Он надменно отверг помощь билетера-военного, погрозившего ему пальцем, и стал сам пробираться в темноте зала. Сначала он выбрал место на самом последнем ряду. Через пять минут пересел на два ряда вперед. Еще через минуту снова передвинулся. Потихоньку, полегоньку, по два-три ряда за один раз, он продвигался к яркому экрану, пока наконец не очутился на самом первом ряду – дальше двигаться некуда. Там и остался, горло перехватило, кадык вперед, сам щурится чуть ли не в потолок, а на экране Глория Борден и Роберт Пауэлл играют в «Любви на реке».
Целлулоидный наркотик подействовал сразу. Он был уверен, что его собственное лицо поразительно похоже на лицо Роберта Пауэлла, и в равной же степени был уверен, что лицо Глории Борден поразительно напоминает изумительную Розу – таким образом, он почувствовал себя полностью в своей тарелке, громогласно хохотал над остроумными замечаниями Роберта Пауэлла и содрогался в чувственном восторге всякий раз, когда Глория Борден выглядела страстной. Постепенно Роберт Пауэлл утратил свое «я» и превратился в Артуро Бандини, а Глория Борден постепенно видоизменилась в Розу Пинелли. Когда развалился большой самолет, Роза лежала на столе в операционной, и не кто иной, как Артуро Бандини проводил рискованную операцию, чтобы спасти ей жизнь, мальчишка на первом ряду весь покрылся холодным потом. Бедная Роза! Слезы струились у него по лицу, он вытирал сопливый нос, нетерпеливо елозя рукавом свитера по физиономии.
Но он знал, у него предчувствие все время было, что молодой врач Артуро Бандини совершит медицинское чудо, и чудо, разумеется, свершилось! Не успел он ничего сообразить, как симпатичный доктор уже целовал Розу; настала Весна, и мир был прекрасен. Неожиданно, без единого предупреждения фильм закончился, и Артуро Бандини, ревя и шмыгая носом, сидел на переднем ряду кинотеатра «Изида», ужасно смущенный и полный крайнего омерзения от своего хлюздоперства. Вся «Изида» на него смотрела. Он в этом просто был уверен, поскольку так поразительно походил на Роберта Пауэлла.
Воздействие наркотического очарования медленно выветривалось. Теперь, когда свет зажгли, а действительность вернулась, он огляделся. Десять рядов за его спиной были свободны. Через плечо он оглядел массу мучнистых, бескровных лиц в центре зала и сзади. И тут же почувствовал в желудке электрический укол. В экстатическом испуге он перевел дух. В этом маленьком море однообразия одно лицо сверкнуло алмазом, одни глаза осветились красотой. Розино лицо! И лишь минуту назад он спас ее на операционном столе! Но все это – жалкая ложь. Он сидел здесь, один на десяти рядах кинотеатра. Съехав по сиденью так, что над спинкой едва торчала макушка, он почувствовал себя вором, преступником, когда украдкой бросил еще один взгляд на чарующее лицо. Роза Пинелли! Она сидела почти в самом конце зала между отцом и матерью, двумя крайне толстыми итальянцами с двойными подбородками. Она его не видела; он был уверен, что сидит слишком далеко, она его не узнает, однако его взгляд перепрыгнул это расстояние, и он рассмотрел ее как под микроскопом: прядки волос, выбившиеся из-под шляпки, темные бусы на шее, звездный блеск зубов. Так она, значит, тоже посмотрела картину! Темные, смешливые Розины глаза – они видели это все. А сходство между ним и Робертом Пауэллом она заметила?
Но нет: никакого сходства на самом деле не существовало; нет, конечно. Это просто кино, а он сидит на первом ряду, ему жарко, и он потеет под всеми свитерами. Он боялся дотронуться до своих волос, боялся поднять руку и пригладить их. Он знал, что волосы растут вверх беспорядочно, как сорняки. Люди всегда его узнавали, поскольку волосы его вечно не причесаны, вечно ему нужно подстричься. Может, Роза его уже обнаружила. Ах – ну почему он не причесался? Почему он вечно забывает о таких вещах? Все глубже и глубже вжимался он в сиденье, закатывая глаза кверху – проверить, не торчат ли волосы над спинкой. Осторожно, дюйм за дюймом приподнимал руку, чтобы их пригладить, – но ничего не выходило. Он боялся, что она заметит его руку.
