Невозможно было уловить, о чём он думал, но – конечно – он должен был думать и о деньгах, особенно когда в избе заворковал их однозвучный льстивый звон: Кирилл и Дибич принялись неуклюже отсчитывать и столбиками расставлять золотые. Он не мог не думать о деньгах, потому что мысль о них всегда то забегала перед прочими его размышлениями, то отставала от них, но была неотлучна, как тень, бегущая впереди или сзади. Он все время сравнивал прошлое с настоящим. В прошлом чем больше у человека накоплялось денег, тем больше к нему притекало новых. Они несли рост в себе. Было труднее всего когда-то раздобыть первый золотой. Каждый последующий давался легче и легче, как заметил ещё Руссо (которого Мешкову не надо было читать, чтобы с ним на этот счёт вполне согласиться). Теперь чем больше было у человека денег, тем меньше их оставалось, ибо тем больше у него отбирали.
И вот у Мешкова отобрали последние золотые. Это были на самом деле последние. Он припрятывал их исподволь, когда уже почти рухнуло все богатство. Он припрятал их ото всех. Было бы противно его естественным понятиям не припрятать сколько-нибудь ото всех, даже от святого духа. Он не сказал об этих золотых ни покойнице Валерии Ивановне, ни Лизе, ни своему духовнику, ни викарию, благословившему его в монашество. Он умолчал о них в финансовом отделе, хотя у него оледенела спина, когда Рагозин спросил, не осталось ли у него золота. Если бы человек был устроен так, что способен был бы утаивать свои поступки от самого себя, он и себе не сказал бы о своей банке из-под икры, чтобы в минуту слабости не посвятить в тайну кого-нибудь ещё. Он держал эту отяжелевшую от золотых банку под своим ложем и унёс её с собой в подушке. Он туго набил между монетами ваты, чтобы они, кой грех, не звякнули. Он клал во сне щеку на эту банку, и жесть была ему мягче пуха, и золотые словно бы шептали ему, когда он дремал: мы – твои, мы – твои, мы – твои. И вот тайны не стало! Счёт был кончен.
Да, счёт был кончен. Дибич начал составлять акт. Кирилл вывел цифры огрызком карандаша на липовой доске стола, сделал умножение, сказал:
– Всего пять тысяч шестьсот сорок рублей. Правильно, гражданин Мешков?
– Нет, – ответил тихо Меркурий Авдеевич, – неправильно. Обсчёт.
– Как обсчёт?
– Обсчитались. Не надо было и высыпать. По кругу в банке умещалось девятнадцать монет. В высоту по тридцать десятирублевых, то есть в столбике триста рублей. Триста на девятнадцать получается ровно пять тысяч семьсот рублей, а не пять шестьсот сорок. Коли, понятно, шесть золотых не… потерялись куда во время операции.
– А, к черту! Шесть золотых! Извольте пересчитать сами! – крикнул Кирилл, темнея от приступившей к лицу краски.
Меркурий Авдеевич подсел ближе. Окинув взглядом аккуратно выстроенные столбушки денег, он поперхнулся и долго не мог откашляться. Потом заговорил будто с самим собой:
– Ежели б стол гладкий, нет ничего легче проверить – во всяком ли столбике по сто рублей. А то на щелях неровность. Возвышение одних досок против опущения других. Вот столбик выдаётся, замечаете? Это он угодил на опущенную доску. А в нём между тем лишняя монетка. Вот ещё. Разрешите просчитать?
– Просчитайте.
Мешков подвинул к себе столбик золота, нажал пальцами, и монеты с послушной трелью развернулись перед ним в цепочку. Он подставил горсть левой руки под край стола. Захватывая средним и указательным пальцами правой руки враз по две монеты, он начал скидывать деньги в горсть с такой игривой быстротой, что все застыли от удивленья.
– Одиннадцать. – сказал он и со звоном откинул в сторону лишнюю десятирублевку.
