– Ай-ай, какой тебе несолидный товарищ попался, – серьёзно сказал Извеков. – Уж не Ваня ли это Рагозин?
– А кто же? Ему хорошо. Его все военморы знают!
– Неужели ты ни капельки не раскаиваешься? – отшатнулась от брата Аночка.
Он опять опустил голову: самой тяжкой укоризной было ему страдание сестры.
Так просто отыскался один беглец и, словно по росе, проступил след другого. Кирилл мог быть доволен. Он уже решил прощаться, но Парабукин, сбитый со своей роли благородного отца, обратился к нему довольно высокомерно:
– Это сын Веры Никандровны, – сказала Аночка, – ты ведь знаешь, папа.
Парабукин сразу низвергся из-за облаков на трезвую землю, оправил мешковидную свою толстовку и отозвался с некоторым подобием изысканности:
– Знаю более по служебному высокому положению. Насколько читаю вашу подпись под разными декретами. А также, как ваш подчинённый, являясь сотрудником утильотдела.
– Да, я все не соберусь в этот ваш отдел, – сказал Кирилл. – Что там у вас происходит? Вы, говорят, книги уничтожаете?
– Ни восьмушки листа без разрешения! Только согласно инструкции. Макулатуру церковных культов, своды царских законов – это да. Капитальную печать – скажем, отчёт акционерного общества или рекламу.
– А будто пакеты из географии не клеили? – злорадно ввернул Павлик.
– Молчи. Тебе ещё рано понимать. Не из географии, а из истории. Потому это бывшая история, которой больше не будет. Отменённая история. У нас в науке разбираются. Если что имеет значение – в сторону. Не имеет – в утилизацию. Корочки от книжек – на башмачную стельку. Испечатанные страницы – на пакет. Чистую бумагу – для письма.
– Обязательно приду к вам. Очень меня занимает ваш отдел, – сказал Кирилл.
– К нам самые сведущие люди заходят. И не обижаются. Настоящие библиотеки составляют из книг. (Парабукин сильно нажал на «о».)
– Вот, вот, – улыбнулся Кирилл и протянул руку Павлику. – До свиданья, боевой товарищ. Мы с тобой, придёт время, повоюем, войны на наш век хватит. А пока всё-таки не огорчай Аночку, не надо, ладно?
Павлик не сразу решился подать руку, потом опасливо приподнял её, не отнимая локтя от бока, и проворно отвернулся.
Аночка вышла проводить гостя. Волнение её улеглось, она даже прихорошилась, успев причесать стриженую свою голову в то время, как Кирилл прощался с мальчиком.
– Надолго? – спросила она лукаво, когда они задержались в темноте у растворённой двери.
– До завтра. Хотите – завтра? – предложил он, будто вспомнив первую свою оплошность и решив не откладывать новую встречу в долгий ящик.
Он опять удивился, – как хрупка и тонка была её кисть, и вдруг нагнулся к этой руке, не похожей ни на одну другую в целом свете, и дважды, торопливо и неловко, поцеловал её.
– Что вы! – воскликнула она, отступая в сени, и уже из-за двери неожиданно прибавила: – Такой колючий!
Он сейчас же пошёл прочь, некрупным, но сильным своим шагом. Он был рад и поражён, что так получилось, что он поцеловал её руку. Никогда прежде не мог бы он себе представить, что поцелует женщине руку: это было что-то либо светское, либо ничтожное, рабское и допускалось людьми, которые не имели с Извековым ничего общего. Чуждый этот жест (если случалось со стороны увидеть его где-нибудь на вокзале) отталкивал Кирилла, и он рассмеялся бы над собой, если бы вообразил, что когда-нибудь попробует подражать унизительному для женщины и прибедняющему мужчину обычаю. Особенную дикость приобретал в его глазах поцелуй руки теперь, когда с женщины спадали все путы принижения и предрассудков. Нет, уж если галантное целование руки вздумал бы кто отстаивать, то пусть женщина и здесь была бы совершенно равноправна и прикасалась бы губами к руке мужчины, выражая ему свою приязнь. Нет, нет, Кириллу было совершенно враждебно целование женской руки. Его только наполняло счастье, что он поцеловал руку Аночки – изумительную руку необыкновенной девушки! Его поцелуй не имел никакого подобия с пошлой манерой, принятой хлыщами. Он поцеловал не руку, а какую-то особую сущность Аночки, так притягательно скрытую в руке, он поцеловал Аночку, конечно, самое Аночку! – не всё ли одинаково в ней достойно поцелуя – лицо, шея, рот или рука? Он завтра скажет Аночке об этом чувстве равноценности для него каждой дольки её тела, завтра, завтра, – как хорошо, что уже завтра!
