Он не боялся, что они могут застрелить его или броситься на него, причинить ему какой-нибудь вред. Страх его был иного рода — этот страх был вызван их близостью, самым фактом их существования. Он положил мешки, не спуская глаз с индейцев, не в состоянии оторваться от страшного зрелища их нищеты. Развязав мешки, он достал несколько галет и, подержав их в поднятых руках, бросил обратно. Сумерки быстро сгущались, и во мраке изнуренные фигуры индейцев казались олицетворением скорбного достоинства. Тьма преобразила их, и теперь чудилось, что одежда их — не лохмотья, и покрытые корой песка пергаментные лица смягчились.
Джонсон пошел обратно и, наткнувшись на что-то, невольно отскочил. Это был Аллен.
— Виноват, сэр, — извинился тот.
— Ладно, лейтенант…
Они постояли вместе, немного впереди своих солдат, лицом к ветру, и попытались сквозь сумрак разглядеть индейцев.
— Как вы думаете, возьмут они сухари? — спросил Аллен.
— Думаю, что возьмут.
— Хотите, сэр, я отнесу им воды? — горячо предложил Аллен.
— Если вам хочется…
Аллен ушел и вернулся через несколько минут с двумя тяжелыми флягами через плечо.
— Просто пойти и поставить?
— Это вполне безопасно, — ответил капитан.
Наступила полная тьма. Черные тучи клубились в небе, и только на горизонте оставалась бледная полоска померкшего света.
Лейтенант отошел всего на несколько шагов и тотчас исчез из глаз, слившись с темнотой, а воющий ветер заглушил звук его шагов. Джонсон вздрогнул, когда Аллен внезапно появился из темноты.
— Аллен? — спросил он, понимая, что боялся за него. Он положил руку на плечо лейтенанта: — Все в порядке?
— Они взяли сухари, — улыбаясь, сказал Аллен; он был возбужден и дрожал от холода и волнения. — Было очень темно, и они заметили меня, только когда я подошел к ним совсем близко. Щелкнул курок. — Он вздохнул. — Но они, слава богу, не выстрелили. Я поставил воду и пошел обратно… Что мы будем делать ночью? — спросил он спустя некоторое время.
— Будем спать, расположившись вокруг них, — решил Джонсон. — Не думаю, чтобы они сделали попытку уйти, но для верности поставьте каждого третьего на двухчасовое дежурство.
Аллен кивнул.
— Сегодня может пойти снег, — сказал он.
Проснувшись, лейтенант Аллен полежал в темноте, прислушиваясь, потом поднялся на ноги, плотно закутав плечи в одеяло. Было очень темно, настолько темно, что он не мог рассмотреть циферблат своих часов. Он попытался зажечь спичку, но ветер задувал пламя; наконец одна загорелась, и ему удалось осветить стрелки. Было начало третьего.
Он стал пробираться мимо спящих солдат и, заметив какую-то фигуру, крикнул:
— Эй, кто там?
Это был сержант Гогарти, один из часовых; он что-то промямлил насчет холода и выругал индейцев.
— А где капитан?
Гогарти не знал. Аллен, спотыкаясь, двинулся дальше, руководствуясь бормотаньем и храпом спящих, и вдруг чуть не упал, наткнувшись на кого-то. Лежавший проснулся и заворчал.
— Капитан?
— Ну что? — устало спросил Джонсон.
— Там что-то происходит.
— И чего вы не ляжете, Аллен?
— Там как будто роют землю.
— Ах, вздор! Зачем бы им копать?
— Не знаю.
— А тогда идите спать.
— Но зачем же они копают? — повторил Аллен.
Он лег и, засыпая, продолжал спрашивать себя: «Зачем они копают?»
Рассвет занялся. Снег еще не шел, но весь небесный свод был окутан снеговыми тучами, и казалось — весь мир закупорен ими.
Джонсон проснулся от беспокойного сна. Он весь закоченел от холода и с удовольствием услышал запах кипящего кофе. На еще горячих углях костров приготовили завтрак, состоявший из толстых ломтей бекона, пропитанных салом сухарей и крепкого кофе.
