– Зачем же? Ведь указано – в городском Совете, – без уверенности возразил Ознобишин.
– А сороковая комната? – значительно проговорил Мешков.
Он тяжко вздохнул, вынул из бумажника гребёнку, начал расчёсывать бороду, но бросил и долго, нескладно засовывал бумажник назад, в карман.
– Скоро идти… ох, господи! Как же вы посоветуете, как мне себя в этой сороковой комнате держать?
– Говорите правду, Меркурий Авдеевич, и все. Против правды злодейство бессильно.
Меркурий Авдеевич испытующе вгляделся в Ознобишина, словно удивлённый его шёлковой речью.
– Я рад, что около тебя такой человек, – сказал он дочери и снова вздохнул. – За что все это испытание? Мало ли я добра делал? Тому же Рагозину квартиру сдавал. А ведь он был поднадзорный. И цену с него сходную брал, не грабил. Чай, вспомнит, а? Да нет, где вспомнить? Добро нынче не помнится. Эх…
– Помнится, помнится! – воскликнула Лиза и умоляюще взглянула на Анатолия Михайловича.
Мешков привстал и поцеловал дочь.
– Не собрать ли тебе чего? Возьмёшь с собой, – сказала она в тревоге.
– Да что уж! Чай, вернусь, а? – спросил он, озираясь вокруг, точно в незнакомой комнате.
Помедлив, он шагнул к Ознобишину и вдруг раскрыл узенькие, неуверенные объятия.
– Если чего случится, вы уж не оставьте Лизу мою со внучком.
Он оглянулся на дочь.
Он ответил себе сам, утвердительно тряхнув головой.
– Ну, слава богу. Тогда… в случае, не вернусь… моё вам благословение.
Он перекрестил по очереди Лизу и Анатолия Михайловича.
– Прощайте. Витю поцелуй, Лиза. Куда он делся? Пойду. Прощайте.
Он вышел, мелко шагая, сгорбленный и всклокоченный.
Лиза лежала сначала неподвижно, потом круто отвернула лицо к стене.
15
Об угрозе выселения Дорогомилова из квартиры мальчики узнали от Алёши. Кроме того что Алёша пережил сражение Арсения Романовича с Зубинским, он слышал очень важный разговор отца с матерью. Дело касалось тайны, которую Арсений Романович доверил Алешиному отцу, и в разговоре об этой тайне отец назвал имя какого-то Рагозина. За Рагозиным кто-то гнался, и Арсений Романович его спрятал. Теперь Рагозин мог бы защитить Арсения Романовича от Зубинского, но Арсений Романович не хочет даже слышать о Рагозине, и тут скрыта загадочная сердцевина тайны.
Павлик Парабукин наказал Алёше крепче держать язык за зубами, а сам принялся действовать. Он выспросил у своего отца – кто такой Рагозин. День спустя он сообщил Вите, что это – самый главный комиссар.
– Как бы не так, – возразил Витя, – самый главный! Есть главнее его.
– Главнее его нет, – сказал Павлик, – потому что у него все деньги, какие только есть. Он все может сделать, что захочет.
– Нет, не все, потому что есть военный комиссар, который сильнее всех, потому что он должен воевать.
– Умник какой! Так тебе ружья задарма и дадут? А деньги у кого?
Они поспорили, но потом сошлись на общем плане похода к Рагозину, чтобы искать защиту Арсению Романовичу. Павлик решил, что найти Рагозина можно, очевидно, в банке, – где же ему ещё обретаться, если не там, куда складывают деньги.
Он привёл Витю на Театральную площадь. Парадная сторона её была занята зданиями коммерческих банков. Фасады потускнели – заботы давно были направлены на вещи более насущные, чем блеск цветных изразцов или полировка дверей на подъездах.
После Октябрьской революции банки были национализированы государством. Национализация происходила медленно. Банки саботировали, уклоняясь от проведения советской политики, изыскивая разновидные ходы, чтобы скрыть подлинные ценности и скорее обесценить невиданную гигантскую массу бумажных денег.
