Рагозин, и Кирилл Извеков, и сотни и тысячи других советских военных работников, стоявших примерно на одной с ними ступени, складывали свои знания о происходящем прежде всего из наблюдений, которые были доступны этой ступени. Действительность, попадавшая непосредственно в поле зрения; газеты, приносившие, по неизбежности, только часть нужных известий; собрания, обсуждавшие те же газеты или распоряжения, присылаемые из центра и не являющиеся тайной; слухи о планах, приготовляемых высокими штабами и сохраняемых в секрете, – вот из чего составлялось Рагозиным и Кириллом знание событий. Им обоим, как – по-своему – всякому человеку, независимо от того, на какой ступени он стоит, был понятен общий смысл совершающегося в России и были понятны видимые причины маленьких событий, доступных глазу. Но действие движущих пружин огромного события гражданской войны было для них доступно только по результатам, и важнейшие причины изменений в ходе этого события оставались для них скрытыми, пока не проявлялись для всех.
Рагозин и Кирилл как бы бились на одной улице обороняемого города, и за баррикадами, домами этой улицы им не было видно бесчисленных других улиц и домов – они только знали, что там тоже бьются на баррикадах, и если доходил слух, что часть города пала, они не понимали, почему же она пала, когда их улица продолжает сопротивляться и когда командование города считает, что он не может быть сдан и должен победить.
Понимая, что их знания недостаточны, Рагозин и Кирилл судили о ходе событий на основе только этих знаний, поневоле создавая свою воображаемую действительность, то отстававшую от действительности живой, то забегавшую вперёд.
Так Кирилла в день встречи с Рагозиным в госпитале ещё волновал вопрос – удастся ли подавить Миронова, – тогда как за день до этого остатки мироновцев уже были окружены в Балашовском уезде и сам Миронов захвачен в плен кавалерийской дивизией Оки Городовикова из состава буденновского корпуса. Так и Кирилл и Рагозин в этот день, тревожась больше всего за надвигавшиеся новые события на Южном фронте, все ещё исходили в своих представлениях из обстановки, позволившей Красной Армии начать на этом фронте августовское контрнаступление.
Между тем к этому дню середины сентября положение на Южном фронте коренным образом изменилось.
Контрнаступление, начатое в августе по плану командования Южного фронта и главного командования, кончилось провалом. Особая ударная группа войск, дойдя до северных границ Донской области и потерпев поражение на левом фланге под Царицыном, сплотила против себя массы белого казачества, готовые любой ценой положить предел проникновению Красной Армии в глубинные казачьи земли. Вспомогательная группа войск, действовавшая справа от ударной, ещё ранее потерпела поражение и была отброшена белыми за пределы тех позиций, с каких она предприняла в середине августа своё наступление. Добровольческая армия Деникина тем временем стянула свои главные силы для удара на север, в центральном Курско-Орловском и Воронежском направлениях.
Рагозину и Кириллу была известна «московская» директива Деникина – его июльский план наступления на Москву, – и они строили домыслы о возможных операциях белых, считаясь с этим своим знанием деникинской директивы.
Но план сентябрьского наступления Деникина на Москву уже не имел почти ничего общего с его июльским планом. По «московской» директиве на столицу должны были наступать все деникинские армии одновременно в четырех направлениях, из которых три принадлежали казачьим армиям и одно – Добровольческой. По плану, применённому Деникиным в сентябре, наступление вела в основном Добровольческая армия, в центральном направлении при поддержке добровольческой кавалерии Шкуро и донской конницы Мамонтова. На казачьи армии Деникин возлагал обеспечение границ Донской области без глубокого продвижения за пределы казачьих земель.
Деникин основывал свой новый план, исходя из того, что казачьи армии неохотно сражались за чертой исконных своих территорий, зато с яростью обороняли их, в надежде закрепить за собой, как основу будущей, вожделенной для белого казачества, контрреволюционной «автономии». Он возлагал на казаков оборонительную задачу, которую они успешно выполняли, а задачу наступательную перелагал на плечи Добровольческой армии с её офицерством, стремившимся к столице для реставрации русской монархии.