Идя к походной кухне, Джонсон взглянул на лагерь шайенов. Он протер глаза, опять посмотрел: да, Аллен был прав, ночью действительно копали землю. Невозможное все же стало фактом: эти полуживые, истощенные люди всю ночь возводили кольцо бруствера и рыли укрытие от ружейного огня для женщин и детей. Факт был неоспорим. Всюду лежала грудами свежевыкопанная земля. Но все это казалось каким-то кошмаром.
Завтракая, солдаты смотрели на индейцев и их лагерь, как смотрят на сцену. Джонсон обошел его кругом, силясь понять, почему полтораста умирающих от голода дикарей провели ночь, роя траншеи и готовясь к бою, хотя их положение было явно безнадежным. Он вернулся к Аллену.
— Я никогда не видел ничего подобного, сэр, — сказал тот.
— Я тоже не видел.
— Вы опять попытаетесь уговорить их сдаться?
— Думаю, что да. Надо же что-то делать до прибытия отряда из форта…
Затем он отправился на поиски солдата из Омахи. Найдя его, капитан стал его убеждать, чтобы он подошел к траншеям индейцев и поговорил с ними, используя те немногие шайенские слова, которые знал. Парень не соглашался; он стоял вблизи костра, грел руки и подозрительно поглядывал на индейский лагерь.
— Мне не хотелось бы идти туда безоружным, сэр, — жалобно сказал он. — Это же сумасшедшие. Только сумасшедшие будут так окапываться.
— Это совершенно безопасно.
— И потом, сэр, я не думаю, чтобы они понимали, что я говорю им.
Все же он поплелся, волоча ноги, за Джонсоном, когда тот назвал его трусом и обещал сопровождать в шайенский лагерь. Он подходил все ближе и ближе к индейцам, крича им на том гортанном языке, который он считал языком шайенов, чтобы они сдавались.
Раздался выстрел, и пуля взрыла землю у его ног. Солдат побежал обратно. Но Джонсону приходилось сохранять достоинство командира, на котором лежит обязанность принимать решения и знать обо всем. Он не мог убежать и, повернувшись к индейцам спиной, спокойно пошел прочь. Это потребовало огромного напряжения его истрепанных нервов. Он с трепетом ожидал, что вот-вот получит пулю в спину и будет убит. Однако смерть не пришла. Лейтенант Аллен и несколько солдат бросились, чтобы прикрыть его собой, и когда он подошел к ним, его лицо и руки были влажны от пота, несмотря на холод.
Не говоря ни слова, капитан приблизился к костру и налил себе чашку кофе. Он выпил ее несколькими торопливыми глотками и вздохнул с облегчением, когда горячая жидкость обожгла ему горло.
Оставалось только ждать прибытия подкрепления. Угли давали мало тепла, и Джонсон послал двоих солдат за хворостом. Они вскоре вернулись, набрав достаточно топлива, чтобы развести жаркий костер; когда огненные языки стали лизать сухие ветки, пошел снег. Он падал, тихо шелестя, и этот звук напоминал шорох песка, а хлопья были маленькие и сухие. Ветер продолжал завывать, и, казалось, где-то точат ножи. Он крутил снежинки и смешивал их с песком. В общем, все это было сплошным мучением даже для тепло одетых солдат, старавшихся подобраться как можно ближе к огню.
Для индейцев холод был больше чем мучением, но белые не знали об этом и даже не пытались узнать; иногда они молча поглядывали на лагерь и видели, как люди, похожие на кучки тряпья, старались укрыться с головой от ледяной пытки.
Под вечер прибыл первый отряд из форта Робинсон. Это был эскадрон третьего кавалерийского полка под командой капитана Уэсселса. С ним был сержант Лэнси и трое следопытов из племени сиу, немного говоривших по-шайенски. Уэсселс сообщил Джонсону, что две гаубицы и три фургона с провиантом и боеприпасами прибудут еще до наступления утра.
