях справочного бюро, на виду у Аночки и Веры Никандровны, разговаривая с другой няней и показывая ей у себя на ноге прохудившуюся войлочную туфлю. Спустя ещё добрых полчаса явилась сестра с игрушечным красным крестиком на переднике и сказала, что оба больных ещё ночью переведены из общей палаты номер такой-то в отдельную палату номер такой-то и что допуска к ним нет. До того, как утренние сведения будет давать справочная, о состоянии больных можно узнать с разрешения заведующего отделением, но сейчас этого сделать нельзя, потому что у него начался обход. Мог ещё дать разрешение главный врач, во он сейчас в операционной.

Сестра пошла назад к той двери, откуда все время выходили и куда входили белые халаты, но, не дойдя, вернулась и указала на тощего человека с запавшими бритыми щеками:

– Вот Игнатий Иванович, попросите его. Заведующий отделением.

Она сама подошла к нему и что-то сказала. Он поглядел на Веру Никандровну и Аночку, качнул головой и продолжал свой разговор с женщиной, которая перебивала его вопросами и крутила себе пальцы. Потом к нему подошла девушка из справочного и стала громко уверять, что ни от кого не получала какой-то книги. Они вместе удалились в бюро. Из окошечка, через которое давались справки, вылетали вперегонки их голоса, и было слышно, что спор идёт о той же книге, которой девушка ни от кого не получала.

– Игнатий Иванович! – неслось через окошко, – неужели я позволю себе трепаться?

Наконец Игнатий Иванович вновь появился в приёмной и пошёл прямо к двери, но заметил Аночку с Извековой и повернул к ним.

– Вы насчёт Парабукина? – спросил он доверительным голосом. – Вы кем ему будете?.. Ах, ваш отец…

Он медленно отвёл взгляд на дверь, в которую собирался пойти, и один миг подождал.

– Да, да, – проговорил он таким тоном, будто Аночке и Вере Никандровне было уже известно, чему он поддакнул. – Да, в семь часов. Скончался.

– Так… сразу? – словно ища смысл в этих своих словах, выговорила Вера Никандровна и взяла Аночку под руку нескладным движением, так что нельзя было понять, хочет ли поддержать её или сама ищет поддержки.

– Ну, как сразу? Часов десять жил. Ещё здоровое сердце. Хотя он, видимо, давно употреблял? Сильного сложенья, да.

– Он ведь не один? – все ещё отыскивала нужные слова Вера Никандровна.

– Да, тот тоже. Послабее. Несколько астенический субъект. Часа на полтора раньше. Тоже ваш родственник? Нет?

Он всмотрелся пристальнее в Аночку и сказал утешительно:

– Вы не горюйте слишком. Это ведь много лучше. Если бы выжили, то ведь оба ослепли бы. Метиловый спирт, да.

Он ещё раз покосился на дверь.

– Где он? – беззвучно спросила Аночка.

– После вскрытия вас допустят, – сказал доктор.

Он стал завязывать тесёмки на обшлаге халата, прижимая запястье к животу.

– Извините, у меня обход. Вы присели бы. Я скажу, чтобы с вами побыли.

Он откланялся им порознь и двинулся немного приподнятой поступью поджарого легковеса к двери, все время его манившей.

Аночка и Вера Никандровна сели на скамью. Они не смотрели друг на друга, но в том, как обе держались, тесно, плечом к плечу, было видно, что обоюдное ощущение близости для них спасительно и ничто не могло бы её сейчас заменить.

К ним подошла та сестра с игрушечным крестиком, которая заявила им, что допуска в палату нет. Она протянула Аночке маленький тонкостенный стакан с отогнутыми краями и желтоватым пахучим снадобьем, налитым до половины.

– Выпейте это. Вам надо выпить, – убедительно сказала она, и у ней был такой спокойный вид, будто между тем, что она говорила прежде и говорит сейчас, не существовало ни малейшего расхождения.

Вера Никандровна взяла стакан и поднесла Аночке. Послушно и старательно Аночка проглотила лекарство.

Лицо её как было, так и оставалось недвижным и бескровным. Не то чтобы она не воспринимала происходившего вокруг, но ей было безразлично, что воспринимать, точно для неё не стало никакой разницы между нужным и никчёмным, важным и пустячным. Она сосредоточенно поглядела на девушку из справочной, опять возбуждённо кому-то крикнувшую через окошко:

– Я говорю, что в глаза не видала! Что я – треплюсь, что ли?

И одинаково сосредоточенно Аночка слушала, как Вера Никандровна подбирала утешения, стараясь вызвать в ней живое желание сопротивляться горю и действовать:

– Ты не бойся, я буду с тобой. И у нас есть друзья. Мы не одни.