Стать хозяином страны мог только победитель на трех фронтах. Это были фронт военный, фронт хлебный, фронт денежный. События на денежном фронте совершались бесшумно, но они не останавливались, не прерывались ни на секунду, они текли, как вода, затопляя дворцы и подвалы столиц, разрушая работу заводов, просачиваясь в хаты деревушек. Сцепления жизни рвались, связки ослаблялись, суставы окаменевали. Паралич всякого обмена и за ним смерть всякой деятельности – вот чем угрожал революции бесшумный денежный фронт.
Банки обладали в денежном хозяйстве опытом тысячелетий. Орудия их отличались тонкостью и были гибки. Их яды могли сказываться мгновенно и могли действовать исподволь. Никто с момента революции так изящно не мистифицировал добродетель, как банки: их действия имели вид борьбы со спекуляцией золотом и валютой, и чем это казалось убедительнее, тем больше плодилось спекулянтов.
Банковская сеть России была обширна, в её ячейки густо вплетались нити чужеземных банкиров. Национализация столкнулась с препятствиями, которые тотчас дали себя знать во внешней политике. Было недостаточно объявить банковский капитал собственностью государства. Надо было воспрепятствовать его утечке за рубежи, помешать его омертвлению. Поэтому не на каждом шагу национализации тактика центральной власти была понята в провинции, на окраинах. К тому же столичные правления банков не переставали потихоньку штопать и подтягивать свои раскинутые по стране тенёта.
Саратов задыхался от недостатка денег. Налоговые источники губернии уже иссякали. Оставалась одна надежда на печатный станок. Но как ни упрощённо выпускала казна кредитные билеты, мало чем отличавшиеся от трамвайных и достойно переименованные в «дензнаки», станок не успевал за нуждою. Банки на Театральной площади чувствительно мешали стараниям изыскивать деньги, и – наконец – городские власти решили подогнать события: была создана комиссия, которую назвали «инициативной», и она внезапно овладела аппаратами всех банков. Это был не очень большой, но внушительный шум на самом тихом из фронтов. Коммерческие банки перестали существовать.
Теперь, годом позже, финансы города ещё острее испытывали расшатывающие потрясения времени, хотя и управлялись одной рукой. Рука эта тем больше обязана была к твёрдости, чем труднее становилось отыскивать деньги на войну и переустройство жизни. Поэтому на Петре Петровиче Рагозине сошлись все взоры: руку его знали и в неё верили.
Когда в заседании исполнительного комитета назвали его кандидатуру и было сказано, что город и губерния стоят перед финансовым крахом, Рагозину оставалось повторить, что он уже раз отказался от должности финансового комиссара по простой причине: он ничего не понимает в деньгах, а итальянскую бухгалтерию считает подозрительной, ибо она именуется двойной. Его успокоили: теперь он будет не комиссаром, а заведующим финансовым отделом. Он спросил, улыбнувшись: а на этой должности можно и не понимать в деньгах? Ему возразили: в этом состоит его преимущество перед финансовыми специалистами – понимать в деньгах он научится, зато ему не нужно учиться честности. На дебатах присутствовал Кирилл Извеков, не проронивший ни слова. После того как Рагозин дал согласие принять должность, Кирилл покосился на него, встретил грозный взгляд и закрыл ладонью лукавую улыбку.
Не согласиться Рагозин не мог. За десять лет пребывания в партии основой его сознания сделалось то, что он – большевик и принадлежит коллективному разуму, наделяющему целью все его существование. Он исполнял раз усвоенную обязанность, как долг, который стал привычкой.
Но, приступив к новому делу, он с первых же часов обнаружил, что ещё никогда нога его не ступала в мир более хаотичный и менее податливый человеческой воле. Как всегда перед началом работы, Пётр Петрович составил план, чтобы не растрачиваться на мелочи, а идти по главным направлениям. Таких направлений было три. Требовалось проверить, как проводится конфискация денежного капитала, затем – как хранятся ценности (с мыслью подготовить их к возможной эвакуации ввиду прифронтового положения города) и, наконец, добиться основательного порядка в распределении ассигнований.