Ни этого плана Деникина, ни ошибок командования Южного фронта Красной Армии Рагозин и Кирилл не знали.
Они не могли знать, что за четыре дня до наступления Деникина на Курск Революционный Военный совет Республики принял и утвердил доклад главного командования, в котором устанавливалось, будто «Курско-Воронежское направление как не было ранее главным, так и ныне не стало таковым» и будто «перенос центра тяжести с нашего левого фланга (то есть с придонских степей) на Курско-Воронежское направление привёл бы к отказу от только что вырванной из рук противника инициативы и к подчинению наших действий желаниям противника». Им не было известно, что в результате утверждения этого доклада, в тот момент, когда силы Добровольческой армии были стянуты для удара на Курском направлении, главком послал командованию Южного фронта директиву, гласившую, что «основной план наступления Южфронта остаётся без изменений: именно главнейший удар наносится особой группой… имеющей задачей уничтожение врага на Дону и Кубани».
Не зная ни этой директивы главного командования, ни плана Деникина, они не могли подозревать, что главком, настаивая на повторении удара через Дон на Кубань, именно «подчинял наши действия желаниям противника», вполне основательно полагавшегося здесь на оборону казаков. Они только желали, чтобы прерванные успехи Красной Армии как можно скорее возобновились и чтобы белые были разбиты.
Но Рагозину и Кириллу было известно, что ко дню их свидания в госпитале, то есть в середине сентября, после поражения под Царицыном, действия там приостановились, и они не понимали, почему это произошло, когда все так удачно началось в августе. Им было известно также, что в далёкой Сибири разбитый и отступавший адмирал Колчак вдруг, в конце августа, предпринял под Петропавловском контрудар, принудив одну из советских армий Восточного фронта отойти на двести вёрст за реку Тобол, и причина этого была для них тоже необъяснима. Наконец, самым угрожающим событием, им тоже известным, было то, что Добровольческая армия Деникина сосредоточенным ударом прорвала советскую линию на стыке двух армий центрального участка Южного фронта, наступая на Курск, и начала быстро развивать прорыв.
Все эти знания, накопленные Рагозиным, накопляясь, питали беспокойство, которое он таил в глубине души. Сейчас он видел, что Извеков улавливает его состояние и отвечает таким же затаённым беспокойством. Для них обоих неизбежно было заговорить об ощущении неблагополучия, но оба они не решались начать такой разговор. Кризис ещё не был назван своим именем. Штабы армий и за ними штабы дивизий старались отражать настроение командования Южного фронта, выдававшего кризис (вполне солидарно с главкомом) за небольшие неприятности. Поэтому для Рагозина с Кириллом кризис не мог быть очевидностью, но только подозревался ими, и они ожидали, что он непременно вскроется в каком-то надвигающемся событии или каким-то вмешательством проницательной, властной силы.
Но даже позже, когда события осени, нагромождаясь, создали сначала всем очевидную угрозу полной военной катастрофы для Южного фронта Красной Армии, а затем обратились в решительный разгром Деникина, даже тогда Рагозин и Кирилл, переосмысливая события, по-прежнему не обладали полнотою знаний о причинах, которые поставили Южный фронт на грань катастрофы, а потом вывели его из катастрофы на путь победы.
Эти причины были раскрыты с полнотою лишь историей, и среди фактов, вскрытых историей, был один, давший первый толчок к повороту событий гражданской войны на юге.
В день, когда Рагозин и Кирилл ещё не могли решиться высказать друг другу подозрения о неблагополучии на Южном фронте, когда Деникин бурно развивал свой прорыв в направлении на Курск, когда главное командование Красной Армии считало вынужденную остановку контрнаступления ударной группы «выполнением первого этапа плана», провал манёвра вспомогательной группы – «заминкой в операции», а истребительный рейд Мамонтова – «призрачной удачей» противника, – в этот день Ленин написал письмо, явившееся приговором виновникам военных поражений Красной Армии.