Но при всём очерствении к окружающему, при том безразличии, которое выражалось в эти минуты внешним существом Аночки, была одна черта, одна точечка, затаённая в глубине её взгляда, в зрачках, соединявшая в себе уже почти отсутствие рассудка с жадными поисками мысли, как бывает только у человека больной души. Аночка в эти минуты равно могла поддаться бессилию и заболеть, и могла найти такую опору в самосознании, что уверилась бы в своих силах на всю жизнь.

Этой точечкой взгляда видела она острейшие миги промчавшихся суток, и ей казалось, что до неё доносится рокот колёс по рельсам, и она глядит на последний вагон поезда, ускользающего вдаль, и слышит голос – «будь немного старше себя», и другой голос – «ещё здоровое сердце». В бессвязности этой заключалось что-то цельное, и в то же время одно исключало другое. Как будто душа Аночки раздваивалась, и одна часть, уходя с последним вагоном поезда, оставалась надолго жить, а другая, оставаясь здесь, в больнице, уходила из жизни навсегда.

В необычайной грусти Аночка улыбнулась. Как будто изумившись неожиданно сделанному открытию, она сказала:

– А знаете, Вера Никандровна, Кирилл ведь очень любил моего папу!

Вера Никандровна с материнской страстью прижала её руку к своей груди.

– О, как ты права! Ты даже не знаешь, как ты права, моя умница!

– Папа ведь был удивительно сердечный человек, – сказала Аночка все с той же грустью. – Он только был несчастный.

– Ты, ты возьмёшь за него счастье, которое ему не далось!

– Что же мы сидим? – сказала Аночка, всхлипывая, как после облегчающих слез, – надо ведь что-нибудь делать. Поедем к Рагозину. И потом к Егору Павловичу. Мефодий Силыч отнял у него сегодня полжизни.

– Да, да. Поедем. Мы не одни, мы не одни, – повторяла Вера Никандровна.

Они вышли на мороз, и это было словно телесным возвращением к действительности. Опять попеременно колёса пролётки то дребезжали по булыжнику, то скрипели в снегу. Город все ещё отдыхал, все не мог отдохнуть от вьюги. И с каждым новым домом, с каждым кварталом, отдалявшим пролётку от больницы, Аночке яснее виделся вагон, который плыл где-то среди безграничных белых полей и в котором она сама будто присутствовала, сидела против Кирилла, вычитывая его мысли в ровном взгляде табачных глаз.

Мысли были, конечно, о ней, об Аночке. Он не мог оставить её одну, он взял её, он увозил её с собой в этом вагоне, в этом огромном поезде, пересекавшем равнину России.

На каком-то далёком разъезде выйдя из вагона и щурясь на солнечное лучение заснеженной степи, Кирилл нечаянно вспомнил толстовское наблюдение о путешественниках: первую половину пути, заметил Толстой, человек думает о том, что им оставлено позади, откуда он едет, вторую половину пути – о том, что его ожидает впереди, куда он направляется.

Чем дальше продвигался поезд, тем разнообразнее становились связи Кирилла со множеством его спутников. Это был не рядовой поезд, пассажиры которого случайно соединились и тотчас разрознятся, как только доедут до места.

Эшелон был подобен маленькому шумному городу на колёсах. И как жителей города связывают в целое одни дороги, одни источники, одна плодоносящая земля, так спутников эшелона роднила одна общая цель, лежавшая за пределами движения поезда. Интересы их объединялись не только ежечасной заботой о фураже, провианте, не только закрытым семафором на разъезде, или игрой в шашки и карты, или табачком и гармошкой, но теснее всего – предстоявшей им борьбой за своё будущее.

И Кирилл все больше чувствовал свою принадлежность этому городу на колёсах, все чаще задумывался, как сложится ожидавшая его на фронте работа, все реже возвращался мыслью к оставленному Саратову. Поэтому и пришло ему на ум толстовское наблюдение, и он проверил его на себе и удивился, что – правда – за последний день даже Аночка вспоминалась гораздо меньше, чем в начале пути. Но это не беспокоило его. Аночка только отступила в сокрытую глубину его сердца, и он знал, что она будет там жить, пока живо само сердце.

Эшелон следовал через Балашов – Поворино с задержками, простоями, неизбежными в прифронтовой полосе. Лишь на третьи сутки прошли места недавних великих сражений – Воронеж, Касторную. Зима везде установилась, все время было вьюжно, снегом прикрыло следы истребительных полевых боев, и только в сёлах, при дорогах, на станциях траурно чернели пожарища да громоздились обломки взорванных сооружений.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46