Он безошибочно отыскивал неверно сосчитанные столбики, изымал их, пересчитывал, отбрасывал лишние золотые, пока не набралось шести штук, недостающих до круглой сотни. Пальцы его словно помолодели.
– Скажи на милость, – не утерпел Никон, заворожённый его виртуозной работой, – стрекочет, ровно кузнечик.
Точно очнувшись, Меркурий Авдеевич вскинул на Никона брови. Взгляд его совсем потерял свечение тихого восторга, с каким он вошёл в избу. Зрачки были мутны, трезвый смысл будто отлетел от них в одно мгновенье.
Все смотрели на него молча. Он стал медленно отворачиваться от стола и вдруг задёргал плечами, согнувшись над скамьёй.
– Развезло, – сказал красноармеец, – жалко прощаться с игрушками-то…
– Верен счёт или нет? – спросил Извеков, одёргивая Мешкова резким, почти озлобленным голосом.
Всхлипнув, Меркурий Авдеевич отозвался едва слышно:
– Верен не по-вашему. Верен по-моему. Пятьдесят семь по сто. Как было. Как было, о господи!
Он обхватил голову, вздрагивая от плача.
Дибич проставил в акте сумму – пять тысяч семьсот рублей. Стали укладывать деньги в жестянку. Не ладилось, потому что надо было спешить – слишком много времени отняли все эти неожиданности. Дали подписать акт Мешкову. Он овладел собой и приложил руку к бумаге, не колеблясь.
Его выводили из избы, когда Кирилл задал ещё вопрос:
– Раненого компаньона вашего вы по Саратову не знали?
Мешков остановился.
– Я ни за кого не ответчик, кроме себя.
– Каждый ответит за себя, разумеется. Но, думаю, вам зачтётся, если вы его назовёте.
Мешков помедлил немного.
– Он о себе не докладывал.
– Наверно, у него есть основания – не докладывать. Но я ведь не его спрашиваю, а вас.
Мешков опять помолчал.
– Он мне ни кум, ни сват, – вымолвил он все ещё нерешительно. – Только зачем наговаривать? Ошибёшься – согрешишь.
– А вы не ошибайтесь.
– Что ж, я правды не боюсь. Не знаю, какого он чина-звания. Похоже, будто раньше видал я его жандармским подполковником.
– Полотенцев?
– Полотенцев, – без раздумья подтвердил Меркурий Авдеевич и, опустив глаза, порывисто вышел за дверь.
Кирилл переглянулся с Дибичем.
Наконец выступили в поход. Солнце уже опускалось. Впереди отряда шли арестованные. В хвосте тянулась подвода, гружённая волками. Собаки, ощетинившись, провожали её истошным лаем далеко за околицу деревни.
Ипат маршировал подле верхоконных командира и комиссара. Он видел, что они неразговорчивы, и тоже помалкивал.
Дибич оглядывал окрестности свежим взглядом человека, давно не бывавшего в родных местах и за переменами угадывавшего памятные черты. По привычке юности, он мурлыкал под нос нехитрую песенку. С коня ему хорошо видна была дорога, как только расступался лес, и на лице его подолгу держалась задумчивая улыбка, если он узнавал какую-нибудь излучину холмистого пути. Было очень кудряво на этих холмах от буйного неклена, который любит склоны. Все чаще стали попадаться деревушки, и колеи ширились пыльными разъездами, указывая на близость города.
Кирилл с закрытыми глазами покачивался в седле. Его не клонило в сон, но не хотелось, чтобы с ним заговорили. Репьёвские события потеряли свою разительную краску, оттеснённые внезапной и почти фантастической встречей с прошлым, совпадением двух встреч, каждая из которых уводила к былому и могла бы надолго поглотить все мысли. Но вместе с тем была какая-то настойчивая связь, пожалуй, зависимость между разоблачением Полотенцева, мешковским золотом, распластанной на дороге девушкой, ветром, шевелящим бумажные кружева поднятых над головами гробов, волком, кусающим себя в ляжку, расстрелянным Зубинским и убитым Шубниковым, прощённым дезертиром Никоном и философствующим об устройстве жизни Ипатом. Все это сплеталось туго, как лозняк в сырой корзине, и нельзя было остановиться на одной мысли, чтобы она не повлекла за собой другой и третьей, как нельзя вытянуть из корзины одного прута, чтобы он не задел других. Кирилл видел, что за короткие эти дни он преодолел все препоны, которые воздвигались на его пути, и верно разрешил все испытания. Больше того, как никогда прежде, он был уверен, что одолеет гораздо более трудные препятствия, и воля его не согнётся, может быть, ни перед чем на свете. Он спросил себя – доволен ли собой, и ответил, что должен быть доволен. И когда он ответил себе так, сейчас же возник новый вопрос: почему же ему грустно? И этот новый вопрос оставался без ответа, и он все повторял его, и все не мог вникнуть в него умом, а только чувствовал грусть. Не переставая, роились перед ним люди, которых он незадолго видел, судьбы которых решал, и он вновь проверял себя – безошибочно ли решал, и убеждался, что безошибочно. А грусть не проходила.
Он услышал жалобный вздох шагающего обок Ипата и открыл глаза.
– Что, Ипат, – спросил он с улыбкой, – иль загрустил?
– Во сне будет являться, как я за ним бежал! Истинный бог!
– За кем бежал?
– Да за матёрым! Теперь, поди, издох где в буераке. Жалко шкуру… А все из-за этих окаянных, чтоб их розорвало!
Он со злостью погрозил кулаком на арестованных.
– Были б у нас награды, я бы тебя представил за этих окаянных, – сказал Кирилл.
– А мне матёрый волк дороже наград. У меня в подсумке два «Егория» болтаются.
Он примолк на минуту, потом вскинул меткий взгляд, точно нацелившись разгадать мысли Кирилла.
– Вы мне грамоту выпишите, товарищ комиссар, что я имею заслугу перед рабочей крестьянской армией. Я в рамочку оправлю, на стенку вывешу в горнице. Пускай знают. (Он с хитринкой прищурился.) Да за волка ещё с вас приходится. И с товарища командира тоже. На верные номера я вас поставил. Целое искусство!
– Возьми шкуру с моего волка, если уж дошло до расчёта, – опять улыбнулся Кирилл и дёрнул повод, догоняя Дибича.
– Как самочувствие, Василий Данилыч?
– Превосходно! – сказал Дибич с таким движением всего тела, вдруг поднятого на стременах, что конь под ним сбился с шага и затанцевал, готовясь перейти на рысь.
– Видите перевал? – продолжал Дибич, указывая протянутой рукой на взгорье, накрытое густым багрово-сизым от заката лесом, – во-он сосны золотятся. Дальше будет с полверсты ложбина, потом холмы, и между ними в ущельях скиты староверов, женский и мужской, по соседству. Ещё немного податься к Волге, в начнётся слобода. Так вот, в слободе…
– Что там?
– Моя хижина, – смутившись, негромко кончил Дибич.
Заговорив с ним, Извеков ожидал, что он непременно захочет подробно узнать – кто же такие Мешков и Полотенцев, и собирался рассказать о своём прошлом. Но Дибича, видно, совсем перестали занимать люди, которых вёл конвой впереди отряда. Будь они ничем не связаны с судьбой Кирилла, безразличие Дибича не особенно задело бы его: бывший офицер согласился драться с врагами революции, нёс свой долг добросовестно, и ждать от него чего-нибудь, кроме исполнительности, было бы нелепо. Но ведь в избе, показывая на высыпанные из банки деньги, Кирилл сам напросился сказать, как неожиданно много из прошлого объяснило ему мешковское золото. Пройдя мимо откровенности Кирилла, Дибич словно говорил, что личная жизнь – частное дело каждого, и это было чёрство и обидно.
– Значит, скоро Хвалынск?
– Рысью минут двадцать, не больше.
– Тут, наверно, тихо – к городу банды подойти не посмеют.
– Конечно, вряд ли кого встретим. Не знаю, как другие отряды. Наверно, тоже дойдут без стычек.
– Вы довольны?
– Чем особенно? Серьёзного дела пока не видно.
– А вам хочется серьёзного? Довольны, что пошли с нами?
– С красными? Мне хорошо с этими солдатами… вот с этими комиссарами.
Ямка на подбородке Дибича раздвинулась и почти совсем исчезла: он смотрел на Кирилла с любовной улыбкой.
– Я испытываю это больше как ощущение, – сказал он. – Ясно не могу объяснить, почему, собственно, хорошо. Например, философски мотивировать, что ли.
– Философия нынче – не абстракция, а деятельность. Вы разберитесь политически, как деятель. Тогда все станет на место.
– Да у меня, собственно, все на месте, – не переставая весело улыбаться, проговорил Дибич. – Я думаю, решил для себя все, как должно быть.
Кирилл не мог не ответить тоже весело: очень ему показался Дибич свободным и открытым в эту секунду.
– Рассказывайте! Просто счастливы, что добрались до дому.
– Пять лет! И каких лет! Подумать только! – воскликнул Дибич и тут же, робким, прозвучавшим юношески голосом, спросил: – Выберем с вами часок, Кирилл Николаевич, заглянем к моей матушке, а?
– Нет, что ж, зачем я буду мешать…
– Честное слово, не помешаете! Она у меня такая славная – вот увидите!
– Нет, я уж за вас покомандую, справлюсь как-нибудь, а вы…
Кирилл вгляделся пристальнее в растерянное от волнения лицо Дибича и неожиданно предложил:
– Хотите, поезжайте сейчас вперёд, домой, а завтра явитесь, поутру? К тому времени, надеюсь, рота будет в сборе.
– Правда? – чуть ли не испуганно вырвалось у Дибича.
Он придержал лошадь и, сбоченясь в седле, наклонился к Извекову. Глаза его сияли, но он колебался – поверить ли тому, что слышал.
– Роту мне боитесь передать? – засмеялся Кирилл. – Если б вы из боя выбыли, я принял бы командование по уставу. А ведь боя нет. Езжайте. Придёт случай – поеду я, останетесь вы. Кстати, за вами мой внеочередной отпуск. Помните, за немца? Я ещё не использовал… Ну?!
И Кирилл протянул руку Дибичу.
Дибич скомандовал отряду остановиться и отдал приказание, что свои обязанности командира возлагает на комиссара, а сам вернётся к ним из отлучки завтра, в городе, к восьми часам.
Он пожал руку Извекову, дважды сильно ударил коня шенкелями и, подпрыгивая в седле, крупной рысью обогнал отряд.
Он скоро свернул в лес. По глухой дороге, не убавляя рыси, а только все чаще кланяясь встречным ветвям, он перевалил гору, спустился в ложбину. Здесь было местами так просторно, что несколько раз Дибич пускал лошадь вскачь. Но когда он достиг холмов, дорога перешла в тропу. Неклен сплетался над ней сплошным низким сводом. Дибич спрыгнул с лошади и повёл её под уздцы.
С пологой высоты он различил в междухолмье раскинувшийся сад, затенённый наступившим вечером. Два-три дымка виднелись среди яблонь. Это были самые уединённые кельи скитов. Сюда в давние-давние годы забредал Дибич с маленькими своими приятелями ловить певчих птиц.
Он шёл быстрее и быстрее, разминая усталые от седла ноги. Ветви бурно зашумели в нескольких шагах впереди него и стихли. Лошадь вздрогнула, испуганно потянула повод назад. Дибич расстегнул кобуру револьвера. Ему послышался короткий болезненно-неприятный звук, и вслед за тем лес повернулся вокруг него каруселью, сонно качаясь. «Не может быть!» – хотел крикнуть Дибич, но голос уже не повиновался ему…
…В тот же момент сквозь листву он увидел над собой набирающего высоту ястреба. Бесшумно взмахивая черневшими снизу огромными треуголками крыльев и накренив маленькую головку, птица косила на тропу яркой пуговицей глаза. Пройдя немного, Дибич заметил под ногами разлетевшийся пух, потом ворох крупных перьев, по рябизне рисунка которых узнал тетёрку. В другое время он, наверно, остановился бы и поискал в кустах растерзанную жертву, но сейчас он даже не убавил шага. Мелькнуло только в памяти, что когда-то он уже видел на этой тропе такого же ястреба, разорвавшего тетёрку…
Он вышел из зарослей неклена, вскочил в седло и без оглядки миновал разбросанные кельи и притулившуюся в низине церковку скитов. На виду слободы он погнал лошадь под гору в карьер.
В конце длинного порядка одинаковых тесовых флигелей с палисадниками высился серебристый тополь. По-прежнему вытянутым нижним суком он прикрывал конёк светло покрашенного дома.
Дибич осадил лошадь. Сердце его больно стучало, будто он пробежал всю дорогу, не передохнув. Он решил не подъезжать к дому и привязал лошадь у соседнего палисадника.
Калитка стояла настежь. Он ступил во двор. Виноград наглухо обвил террасу перед дверью, которая звалась парадной, и взобрался на крышу. Жидкий дым винтом подымался из трубы. Вишни разрослись на весь двор, их запущенные безлиственные ветки отвисали до земли. Деревянный настил дорожки прогнил и уже не скрипел, как прежде. Колодец припал набок. В собачьей будке валялась фарфоровая барыня с отбитыми руками.
Дибич тихо вошёл в дом. В кухне на полу стоял самовар. В жестяной трубе, воткнутой в печную отдушину, свистел огонь разожжённой лучины, и сквозь прогоревшие дырки оранжевым кружевом высвечивало пламя. Все казалось уросшим, игрушечным под этой кровлей, и когда Дибич входил в комнату, которую – как помнил себя – именовал «залом», он пригнул голову. Вещи были знакомы и близки, но каждую приходилось узнавать вновь: налёт престарелости покрывал весь дом, как пепел – отгоревший костёр.
На комоде зажжён был ночник. Раньше эту крошечную лампочку мать ставила у своей постели. Дибич заглянул в спальню. Старое плетёное покрывало отчётливо белело на кровати. Он вернулся в зал, подвинул ночник к фотографиям.
Он увидел себя с необыкновенно гладким лицом, в студенческой форме, с папиросой между кончиков пальцев. В плену он отучился курить. Студенческая форма осталась у московской квартирохозяйки. Тысячелетия легли между нынешним Дибичем и мальчиком с папиросой. Напротив стояла неизвестная фотография сестры об руку с надутым человеком, чрезвычайно похожим на Пастухова.
В кухне раздалось шарканье. Дибич обернулся. Грудь его была сжата никогда не испытанной болью. Через дверь, раздвинув бордовую занавеску с помпонами по бортам, на него смотрела очень маленькая женщина. Она не испугалась, а только удивлённо вытянула голову, и Дибич узнал в ней свою московскую домохозяйку, которой оставил студенческую форму, уходя в школу прапорщиков.
– Никак, сынок вернулся. Васенька? – спросила женщина, все ещё держа раздвинутой занавеску, на которой дрожали помпоны.
– Где же мама? – мучительно выговорил Дибич.
– Ты разве не видался с ней, голубчик?
– Где? Где я мог с ней видаться?
– Она, как получила твоё письмо, что ты в лазарете, в Саратове, так и принялась к тебе собираться. Да все никак не могла попасть на пароход. Вот только неделя, как уехала с подводами.
– Почему же она меня не дождалась?
– Она, милый мой, устала тебя дожидаться.
– А сестра?
– Сестрица давно замужем.
– За этим? – спросил Дибич, показывая на фотографию.
– За этим. Пастуховы-то ведь тоже Хвалынские.
Дибич увидел недовольного Пастухова, который высился во весь рост об руку с неповторимо прекрасной своей женой, улыбавшейся светло и чуть виновато.
– Это не моя сестра. Это – Ася. Вы обманываете меня.
– Зачем обманывать, родной мой? Вот и тужурка твоя студенческая, на-ка, примерь.
– Вы лжёте, лжёте! – крикнул с невыносимой болью Дибич. – Мама! Где ты?!
– А ты не кричи. Ты лучше скажи мне, а я передам твоей матушке, давно ль её Васенька пошёл служить в Красную Армию?
Он хотел кинуться на женщину, чтобы столкнуть её с дороги, но она вдруг спряталась, сомкнув перед своим носом борты занавески. Притаившись, она выглядывала в щёлку одним глазом, и помпоны мелко тряслись от её неслышного хихиканья.
Дибич выпрыгнул через окно на террасу, прорвал путаный переплёт винограда и бросился прочь со двора.
Он отвязал коня и перекинул повод. Улица была тёмной, но прозрачной, точно отлитая из бутылочного стекла. Едва он вставил ногу в стремя, как лошадь рванулась и помчала. Он все не мог сесть и тщетно отталкивался правой ногой от земли и чувствовал, как немеют руки, и седло, в которое он вцепился, сползает на бок лошади, и огненный встречный ветер душит, душит нестерпимо.
– Нет, нет, война не кончилась, Извеков ждёт. Я сейчас, сейчас! – шептал он сквозь зубы, в ужасе ожидая, что вот-вот расцепятся руки и он выпустит седло – тело его уже волочилось по земле.
Потом пальцы слабо разжались, он оторвался, упал, и конь ударил его задними копытами по груди с такой чудовищной силой, что он пришёл в себя…
Он лежал один на тропе, под густым прикрытием неклена. Лошади не было. Он вгляделся в просвет неба и подумал, что ястреб улетел. В тот же миг режущая боль словно расплющила его грудь, и он застонал:
– О, бред… все бред… Бан-диты!..
Он ощупал себя клейкой ладонью. Кобура револьвера была пуста. Он пополз, задыхаясь, по тропе и достиг склона. От бессилия он перевернулся, и голова его очутилась ниже ног. Мелкая галька, шурша, посыпалась из-под него по склону. Он увидел опрокинутый, словно в зеркальном отражении, огромный яблоневый сад с крошечными разбросанными избами и признал скит. В давние-давние годы ловил он где-то здесь с приятелями певчих птиц.
– Мама! – успел он прохрипеть. – Боже мой, мама!
Кровь хлынула у него горлом. Захлебнувшись, он опять потерял сознание.
29
– Весьма благодарен за доверие и честь, – сказал Пастухов со своей гипсовой улыбкой, – но я в городе человек случайный, и моё участие в таком представительном деле будет мало уместно.
– Помилуйте, Александр Владимирович, – на проникновенной ноте возразил человек, причёской и бородой напоминавший те светлые личности, некрологи которых печатала «Нива». – Помилуйте!
Двое других лидеров общественности города Козлова, явившиеся к Пастухову с просьбой, чтобы он вошёл в депутацию к генералу Мамонтову, протестующе пожали плечами.
– Вы, Александр Владимирович, не только для нашего города, вы для всей цивилизованной России человек не случайный.
– Поверьте! – задушевно поддержал человек из некрологов. – Имя ваше знает и офицерство. Прогрессивный слой нашего офицерства безусловно! И, может быть, ваше имя в самом генерале пробудит лучшую часть души, которая у него, под давлением военных обстоятельств, если позволено выразиться, находится в дремотном виде.
– Которую генерал в своём освободительном походе, во всяком случае, недостаточно обнаружил, – добавил другой лидер ядовито.
– И на которую нам единственно остаётся уповать, – сказал третий со вздохом. – Так что мы вас просим и прямо-таки увещеваем не отказываться!
Пастухов выжидательно помигал на Асю.
Она сидела тут же, в этой комнате с балконом на пыльную площадь. Как всегда, когда она бывала сильно возбуждена, лицо её сделалось покоряюще красиво с его нарядным взором: приподнятые ресницы словно круче изогнулись, и веки были тоненько смочены кристальной слезой.
Все четверо мужчин стояли, окружая её, в почтительном ожидании.
– Я думаю, Саша, если можно принести пользу… хотя бы минимальную пользу! Ведь это же кошмар – что творят эти страшные люди! Пусть хоть генерал… хоть кто-нибудь остановит их!
– Они вламываются в спальни, – вырвалось у светлой личности, – тащат даже просто… бельё!
– Но только, господа! Возглавлять депутацию я ни в коем случае не могу согласиться, – сказал Пастухов с отклоняющим мановением рук.
– Нет, нет! Александр Владимирович! Возглавлять будет известнейший у нас педагог. И тоже, обратите внимание, сперва не соглашался. Но – гражданские чувства! Вас же мы просим быть в числе депутации. Только в числе! Только поддержать!
– В общей куче, хорошо, я согласен, – снисходительно пошутил Пастухов.
Все улыбнулись ему благодарно, но он снова похолодел.
– И потом, господа, никаких адресов. Я против. Ничего письменного. Без слезниц и восклицательных знаков.
– Нет, нет! Исключительно на словах. Настойчивая… мы сказали бы – не правда ли, господа? – не просьба, а категорическое требование: оградить наш город и мирное население от разнузданных грабежей. Немедленно пресечь!
– И потом, эти насилия! – брезгливо сказала Ася, приложив к виску руку с оттопыренным мизинчиком.
– Я не возражаю, – повторил Пастухов.
– Вы, Александр Владимирович, пожалуйста, будьте готовы. Сейчас же, как генерал согласится принять, мы вас известим.
Визитёры стали раскланиваться, но самый молодой из них, тот, что ядовито заметил об освободительном походе генерала, задержался:
– Позвольте, на минутку?.. по личному вопросу…
– Я провожу, – сказала Ася, выходя в переднюю и оставляя мужа наедине с молодым человеком, который подождал, когда затворится дверь, и нервно помялся.
– У вас, может быть… стихи? Вы сочиняете? – сочувственно спросил Пастухов.
– Нисколько! Хотя вообще в газетной области – да. Меня тоже уговорили войти в состав депутации. Но, откровенно, хотелось бы знать ваше мнение насчёт того, как вы думаете поступить в случае… если они вернутся?
– Большевики?
– Именно.
Пастухов наблюдал предусмотрительного человека беззастенчиво, как особь, подлежащую исследованию. У особи были разные уши, одно – маленькое, другое – огромное, с оттянутой книзу и приросшей мочкой, будто созданное нарочно, чтобы внимать, и Пастухову пришло на ум новое слово: «Ишь слухарь!»
– Очень может произойти, что все это задержится у нас не дольше, чем в Тамбове. В виде набега. И кроме временного управления, не будет учреждено никакой власти. А потом придут они.
– Вы допускаете?
– Очень. Придут и узнают, что мы с вами ходили к генералу.
– Но ведь это в интересах всей массы населения, – попробовал найти оправдание Пастухов, отвлекаясь от рассматривания особи.
– Э, знаете, доказывай там! Масса!
Пастухов утёр лицо ладонью, смывая печать озабоченности, и выпалил мгновенно осенившее его открытие.
– Знаете, что очень было бы оригинально? Спрятаться в сумасшедший дом. Да! Купить себе мешок муки и спрятаться. Мешка хватит надолго. Непременно, непременно спрятаться у сумасшедших! – стал повторять он, будто и правда проникаясь верой в неотразимость своей идеи.
– Вы это советуете мне или сделаете сами?
Пастухов основательно потряс гостю руку, выпроводил его и неслышно засмеялся.
– Какой подлец! – проговорил он тихо.
Он вышел на балкон.
По другой стороне площади вдоль кирпичного фасада былого коммерческого училища, поднимая пыль, цепью мчалась кавалькада казаков с тюками, перекинутыми позади сёдел. Верховые взмахивали плетьми, удальски свистели и гикали. Кое-кто из них бережно придерживал прыгающие на конских крупах узлы добычи. У одного раскатался кусок украденного ситца, и ярко-голубая длинная лента змеилась позади лошади.