Он едва начал знакомиться со своими сотрудниками, как его заполонили бесчисленные неотложные требования. Деньги – это хлеб, в хлебе нельзя отказать, когда его ждёт голодный, а единственно, чем без недостачи располагали двадцать комнат, поступившие в полное распоряжение Рагозина, было слово «нет».
Весь его день поглощали просьбы и просители. Шмелями гудели в приёмной небогатые держатели процентных бумаг – мелкие адвокаты, чиновники, педагоги, владельцы пригородных дачек, популярные среди обывателей врачи. По закону всем им полагались ссуды под конфискованные облигации, если сумма бумаг не превышала десяти тысяч.
Вдруг впорхнёт в кабинет рыдающая актриса и, утирая синие от ресничной краски слезы, примется доказывать возмутительную неправильность описи её драгоценностей, хранящихся в банковском сейфе. У неё две пары настоящих бриллиантовых серёг, а одну из них в описи обозначили бриллиантами «Тэта». Она никогда не положила бы в сейф тэтовские стекляшки. Поддельные украшения ей, чуть не каждый вечер, нужны были для сцены, и она держала их вот в этой сафьяновой коробке – вот, смотрите, товарищ комиссар, вот четыре браслета, вот два колье, вот кольца, вот серёжки, сколько их? – она даже не считала. Она ведь не говорит, что это – бриллианты? А в сейфе были только настоящие камни чистой воды. Серьги ей поднесли поклонники на последнем бенефисе. Свидетели – вся труппа. Она не виновата, что сейчас отменены бенефисы и больше нельзя ждать никаких подношений. Ей нужно жить. В сейфе она хранила честные трудовые сбережения. Это не прихоть и не роскошь, а заработная плата актрисы. В банке либо подменили серьги поддельными, либо составили фальшивку, чтобы устроить какую-нибудь афёру. Она не девочка! Её не обманешь! Она требует создать комиссию экспертов. Она скорее умрёт, чем признает, что ей поднесли вместо бриллиантов химические суррогаты! Слава богу, её поклонники – не немцы!
То заявится к Рагозину и просидит битый час заведующая отделом здравоохранения. Это – уважаемая женщина, старый врач. Мощь её убеждений неотвратима, и Пётр Петрович с непосильным трудом отыскивает возражения. Он знает, что она права, но он тоже прав: ей нужны деньги, потому что государство требует от неё народного здравия, а у Рагозина нет денег, потому что государство не успевает изготовить столько, сколько диктуется обстоятельствами. Конечно, станок приспосабливается ко времени. На бумажке, которая вчера украшалась цифрой десять, сегодня печатается цифра тысяча, завтра к трём нулям той же бумажки прибавится ещё три. Но рынок обгоняет нули, как гончие зайца, никакие петли и скидки не помогут зайцу уйти от погони. Рагозин слышит дружный хор двадцати своих комнат. «Нет!» – возглашают они.
– А я прошу вас вникнуть в положение, – настаивает докторица. – Ожидать денег из центра нечего. Мы ездили, нам сказали: вся постоянная медицина должна содержаться на местные средства, на неё мы ни копейки не дадим. На что же прикажете содержать наши больницы? Мы живы тем, что нам присылают на военнопленных, на лазареты, на холеру. Мы отказываем больным. Одеял нет, обуви нет. Назначают чрезвычайную комиссию, она спрашивает – почему нет подушек? А откуда взять? Я не финансист, я врач, я не могу изобрести деньги. Нам говорят, что мы не имеем права допускать, чтобы беженцы умирали. А стоит только перевести деньги из одной статьи в другую (если я израсходую на холеру то, что нам прислали на тиф), то мне грозят судом. Кто виноват, что ещё не кончился тиф, как вспыхнула холера? Если бы вы видели, как мы бьёмся! А вы обзываете нас, партийных врачей, саботажниками.
– Это вы зря, – укоряет Рагозин, – я вас никак не обзываю. Я говорю, надо пошевеливаться, составить сметы, предопределяя, кто покроет расходы.