Когда свет вновь погасили, он задохнулся от облегчения. Но стоило начаться второму фильму, как он понял, что придется уйти. Смутный стыд душил его, стыд за старые свитера, за всю одежду, воспоминание о том, как Роза над ним смеялась, страх, что, если он сейчас не ускользнет, придется встретиться в фойе с ней и ее родителями, когда они будут уходить. Мысль о том, что придется с ними столкнуться, была непереносима. Их глаза будут его ощупывать; глаза Розы запляшут от смеха. Она знала о нем все, каждую мысль, каждый поступок. Она знала, что он украл дайм у матери, которой так нужны деньги. Посмотрит на него и сразу все поймет. Надо сваливать; выбираться отсюда поскорее; что-нибудь может случиться; могут снова зажечь свет, и тогда она его точно увидит; может начаться пожар; может произойти все, что угодно; нужно просто встать и выйти отсюда. В одном классе с Розой находиться еще можно, на школьном дворе – тоже; но тут кинотеатр «Изида», и тут он выглядит паршивым бродягой в этой паршивой одежде, отличается от всех остальных, к тому же украл деньги; он не имеет права здесь быть. Если Роза его увидит, сразу же по лицу прочтет, что он спер деньги. Всего лишь дайм, грех терпимый, но, как на него ни смотри, все-таки грех. Он поднялся и быстро, неслышно зашагал по проходу, отвернув лицо, рукой прикрывая нос и глаза. Когда он выскочил на улицу, ночной холод набросился на него, словно плетьми подгонял, и он побежал, а ветер жалил его в лицо, испещряя разум свежими, новыми мыслями.
Едва он свернул на дорожку к веранде своего дома, силуэт матери в окне сразу снял с души напряжение; Артуро почувствовал, как кожа разбивается, точно прилив, и от нахлынувшего чувства расплакался, вина просто лилась из него, переполняя, смывая его прочь. Он открыл дверь и оказался дома, в тепле дома, и от этого ему стало глубоко и чудесно. Братья уже легли спать, а Мария так и не пошевелилась, и он знал, что глаза ее не открывались, пальцы все так же со слепой убежденностью передвигались по бесконечному кругу четок. Ох ты ж, как роскошно выглядела она, его мама, она выглядела клево. Ох, покарай меня, Господь, за то, что я – грязный пес, а она – красавица, и я просто должен умереть. Ох, Мамма, посмотри на меня, потому что я спер дайм, пока ты молилась. Ох, Мамма, убей меня собственными руками.
Он упал на колени и прижался к ней в страхе, обрадованный и виноватый. Кресло покачнулось от его всхлипов, четки затрещали у нее в руках. Она открыла глаза и улыбнулась, ее тонкие пальцы нежно взъерошили ему волосы; Мария напомнила себе: мальчику нужно подстричься. Его всхлипы гладили ее, будто ласки, и ее нежность к четкам росла, сводя воедино и четки, и всхлипы.
– Мамма, – наугад вымолвил он. – Я кое-что сделал.
– Все хорошо, – ответила она. – Я знала.
Он удивился. Как она могла узнать? Он подрезал этот дайм с виртуозным совершенством. Он одурачил и ее, и Августа – всех. Он обвел вокруг пальца всех на свете.
– Ты читала молитвы, а я не хотел тебя беспокоить, – соврал он. – Не хотел тебя от молитвы отрывать.
Она улыбнулась:
– Сколько ты взял?
– Дайм. Я мог бы взять все, но взял только дайм.
– Я знаю.
Он был раздосадован:
– Но откуда ты знаешь? Ты видела, как я его брал?
– Вода в баке еще горячая, – ответила она. – Сходи помойся.
Он встал и начал стягивать свитера.
– Но как ты узнала? Ты видела? Ты подсматривала? Я думал, ты всегда закрываешь глаза, когда читаешь молитвы.