Уэсселс не был человеком с большим воображением. Когда шел снег, он укрывался под крышей или одевался потеплее; когда был голоден — ел. Он не был способен представить себе холод и голод, когда их испытывал не он, а другие. Всего, что не имело отношения лично к нему, для него точно не существовало. Капитан был инстинктивным эгоистом, примитивным и непосредственным, и когда дело шло об исполнении приказов, он был на своем месте. Но когда приходилось считаться с желаниями и намерениями других людей, он терялся. Уэсселс считал, что все люди — на один шаблон, и его никогда не тревожила даже случайная мысль о том, что каждый человек чем-то не похож на другого. Он обладал одним очень важным для военного качеством: он никогда в себе не сомневался. Пожалуй, он слишком все упрощал, когда заявил Джонсону:
— Мы отправимся туда, захватим их и подготовим к отправке, а фургоны их увезут.
Он стоял перед Джонсоном, слизывая с усов снежинки и выдыхая облака пара.
— Это будет трудновато, — задумчиво сказал Джонсон.
— Ведь вы сами сказали, что они совершенно обессилели…
— У них есть ружья. А чтобы спустить курок, особой силы не нужно. Я думаю продержать их подольше в окружении, тогда они сами выйдут из траншей. Если же мы предпримем наступление, то потеряем людей.
— Нельзя сражаться, не теряя людей, — заявил Уэсселс сухим, деловитым тоном. — Если снегопад продолжится, нам чертовски трудно будет добраться до форта.
Джонсон пожал плечами:
— Я думаю, что когда они увидят гаубицы, то выйдут из траншей.
— Может быть…
— Я возьму одного из ваших сиу и попытаюсь переговорить с ними, — сказал Джонсон.
— Говорить с шайенами бесполезно.
— А все же я попытаюсь, — сказал Джонсон.
Он отправился туда со следопытом-сиу, по прозванию Нерешительный, который и не скрывал своего страха. На ломаном английском языке он сообщил Джонсону, что некогда между шайенами и сиу существовала тесная дружба. И так как он был когда-то их другом, то именно поэтому они могут убить его. Джонсон — только враг и находится в большей безопасности: быть врагом — дело простое.
— Нет, ты поговоришь с ними, — сказал Джонсон, — ведь и ты желтый индеец! Ты поговоришь с ними.
Нерешительный шел, пряча лицо от ветра, и жался к капитану. Когда они были в десятке шагов от бруствера траншеи, поднялось несколько шайенов, и среди них древний-древний старик. За густой пеленой снега индейцы покачивались, точно засохшая трава.
— Скажи им, что сражаться с нами бесполезно, — заявил Джонсон. — Они полностью окружены солдатами, и им ни за что не прорваться. Если же они сдадутся, мы накормим их и отвезем в форт, где они обогреются и получат дома для жилья. Но если они будут сражаться, многие из воинов будут убиты.
Сиу заговорил, волнуясь, скрестив на груди руки. И его певучая речь сливалась со стенанием ветра и шорохом снежных хлопьев.
Старик ответил мягко, вежливо, и даже этот голос, исходящий из такого ссохшегося, умирающего тела, казался вызовом здравому смыслу и разуму.
— Он говорит, что они уже мертвы, — переводи сиу. — Они идут к себе на родину… на родину… он идут…
За его словами чувствовались скрытая поэзия и ритм сложная красота первобытной певучей речи.
— Они мертвы… Они идут…
— Черт тебя побери, да заставь ты их понять, что сюда идут большие пушки, такие пушки, что они разнесут их в куски!
— Они мертвые, они идут! — повторил сиу, пожав плечами.
Уэсселс подготовил атаку. Половина кавалеристов должна была наступать в пешем строю, но только на один фланг, чтобы избежать опасности перекрестного огня. Люди стояли в снегу, но для стрельбы из карабинов им пришлось снять рукавицы; скоро их руки посинели от холода. Уэсселс свистнул в свисток, и они, пригибаясь, ринулись вперед, скользя по снегу и пытаясь разглядеть индейцев сквозь слепящую пелену снежных хлопьев. Но так и не разглядели траншей шайенов — настолько густ был снег. Шайены, должно быть, заметили синие фигуры на фоне белой завесы. Индейцы дали залп и отбросили их, окровавленных, выкрикивающих проклятия, назад к Уэсселсу.