– Смета мёртвым не поможет. Деньги нужны сейчас, сию минуту. У нас окраины захлёбываются в нечистотах. Четыре года назад мы могли очистить город всего только на одну пятую часть, когда в обозе было четыреста бочек. А знаете, сколько числилось бочек прошлым летом? Шестьдесят семь! А сколько сейчас? Двадцать. Вы интересовались?
– Ну, насчёт бочек-то, это как будто не моё дело, – слегка обижается Рагозин.
– Это – дело денег. А вы – деньги. По адресу я обратилась или нет? Я предлагаю обложить население на медико-санитарные нужды.
– Нельзя.
– Почему нельзя? Без вас ведь прошлый год финансовая комиссия Совета наложила контрибуцию на имущих? Ещё тогда купцы между собой перессорились, не могли разверстать сумму. Кто побогаче, старались свалить тяжесть на середняков, и под конец пришли с челобитной в Совет, чтобы он взял на себя развёрстку.
– Не подрались? – вдруг с весёлым интересом спрашивает Рагозин.
– Подрались или нет, а только контрибуция дала большие суммы, которые пошли на улучшение быта красноармейцев. Почему Красной Армии можно, а медицине нельзя?
– Теперь нельзя, контрибуции запрещены законом, – почти с сожалением отвечает Рагозин.
Так он говорит и говорит целыми днями, часто ища выход там, где его нет, точно человек, который знает, что у него давно не осталось ни копейки, и всё-таки машинально шарит у себя по карманам.
В минуты передышки Рагозин, потянувшись, взглянет за окно, заметит между крыш тоненькое пятнышко речной сверкающей глади, подумает, что уж, наверно, никогда больше не съездит на рыбную ловлю с ночёвкой, и только успеет вздохнуть, как ему доложат, что ожидает представитель отдела народного образования, или социального обеспечения, или ещё кто-нибудь, и он снова сядет за стол, и ухмыльнётся промелькнувшей мысли, что он, собственно, не просто человек, а как бы человек-ассигнация, и скажет громко:
– А ну-ну, давайте, кто там первый?..
Конечно, мальчики, остановившиеся перед богатым фасадом на Театральной площади, не имели понятия ни об истории национализации банков, ни о трудных обязанностях Рагозина. Они долго не решались отворить дверь, казавшуюся им, несмотря на тусклость, величественно строгой. Предприимчивый Павлик толкнул Витю в бок и сказал:
– Чего ещё? Айда!
Они очутились перед широкой лестницей, покрытой истёртым, но все ещё парадным красным ковром с полосками по рантам. Было тихо, лишь издалека сверху доносилось неровное щёлканье костяшек счётов, будто после дождя капало с крыш.
Сбоку из стеклянной дверцы вышел старик с голубой бородой, укрывавшей его до пояса. Он держал в одной руке жестяной чайник, из носика которого цепочкой вилась струйка пара, в другой – пустое блюдце.
– Вы зачем сюда?
– Нам нужен товарищ Рагозин, – сказал Павлик.
– Вона кого захотели.
Старик налил в блюдце кипятку и начал студить его, надувая щеки. Отхлебнув, он спросил:
– А зачем он вам требуется?
– Нас к нему послали, – ответил Витя.
– Куда послали?
Витя переглянулся с Павликом.
– Сюда послали, – сказал Павлик.
Старик допил воду и налил ещё в блюдце.
– Здесь есть Волжско-Камский коммерческий банк, – сказал он и посмотрел мальчикам в ноги. – Надо пыль с башмаков смахивать, а не лезть, как в сарай. Никакого Рагозина тут сроду не было.
– Где ж он? – спросил Павлик.
– А кто он, ваш Рагозин?
Мальчики помолчали.
– Он начальство, – сказал Витя.
Старик надвинулся на них бородатой грудью, широко расставив руки с чайником и блюдцем.
– Ошпарю вот, чтоб не шмыняли, где не следует.
Витя и Павлик попятились к выходу.