– А почему бы мне не знать? – улыбнулась она. – Ты всегда берешь даймы из моего кошелька. Только ты их и берешь. Я знаю это каждый раз. Я же могу определить по твоим шагам!
Он развязал ботинки и скинул их. В конце концов, его мать – чертовски сообразительная женщина. А если в следующий раз он снимет башмаки и проскользнет в спальню босиком? Он серьезно раздумывал над этим планом, заходя голышом в кухню, чтобы принять ванну.
С отвращением он обнаружил, что холодный пол залит водой. Братья разгромили всю кухню. Везде разбросана одежда, в единственном корыте полно сероватой мыльной воды и плавают мокрые деревяшки – боевые суда Федерико.
Дьявольски холодно сегодня лезть в ванну. Он решил сделать вид. Наполнив корыто, запер кухонную дверь, извлек «Багровое Преступление» и стал читать «Убийство просто так», усевшись голышом на теплую дверцу духовки, пока ступни и лодыжки отмокали в корыте. Решив, что за чтением времени прошло примерно столько, сколько требуется для нормального мытья, он спрятал «Багровое Преступление» на задней веранде, осторожно намочил ладошкой волосы, полотенцем растер сухое тело до яростно розового блеска и, весь дрожа, вбежал в гостиную. Мария наблюдала, как он съежился у печки, втирая полотенце в волосы и ворча без умолку о мерзости мытья посреди зимы. Уходя спать, он был крайне доволен собой и таким мастерским обманом. Мария улыбалась. Когда он укладывался, она отлично видела кольцо грязи у него на шее, будто воротничок. Но ничего не сказала. В самом деле, мыться слишком холодно.
Оставшись одна, она выключила свет и стала читать молитвы дальше. Время от времени сквозь грезу она прислушивалась к дому. Печь всхлипывала и постанывала, требуя топлива. По улице, куря трубку, прошел мужчина. Мария наблюдала за ним, зная, что он ее в темноте не видит. Она сравнила его с Бандини; этот повыше ростом, но смачности походки Свево не хватает. Из спальни донесся голос Федерико, который разговаривал во сне. Затем – сонное бормотание Артуро:
– А-а, заткнись!
По улице прошел еще один мужчина. Толстый, изо рта в холодный воздух валит пар. Свево выглядит гораздо привлекательнее, чем этот; слава богу, что Свево не такой жирный. Но это все отвлекает. Святотатство – позволять заблудшим мыслям прерывать молитву. Она крепко зажмурилась и мысленно составила список, который следовало подать на рассмотрение Благословенной Деве.
Она молилась за Свево Бандини, молилась, чтобы он не слишком напился и не попался в лапы полиции, как случилось однажды еще до свадьбы. Она молилась, чтобы он держался подальше от Рокко Сакконе и чтобы Рокко Сакконе держался подальше от него. Она молилась, чтобы время текло быстрее, чтобы снег растаял и Весна поспешила в Колорадо, чтобы Свево опять вышел на работу. Она молилась, чтобы Рождество прошло счастливо и появились деньги. Она молилась за Артуро, чтобы тот перестал таскать даймы, и за Августа, чтобы тот стал священником, и за Федерико тоже, чтобы рос хорошим мальчиком. Она молилась за одежду для них всех, за деньги бакалейщику, за души умерших и живых, за весь мир, за недужных и умирающих, за бедных и за богатых, за мужество, за силу продолжать жить, за прощение ошибок на ее пути.
Она прочла долгую, истовую молитву, чтобы визит Донны Тосканы оказался кратким, чтобы он не принес слишком много страданий всем вокруг и чтобы настал тот день, когда отношения Свево Бандини и ее матери станут мирными и радостными. Последняя молитва была почти безнадежной, и Мария это знала. Даже мать Христа не смогла бы прекратить боевые действия между Свево Бандини и Донной Тосканой; эту проблему решить могли только Небеса. Ей всегда было неловко поднимать этот вопрос перед Благословенной Девой. Как просить себе луну на серебряную брошку. В конечном итоге, Богородица уже вмешалась и подарила ей великолепного мужа, троих прекрасных детишек, хороший дом, крепкое здоровье и веру в Божью милость. Но мир между Свево и его тещей – м-да, бывают просьбы, которые даже для щедрости Всемогущего и Благословенной Девы Марии чересчур.