Солдаты отступили потому, что невозможно лежать в снегу и вести прицельный огонь по врагу, которого не видно.
— Это никуда не годится. Подождем пушек, — сказал Джонсону капитан Уэсселс.
Он пытался что-то сделать. И хотя потерпел неудачу, все же Джонсон теперь не может упрекать его. Для Уэсселса раненые были такой же естественной принадлежностью армии, как и мундиры. Он хладнокровно уложил поудобнее солдата, раненного в бедро, и помог наложить повязку другому, у которого была сломана рука.
Когда вернувшиеся солдаты принесли с собой молоденького парнишку, Джеда Харли — ему прострелили голову, — Уэсселс ограничился тем, что молча сделал пометку в своей записной книжке.
— Эти краснокожие мерзавцы продержат нас здесь до утра, — спокойно заявил он и, подумав, добавил: — Но они замерзнут.
К полуночи снег перестал, однако ветер дул с прежней силой и наносил огромные сугробы. В скором времени прибыли две пушки и фургоны. Уэсселс дождался их и, прежде чем лечь спать, приказал, чтобы для гаубиц были подготовлены площадки и чтобы их установили и зарядили.
Проснувшись утром, капитан Джонсон увидел, что Уэсселс уже встал и отдает распоряжения артиллеристам. Он изложил свой план атаки: солдаты должны охватить кольцом индейский лагерь и медленно продвигаться к нему, а в это время гаубицы будут его обстреливать. Солдаты не пойдут в атаку, но будут готовы встретить шайенов, когда снаряды окажут свое действие.
— Лагерь полон женщин и детей, там всего сорок-пятьдесят мужчин, — заметил Джонсон.
— Что ж, они сами пошли на это, — пожал плечами Уэсселс.
— У них нет продовольствия. День, два — и они сами выйдут оттуда.
— Приказ полковника — доставить их в форт немедленно.
— Он же не знает…
— О женщинах и детях? Знает. Он приказал взять их. Это самый верный и безопасный способ. Зачем нам губить еще больше солдат, если мы можем обойтись без этого! Снаряды принудят индейцев сдаться.
Джонсон против воли согласился.
Солдаты заняли свои места и широким кольцом охватили лагерь. В самом лагере царила тишина; среди огромных снежных сугробов он казался просто небольшим холмом. Ветер утих, он дул теперь только редкими порывами, и они несли перед собой точно плясавшие маленькие вихри снега.
Движение, происходившее теперь в индейском лагере, было почти неприметно. Время от времени занесенная снегом фигура поднималась и ковыляла с одного места на другое или кто-нибудь выходил из траншеи, делал несколько шагов и возвращался обратно.
Уэсселс занял свое место среди артиллеристов и наблюдал в бинокль за передвижением войск. Джонсон оставался с кавалерией. Подождав, пока все солдаты займут свои позиции, Уэсселс взмахнул рукой. Одна из гаубиц извергла огонь и дым и откатилась по снегу. Снаряд с визгом разорвался за лагерем, взметнув землю, смешанную со снегом.
Лейтенант, командовавший батареей, выкрикнул поправку. Прорычала вторая гаубица, пославшая на этот раз свой снаряд прямо в центр лагеря. Наконец лагерь пришел в движение. Люди растерянно перебегали с места на место, и даже на расстоянии чувствовались их обида, боль, изумление.
— Огонь! — скомандовал Уэсселс.
Гаубица рявкнула опять. Теперь взметнулись не только земля и снег, но человеческие плоть и кровь, страстные человеческие надежды, ставшие ничем.
— Полагаю, что этого хватит, — сказал Уэсселс.