– Начальство! – сказал старик, наступая. – Теперь все стали начальством. Ну и ищите его там, где начальство.
– А где? – спросил Павлик, уже с порога.
– В Совете начальство! Пошли отсюда!
– Вот ехидна! – сказал Павлик, когда, словно нехотя, затворилась тяжёлая дверь. – Я знаю, где Совет.
– И я знаю. Бежим, а?
И они побежали.
Рагозин уже привык, что перед ним возникали самые невероятные посетители, но всё-таки никак не ожидал увидеть у себя в кабинете детей. Он был уверен, что они пришли по ошибке, и повеселел, разглядывая их раскрасневшиеся лица с открытыми ртами. Он встал и смотрел на мальчиков молча, с улыбкой пощипывая ус.
– Вы – товарищ Рагозин? – спросил как можно тише Павлик.
– Ну, допустим.
– Нет, вы скажите, правда, потому что вон в той комнате нам сказали, что вы в этой комнате.
– Я и правда в этой комнате. Вы что, своим глазам не верите?
– А вы – товарищ Рагозин?
– А разве я не похож?
– Мы не знаем, – сказал Витя, – потому что мы вас не видели.
– Ну, а теперь-то видите? Похож я на Рагозина?
Павлик смерил его с головы до ног не допускающим шуток взором и признал убеждённо:
– Похожи.
Он немного отступил и шепнул Вите в затылок:
– Ну, говори ты.
– Мы к вам, товарищ Рагозин, от Арсения Романыча.
– Не от Арсения Романыча, – опять выступил вперёд Павлик, – потому что Арсений Романыч не знает, что мы к вам пошли.
– Ну да, – сказал Витя, – Арсений Романыч, правда, не знает. Но ведь мы насчёт Арсения Романыча…
– Кто это – Арсений Романыч?
Оба мальчика глядели на Рагозина удивлённо.
– Кто он такой? Почему вы от него утаили, что пошли ко мне?
– Разве вы не знаете Арсения Романыча? – чуть слышно выговорил Витя.
– А кто он?
– Арсений Романыч? Он Дорогомилов.
Рагозин выскочил из-за стола и остановился посередине кабинета.
– Дорогомилов? – повторил он, крепко растирая лысину ладонью. – Арсений Романович Дорогомилов? Он здесь?
– Нет, не здесь, – вдруг заспешил Павлик, – он у себя на службе. Мы ему ничего не говорили, потому что он ни за что не хочет идти к вам, и мы пошли одни, вот Витя и я.
– Не хочет ко мне? Что с ним случилось?
– С ним ещё не случилось. А мы боимся. Потому что к нему приходил военный и грозился выселить из квартиры. И с библиотекой, и со всем.
– С библиотекой? – почти крикнул Рагозин. – Что за история! Значит, он жив? И все там же, со своей библиотекой? Ну, скажи пожалуйста! Ах, черт!
Он схватил стул, потом другой, третий, составил их в ряд, взял мальчиков за руки, посадил на крайние стулья и сел посередине.
– Ну, ребята, рассказывайте все по порядку.
Рассказывать мальчикам было нечего – они уже все выложили. Они не хотели дать в обиду Арсения Романовича – в этом состояло дело. Зато они знали решительно каждый гвоздик в старом жилище Дорогомилова и о каждом шаге его могли повествовать сколько угодно. И чем дольше они говорили, тем явственнее видел себя Рагозин на диване между книжных полок перелистывающим, в безмолвии, потрёпанные страницы или помогающим мыть посуду косматому, всегда слегка возбуждённому человеку, который надевал на сюртук клеёнчатый фартук и, орудуя мочалкой, критиковал французские социальные утопии с таким пылом, будто они давно осуществились на земле и нанесли ему личный вред. В памяти Рагозина встала отчётливо эта странная фигура в шляпе и несменяемом сюртуке, какой она высилась на берегу в предрассветном лиловом мраке. Рагозин, сидя в лодке, перебирал руками борты скученных дощаников и шлюпок, чтобы неслышно выйти на свободную воду, и уже когда провёл лодку под пристанные мостки и обошёл липкий от смолы борт пристани, снова последний раз приметил на берегу чёрный силуэт и над ним – прощально размахиваемое круглое пятно шляпы, похожее на живую мишень в ночи. В неведомый путь уносила тогда Рагозина Волга, и он оставлял на произвол неизвестности все родное – Ксану, ожидавшую мальчика, старых друзей, опоясанный подковой холмов незримый спящий город.
– Скажи пожалуйста, Арсений Романыч все такой же! – повторял он, слушая мальчиков.
Едва только они появились в кабинете, Рагозин почувствовал, как настойчиво заторкалось сердце. Его больше привлёк Павлик – разящим своим взглядом, жизнерадостной рыжизною, вздёрнутым, как видно, чутким носом. Рагозин все оборачивался к нему со своим восклицанием – скажи пожалуйста! – и все думал – похож ли на этого рыжика маленький Рагозин, которого он непременно начнёт разыскивать, непременно найдёт, вот только немножко бы навести порядок на службе.
– Сколько тебе лет? – спросил он Павлика.
– Одиннадцатый. Я старше Вити.
– Старше Вити, – медленно сказал за ним Рагозин. – И старше ещё одного мальчика.
– Какого?
– Одного такого… Такого, как ты, – засмеялся Рагозин.
Он положил руку на его плечо, слегка помял пальцем это худенькое, с острой ключицей ребячье плечо и помолчал. Потом выпрямился, поднимая вместе с собой обоих мальчиков, и расставил по местам стулья.
– Вот что, друзья, Арсений Романыч может не тревожиться. Никто его не выселит. А если кто обеспокоит, сейчас же прибегите ко мне. Да пусть он тоже зайдёт. Скажите – я его хочу видеть. А заупрямится, так я и сам приду!
Он сложил все их четыре руки в своих и сильно тряхнул, так что оба они вдруг расхохотались.
Он закрыл за ними дверь и, присев на подоконник, минуту смотрел через распахнутую раму на город. Крыши и верхушки деревьев были остро очерчены слепящим светом, и весь небосвод дышал безжалостным жаром.
– Нет, – сказал он вслух, отходя от окна, – не половлю больше, наверно, не половлю! Какое там – рыбалка!..
Павлик, прытко шагая по коридорам, говорил:
– Попробуй теперь кто тронь Арсения Романыча! Правда?
– Попробуй тронь! – запальчиво вторил Витя. – Тронешь!
Они сбегали по людной лестнице, то расходясь, то сближаясь, чтобы не столкнуться со встречными; когда у самого выхода их удержал оклик: «Витя!» – они чуть не налетели на Меркурия Авдеевича.
Мешков потянул внука за рукав.
– Ты что здесь?
– Мы… это самое… – сказал Витя, от смущения оборачиваясь к Павлику.
– Мы ходили… нас послал Арсений Романыч. В сороковую комнату, – воинственно ответил Павлик и тоже потянул к себе Витю, словно беря его под защиту.
– В сороковую?
Меркурий Авдеевич кое-как утёр вспотевшее лицо.
– Ну, что он?
– Кто? – не понял Витя.
– Да ведь в сороковой-то этой – Рагозин? Как он? Ничего? – с опаской выспрашивал Мешков.
– Ого! – в восторге дохнул Павлик. – Как бы не так, ничего!
– Злобен?
– Ещё какой добрый, – сказал посмелевший Витя.
– Он, кому не надо, не спустит, – сказал Павлик.
– Эх, младость неразумная! Мне бы на ваше место! – пожалел Меркурий Авдеевич. – Ступай-ка себе, Паша, своей дорогой. Куда тебе надо. А ты, внучок, пойдёшь со мной.
– Зачем?
– Покажешь мне эту самую сороковую комнату. Да подождёшь, пока я оттуда выйду… Коли выйду…
Он повёл Витю за руку.
Ожидая в приёмной, когда пригласят, он снял свою соломенную, в прошлом шоколадную, а теперь сиреневую шляпу и дал её держать Вите. Ему хотелось расспросить внука подробнее, но во рту пересохло, то ли от жары, то ли от волнения, и невозможно было отвлечь внимание от двери, которая вот-вот должна была его поглотить. Витя скучал и, не вытерпев, жалостно проскулил:
– Дедушка, я пойду-у…
Но дедушка только потряс головой и сжал его пальцы на шляпе, чтобы он ею не вертел.
И вот произнесено до странности чуждо прозвучавшее имя:
– Гражданин Мешков.
Он подскакивает на скамье и меленько перебирает ненадёжными в коленях ногами. Остановившись при входе, он низко кланяется туда, где виден стол. Это он обдумал раньше: голова не отвалится. Если Рагозин его узнает, то – глядишь – поклон придётся по душе: ага, подумает он, Мешков-то покорился! Если не узнает, скажет: ишь ведь какие всё-таки эти канальи купцы благовоспитанные!
– Пожалуйте, присаживайтесь, – слышит он и не может не изумиться: до чего вежливо, до чего обходительно – уж не изменил ли в самом деле слух?
Рагозин следит за Мешковым без напряжения, словно бы утомлённо преодолевая посторонние мысли. Но глаза его ясно светятся под насупленными бровями. Он знает, кто перед ним. Стараясь сломить произвол бесконечных запутанных дел, он прорубает в нём свои плановые главные направления, как просеки в тайге. Это тоже его долг и его привычка – вмешательство в события. Он не хочет плыть с потоком, он либо режет его поперёк, либо круто берет против воды. Прочитывая списки владельцев сейфов, Рагозин наткнулся на фамилию Мешкова, вспомнил не слишком обширное, но плотное хозяйство Меркурия Авдеевича и вызвал его в числе первых собственников, былые богатства которых собирался проверить.
«Не тот, нет, уже не тот, что прежде», – думает Рагозин, всматриваясь в осунувшееся, будто безлюбовно запущенное лицо Мешкова, и напрямик говорит:
– Мы ведь с вами знакомы.
– Да что вы? – удивляется Меркурий Авдеевич.
– Помните, у вас в надворном флигеле стоял квартирант Пётр Петрович?
– Пётр Петрович? Батюшки! Да неужто это вы?
Мешков приподнимает руки так, что правая оказывается над столом, примерно с курсом на середину, где могла бы встретиться с неподвижной рукой Рагозина, если бы тот пожелал ею шевельнуть. Меркурий Авдеевич на секунду замирает в положении парящей птицы, прикидывая в уме – захочет или не захочет старый знакомец поздороваться, и уже намеревается сложить неуверенные свои крылья, но Рагозин, наклонившись, захватывает его пальцы и коротко пожимает. Видно, все-таки дружелюбного склада человек. Да и речь такая располагающая:
– Да, понимаете ли, какая история. Меняются времена.
– Истинные слова, Пётр Петрович. Меняются. А вы, значит, слава богу, здравствуете? Мы-то думали про вас, думали…
– Да неужели думали? – тоненько усмехнулся Рагозин, подвигая вверх один ус. – Это в каком таком рассуждении думали?
– С супругой с моей, покойницей, о вас нет-нет да и потужим: хороший, скажем, бывало, человек, Пётр Петрович, справедливый.
– Умерла, значит, супруга? – мимолётно говорит Рагозин и прибавляет: – Моя вот тоже.
– Да что вы! – поражается Мешков. – Такая была славная женщина. Мы ведь страсть как тогда по ней убивались.
– Убивались? – сурово спрашивает Рагозин.
– А как же? Увели-то ведь её тяжёлой. Должна ведь была наследника вам принести. Может, и родила? Не слышали?
– Не слышал, – ещё суровее и как-то слишком врастяжку отвечает Рагозин, но сразу затвердевшим голосом словно подменённого человека произносит: – Вызвал я вас, чтобы опросить насчёт капиталов. Финансовый отдел интересуется общей суммой вашей собственности.
– Интересуется? – переговаривает Мешков вдруг почти с заигрыванием. – Чего же теперь интересоваться? Капиталы-то не у меня.
– Вы держали бумаги в сейфе?
– Точно так. В сейфе Волжско-Камского банка.
– При изъятии у вас было обнаружено бумаг в общей сложности на двести двадцать тысяч?
– Двести двадцать одну пятьсот.
– И вы показали, что этим исчерпывается весь ваш капитал?
– Именно, что исчерпывается.
– Но у вас была ещё лавка? Магазин на Верхнем базаре, москательный будто? Из чего собственно образовался ваш капитал в бумагах?
– Вот из этой самой лавки и образовался.
– То есть как?
– То есть так, что лавка была продана, а бумаги куплены.
Мешков говорил в разочарованном и даже оскорблённом тоне. Утрата первоначальной темы, обещавшей установить в разговоре доверительность, огорчила его, а размышления о потере состояния вызвали колючую досаду.
– Вы не обижайтесь, что я ворошу ваше счетоводство, – с улыбкой сказал Рагозин, словно читая в душе Меркурия Авдеевича. – Только вам придётся поделиться со мной попространнее.
– Да уж с меня все сняли, до исподних – чем же ещё делиться?
– Не так жёстко, не так жёстко, – мягко придержал Рагозин.
– Вы задайте вопросы, Пётр Петрович, я отвечать не отказываюсь. Только не меня корить жёсткостью.
– Чувствую. Но и вы чувствуйте, что я пригласил вас не пререкаться. Расскажите, в чём состояла ваша собственность – денежная, недвижимая, товарная. Да поточнее. Все будет проверено.
– Извольте, – уступчиво согласился Мешков. – Мне таить нечего. В шестнадцатом году торговые дела, вам известно, как покосились, и мало стало надежды, что поправятся. Под влиянием этого беспокойства решил я лавку ликвидировать и скоро продал её. Выручил я больше, чем ожидал, – сто восемьдесят тысяч. Но это оттого, что деньги стали совсем не те, против довоенных. Ещё перед этим уступил я одному купцу ночлежный дом, да лабаз у меня был, канатный амбар, если помните. Гнильё одно, на слом пошло. Деньгами до этого у меня ничего не было, все в обороте. Так и получилось, что перед самой революцией привёл я все хозяйство к общему знаменателю.
– А знаменателем что было? Банк? – спросил Рагозин.
– Точно так. Банк.
– У вас ведь ещё городское место было, земля?
– Место было, верно. Да на месте ничего не было. А теперь и места нет. Земля-то стала государственной?
– Ну, а дом?
– Что же дом, Пётр Петрович? Дом отошёл по муниципализации.
– Ну, а вот в сейфе вашем ничего не оказалось, кроме «Займа свободы». Что же, вы до революции обращали все в деньги, а потом все деньги так в один заём и вбухали?
– Все до копейки, – вздохнул Мешков и основательно, как после бани, утёрся платком.
– Почему же этакое безрассудство? Все деньги – в одну эту «свободу», а?
– Я вам сознаюсь, Пётр Петрович. Меня взяли уважением. Уважение мне было оказано такое, что я из рук кормовую лопатку выронил. Директор банка напустил на меня мороку, будто только он сам да я с ним – люди деловые, дальновидные. После революции должна была будто прийти победа над германцем, а за победой – подъем коммерческих дел. «Свобода» непременно укоренится, и с новым займом никакие бумаги, наипаче деньги, не пойдут в сравнение. Мы с вами, Меркурий Авдеевич, сказал директор, на процентах с «Займа свободы» как на граните будем стоять… Вот и стоим!
– На «свободе», значит, просчитались? – улыбнулся Рагозин. – Керенский подвёл?
– Вам виднее, Пётр Петрович, кто подвёл. Я в политике не разбираюсь.
Они сосредоточенно замолчали. Вдруг отчётливо, но гораздо тише прежнего, Рагозин сказал:
– А я в политике малость разбираюсь… Золотом у вас ничего не было?