– Саша, Саша! Ты не в своём уме! – воскликнула Ася, вбегая и бросаясь затворять балконную дверь. – Ведь они могут выстрелить! На самом виду!
– Черт знает на что это похоже! – с отвращением сказал Александр Владимирович, принимаясь ходить по комнате…
С того часа, когда в город ворвались мамонтовцы и начались грабежи, ему было жутко и в то же время до странности любопытно – какая перемена предстоит для него с семьёй? Волнующее ожидание непредвосхитимого напоминало ему состояние детей в канун ёлки, но страх преобладал над любопытством, потому что Пастухов знал, что кровь льётся ручьём и ручей все ближе подбирается к его новому пристанищу.
Дом, где Пастуховы проживали вторую неделю, принадлежал не слишком заметному торговому человеку, сын которого состоял директором городского театра. Мысль обратиться за помощью к театру принадлежала Анастасии Германовне и оправдала себя: директор знал драматурга по имени, его самолюбию было приятно сделать Пастуховым одолжение, и в результате они устроились в двух недурных комнатах неподалёку от главной улицы.
Они начали привыкать к довольно размеренной жизни, понимая, что благополучие так же недолговечно, как нечаянно, и всё-таки с удовольствием пользуясь им и закрывая глаза на будущее. Пребывание здесь было столь же случайно, как в Саратове, но случайность тяготила теперь меньше в силу того, что одним этапом меньше оставалось до непременной окончательной развязки, в которую нельзя было не верить.
Алёше на новом месте нравилось не так, как у Дорогомилова, и он скучал. Не чувствуя в установленном житейском порядке что-нибудь непреложное, Алёша, как все дети, принимал случайность за такую же закономерность, как порядок. Ему казалось, что папа и мама поехали на Волгу, в Саратов, потому что надо было пожить у Дорогомилова, а затем не сразу попали к дедушке с бабушкой, потому что сначала надо пожить в Козлове, у директора театра. Алёше интереснее было играть в саду у Арсения Романовича, чем на дворе у директора театра, но он воспринимал свою игру в Саратове и в Козлове, как нечто одинаково естественное, однородное с прежними его играми в Петербурге. С ним рядом находились Ольга Адамовна и папа с мамой, его кормили, мыли в тазу или в корыте, ему стригли ногти и делали замечания, – значит, жизнь, раз начавшись, продолжалась неизменно, иногда веселее, иногда скучнее, но никаких случайностей в себе не содержала, а являлась именно жизнью, установленной в меру своих законов.
Для Александра Владимировича с Асей жизнь последних двух лет состояла исключительно из нарушений закономерности безостановочными отступлениями от порядка. Одну случайность они считали терпимой, другую принимали за муку. Но даже то, что Алёшу приходилось купать не в ванне, а в тазу или в корыте, являлось для них крушением непреложного порядка.
Оба они хорошо знали, что для облегчения жизни полезно отыскивать в ней смешные стороны. И они старались шутить.
Никто из них не живал прежде в этих краях. Тамбов знаком им был по лермонтовской «Казначейше», и они соединяли его с «Госпожой Курдюковой» Мятлева. Козлов, в их представлении, уже тем воспроизводил тамбовский колорит, что славился конскими ярмарками. Ася, обладая памятью на стихи, очень к месту прочитывала слабоумные излияния мадам Курдюковой, и Пастухов с хохотом повторял их:
Мне явились, как во сне,
Те боскеты, те приюты,
Роковые те минуты,
Где впервые Курдюков
Объявил мне про любовь.
Раз, сидя на балконе и наслаждаясь мёртвым сном уездного города, они отдавались тому умиротворённому течению мыслей, какое приходит звёздной ночью, когда воспоминания сливаются с надеждами и неясно, надо ли строить расчёты на новое будущее или принять настоящее, как полное счастье.
– Упала звезда, – сказала Ася. – Ты что-нибудь задумал?
– Нет, ничего. А ты?