Старый-старый вождь, подняв руки, вышел первым. Взорвавшиеся снаряды заставили его смириться. Кольцо солдат сомкнулось, но не слишком плотно. Джонсон и следопыт-сиу вышли навстречу старому вождю.
Затем появились еще два индейца — высокие, иссохшие, полумертвые от холода и голода. Трудно было сказать, какими они были когда-то. Они помогли старику пробраться через снежные сугробы и стали рядом с ним, когда он встретился с Джонсоном. И, несмотря на понесенное ими полное поражение, Джонсон так остро ощутил их стойкость, что мягко, почти смиренно сказал:
— Даже храбрые должны сдаваться, если ничего другого не остается.
Сиу перевел, и старый вождь кивнул головой. Слезы струились по его обожженным морозом худым щекам.
— Он говорит — от снарядов погибли женщины и дети.
Капитан Джонсон не знал, что ответить.
— Мне очень жаль, — пробормотал он.
— Они теперь пойдут с вами. Не пойдут на родину.
— Спроси, как его зовут, — шепнул Джонсон.
— Тупой Нож. Другой — Старый Ворон, третий — Дикий Кабан. Это великие вожди.
— Да, великие вожди, — кивнул Джонсон. — Спроси у него, где Маленький Волк и остальная часть племени.
— Они ушли на родину. Племя разделилось на две части. Они думали, что кому-нибудь удастся уйти от солдат. Одна часть пошла по этой дороге, другая по той. Тупой Нож пошел в пески, Маленький Волк взял молодых воинов, пошел на север, на север. — И сиу указал на снежный север. — Быть может, он перейдет границу.
— Канады?
— Может быть, Канады. Может быть, Паудер-Ривер.
— Скажи ему, пусть принесут все свои ружья, все до одного, и тогда мы накормим его людей.
Уэсселс, сосчитав ружья, сказал:
— Здесь их всего тридцать, и нет револьверов.
— Может быть, это все, что у них есть? — отозвался Джонсон.
— Мне это не нравится. У них должны быть револьверы.
— Индейцы револьверов не любят.
— И все-таки они должны быть, хотя бы несколько штук. Нам придется обыскать женщин.
— Женщин? — сдерживаясь, переспросил Джонсон.
— Так ведь это индианки.
Джонсон повернулся к нему спиной и ушел. Пожав плечами, Уэсселс стал разглядывать ружья. Будь он здесь один, командиром отряда, он обыскал бы женщин, но поскольку есть Джонсон…
Отказавшись от этой мысли, он отдал приказ перенумеровать ружья и упаковать их.
Затем он отправился туда, где шайенов кормили под строгим надзором вооруженных часовых. Его мало трогала эта толпа несчастных, полумертвых от голода, полузамерзших темнокожих людей. Даже их страдания не действовали на него. Они были совершенно чужды ему. Если он и обратил внимание на изможденные лица детей с огромными глазами, то лишь для того, чтобы констатировать: индейские дети таковы, и только. Он видел лишь самый факт — и ничего больше.
Когда они кончили есть, он отдал приказ погрузить их в фургоны, и весь караван по снегам двинулся к форту Робинсон.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Ноябрь 1878 — январь 1879 года
СВОБОДА
Для Карла Шурца это значило просто росчерк пера и вывод: шайены победили или шайены побеждены. А затем — его подпись от имени правительства. Приказ, предписание, закон — к этому и сводилась деятельность правительства. И сейчас же некие силы начинали передвигать маленьких людей по огромной шахматной доске, точно это были пешки. Правительство считалось конституционным и демократическим, ибо его избирал народ, и ни один митинг, ни одно заседание, сессия или съезд не могли обойтись без того, чтобы на них слово «народ» не склонялось на все лады.
Народ выбирал президента и конгресс, президент назначал министров; но никто даже не подозревал о том, какая продажность и какие закулисные махинации сопровождают выборы. Никто ничего не знал о народе, где-то, очевидно, существовавшем: ведь время от времени в Белом доме пожимали руку кому-нибудь из его представителей. Но олицетворять собой правительство — было и искусством, и наукой, и профессией, а этого-то народ и не понимал.