* * *
Донна Тоскана прибыла воскресным полднем. Мария с детьми были на кухне. Агрнизирующий стон крыльца под ее весом известил их, что пришла бабушка. У Марии запершило в горле. Без стука Донна распахнула дверь и просунула внутрь голову. Говорила она только по-итальянски.
– Он здесь – этот абруццийский пес?
Мария выбежала из кухни и обхватила мать руками. Донна Тоскана теперь превратилась в огромную женщину, после смерти мужа одевалась только в черное. Под наружным черным шелком скрывались нижние юбки, четыре штуки, все ярко раскрашенные. Разбухшие лодыжки – точно зобы. Крохотные туфли, казалось, готовы лопнуть под давлением ее двухсот пятидесяти фунтов. Не две, а дюжина грудей втиснуты ей в бюстгальтер. Она была сложена как пирамида, никакой талии. На руках у нее было столько плоти, что они не свисали вниз, а топорщились под углом, вздутые пальцы болтались сардельками. Шеи практически не было. Когда она поворачивала голову, свисавшее пластами мясо шевелилось с меланхоличностью подтаявшего воска. Из-под жидких седых волос проглядывал розовый череп. Нос у нее был тонок и изыскан, но глаза напоминали давленые виноградины. Всякий раз, когда она говорила, фальшивые зубы рассеянно болтали что-то на своем языке.
Мария приняла от нее пальто, и Донна встала посреди комнаты, принюхиваясь к воздуху, а жир на шее морщился, извещая дочь и внуков, что впечатление, оставленное этим запахом в ее ноздрях, – определенно мерзкое, очень грязное впечатление. Мальчишки подозрительно принюхались. Неожиданно дом действительно запах чем-то, чего они раньше никогда не замечали. Август подумал о своих неприятностях с почками два года назад: неужели за два года вонь еще не выветрилась?
– Здорово, бабушка, – произнес Федерико.
– У тебя зубы черные, – ответила она. – Ты их сегодня утром чистил?
Улыбка у Федерико моментально испарилась, и тыльной стороной руки он прикрыл губы и опустил глаза. Он плотно сжал рот и преисполнился решимости при первой же возможности проскользнуть в ванную и посмотреть в зеркало. Смешно, но зубы на вкус в самом деле казались черными.
Бабушка продолжала принюхиваться.
– Что это за отвратительная вонь? – спросила она. – Вашего отца точно дома нет?
Мальчишки понимали по-итальянски, поскольку Бандини и Мария часто говорили на этом языке.
– Нет, бабушка, – ответил Артуро. – Его дома нет.
Донна Тоскана засунула руку в складки груди и извлекла кошелек. Открыла его, вытащила десятицентовую монету и протянула им, зажав кончиками пальцев.
– Итак, – улыбнулась она. – Кто из трех моих внуков самый честный? Тому подарю эти deci soldi. Быстренько скажите мне: ваш отец пьян?
– Ах, Mammamio, – вздохнула Мария. – Ну зачем об этом спрашивать?
Не глядя на нее, бабушка ответила:
– Стой тихо, женщина. Это игра для детей.
Мальчишки глазами спрашивали друг у друга совета. Они молчали: предать отца хотелось, но не настолько. Бабка такая жадная, но они знали, что в кошельке у нее полным-полно даймов и каждая монетка – награда за информацию о Папе. Пропустить этот вопрос мимо ушей и подождать следующего – не столь неблагоприятного для Папы – или кому-нибудь стоит ответить, пока не ответил кто-нибудь другой? Дело не в правдивом ответе: если бы даже Папа и не был пьян. Единственный способ выцыганить дайм – ответить так, чтобы бабке понравилось.
Мария беспомощно стояла в стороне. Донна Тоскана была вооружена змеиным языком, всегда готовым ужалить даже в присутствии детей: полузабытые случаи из детства и молодости Марии, вещи, которых, как Мария считала, детям лучше не знать, чтобы знание это не умалило ее достоинства, те маленькие штучки, которые мальчишки могут против нее использовать. Донна Тоскана так уже делала раньше. Мальчишки знали, что их Мамма в школе была дурой, поскольку так им сказала бабушка. Они знали, что Мамма играла в лото с детьми ниггеров, за что ей влетало по первое число. Что Мамму стошнило на хорах Св. Доминика во время жаркой Высокой Мессы. Что Мамма, как и Август, писалась в постельку, но ей в отличие от Августа приходилось самой стирать ночные рубашки. Что Мамма однажды убежала из дому, и полиция привела ее обратно (ну, не по-настоящему убежала, просто заблудилась, хотя бабушка настаивала, что именно сбежала). Другие вещи про Мамму они тоже знали. Маленькой девочкой она отказывалась работать, и ее на целые часы запирали в подвал. Она никогда не была и никогда не станет хорошей поварихой. Когда рождались ее дети, она вопила, как гиена. Мамма – дура, поскольку, будь она умной, никогда не вышла бы замуж за этого подонка Свево Бандини… К тому же у нее нет самоуважения, иначе почему она всегда одета в тряпье? Они знали, что Мамма – слабачка, а этот пес, а не муж, ею помыкает как хочет. Что Мамма – трусиха, надо было давно отправить Свево Бандини в тюрьму. Поэтому бабушке лучше не перечить. Лучше помнить Четвертую Заповедь, чтить мать свою, чтобы ее дети следовали ее примеру и чтили ее.
– Ну, – повторила бабка. – Он пьян? Долгое молчание.
Затем Федерико:
– Может, и пьян, бабушка. Мы не знаем.
– Mamma mio, – вмешалась Мария. – Свево не пьян. Он ушел по делам. Вернется с минуты на минуту.
– Слушайте больше свою мать, – сказала Донна. – Даже когда она выросла и научилась что-то понимать, в туалете за собой никогда не смывала. А теперь пытается мне сказать, что этот ваш нищеброд-отец не пьян! Да пьян он! Разве нет, Артуро? Ну, быстро – за deci soldi!
– Да не знаю я, бабушка. Честно!
– Ба! – фыркнула она. – У глупых родителей и дети дураки!
Она швырнула несколько монет к их ногам. Братья накинулись на них, как дикари, мутузя и возя друг друга по полу. Мария смотрела сверху на эту кишевшую массу рук и ног. Донна Тоскана сокрушенно покачала головой.
– И ты еще улыбаешься, – сказала она. – Они, как звереныши, рвут друг друга на куски, а их мать одобрительно улыбается. Ах, бедная Америка! Ах, Америка, дети твои вцепятся друг другу в глотки и подохнут, будто звери кровожадные!
– Но, Mammamio, они же мальчишки. Они играют.
– Ах, бедная Америка! – вздохнула Донна. – Бедная пропащая Америка!
Она пошла с инспекцией по всему дому. Мария к этому подготовилась: половики и полы выметены, с мебели вытерта пыль, печи отдраены. Но тряпкой не убрать потеков с потолка; веником не смести проплешин с ковриков; мылом и водой не потревожить вездесущих детских следов: темных пятен вокруг дверных ручек, жирных мазков, внезапно возникающих тут и там; грубо выразительной детской росписи; случайных чертежей крестиков-ноликов, в которые никто никогда не выигрывал; следов ботинок по низу дверей, календарных картинок, на которых за ночь вырастали усы; башмака, убранного Марией в чулан лишь десять минут назад; носка; полотенца; ломтика хлеба с джемом в кресле-качалке.
Много часов Мария прибиралась и предупреждала – и вот ей награда. Донна Тоскана переходила из комнаты в комнату с коркой смятения на лице. Она осмотрела комнату мальчиков: постель тщательно застелена, голубое покрывало, пахшее нафталином, аккуратно ее довершает; она заметила свежеотглаженные шторы, сияющее зеркало над комодом, тряпичный коврик у постели так точно выровнен, все столь монашески безлико, а под стулом в углу – грязные трусики Артуро, запнутые туда и растянувшиеся, точно срез мальчишеского тела, распиленного напополам.