Он шёл обратно той дорогой, где только что они проходили вместе, и в нём повторялось, шаг за шагом, пережитое ощущение близости Аночки, остро подсказываемое мерным хрустом пыли под ногами в темноте пустынных улиц. Вот так хрустело, когда они шли вместе. Так хрустело под её ногами. Он пел негромко и неразборчиво. У него не было слуха, но если он запевал для одного себя, ему нравилось, и он казался себе музыкальным. Завтра, завтра – означало его пение. Завтра, завтра – отвечал он мыслям о поцелуе. Завтра, завтра…
Он застал в своём кабинете несколько товарищей. Одни курили, сидя на подоконниках, другие рассматривали карты, которые Кирилл показывал Аночке. Он всех знал и сразу понял, что их собрала неожиданность.
– Куда запропастился? – спросил один из них.
– Никуда особенно. Видишь, без кепки, – сказал он, заставляя себя обычным шагом пройти к своему месту и окидывая взглядом стол.
Он тотчас заметил телеграмму, воткнутую стоймя за чернильницу. Пока он читал, все молчали. У него сжался и точно постарел рот. Он сложил телеграмму надвое, не торопясь опустился в кресло.
– Ты не садись, – заметили ему, – нас ждёт председатель, он назначил совещание.
– Так, так. Ну, пойдёмте, – сказал он с безусловной уверенностью, что все сразу за ним пойдут, будто это он сам назначил совещание, и быстро двинулся через кабинет в соседнюю комнату.
23
Только в конце следующего дня Кирилл выбрал минуту, чтобы послать Аночке записку, в которой сообщил, что встречу приходится отложить дня на два. Когда он писал – дня на два, он не верил, что это так, и все же не мог написать ничего другого. Он, правда, добавил, что ужасно хочется увидеться, и решил, что такая приписка, ничего не объясняя, все искупит.
Нельзя было загадать не только на двое суток вперёд, как сложатся события, но и на два часа. Ночь прошла в совещаниях, телефон и телеграф работали не переставая: городу угрожал новый мятеж – с севера – и перерыв последней железнодорожной связи с Москвой – через Пензу.
Командир красной дивизии донцов, бывший казачий подполковник Миронов, формировавший в Саранске Пензенской губернии новый кавалерийский корпус, отказался подчиняться Революционному Военному совету. До этого он перестал считаться с политическим отделом дивизии, и на самовольно созванных митингах, внушая казакам и крестьянам, что он спасает революцию, натравливал их против Советов и большевиков. Вызванный от имени Реввоенсовета в Пензу, он ответил вооружением своих частей и ультиматумом, которым требовал, чтобы его беспрепятственно пропустили на фронт. Арестовав и посадив в тюрьму советских работников Саранска, Миронов во главе казачьих частей выступил на Пензу. По мере продвижения он рассылал по деревням своих агитаторов, подбивая крестьян на восстание, задерживаясь иногда в пути по многу часов.
Такие задержки помогли верным революции войскам стянуть части Первого конного корпуса, чтобы помешать выходу мироновцев к прифронтовой полосе и покончить с ними в тылу.
Пензенская губерния была объявлена на осадном положении, власть перешла к крепостному Военному совету, в уездах учреждались революционные комитеты. Деревенские коммунисты, вооружённые вилами и топорами, начали стекаться в уездные города, объединяясь для отпора изменившей дивизии. Налаживалась разведка, устраивались мастерские, где приводили в порядок неисправное оружие. Стали брать на учёт лошадей и седла. В Пензе вели запись добровольцев в рабочий полк. В самых глубоких и спокойных углах губернии происходила мобилизация большевиков, и сотни людей становились под ружьё.
Спустя четыре дня после выхода Миронова из Саранска его отдельные отряды, при попытке переправиться через Суру, были взяты под пулемётный огонь и обращены в бегство. Ещё тремя днями позже около тысячи мироновцев выслали делегатов в Красную Армию и сложили оружие, заявив, что хотят вернуться в её ряды.
Миронов с оставшейся частью мятежников продолжал марш к Южному фронту, оттеснённый от Пензы, обходя её, соприкасаясь с северными уездами Саратовской губернии и держа направление на Балашов. Силы его таяли, он шёл теперь осторожно, не решаясь заходить в города. В результате стычек или из нежелания сражаться, от него откалывались либо просто сбегали группы и кучки казаков, уходя в леса и рассеиваясь по деревням и сёлам. Эти шайки наводнили окрестные места его следования, сам же Миронов, с бандой в пятьсот человек, был окружён и взят в плен красной конницей в Балашовском уезде через три недели после измены[1], в середине сентября.
В первые дни мятежа немыслимо было, конечно, предвидеть, насколько он разрастётся и скоро ли окончится. Своею вспышкой он угрожал Саратову не только потому, что потеря Пензы означала утрату кружного пути на Москву (в то время как прямой был перерезан находившимися в районе Козлова ордами Мамонтова), но и потому, что северные уезды Саратовской губернии прямо входили в орбиту мятежа. Красный петух мог забить крыльями в ближнем тылу, на севере, в то время как на юге алели пожары, зажжённые деникинский фронтом. Из пензенского события мятеж мог каждый час сделаться событием саратовским.
Наступление на Южном фронте только словно бы начинало развёртываться. В день, когда вспыхнул мироновский мятеж, матросы Волжской флотилии ворвались в Николаевскую слободу, против Камышина, а на другой день красная пехота заняла Камышин. Тем ожесточённее встречал Кирилл известия об авантюре Миронова. Ещё больше, чем прорыв Мамонтова, ошеломила его внезапность угрозы с севера. Саратов в непрестанной череде потрясений напоминал Кириллу больного, который не успевал одолеть одну болезнь, как на него наваливалась другая. Не успевали миновать «окопные дни», когда горожане толпами ходили на рытьё траншей, как объявлялись «недели фронта» с их нескончаемыми мобилизациями. Это был кризис в кризисе.
И все же надо было отыскивать силы там, где они, казалось, иссякли.
Городской гарнизон, истощённый усилиями, которые понадобились на оборону от Врангеля и переход против него в наступление, мог выделить для борьбы с мироновцами лишь небольшие отряды.
Один такой отряд отправлялся в Хвалынский уезд и был – как сказал о нем военный комиссар – может, и не плох: до полутора сотен добровольцев и мобилизованных последнего призыва, сведённых в роту. Предстояло решить вопрос о командире: измена Миронова снова поднимала споры об отношении к бывшим офицерам царской армии как военным специалистам. При обсуждении кандидатуры военком назвал Дибича, отличившегося по формированию, но служившего в Красной Армии недавно и в боях не проверенного.
– Да что же я толкую, – добавил военком, – Дибича рекомендовал товарищ Извеков, он, наверно, скажет.
Кто-то заметил полушутливо, что если, мол, Извеков рекомендовал, пусть он и проверит свою рекомендацию в деле: дать его к Дибичу комиссаром! Замечание так бы и осталось не слишком серьёзным, но общая мысль в эту минуту искала человека недюжинного и решительного, на которого можно было бы возложить полномочия более важные, чем комиссарство в роте, вплоть до права образовать на месте и возглавить революционный комитет, если бы обстоятельства потребовали. Назначением Извекова на маленький пост разрешилась бы большая задача, и полушутка прозвучала кстати.
Кирилл сказал кратко:
– Дибича я видел в боях с немцами. Командир мужественный и не аферист, пошёл служить к нам, а не к белым вполне сознательно. Я за него ручаюсь.
На этом с вопросом о доверии Дибичу было кончено, – не потому, что не нашлось охотников перетряхнуть прошлое бывшего офицера, а потому, что сразу повели разговор об Извекове, тут же утвердили его комиссаром, и на него, в глазах всех, легла ответственность не только за Дибича или за роту, но будто и за события, которые могли произойти в Хвалынском уезде.
Часом позже Василий Данилович – уже командир сводной роты – явился, чтобы договориться с Извековым о подготовке предстоящего похода.
– Что значит человек на своём месте, – встретил его Кирилл, – даже румянец выступил! И ведь опять я с вами в одной части!
– Только вы с повышением, а я не дотянул и до старого, – сказал Дибич.
– Горюете? Вам на подносе счастье подаётся: не пройдёт недели, как вы у себя дома, в своём Хвалынске.
– И как ещё почётно, – улыбнулся Дибич, – с оружием в руках! Вот только не пришлось бы дом-то с боем брать.
– А что же особенного! И возьмём! – сказал Кирилл. – Вот вам карандаш, садитесь.
Он развернул карту Волги, и тотчас с удивительной живостью увидел, как Аночка клонилась над этой картой, следя за его пальцем, и как он старался привлечь её внимание к действиям на юге, чтобы она не подняла голову на север. Теперь он подогнул южную половину вниз.
Но начали не с карты. Дибич рассказал, чем была в действительности рота, аттестованная, как «может, и не плохая». Красноармейцы не закончили даже ускоренной подготовки, старых солдат среди добровольцев числилось меньше половины, люди нуждались в одежде, сапогах, винтовок не хватало. Стали составлять списки потребного оружия, снаряжения, обмундирования, провианта. Когда подсчитали, сколько времени нужно на сборы, и выяснилось, что не меньше трех суток, Кирилл сказал:
– Плохо у нас получается. Мы должны это дело сократить вдвое.
– То есть как?
– А так, чтобы послезавтра на рассвете выступить.
– Я готов хоть сейчас выступить, да с чем? Палок в лесу нарезать – и то время надо. А тут придётся каждую щель по цейхгаузам облазить.
– Придётся проворнее лазить.
– И так мы с вами чуть не на минуты все рассчитали.
– Пересчитаем на секунды.
– Легко сказать. Я не первую роту сколачиваю.
– Наша рота особого назначения.
– Тем основательнее её надо снабдить.
Кирилл посмотрел на Дибича тяжёлым взглядом из-под осевших на переносье бровей.
– Вот что, Василий Данилович. Условимся, что бой уже начался. А в бою ведь у нас разногласий не будет, правда?
– Тут не разногласия, а простая арифметика.
– Значит, простая непригодна. Пересчитаем по арифметике особого назначения. Я беру на себя самое трудное. Что, по-вашему, труднее всего получить?
– Два пулемёта нужно? Связь нужна? А попробуйте раздобыть провод.
– Хорошо. Попробую. Связь будет за мной. Срежу, на худой конец, вот этот аппарат, – сказал Кирилл, вдруг зачем-то стукнув ладонью по телефону.
– Один аппарат – ещё не связь, – возразил Дибич.
– Найдём сколько надо. Дальше что?
Они перебрали и перечеркали свои списки, разделили между собой намеченную работу и взялись за карту.
Роте предстояло идти по большаку на Вольск и оттуда на Хвалынск. Это составляло двести двадцать вёрст. Дибич клал на весь марш пятеро суток, с привалами и ночлегами. На хорошем пароходе передвижение отняло бы день. Но все суда были брошены на южную операцию и пароход мог подвернуться только случайно. Поэтому Извеков предложил следовать на Вольск поездом (что больше чем удваивало путь до этого города, но сокращало время), а остаток дороги до Хвалынска – маршем. Такой комбинированный переход занял бы трое суток.
– Если не подведёт чугунка, – сказал Дибич. – Пары-то разводят дровишками.
– Нарубим, – сказал Извеков.
– И если Миронов не двинет от Пензы на юг и не перережет железную дорогу где-нибудь под Петровском.
– А для чего нас посылают? Будем драться там, где встретим противника.
– Нас посылают в Хвалынск. В Петровск пошлют других. Мы обязаны выполнить свою часть задачи.
– Задача в том, чтобы переломать врагу ноги, а на какой станции мы их переломаем – не существенно.
– Напрасно так думать. Большая разница – кто кому навяжет бой, кто выберет время и место боя. Мы имеем дело с конницей. И она уже выступила. А мы будем готовы к маршу только на третьи сутки. Нас легко предупредить.
– Не на третьи, – поправил Кирилл, – а через полтора суток. И у нас больше шансов не быть предупреждёнными, а предупредить самим, если мы перебросим роту по железной дороге.
– У меня нет возражений. Все равно неизвестно, что будет через трое или двое суток, – проговорил Дибич очень тихо и замолчал.
Неожиданно он побледнел и сказал с волнением:
– Вы начали о разногласиях. Давайте договоримся сразу. Вы мне доверяете или нет? Если нет, то не теряйте времени – вам нужен другой командир.
– Я вам доверяю, – спокойно ответил Кирилл.
– Вполне?
– Вполне.
– Благодарю. Тогда ещё вопрос. Кто из нас будет командовать?
– Вы.
– Я хочу знать – не кто будет поднимать цепь в атаку, а кто будет определять тактику боя, я или вы?
– Мы вместе.
– Это значит, что я обязан присоединяться к тому, как вы решите, да?
– Нет. Это значит, что мы оба будем вникать в убеждения друг друга и находить согласие. Притом я потребую к себе такого же полного доверия, какого вы требуете к себе.
– А в случае расхождений?
Дибич глядел на Кирилла разожжёнными нетерпением глазами, все ещё бледный, и Кирилл вспомнил, каким увидел его в этом кабинете первый раз – больного, измотанного судьбой и противящегося ей изо всех своих остаточных сил.
– Вы в Красной Армии, – ответил он, – устав её не тайна. Но вряд ли между нами возможны расхождения. Во-первых, я не сомневаюсь в превосходстве ваших военных познаний и буду полагаться на них. А во-вторых, у вас ведь одинаковые со мной цели.
Кирилл подвинулся к нему и тепло досказал:
– Вы меня простите, я никогда не заставлю страдать ваше самолюбие.
Дибич, вспыхнув, махнул рукой.
– Я заговорил не потому… Просто чтобы раз навсегда… И чтобы к этому не возвращаться. Чтобы вы знали, что я ставлю на карту жизнь.
– На карту? – воскликнул Кирилл. – Зачем? Мы не игроки. Ваша жизнь нужна для славных дел.
– Я понимаю, понимаю! – отозвался Дибич с таким же порывом. – Я хотел, чтобы вы знали, что я во всем буду действовать только по убеждению, и никогда из самолюбия или ещё почему… Так что если я с вами разойдусь в чём, то…
– Но зачем, зачем же расходиться? – сказал Кирилл, поднявшись и вплотную приближаясь к Дибичу. – Давайте идти в ногу.
– Давайте, – повторил за ним Дибич, – давайте в ногу.
Они улыбались, чувствуя новый приток расположения друг к другу и радуясь ему, как всякому вновь открытому хорошему чувству.
– Я вот ещё что придумал, – сказал Кирилл. – Ежели какая непредвиденная задержка в наших сборах, то вы отправляетесь с эшелоном, а я доделываю здесь необходимое и нагоняю роту в Вольске, на автомобиле.
– Откуда же автомобиль?
– А это я тоже беру на себя.
– Ну, я вижу, с таким снабженцем, как вы, не пропадёшь! – засмеялся Дибич.
Уже когда он уходил, Извеков задержал его на минуту.
– Я хотел спросить, что это за человек – Зубинский, вы не знаете? Военком даёт нам его для связи.
– Бывший полковой адъютант. Форсун. Но исполнительный, по крайней мере – в тылу.
– Ты, говорит военком, будешь за ним, как за каменной стеной.
– Ну, если уж прятаться за каменную стену… – развёл руками Дибич.
– Так как же, брать?
– Людей нет. По-моему – надо взять.
С этого момента начались стремительные сборы в поход. Это были ночи без сна и день, казавшийся ночью, как сон – когда спешишь с нарастающей боязнью опоздать и все собираешь, собираешь вещи, а вещей, которые надо собрать, остаётся все больше я больше, словно делаешь задачу по вычитанию, а уменьшаемое растёт и растёт.
Зубинский носился по улицам на отличном вороном жеребце, в английском, палевой кожи, седле. Он был прирождённым адъютантом, любил выслушивать приказания, выполнял их точно и с упоением, доходившим до жестокости. Он покрикивал на всех, на кого мог крикнуть, сажал под арест, кого мог посадить, действовал именем старших с необычайной лёгкостью, как будто все, у кого он был под началом, в действительности ему подчинялись или состояли у него в закадычных приятелях. Перехваченный щегольской портупеей, в широком, как подпруга, поясе, со скрипучей кобурой маузера на бедре, он был под стать своему жеребцу. Не зная ни секунды передышки от трудов, он не уставал холить свою будто нарисованную внешность: разговаривая, он чистил ногти; на полном скаку лошади сдёргивал фуражку и поправлял напомаженный пробор; расписываясь в бумагах, проверял свободной рукой пуговицы френча и пряжки своей гладко пригнанной сбруи. И походя он все чистился, отряхивался, одергивался, точно перед смотром.
– Да, молодой человек, – внушал он каптенармусу, который был по меньшей мере старше его в полтора раза, – если цейхгауз не отгрузит мне пятьдесят подсумков к тринадцати часам ноль-ноль, то вы через ноль-ноль минут сядете за решётку на сорок восемь часов ноль-ноль! Это так же точно, как то, что мы живём при Советской власти.
Свои угрозы он с удовольствием приводил в действие, его с этой стороны знали, и он достигал успехов. Полезность такого человека в определённых обстоятельствах была очевидна.
В канун выступления роты Извеков решил навестить мать, чтобы проститься. Он велел ехать по улице, где жили Парабукины. Он думал только взглянуть на ту дорогу, которой недавно прошёл под руку с Аночкой.
Машина гнала перед собой белый свет, засекая в воздухе неровную волну дорожных выбоин, и полнолунно озаряла палисадники. Деревья словно менялись наскоро местами. Кирилл не узнавал, но угадывал очертания кварталов. Вдруг он тронул за локоть шофёра и сказал – «стоп».
Один миг он будто колебался, потом распахнул дверцу и выпрыгнул на тротуар.
– Подождите, я сейчас.
После блеска фар на дворе показалось непроницаемо темно, так же темно, как было, когда он вошёл сюда с Аночкой, и так же скоро, как с нею, он различил в глубине освещённое окно. Прежде чем подойти к нему, он подумал, что это нехорошо, что этого нельзя делать, но не мог перебороть желания с точностью повторить недавно пережитые минуты. Он медленно приблизился к стеклу и заглянул через короткую занавеску.
Аночка была одна, и маленькая комната почудилась Кириллу обширнее той, которую отчётливо запечатлела его память.
Аночка стояла у кровати. В слабом мигании лампы бледность её лица то притухала, то странно усиливалась, как будто кровь все время живо бросалась к её щекам и тотчас снова отливала. Губы её дрожали. Она что-то шептала. Худоба высокой её шеи стала очень заметной, и какое-то болевое напряжение, как у певца, который берет едва доступную ему верхнюю ноту, крылось в тёмной жилке, проступившей у неё от ключицы кверху. Казалось, вот-вот вырвется у Аночки еле удерживаемый крик.
Она и правда вдруг закричала. Руки её вскинулись, и – словно кто-то безжалостно потащил её за эти вытянутые в надежде тонкие руки – она ринулась через всю комнату и с разбега упала на колени.
Она упала на колени перед накрытым плетёной скатертью круглым столиком, на котором высилась швейная машинка в деревянном колпаке. Она протянула к этому колпаку руки, скрестив их в мольбе, и начала мучительно выталкивать из себя перегонявшие друг друга беспамятные восклицанья. Она явно потеряла рассудок, и видеть её отчаяние было невыносимо.
Кирилл с силой ухватил жиденькую раму окна, готовый вырвать её и влететь в комнату. Но странное движение Аночки остановило его: она обернула лицо к окну, не спеша всмотрелась в пустоту комнаты, спокойно поправила причёску жестом, похожим на мальчишеский – запустив пальцы в свои короткие волосы, – и опять повернулась к столу.
Почти сейчас же она зажала лицо ладонями, потом снова простёрла руки, до непонятности быстро поднялась и пошла к окну скованным шагом разбитого несчастьем человека. Страдание придавило её жалкие девичьи плечи, оцепенение ужаса глядело из немигавших глаз. Никогда Кирилл не мог бы вообразить, что у Аночки такие огромные страшные глаза.
Она все шла, точно эта убогая комната была бесконечной, все тянулась к окну трепещущими бессильными пальцами. Он сделал шаг в сторону от света. Он увидел, как шевельнулась занавеска: Аночка тронула её кончиками пальцев. Он расслышал стон: «Останься! Останься! Куда ты! Батюшка! Матушка! В эту страшную минуту он нас покидает…»
Кирилл крепко провёл ладонью по лбу.
«Бог ты мой! – вздохнул он освобожденно. – Ведь она играет! Играет, наверно, свою Луизу!»
Он не мог удержать неожиданный смех и громко постучал в дверь.
Тотчас послышался голос:
– Это ты, Павлик?
– Это я, я! – крикнул он.
Она впустила его молча. Он смотрел на её изумление, вызвавшее краску к её щекам, и вдруг всем телом почувствовал счастье, что его приход поднял в ней смятение.
– Какой вы хороший, что пришли, – словно укрепила она его в этом ощущении.
– Я должен был прийти.
– Когда я получила вашу записку, я поняла, что вы не придёте. Отчего вы такой весёлый?
– Весёлый? – спросил Кирилл.
Он как вошёл смеясь, так с губ его все не исчезала улыбка.
– Ну, скажем, потому, что я не хочу повторять мину, с какой обычно приходят прощаться. Перед расставаньем.
– Прощаться? – сказала она с тревогой.
– Да вы не пугайтесь. Ничего особенного. Я должен поехать по одному делу.
– На фронт?
– Нет. Так. На небольшую операцию.
– Против этого самого Миронова, что ли?
Он ничего не ответил от неожиданности.
– Что же вы за друг, если у вас от меня тайны?
– Почему – тайны?
– Если вы верите в меня, не надо скрывать…
Она сказала это с детским укором, ему стало неловко, он отошёл от неё, но сразу вернулся и взял её руку выше локтя. Тогда отошла она и села у того столика, накрытого плетёной скатертью, перед которым Кирилл видел её на коленях.
– Значит, так и не посмотрите нашу репетицию, – с грустью выговорила она.
– Я видел… как вы репетируете…
Она тяжело подняла брови.
– Только что, – договорил он, опять улыбаясь.
– Вы шутите.
– Нисколько. Хотите, повторю вашу реплику?
Он попробовал, довольно неудачно, изобразить её стон: «Останься! Останься! Куда ты?..»
Она мгновенно закрыла глаза руками и вскрикнула:
– Вы подсматривали в окно!
Он испугался её крика и стоял неподвижно. Она нагнула голову к столу.
– Как вы могли! – пробормотала она в свои согнутые локти.
– Честное слово, я только на минутку заглянул, – сказал он растерянно.
Она распрямилась, опять своим спокойным, но словно мальчишеским жестом поправила волосы.
– Ну хорошо. Если уж видели репетицию, то приходите на спектакль. Вы ведь вернётесь к спектаклю? Куда вы всё-таки уезжаете? Я угадала, да? Кем вы туда едете?
Сам не зная зачем, он сказал:
– Я буду председателем ревкома. Слышали, что это такое?
Она всмотрелась в него изучающим взглядом чуть сощуренных глаз и спросила:
– Вы больше всего любите власть?
– Смертный грех властолюбия, да? – насмешливо сказал Кирилл.
– Нет, это не грех, если… на пользу человечеству.
– Так вот наша власть на пользу человечеству. Согласны вы с этим?
– Да.
– Значит, можно любить власть?
– Разумеется. Я спросила не об этом… вы не поняли. Я спросила – вы любите власть больше всего?
Он глядел на неё сначала строго, затем черты его, будто в накаливающемся луче света, смягчились и приобрели несвойственную им наивность. Не догадка ума, а волнение сердца подсказало ему, что Аночке совсем не важно в этот миг существо разговора и что только еле угадываемые оттенки слов доходили до её внутреннего слуха.
– Нет, – проговорил он, уже всецело отдаваясь своему волнению, – я вас понял.
Она резко отвернулась, потом ещё быстрее обратила к нему удивительно лёгкое лицо – свободное от недоумений, и он, подойдя, просто и сильно замкнул её в свои руки, как в подкову. Короткий момент они оба пробыли без движения. Затем она с настойчивостью отстранила его, и он, как будто издали, услышал повторяющиеся упрямые слова:
– Когда вернётесь… когда вернётесь… не сейчас…
Он увидел её первую улыбку в эту встречу – её обычную, немного озорную, но вдруг словно и печальную улыбку.
– Я могла бы, и правда, повторить, что вы слышали через окошко: «Останься! Останься!..»
Она сама приблизилась к нему, в его неопущенные руки, и он услышал жаркое, незнакомо пахучее её лицо.
Она проводила его спустя недолго до ворот. Шофёр завёл мотор, который поднял всполох в беззвучии вечера. Взрыв этого шума полон был предупреждающего, грозного беспокойства. Аночка сказала Кириллу, мягко касаясь губами его уха:
– Я жду непременно на первый спектакль.
Он ответил неожиданным вопросом:
– А почему Цветухин выбрал эту пьесу?
– Как – почему? Это же поймёт каждый человек – как люди страдали под гнётом знати!
– Ах да! – шутливо спохватился он, но сразу, точно учитель, поощряющий ученика, одобрил серьёзно: – Совершенно верно, поймёт каждый человек.
Он сжал на прощанье её пальцы.
В машине он не мог отделаться от назойливой мысли: вот он уезжает в то время, как Аночка остаётся с Цветухиным. Опять возникло в нем раздражение против этого человека, и опять он убеждал себя, что нет оснований раздражаться. Самое тягостное заключалось в том, что жизнь повторяла один раз испытанное положение, в котором преимущество снова было на стороне все того же Цветухина. Тот оставался, Кирилл должен был уезжать, когда ему ужасно хотелось жить, ужасно хотелось – потому что душу его осветила торжествующая ясность: он любит и любим! Неужели и правда пустозвону Цветухину суждено омрачать Кирилла в самые счастливые мгновенья жизни?