И министр внутренних дел Шурц олицетворял собой правительство; он был и ученым и профессионалом, человеком, некогда сражавшимся на баррикадах. Не так давно он сказал одному из своих друзей:
«Баррикады — это юношеское сумасбродство. Меня раздражает, что каждый помнит то, о чем я хочу забыть».
Он еще не дошел до того, чтобы громогласно заявить: парламентское меньшинство — просто обуза, и поскольку каждое большинство допускает существование меньшинства, демократия-дело обременительное и лишенное смысла.
Может быть, подписывая приказ о возвращении шайенов на юг, на далекую Индейскую Территорию в Оклахоме, за тысячу миль, по следу, отмеченному их кровью, он сказал себе: ведь их только сто сорок девять человек в стране, где живут миллионы, теперь с ними покончено и это не должно повторяться. Но он предчувствовал, что в будущем не раз произойдут такого же рода события. Только это уже не будет следом трехсот всадников-дикарей, тянущимся на тысячу миль по зеленым прериям, а следом миллионов, и он пройдет по всему орошенному слезами и оскверненному лицу земли.
В конце декабря капитан Уэсселс, как командир форта Робинсон, получил приказ из Вашингтона. Главный штаб западной армии производил постоянные перетасовки. Третий кавалерийский полк был разделен. Полковник Карлтон с большей частью полка был переведен, и в форте осталось только два эскадрона полного состава и один эскадрон неполного. Джонсон уехал с Карлтоном, передав командование Уэсселсу. Его помощником был капитан Врум. Неполным эскадроном командовал Джордж Бакстер. Лейтенант Артур Аллен также остался в форте и принял командование эскадроном Уэсселса.
Первым чувством, которое испытал Уэсселс, получив повышение, было чувство глубокой удовлетворенности. Ведь исполняющий обязанности командира поста мог рассчитывать со временем получить полк, а честолюбие было врожденной и основной чертой Уэсселса. Хотя он и без того редко сомневался в себе, он надеялся, что наступит время, когда удастся покончить со всяческими сомнениями. Уэсселс считал, что живет в упорядоченном мире, и он любил армию именно за то, что, служа в ней, можно было навести в мире еще больший порядок. Уэсселс редко выходил из себя, но его раздражали мелочи: оторванная пуговица на мундире, или следы ржавчины на сабле, или пятнышко на парадном мундире солдата. Отсутствие воображения заставляло его принимать установленный порядок вещей как нечто должное. Но он желал, чтобы этот порядок был безупречным.
По его предложению, полковник Карлтон запер сто сорок девять шайенов в старую нежилую казарму, просто бревенчатый барак, где гуляли сквозняки и кишели мыши. При длине в шестьдесят футов она обогревалась одной единственной полуразрушенной печью. Он сделал это не со зла, а потому, что старое бревенчатое строение казалось ему наиболее подходящим и его легче всего было охранять. Форт Робинсон не был огорожен частоколом. Он представлял собой просто скопление казарм и складов, раскинувшихся по склону холма, над лесистым берегом речушки.
Его укрепления состояли из ряда укрытий для стрелков, площадок для пушек и одного прочного казарменного здания, которое можно было использовать в качестве блокгауза. Предоставить индейцам какую бы то ни было свободу в этом форте — значило бы держать целую цепь часовых. Заперев же шайенов в казармы, можно было бы обойтись одним часовым у входа.
Полковника Карлтона, уехавшего из форта с большей частью полка, заменил капитан Уэсселс. Его тактика по отношению к пленникам осталась неизменной. Обдуманная жестокость была настолько же чужда его характеру, как и сознательное сострадание. Индейцы оставались индейцами, и он держал их под арестом, потому что в данный момент с ними ничего другого нельзя было сделать. В бараке было мучительно холодно. Старая печь почти не давала тепла и не могла обогреть все это темное длинное строение. С наступлением зимы температура снизилась до нуля, лишь изредка поднимаясь выше, но чаще опускаясь гораздо ниже. Однако лишних печей в форте не было, а Уэсселсу и в голову не приходило затребовать дополнительные печи, чтобы предоставить большие удобства какой-то банде мятежных дикарей.