Старуха воздела руки и взвыла.
– Все впустую, – простонала она. – Ах, женщина! Ах, Америка!
– А это как сюда попало? – произнесла Мария. – Мальчики обычно такие аккуратные.
Она подняла одежку и торопливо запихала ее себе под фартук. После того как трусики исчезли, глаза Донны Тосканы примерзли к ней на целую минуту.
– Никудышная женщина. Никудышная беззащитная женщина.
Весь день продолжалось то же самое, Марию изматывал непреклонный цинизм Донны Тосканы. Мальчишки со своими монетками смылись в кондитерскую лавку. Когда они не вернулись и через час, Донна оплакала слабость родительского авторитета Марии. Когда они все-таки вернулись и вся рожица Федерико оказалась перемазанной шоколадом, Донна взвыла опять. Мальчишки просидели дома еще час, и она пожаловалась, что они чересчур шумят, поэтому Мария отправила их на улицу. Когда они ушли, она предсказала, что они наверняка умрут в этом снегу от инфлюэнцы. Мария приготовила чай. Донна поцокала языком и пришла к заключению, что тот слишком жидок. Мария терпеливо следила за стрелкой часов на плите. Через два часа, в семь, ее мать уйдет. Время остановилось, оно хромало и ползло, агонизируя.
– Ты плохо выглядишь, – сказала Донна. – Что у тебя с лицом?
Одной рукой Мария огладила волосы.
– Я прекрасно себя чувствую, – ответила она. – У нас у всех все хорошо.
– Где он? – спросила Донна. – Этот нищеброд?
– Свево на работе, Mamma mio. Он ищет себе новую работу.
– В воскресенье? – презрительно фыркнула та. – Откуда ты знаешь, что его не какая-нибудь puttana окрутила?
– Зачем ты это говоришь? Свево не такой человек.
– Мужчина, за которого ты вышла, – грубое животное. Но он женился на дуре, и поэтому, я полагаю, на чистую воду ты его теперь никогда не выведешь. Ах, Америка! Только в этой гнилой стране такое возможно.
Пока Мария готовила ужин, Донна сидела, уперев локти в стол, а подбородок – в ладони. В меню были спагетти и тефтели. Донна заставила Марию выдраить котелок для спагетти с мылом. Велела принести длинную коробку спагетти и тщательно ее осмотрела – нет ли мышей. Ледника в доме не было, и мясо хранилось в буфете на заднем крыльце. Говяжий огузок, уже перемолотый для тефтелей.
– Неси сюда, – велела Донна.
Мария положила перед ней мясо. Донна попробовала, ткнув в него кончиком пальца и облизав.
– Я так и думала, – нахмурилась она. – Протухло.
– Но этого не может быть! – воскликнула Мария. – Я его только вчера вечером купила.
– Мясник дурочку всегда обманет, – ответила Донна.
Ужин задержался на полчаса, ибо мать настояла, чтобы Мария вымыла и вытерла и без того чистые тарелки. Вернулись пацаны, голодные как волки. Донна приказала им вымыть руки и умыться, надеть чистые рубашки и галстуки. Мальчишки заворчали, а Артуро пробормотал:
– Вот сука старая, – пристегивая ненавистный галстук.
К тому времени, как все приготовились, ужин остыл. Мальчишки все равно его сожрали. Старуха ела вяло, на тарелке перед ней лежало несколько стебельков спагетти. Но даже они ее не прельщали, и она оттолкнула от себя тарелку.
– Ужин приготовлен плохо, – произнесла она. – Спагетти на вкус – как помет.
Федерико хихикнул:
– А по-моему, ничего.
– Может, тебе еще что-нибудь положить, Mamma mio?
– Нет!
После ужина она отправила Артуро на заправочную станцию вызывать себе такси по телефону. Потом уехала, ругаясь с таксистом и пытаясь сбить цену за проезд до автобусной станции с двадцати пяти центов до двадцати. Когда ее след простыл, Артуро запихал себе в рубашку подушку, завязал поверх нее фартук и стал, переваливаясь, расхаживать по дому и презрительно принюхиваться. Однако никто не смеялся. Всем было наплевать.
4
Ни Бандини, ни денег, ни еды. Будь Свево дома, он бы сказал:
– Запишите в долг.
Понедельник – от Бандини по-прежнему ни слуху ни духу, а тут этот счет из бакалейной лавки! Мария никак не могла о нем забыть. Как неуемный призрак, он наполнял зимние дни ужасом.
По соседству с домом Бандини располагалась бакалейная лавка мистера Крэйка. Еще в первые годы супружеской жизни Бандини открыл себе у мистера Крэйка кредит. Сначала ему удавалось расплачиваться вовремя. Но дети подрастали и ели все больше, за одним плохим годом следовал другой, и счет из лавки со свистом рос до сумасшедших цифр. С каждым годом, с самого дня женитьбы дела у Свево Бандини шли все хуже. Деньги! За пятнадцать лет брака у него накопилось столько счетов, что даже Федерико знал: уже не оставалось ни возможности, ни намерений их оплатить.
Однако счет из бакалеи его преследовал. Когда он был должен мистеру Крэйку сто долларов, то платил пятьдесят – если они у него были. Когда должен был двести, платил семьдесят пять – если были. Так происходило со всеми долгами Свево Бандини. Никакой загадки. Никаких тайных мотивов, никакого желания надуть, не заплатив. Никакой бюджет не мог их покрыть. Ни одна плановая экономика не в силах была их изменить. Все очень просто: семейство Бандини проживало больше денег, чем он зарабатывал. Он знал, что единственное спасение – в полоске удачи. Его неутомимая вера: такая удача не за горами – не позволяла дезертировать полностью и не давала ему выпустить себе мозги. Он постоянно грозился сделать и то и другое, но ни того, ни другого не делал. Мария же не знала, чем ей угрожать. Не в ее натуре.
А мистер Крэйк между тем жаловался беспрестанно. Он никогда полностью не доверял Бандини. Не живи семья Бандини по соседству, где он мог за ними присматривать, и не верь он, что в конечном итоге получит, по крайней мере, большую часть того, что причитается, он бы ни за что не продлял кредит. Он сочувствовал Марии и жалел ее той холодной жалостью, какую мелкие торговцы выказывают беднякам как классу, и с той непоколебимой апатией самозащиты, какую они являют отдельным его представителям. Господи, да ему и свои счета оплачивать надо.
Теперь же, когда счет Бандини настолько вырос – и рос скачками каждую Зиму, – он третировал Марию, даже оскорблял ее. Он знал, что сама она честна до детской невинности, но это казалось не важным, когда она приходила в лавку выпрашивать продление кредита. Как к себе домой заходит! Он тут торгует бакалеей, а не раздает ее направо и налево. Он товаром ведает, а не чувствами. Ему должны деньги. А он отпускает ей в кредит. Все его требования денег тщетны. Остается только приглядывать за ней, пока он их не получит. В таких обстоятельствах его нынешнее отношение – лучшее, на что он способен.
Марии приходилось подхлестывать себя, чтобы произнести вдохновенно-дерзкую речь, когда надо было встречаться с ним лицом к лицу каждый день. Бандини не обращал ни малейшего внимания на ее смертельный ужас перед мистером Крэйком.
Запишите в долг, мистер Крэйк. Запишите мне на счет.
Весь день до самого ужина Мария ходила по дому, ожидая этого отчаянного вдохновения, так необходимого для похода в лавку. Она подходила к окну и садилась, заложив руки в карманы фартука, сжав в кулаке четки, – ждала. Так она делала и раньше, всего два дня назад, в субботу, и за день до этого, и все дни до этого, всю Весну, Лето, Зиму, год за годом. Однако теперь мужество ее спало в загнанном измождении и никак не хотело просыпаться. Она не могла пойти в лавку еще раз, не могла видеть этого человека.
Из окна в бледных зимних сумерках она заметила Артуро – через дорогу в компании соседских ребят. Они играли в снежки на пустыре. Мария открыла дверь.