Письмо было адресовано одному из членов Революционного Военного совета Республики, бывшему одновременно и членом Революционного Военного совета Южного фронта.
Ленин писал:
«…Успокаивать и успокаивать, это – плохая тактика. Выходит „игра в спокойствие“.
А на деле у нас застой – почти развал.
…С Мамонтовым застой. Видимо, опоздание за опозданием. Опоздали войска, шедшие с севера на Воронеж. Опоздали с перекидкой 21 дивизии на юг. Опоздали с автопулеметами. Опоздали с связью. Один ли Главком ездил в Орёл или с Вами, – дела не сделали. Связи с Селивачевым[2] не установили, надзора за ним не установили, вопреки давнему и прямому требованию Цека.
В итоге и с Мамонтовым застой и у Селивачева застой (вместо обещанных ребячьими рисуночками «побед» со дня в день – помните, эти рисуночки Вы мне показывали? и я сказал: о противнике забыли!!).
Если Селивачев сбежит или его начдивы изменят, виноват будет РВСР, ибо он спал и успокаивал, а дела не делал. Надо лучших, энергичнейших комиссаров послать на юг, а не сонных тетерь.
С формированием тоже опаздываем. Пропускаем осень – а Деникин утроит силы, получит и танки и пр. и пр. Так нельзя. Надо сонный темп работы переделать в живой.
…Видимо, наш РВСР «командует», не интересуясь или не умея следить за исполнением. Если это общий наш грех, то в военном деле это прямо гибель».
Но даже после этого письма Ленина (три дня спустя после его написания) главком продолжал ждать военной развязки на Донском направлении, потребовав от ударной группы армии «резкого манёвра» с выходом правого её фланга на рубеж Дона.
Лишь ещё через три дня, уже после падения Курска, новое вмешательство Ленина побудило начать переброску резервов в угрожаемый район Орла, что, впрочем, и на этот раз ещё не означало отказа главкома от упорства, с каким он искал спасения все в тех же донских степях…
Рагозин, подёргивая ус, щурился на Извекова, ожидая, что он заговорит о самом главном. Кирилл ждал, что о самом главном заговорит Рагозин.
В окне беззвучно раскачивалась занавеска, кое-как сшитая из перевязочных бинтов. Залетевший в палату шмель сердито щёлкался об оконное стекло. За дверью шаркали туфлями санитарки.
Около трех месяцев назад, когда здесь размещался лазарет и Кирилл навестил Дибича, этот большой дом производил совсем небольничное впечатление. В нем было что-то обнадёживающее, будто он давал обещание все скоро переменить к лучшему. Теперь, превратившись в госпиталь, он насторожился и тишиной своей точно предупреждал, что людям тяжко и надо быть осмотрительным.
– Ты на меня не сердись, – сказал Кирилл, – я не успел разузнать о твоём сыне. Пока ты лежишь, я этим займусь.
– А-а, да, да, – вновь улыбаясь и как-то хитровато поднимая сощуренный глаз к потолку, ответил Рагозин. – Погоди… погоди малость… Не до сердечных дел. Другому о своих ребятишках некогда вспомнить, где там до чужих! Поспеется!
– Я займусь, не отказываюсь, – неожиданно пылко подтвердил Извеков.
– Ладно, не обижайся. Я ведь слышал, у тебя тоже была горячка. Рассказал бы о своём походе.
– Ты знал такого Зубинского?
– Кто это?
Кирилл рассказал историю с саботажем Зубинского.
– Хорошо ещё, он тебе в спину пулю не пустил, – сказал Рагозин.
– Я к нему спиной не оборачивался.