Различие языков являлось неодолимой преградой. Индейцы страдали молча, упорно борясь за свою жизнь. Они были одеты все в те же лохмотья, но если бы они даже и попросили Уэсселса об одежде, ее все равно не оказалось бы. Не мог же он раздать им запасы военного обмундирования, а покупать и тратить казенные деньги на одежду для каких-то индейцев он не считал себя вправе. Продовольствия, которое надо было доставлять фургонами или на вьючных лошадях из далекой Огаллалы, едва хватало для гарнизона, и когда солдатские рационы сокращались, индейцы не получали ничего.
Мертвенное однообразие жизни в форте зимой не располагало ни к доброте, ни к чуткости. Вероятно, Уэсселс переносил эту жизнь лучше, чем другие офицеры. Она давала ему возможность оставаться самим собой. Его внимание поглощали сотни мелких обязанностей инспектирование, вопросы снабжения, доставка дров, надзор за ремонтом строений, за уборкой снега, обучение солдат и тренировка лошадей, — все это составляло для него смысл жизни, той жизни, которую он избрал для себя, деловитой, аккуратной, упорядоченной. Его тесный мирок отлично укладывался в рамки армейской рутины, эта рутина давала его жизни содержание и форму, соответствовала его вкусам, складу характера.
Но для других офицеров короткие дни и длинные ночи тянулись с мучительным однообразием. В форте Робинсон не было женского общества, ни музыки, ни книг, никаких развлечений, кроме бесконечного покера, по пенни за партию, да вечного виста. Среди солдат угрюмое озлобление росло с каждым днем. Среди офицеров то и дело вспыхивали ссоры; ими овладевали приступы тоски и уныния, которые продолжались целыми днями, а то и неделями; нередко бывали драки, хотя у Уэсселса хватало соображения не обращать на них внимания. Ему приходилось видеть, как в уединенных армейских фортах злоба и раздражение доводили людей до убийства, а такого нарушения порядка он боялся больше всего на свете.
Он старался развлекать офицеров, посылая их на рубку дров, но придумать еще что-нибудь у него не хватало воображения. За обедом и ужином в офицерской столовой он сам говорил так мало, что едва ли замечал разговоры окружающих.
А индейцы по-прежнему сидели в тюрьме — жуткие, умирающие остатки некогда наиболее гордого из племен, кочевавших по зеленым просторам Америки.
Приказ из Вашингтона нарушил это однообразие: он обещал что-то новое, какого-то рода деятельность, давал возможность что-то планировать, предпринимать. Уэсселс сообщил о нем в офицерской столовой.
— Их отправят обратно, — сказал он.
— Обратно?
Все замолчали и посмотрели на капитана, сообщившего эту новость.
— Шайенов? — высказал кто-то догадку.
— Я так и думал, что их отправят обратно, — заметил Аллен. — Хотя, по-моему, это просто позор!
— Да, не близкий путь! — отозвался кто-то и свистнул.
Всем им до смерти надоели зима, форт, однообразное течение дней, и каждый надеялся, что именно его назначат сопровождать шайенов обратно на Территорию, в солнечную страну.
— Кто же отправится с ними и когда?
Уэсселс пожал плечами. Его это не интересовало. Ведь ему лично, как командиру, предстояло высидеть всю зиму в форте Робинсон. Врум или даже Бакстер со своим неполным эскадроном смогли бы сопровождать индейцев до границы Территории. Когда индейцы уйдут, жизнь в форте станет проще.
— Я намерен отправить их на этой неделе, — ответил Уэсселс.
— Едва ли им это понравится.
— Конечно.
— А вы не думаете, что они взбунтуются?
— Поедут, — сказал Уэсселс. — Им же ничего другого не остается.