– Артуро!
Она позвала именно его, потому что он был самым старшим. Артуро заметил ее в дверях. Стояла белая тьма. По молочному снегу быстро ползли глубокие тени. Холодно горели уличные фонари – морозное мерцание в ледяной дымке. Проехала машина, угрюмо громыхая цепями на колесах.
– Артуро!
Он знал, чего ей надо. От отвращения он сжал зубы. Он знал: она хочет, чтобы он сходил в лавку. Трусиха, просто трусит, стрелки на него переводит, Крэйка боится. В ее голосе появлялась эта особая дрожь, когда наступало время идти в лавку. Он попробовал отлынить, сделав вид, что не слышит, но она все звала его, пока ему не захотелось взвыть, а остальные пацаны, загипнотизированные этой дрожью в голосе, не прекратили швыряться снежками и не уставились на него, как бы умоляя что-нибудь сделать.
Он кинул еще один снежок, посмотрел, как тот разлетелся, и потрюхал к ней по снегу и обледенелой мостовой. Теперь ее стало видно отчетливо. Губы дрожали от вечернего холода. Она стояла, обхватив себя худенькими руками, притопывая носками тапочек, чтобы ноги не мерзли.
– Чё надо? – спросил он.
– Тут холодно, – сказала она. – Зайди внутрь, скажу.
– Ну в чем дело, Ма? Я тороплюсь.
– Я хочу, чтобы ты сходил в лавку.
– В лавку? Нет! Я знаю, почему ты хочешь, чтобы я туда пошел, – ты боишься, что у нас на счету слишком много. Так вот, я не пойду. Ни за что.
– Сходи, пожалуйста, – сказала она. – Ты уже большой и все понимаешь. Ты ведь знаешь, какой мистер Крэйк.
Еще б не знать. Крэйка он ненавидел – вонючка, все время выпытывает, пьяный его отец или трезвый, куда он все свои деньги девает, и как вы, вопсы, вообще живете без единого цента за душой, и почему это твой старик никогда не ночует дома, у него что – на стороне баба есть, которая его деньги проедает? Мистера Крэйка Артуро знал и ненавидел.
– А почему Август не может? – спросил он. – Черт подери, да здесь только я и работаю. Кто уголь и дрова носит? Я. Каждый раз. Пусть Август сходит.
– Август не пойдет. Он боится.
– Тьфу. Трус. Чего там бояться? Ладно, я все равно не пойду.
Он повернулся и потопал обратно к мальчишкам. Снежная битва разгорелась вновь. На стороне противника сражался Бобби Крэйк, сын бакалейщика. Ты у меня сейчас получишь, собака. Мария позвала с крыльца еще раз. Артуро не ответил. Он закричал, чтобы заглушить ее голос. Уже совсем стемнело, и окна мистера Крэйка расцвели в ночи. Артуро каблуком выковырял из мерзлой земли камень и залепил его в снежок. Маленький Крэйк прятался за дерево в пятидесяти футах. Артуро швырнул снежок с таким неистовством, что все тело напряглось, но промазал – снаряд всего на какой-то фут в сторону ушел.
Когда Мария вошла, мистер Крэйк тяпал тесаком по кости на колоде. Дверь скрипнула, и он увидел ее – незначительную фигурку в старом черном пальто с высоким меховым воротником, протертым до белых пятен кожи в черной массе. Лоб ее закрывала истасканная коричневая шляпка – под нею скрывалось лицо очень старого ребенка. Ее чулки из искусственного шелка давно вылиняли, и былой блеск стал желтоватым загаром, что подчеркивал белую кожу и коленные чашечки под ними, а ее старые туфли выглядели от этого еще мокрее и древнее. Она прошла, как ребенок – со страхом, на цыпочках, в почтении, – к тому знакомому месту, где неизменно делала все покупки, подальше от колоды мистера Крэйка, туда, где прилавок сходился со стеной.
В прежние годы она, бывало, здоровалась с ним. Теперь же чувствовала, что ему такая фамильярность может не показаться, и тихо стояла в своем уголке, пока мистер Крэйк не соизволит ее обслужить.