– И правильно. Не мало у нас бед оттого, что к военным спецам затылком становимся… Может, наш городской военком тоже из специалистов?
– Не знаю.
– Надо проверить. Зачем он тебе Зубинского подсунул? Не без дальней мысли, а?.. Ты как думаешь о юге? – вдруг спросил Рагозин.
– О каком юге? – словно не понял Кирилл.
– Под Курском. Похоже, мамонтовский урок не впрок, а? Попробовали – получилось. Отчего ещё не попробовать, а?.. О белых я говорю, о белых, а?
– Хуже бы не было, чем с Мамонтовым.
– А я про что? Отворят настежь ворота господа военные специалисты – и пожалуйте! – расхлёбывай.
– Не все же дело в специалистах. И не все они одинаковы. Вот Дибич… я тебе прежде не говорил о нем? Командиром моей роты был…
– Убили?
– Да. Не могу забыть человека!
Кирилл задумался на мгновенье, потом – будто настала пора оценить путь, пройденный с этим человеком, – стал вспоминать о всех встречах с ним, вплоть до последней на тропе, под кустом неклена, когда Дибич уже не мог отозваться на отчаянный взгляд своего товарища.
Рагозин ни разу не прервал печальной повести и только в конце, туго растирая ладонью свою лысину, сказал:
– Это так, дружище. Хорошую душу нельзя не пожалеть, это так.
– Что ж пожалеть! – встрепенулся Кирилл. – А отвечать за неё надо или нет?
– Отвечать? – переспросил Рагозин и помолчал. – Отвечать будто тоже надо бы… Вот какого рода вещь, понимаешь ли, да. Отвечать, да. Приходится, если этакий случай.
Кирилл грустно усмехнулся.
– Что ж, раскаянием, что ли? Раскаянием отвечать или как?
– Раскаяние перед собой – весьма похвально, пожалуй. Отчего же? Для самосовершенствования. Весьма. Но в смысле ответственности… Маловато, если перед одним собой.
– Так вот я и спрашиваю – что значит отвечать? – немного раздражённо сказал Кирилл.
– А это значит, чтобы кто-то с тебя спросил. Спросил, понимаешь ли, с тебя ответ – как и что, по чьей вине верный нам человек потерян… Ты отчитываться будешь в исполнении своего задания, вот тогда и скажи.
– Выходит, ты считаешь, вина на мне есть? – спросил Извеков, горячо всматриваясь в лицо Рагозина.
– А сам как считаешь?
Кирилл молча кивнул.
– По букве по военной, может, покойник больше виноват, – продолжал Рагозин. – Разве он смел оставить роту во время операции? Ведь командир, а? Дисциплинарно отвечает он. Да с мёртвых не взыщешь. Поплатился. А ты, слава богу, живой. Отлучился Дибич с твоего согласия, да? А в партийном смысле ты ведь тоже командир. И получается, понимаешь ли… Хотя поголовному это можно было бы обойти, а по-душевному – надо сказать…
– Спасибо, я тоже так думал, – быстро проговорил Кирилл, торопясь освободиться от мешающей мысли. – У меня ещё к тебе вопрос. Или уж – просьба…
Но, быстро начав, он тут же остановился, потому что едва представил себе яснее, о чём хочет просить, как понял всю трудность задуманного. Он принудил себя улыбнуться.
– Но тогда тебе придётся выслушать ещё одну историю. Не измучил ещё я тебя, нет? Я коротко.
Как только он заговорил о Мешкове, Рагозин стал ворочать головой на подушке, и вся свободная от бинтов часть тела – рука, и плечо, и ноги – тоже нетерпеливо задвигалась под простыней, которой она была накрыта, и сделалось будто виднее, какой он громоздкий и как, наверное, ему неудобно на койке. Он не мог дослушать до конца рассказа о мешковском золоте:
– Ах, купецкая душонка! Обманул! Ведь как притворился! Хоть, говорит, матрас мой вспорите – ни одного золотого! Надо было его подушку вспороть, выходит дело, а?! Обвёл меня, хитрец! И все ведь со смирением! Что будешь делать, а?
Он не мог остановить своих возгласов и то поднимал, то ронял на подушку голову.
– Деньги, которые мы конфисковали, доставлены в Саратов, – сказал Кирилл, – а сам Мешков – на барже!
– Там ему и место.
– Да, наверно, если суд найдёт это место для него подходящим. А до суда… Я хотел с тобой посоветоваться, Пётр Петрович. Меня просила дочь Мешкова, если возможно для старика что сделать…
Кирилл смолкнул. Рагозин перестал двигаться, затих и скошенным взглядом словно просматривал Извекова насквозь.
– Благодетелем заделаться вздумал? – сказал он после молчания.
– Похоже! – насмешливо тряхнул головой Кирилл.
– А что? Разве нет? Я этой святоше доверился, а он меня надул. И вышел я дураком. Ты его из ямы собираешься тянуть, а он, поди, думает, как бы тебя туда столкнуть.
– Да в яму-то он угодил не без моего содействия, верно?
– Сам посадил, сам пожалел…
– Я не по жалости. Он свою меру получит. Я хочу, чтобы не меньше и не больше меры.
– Боишься лишнего передать? Чтобы Соломон рассудил, да? А ты сам суди. За Дибича готов ответить – бери на себя ответ и за Мешкова.
– Я своё дело сделал.
– Чьё же теперь собираешься делать?
Кирилл дёрнул плечами. Он не находил возражений, но и с возражениями Рагозина не чувствовал согласия.
– Ты не понял. Я не собираюсь вызволять Мешкова. Я обещал его дочери узнать, в каком положении дело и что с самим стариком.
– За дочь страдаешь?
– Она за отца страдает.
– А тебе она кто?
– Ну! И ты туда же! – досадливо отвернулся Кирилл и таким тоном, будто решил бросить бесплодный разговор, прибавил, скорее из упрямства: – Ты посоветуй, у кого можно справиться о деле, ты ведь лучше меня знаешь.
– Делай как хочешь. Тебе я не учитель, а обманщикам не пособник.
– Нет, видно, учитель, если поучаешь меня, как маленького. В чем я пособник Мешкову? Что я, не понимаю, что он коли не по злобе, так по природе своей – наш естественный враг?
– Умные речи отрадно слышать.
Кирилл посмотрел на Рагозина. Странная усмешка скользила под его спутанными усами. Но нет, это была не усмешка, а непонятная застенчиво-нежная и хитрая улыбка, какой никогда Кирилл не видал на его лице. Как будто Рагозину было совестно и вместе непреодолимо приятно так хитро улыбаться.
– Вот и кошёлка для меня прибыла, – выговорил он таким же странным, как улыбка, голосом, силясь приподняться с подушки и глядя прямо перед собой.
Кирилл повёл взглядом за его глазами.
В палату входил мальчик – длинноногий, поджарый, с большим лбом и вскинутыми к вискам углами бровей. Любопытство и внимание, которыми светились его выпяченные глаза, противоречили беспечности всего его выражения. Он был ещё ребёнком, но в нём уже чуть проступала та нескладность, какая отличает подростков. И вдруг эта нескладность длинных ног и рук напомнила Кириллу что-то очень знакомое.
– Поставь пока корзиночку в уголок, – сказал Рагозин, – и познакомься с Кириллом Николаевичем Извековым.
– Рагозин, – сказал мальчик, не кланяясь, а вызывающе вздёргивая голову, и далеко вперёд вытянул руку.
– Ваня, – мягко договорил за него отец.
– А-а, вижу, – сказал Извеков и опять обернулся к Петру Петровичу. – Нашёлся?
Улыбка Рагозина показалась Кириллу ещё более неожиданной. К её хитроватой нежности присоединилось нечто заискивающее, как у бабушки, которая не может досыта налюбоваться внучком. Это удивительно шло к лицу лысого, вдруг словно постаревшего человека и одновременно так не вязалось с установившимся обликом слегка сурового, ироничного Рагозина, что Кирилл захохотал. Пётр Петрович, смутившись, тоже рассмеялся. Добродушный их смех наполнил палату гулом, и только Ваня сохранял серьёзность, неодобрительно следя за отцом и новым своим знакомым.
– Садись, – сказал Рагозин, отодвинув под простыней ноги и показывая сыну на край койки. – Теперь, видно, моя очередь рассказывать истории, а?
– Да, как же это случилось? – воскликнул Извеков.
– У нас с Ваней вроде бы одно подшефное судно оказалось: канонерка «Рискованный». Я её – помнишь? – перевооружал, а он на ней плавал…
Рагозин начал рассказ, стараясь говорить без затяжек, а в это время память его десятый раз повторяла подробности, которые казались очень значительными и без конца к себе привлекали.
Пётр Петрович встретил сына на госпитальном пароходе, через день после того, как был доставлен ботом с «Октября» и госпиталь, заполненный ранеными, направился в Саратов.
Боли немного отпустили Рагозина, хотя ещё мучило чувство, будто он окружён хмарью, и мозг работал урывками, с усилиями пробивая мысль сквозь эту хмарь. Думать было не только физически тяжело, но и неприятно, потому что все сводилось к сознанию огромной неудачи и безрезультатным поискам её причин.
К тому дню, когда Рагозин был ранен, его уже обогащал опыт боевого похода, и он жил с ощущением, что идёт все время куда-то вверх. Он инстинктивно слышал в себе неизвестное прежде качество, не думая его определить или как-нибудь назвать, – качество нового умственного глазомера. Как никогда, он далеко видел и знал, как надо действовать. Он словно бы взобрался на высоту, с какой можно было легко помогать успеху оружия, которое носил народ.
И как раз в это время все достигнутое будто и не достигалось Рагозиным; поход кончается отступлением, и сам он угрожающе полно испытывает личное своё бессилие.
В одну из таких минут урывочной работы мысли в каюту к Рагозину зашла медицинская сестра и сказала, что его хочет видеть один мальчик из команды парохода.
Позже Рагозин понял, что его поразила не столько сама встреча с сыном, сколько то, что он предчувствовал эту встречу с момента, когда комиссар «Рискованного» доложил ему о мальце, которого надо списать на берег. Услышав от сестры о мальчике из команды, Рагозин тотчас решил, что это тот самый малец, которого он приказал списать не на берег, а в госпиталь. Он вспомнил малолетков-бахчевиков на лодках под Быковыми Хуторами, и разрыв снарядов в воде, и перепуганный плеск весел, и свой страх за гребцов, и свою злобу, и то, что страх, злоба слились тогда с болью за сына. Теперь он уже не сомневался, что увидит его, потому что мальчик из команды – не кто иной, как сын. Уверенность эта несла с собой живительный приток крови к мозгу, и хмарь, мешавшая думать, развеялась, а боль отошла и угнездилась где-то поодаль.
Разговоры с сыном на пароходе были короткими (врачи не разрешали мальчику подолгу оставаться у раненого), но Рагозин на все лады перебирал в уме каждое слово этих разговоров, и они жили в нём незатухающим светом.
– Ты что же от меня с квартиры удрал? – спросил Пётр Петрович, когда Ваня, войдя в каюту, прислонился к косяку и смотрел, как провинившийся упрямец – боязливо и дерзко.
– Получилось хорошо, что удрал.
– Почему это хорошо?
– Буду теперь ухаживать… братом милосердным.
– А-а, ну спасибо… Какой же ты мне брат, если ты… Знаешь, кто мне ты, а?
– Знаю.
– То-то и есть… знаешь!
– Я ещё и тогда знал, на квартире.
– Знал, а сбежал!
– Ага.
– То-то… ага!
– А что?
– Зачем, говорю, сбежал, если знал, кто я тебе?
– Ну так что ж, что знал?
– Как – что?
– А так.
– Разве от отца бегают?
– Ещё как!
– Может, от дурного отца. А я тебе хорошего желаю. Радуюсь, что тебя нашёл. Ты-то рад?
Ваня заложил руки за спину.
– Кабы мне сказали, что вы – комиссар… А то я спросил, а мне говорят – он на счетах считает. Все равно, как в детском доме… булгалтер.
– Булгалтер! Эх, грамотей!.. А разве бухгалтер – это плохо? Я тебе покажу одного бухгалтера – Арсения Романыча. Посмотри, как его ребята уважают.
– Как бы не так – булгалтер! Я знаю, кто он.
– А кто же он?
– Он как художник.
– Вон куда ты! – улыбнулся Рагозин. – Пожалуй, верно – как художник… Ну вот, я тебя отдам учиться, будешь художником.
Ваня замолчал. Рагозин с нетерпением ждал ответа.
– Не умеешь – так учись не учись! – сказал Ваня убеждённо.
– Уменье придёт с наукой.
– Видел я таких! Учатся, учатся! А я подошёл – раз! И сделал.
– Ишь… – только и сказал Рагозин, удивлённо рассматривая маленького гордеца.
Уже тогда он предугадывал, что судьба этих едва возникавших отношений будет зависеть от желания сына учиться, и в новую встречу опять заговорил с ним о том же. Ему казалось – то, что он считал главным и необходимым в жизни, составляет главное и необходимое также в жизни мальчика. И он терялся, сталкиваясь с совершенно непохожими воззрениями Вани.
– Выучишься как следует работать, будешь приносить пользу, – сказал Пётр Петрович внушительно.
– Откуда приносить? – наверно, не понял Ваня.
– Ну, как тебе объяснить… Был когда в музее?
– Был.
– Понравились тебе картины?
– Ага.
– Значит, художники принесли тебе своим трудом пользу. Картинами своими, понимаешь?
Ваня мечтательно смотрел в отворённое окошко каюты. Там мчалась Волга – слышно было бурленье воды под колёсами огромного парохода, виднелись клином отбегавшие назад зеленые валы, и песчаная отмель окатывалась ими, белея на окоемке от разбитых в пену гребней.
– Это – не польза, – ответил Ваня, и так загадочно сделалось его серьёзное лицо, словно только он один знал – что же такое польза.
– Как не польза? А что же?
– Это… когда завидно, что не ты нарисовал. Что у тебя ни за что так не получится.
– Ну вот, вот! – обрадовался Рагозин. – Когда тебе хочется сделать так же хорошо, как другие. Чтобы твоей работой другие тоже любовались, как ты. Это и будет польза для них, а как же?
– Чудно как архиреите, – с насмешкой сказал Ваня.
– Это что ещё за «архиреить»?
– Ну, как духовник.
– Что – духовник? Откуда ты знаешь – как духовник?
– А мы в скиту бегали к архирею за сахаром. Он даст всем по кусочку да начнёт архиреить: играйте, детки, без ссор и без брани, внимайте слову наставников ваших, бог господь с вами.
Ваня ловко передразнил елейную речь.
– Ну, а вы что? – с усмешкой, хотя немного потерянно спросил Рагозин.
– А мы ничего. Съедим сахар, опять прибежим. Он даст ещё, и опять нас архиреить… А вы, чай, комиссар! – вдруг с укором взрослого объявил Ваня.
На следующий раз Рагозин попробовал зайти с другого бока.
– Не будешь ходить учиться – кто тебе даст бумагу, карандаши? Ведь рисовать-то ты не перестанешь?
– А когда мне было надо чего, я тырил, – не раздумывая, ответил Ваня.
– Ну, милок…
– Жди, когда тебе дадут! Разве дождёшься? Стырю где придётся – и рисую.
– Это, братец, воровством называется. Вот какая вещь, видишь ли!
– Карандаши-то?! – вытаращил глаза Ваня.
– Карандаши и все такое. Ты эти приютские замашки брось. Я буду давать всё, что потребуется.
Ваня пригорюнился, потом сказал упавшим голосом:
– Если товара много – лафа, конечно.
Но тут же и утешил отца, настолько позабывшись, что впервые обратился к нему по-приятельски:
– А если у тебя не будет, ты не думай: я расстараюсь – чего не хватит!
Нечаянный этот порыв был отцу и страшен и восхитителен, обнажив перед ним все уродство представлений и всю непочатость простодушия ребёнка…
Рагозин вспомнил это, пока рассказывал Кириллу о встрече с сыном на Волге.
Ваня сидел у отца в ногах, независимо поглядывая на гладко выбеленный потолок. Уже вторично доставил он в госпиталь заготовленные хозяйкой Рагозина кушанья и знал, что половину унесёт назад: отец был настойчив в своих заботах о нем. Мальчик видел, какое место занял собой в существовании отца. Находя это чувствительностью взрослых, он, с некоторой гордостью за себя, поощрял её и допускал даже ласку большого человека, раненного в сражении и нуждавшегося в помощи.
– Теперь мы с ним договорились жить вместе, – сказал Рагозин, одобряя Ваню взглядом. – И знаешь, Кирилл, к чему я прихожу после всей этой истории? Время-то у меня есть – размыслить. Вот мы радуемся, что идём к цели, которую хотим достичь. Думаю, радость станет ещё больше, ежели мы нашу цель, которую предстоит достичь, хоть бы отчасти, что ли, отыскали в том, что уже нами достигнуто. Понял меня?
– Более или менее, – улыбнулся Кирилл.
– Ну да насчёт отвлечённого я, знаешь, не очень… Я практически. Думаешь ты о человеческих отношениях в будущем? Думаешь. Так вот ты ищи такое в нынешней жизни, чтобы уже сейчас в тебе хоть немножко зажило из будущего, понял? Как бы тебе сказать? Ну… воплоти, что ли, свой план в живом человеке. В отношении своём к человеку, понятно? Чтобы практика была. А то ты будешь поклоняться своему желанию, скажем, коммунистического общества, когда ещё общества такого нет. И привыкнешь поклоняться – желанию. А от человека отвыкнешь. Верно? А ты его сейчас найди. Хоть немножко в человеке найди от будущего. И установи с человеком такую связь, как будто он уже наш идеал. Так? И чтобы таким путём действовал каждый. Тогда будет кое-что закрепляться из наших желаний будущего в нынешней жизни. Посев будет, понял?
– Понял. Но рецепт-то не ко всякому человеку приложим. Особенно теперь. Помнишь, ты мне сказал: какое время – такая политика.
– А как же! Ты умей найти такого человека, в котором немножко будущего есть. В труде его, в службе народу, ещё в чём. И на нём учись. Практикуй свой идеал-то на человеке. Умей найти, – повторил Рагозин и опять остановил довольный взгляд на сыне.
– А ведь ты прав! – воскликнул Кирилл. – Я припоминаю в этом духе у Чернышевского: приближайте будущее, говорил он, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести.
– Видишь! Оно крепче, когда своей голове подпорку-то найдёшь, – весело мигнул Рагозин, не отрывая глаз от сына.
Кирилл тоже посмотрел на Ваню.
Мальчик беспечно и сладко позевнул.
Кирилл спросил его, сдерживая невольную улыбку:
– Как же получилось, что сам ты ушёл на флот, а товарища бросил? Мне ведь Павлик Парабукин рассказал, как ты его подвёл.
– А я виноват? Меня военморы надули. Пашка знает. Мы помирились. Ещё хотели с ним к вам идти.