Метис Джемс Роуленд, сын белого и шайенки, узнав об аресте шайенов, явился в форт, надеясь получить здесь работу в качестве переводчика. Карлтон нанял его за половину обычного вознаграждения и за полпайка. И вот Уэсселс приказал ему отправиться в барак и сказать Тупому Ножу и другим вождям, чтобы они пришли в канцелярию на совет. Уэсселс просил Врума и Бакстера также присутствовать. Теперь все трое уселись в его канцелярии и, ожидая появления индейских вождей, закурили сигары.
Окно выходило на покрытый снегом учебный плац, за которым отчетливо был виден длинный барак. А позади заснеженная земля переходила в заросли чахлых сосен, темно-зеленой волной поднимавшихся на холмы. Небо было серое, покрытое тучами, солнце за ними как будто не двигалось. В бесконечных просторах Дакоты начиналась метель, и Врум уныло сказал:
— Опять будет снег.
— Похоже на то, — согласился Уэсселс, разглядывая кончик своей сигары.
— А предположите, что он не выпустит нас отсюда?
Уэсселс пожал плечами.
— Мне больше нравится настоящая гавана, — произнес он, все еще разглядывая сигару.
— Если я буду сопровождать индейцев, то пришлю сюда хороших сигар, — сказал Врум.
— А я намерен послать Бакстера, — сказал Уэсселс, трогая наросший на кончике сигары пепел.
Врум встал и подошел к окну. Это был рослый краснолицый блондин. Он начал протирать окно; рука у него была розовая, заросшая жесткими рыжими волосами. Протерев стекло, он сказал Уэсселсу:
— Вот они идут.
— Да, не близкий путь, — заметил Бакстер. Он бил молод, худощав, апатичен. Из-за плеча Врума он глядел вдаль, как бы пытаясь представить себе тысячу миль покрытого снегом пространства. — Их трое, — сказал он. — Не понимаю, как этот старик еще жив.
— Индейцы не умирают, пока не захотят.
Уэсселса это не очень интересовало. Он взглянул всего раз на трех одетых в лохмотья вождей, идущих по снегу за Роулендом, под конвоем двух вооруженных солдат, и опять погрузился в созерцание своей сигары.
— Во всяком случае, они не так чувствительны к холоду, как мы, — решил Бакстер.
На старом вожде были мокасины, но один из индейцев шел босиком.
— Грубые животные, — закончил Бакстер.
— Вам надо отправиться поскорее, — сказал Уэсселс. — Если снег нас здесь занесет, будет очень трудно.
Врум отвернулся от окна, потирая озябшие мясистые руки, и подошел поближе к печке. Бакстер ногой отворил дверцу и подбросил полено. Уэсселс спокойно курил, наслаждаясь запахом сигары.
Когда Роуленд постучал в дверь, капитан сказал:
— Входите, входите, не задерживайтесь.
Бакстер отворил дверь, и Роуленд вошел в канцелярию, смущенно теребя свою меховую шапку. Трое вождей, шаркая ногами, следовали за ним; они вздрагивали от жара печки, их глаза слезились, головы были слегка опущены. Старый вождь шел немного впереди двух других. Руками он придерживал лохмотья одеяла, накинутого на плечи. Двое других, высокие, тощие, изможденные, не сводили глаз со старика.
Оба конвойных остались снаружи.
Уэсселс сидел в старой качалке, положив ногу на ногу; его сигара наполняла комнату клубами голубого дыма. Когда вожди вошли, он, кивнув, указал на печь:
— Подойдите и обогрейтесь. — И, обратясь к Роуленду, повторил: — Скажи им, чтобы они погрелись.
Индейцы были покрыты грязью, и, сознавая это, они смущались, испытывая отвращение, свойственное чистоплотному народу. Но и в лохмотьях они пытались сохранить гордость, и эта гордость не позволяла им обогревать окоченевшее тело у печки. Они продолжали стоять посреди комнаты, переминаясь с ноги на ногу. Уэсселс встал и предложил им сигары, но они отказались. Тогда он сказал: