Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Подожди до весны, Бандини

ModernLib.Net / Классическая проза / Фанте Джон / Подожди до весны, Бандини - Чтение (стр. 3)
Автор: Фанте Джон
Жанр: Классическая проза

 

 


В комнате почти стемнело. Луна, спотыкаясь, вывалилась из унылого неба на востоке – она бы стала белой луной, если б вырвалась на свободу. Комната в полумраке нагоняла на него тоску. В такую комнату лишь монахиням и входить в тихих толстых башмаках. Пустые парты грустно рассказывали об ушедших детях, а его собственная, казалось, им сочувствовала и с интимной теплотой советовала ему: иди домой, я тут побуду одна с остальными. Поцарапанная и разрисованная его инициалами, вымазанная и заляпанная чернилами, парта устала от него так же, как и он от нее. Теперь они чуть ли не ненавидели друг друга, однако переносили соседство очень терпеливо.

Сестра Селия встала, собирая тетради.

– В пять можешь идти, – сказала она. – Но при одном условии…

Летаргия его поглотила всякое любопытство, что же это еще за условие. Растянувшись на лавке, оплетя ногами парту перед собой, он лишь мог тушиться в собственном отвращении.

– Я хочу, чтобы ты ушел отсюда в пять часов, сходил в церковь и попросил Деву Марию благословить твою мать и дать ей все счастье, которого она заслуживает… бедняжка.

С этим она вышла. Бедняжка. Его мать – и бедняжка. Слова ее отозвались в нем таким отчаяньем, что выступили слезы. Везде одно и то же, всегда его мать – бедняжка, вечно бедненькая, всегда, это слово постоянно в нем и вокруг него, и внезапно он не выдержал в этой темной комнате и заплакал, всхлипами выдавливая из себя это слово, плакал и давился, не из-за этого, не по ней, не по матери, а по Свево Бандини, по отцу, по этому взгляду своего отца, по его корявым рукам, по его инструментам каменщика, по стенам, которые строил его отец, по ступеням, карнизам, зольникам и соборам, все они так прекрасны, поэтому своему чувству, когда отец пел об Италии, об итальянском небе, о Неаполитанском заливе.

Без четверти пять его страдания исчерпали себя. Почти весь класс погрузился в темноту. Он вытер нос рукавом и почувствовал, как в сердце его поднимается удовлетворение, хорошее ощущение, покой, сведший на нет последние четверть часа. Ему хотелось зажечь свет, но на другой стороне пустыря стоял дом Розы, и школьные окна были видны с ее заднего крыльца. Она может заметить, что горит свет, а это напомнит ей, что он до сих пор сидит в школе.

Роза, его девчонка. Терпеть его не может, но она – его девчонка. Она знает, что он ее любит? Ведь поэтому она его ненавидит, правда? Видно ли ей, какие таинственные вещи происходят у него внутри, и потому она смеется над ним? Он подошел к окну и увидел свет на кухне у Розы. Где-то в этом свете Роза ходит и дышит. Может, делает сейчас уроки, поскольку она очень прилежна и получает лучшие оценки в классе.

Отвернувшись от окна, он подошел к ее парте. Не похожа на остальные: чище, более девчоночья, поверхность ярче и отполированнее. Он посидел на ее месте, и это привело его в восторг. Его руки ощупывали дерево парты, полочку, где она держит учебники. Пальцы наткнулись на карандаш. Он внимательно его осмотрел: нашел слабые отпечатки Розиных зубов. Поцеловал его. Поцеловал учебники, которые нашел в парте, все до одного, аккуратно обернутые белой клеенкой, пахшей чистотой.

В пять часов, пошатываясь от любви и от Розы, Розы, лишь это имя стекало с его губ, он спустился по лестнице и вышел в зимний вечер. Церковь Св. Катерины стояла прямо перед школой. Роза, я люблю тебя!

В каком-то трансе он прошел во мраке, окутавшем центральный проход, святая вода все еще холодила кончики пальцев и лоб, шаги отдавались эхом на хорах, запах курений, запах тысяч похорон и тысяч крещений, сладкий аромат смерти и терпкий аромат живых мешались в его ноздрях, приглушенное аханье горевших свечей, отзвуки его самого, шедшего на цыпочках все дальше и дальше по главному приделу, и в его сердце – Роза.

Он опустился на колени перед распятием и попробовал помолиться, как ему велели, но разум мерцал и плыл в грезах о ее имени, и как-то сразу он осознал, что совершает грех, великий и кошмарный грех здесь, перед Святыми Дарами, ибо думает о Розе зло, думает так, как запрещает Катехизис. Он плотно зажмурил глаза и постарался вымарать зло, но оно возвращалось все сильнее и сильнее, и разум его теперь мусолил сцену ни с чем не сравнимой греховности, то, о чем он прежде в жизни и помыслить не мог, и он ахнул, не только ужаснувшись собственной душе перед ликом Господним, но и поразившись экстазу этой новой мысли. Невыносимо. Он за такое точно умрет: Господь поразит его насмерть моментально. Он поднялся, перекрестился и бросился наутек из церкви в ужасе, а грешная мысль гналась за ним, будто на крыльях. Только оказавшись на мерзлой улице, он удивился, как ему удалось выбраться оттуда живым, ибо длинному проходу, по которому он бежал и по которому провозили столько мертвых, конца, казалось, не будет. Ни следа зла тем не менее не осталось у него в уме, лишь только он выскочил на улицу и увидел первые вечерние звезды. Для зла слишком холодно. Через минуту он весь уже дрожал, несмотря на три свитера, потому что ни куртки, ни перчаток у него не было; чтобы согреться, приходилось хлопать себя по бокам. Ему хотелось пройти мимо дома Розы, хоть и пришлось бы сделать крюк в лишний квартал. Вокруг домика Пинелли росли тополя, укрывая его ярдах в тридцати от тротуара. Жалюзи на двух передних окнах опущены. Стоя на парадной дорожке, скрестив руки и засунув ладони под мышки, чтобы не мерзли, Артуро искал глазами хоть признак Розы, хоть силуэт, когда она пройдет мимо окна. Он притопывал ногами, изо рта вырывались белые облака. Розы нет. Затем на глубоком снегу чуть в стороне от дорожки он заметил маленький отпечаток девичьей ноги и наклонился совсем низко – рассмотреть получше: кто может оказаться еще, кроме Розы, на этом дворе? Замерзшими пальцами он схватил снег вокруг следа, загреб его обеими руками и унес с собой по улице…

Придя домой, он застал обоих братьев за ужином в кухне. Снова яичница. Губы его кривились, пока он стоял над печкой, грея руки. Рот Августа был набит хлебом, когда тот заговорил:

– Я принес дрова, Артуро. Твоя очередь принести уголь.

– Где Мамма?

– В постели, – ответил Федерико. – Бабка Донна приезжает.

– Папа уже напился?

– Его нет дома.

– Зачем бабка все время приезжает? – спросил Федерико. – Папа всегда напивается.

– А-а, старая сука! – сказал Артуро. Федерико обожал ругательства. Он засмеялся.

– Старая сучья сука, – сказал он.

– Это грех, – произнес Август. – Это два греха. Артуро фыркнул:

– Что ты имеешь в виду – два греха?

– Один – тот, что слово плохое, другой – что не чтишь своих отца и мать.

– Бабка Донна мне не мать.

– Она твоя бабушка.

– Ну ее в жопу.

– Это тоже грех.

– А, заткни пасть.

Когда в руках стало пощипывать, он схватил большое ведро, вытащил маленькое из-за печки и пинком распахнул заднюю дверь. Осторожно помахивая ведрами, он дошел по аккуратно прорезанной тропинке к угольному сараю. Уголь заканчивался. Это значило, что мать опять получит нагоняй от Бандини – тот не понимал, куда уходит столько угля. Угольная компания «Большая Четверка», насколько он знал, отказала отцу в кредите. Он наполнял ведра и восхищался изобретательностью своего отца: как ловко тот получает все без денег. Неудивительно, что напился. Он бы и сам напивался, если бы приходилось покупать все без денег.

Грохот угля о дно жестяных ведер разбудил наседок Марии в курятнике через дорожку. Они сонно вывалили на пропитанный лунным светом двор и голодными глазами уставились на мальчика, горбившегося в дверях сарая. Прокудахтали ему «добрый вечер», просунув головы в проволочную изгородь. Он услышал и, выпрямившись, с ненавистью посмотрел на них.

– Яйца, – процедил он. – Яйца на завтрак, яйца на обед, яйца на ужин.

Он выискал кусок угля размерами с кулак, отступил на шаг и измерил расстояние. Старая коричневая наседка, что стояла ближе всех, получила удар в шею: кусок со свистом чуть не оторвал ей голову вообще и рикошетом отскочил от стенки сараюшки. Она покачнулась, упала, слабо поднялась и свалилась опять, а остальные орали от страха и неслись прятаться в курятник. Старая наседка снова была на ногах, пьяно танцуя по заснеженной части двора, оставляя зловещие зигзаги ядовито-красной краски на снегу. Она умирала медленно, таская за собой кровоточившую голову по сугробу, поднимавшемуся до самого верха проволочной ограды. Он наблюдал за страданиями птицы с холодным удовлетворением. Когда она дернулась в последний раз, он хрюкнул и потащил ведра с углем в кухню. Через минуту вернулся и подобрал дохлую курицу.

– А это ты зачем сделал? – спросил Август. – Это грех.

– А-а, заткни хлебало, – ответил он, поднося к носу брата кулак.

3

Мария заболела. Федерико и Август на цыпочках вошли в ее темную спальню, так озябнув от Зимы, так согреваясь ароматом вещей на комоде, и тонкий запах маминых волос пробивался сквозь крепкий дух Бандини – от его одежды, что лежала где-то в комнате. Мария открыла глаза. Федерико уже готов был всхлипнуть. Август выглядел раздосадованным.

– Мы есть хотим, – сказал он. – Где болит?

– Сейчас встану, – ответила она.

Они услышали, как потрескивают ее суставы, увидели, как кровь прихлынула к белой щеке, почувствовали затхлость ее губ и недомогание ее существа. Август все это терпеть не мог. Неожиданно в его собственном дыхании обнаружился тот же самый затхлый привкус.

– Где больно, Мамма?

Федерико произнес:

– За каким чертом понадобилось бабке Донне к нам приезжать?

Она села на постели; тошнота ползала по ней. Она стиснула зубы, чтобы подавить внезапный спазм. Болела она всегда, но болезнь ее вечно оставалась хворью без симптомов, болью без крови и синяков. Комната покачнулась от ее смятения. Обоим братьям очень захотелось сбежать поскорее в кухню, где ярко и тепло. Они виновато вышли.

Артуро сидел, засунув ноги в духовку и опираясь на поленья. Дохлая курица валялась в углу, и красная струйка стекала у нее из клюва. Войдя, Мария увидела ее без удивления. Артуро наблюдал за Федерико и Августом, которые наблюдали за матерью. Их сильно разочаровало, что мертвая курица ее не разозлила.

– Сразу после ужина все будем мыться, – объявила она. – Завтра бабушка приезжает.

Братья испустили стон и вой. Ванны у них не было. Мыться означало таскать ведрами воду в корыто для стирки, стоявшее на кухонном полу, – занятие все более и более ненавистное для Артуро, поскольку он уже подрастал и больше не помещался в корыте вольготно.

Вот уже больше четырнадцати лет Свево Бандини подчеркивал свое обещание установить ванну. Мария помнила самый первый день, когда она вошла с ним в этот дом. Показав ей то, что лестно обозначалось как ванная, он быстро добавил, что на следующей неделе закажет ванну. Четырнадцать лет спустя он по-прежнему это утверждал.

– На следующей неделе, – говорил он, – я займусь ванной.

Обещание стало семейным фольклором. Мальчишки им наслаждались. Год за годом Федерико или Артуро спрашивали:

– Папа, когда у нас будет ванна? – и Бандини отвечал с глубинной решимостью:

– На следующей неделе. – Или: – В понедельник.

Когда они смеялись, слыша это снова и снова, тот свирепо глядел на них, требовал тишины и орал:

– Что смешного, к чертовой матери? – И даже сам, когда мылся, ворчал и материл стиральное корыто в кухне. Мальчишки слышали, как он клянет свою жизненную участь и яростно клянется: – На следующей неделе, ей-богу, на следующей неделе!

Пока Мария ощипывала курицу на ужин, Федерико прокричал:

– Чур, мне ножку! – и скрылся за печкой с перочинным ножом. Присев на корточки перед ящиком с растопкой, он вырезал себе кораблики для купания. Он резал и складывал их, целую дюжину корабликов, больших и маленьких, столько дерева, что корыто чуть ли не наполовину можно заполнить, не говоря уже о собственном водоизмещении Федерико. Но чем больше, тем лучше: можно устроить морской бой, даже если придется сидеть на части собственного флота.

Август сгорбился в уголке, читая латинскую литургию алтарного служки на Мессе. Отец Эндрю подарил ему молитвенник в награду за выдающееся благочестие – и благочестие это было триумфом гольной физической выносливости, поскольку в то время, как Артуро, тоже бывший алтарным служкой, постоянно переминался с ноги на ногу на долгих службах Святой Мессы, или чесался, или зевал, или просто забывал отвечать на слова священника, Августа в подобной нечестивости упрекнуть было нельзя. В самом деле, Август очень гордился своего рода неофициальным рекордом, который держал в Обществе алтарных служек. А именно: он мог простоять, выпрямившись на коленях, сложив почтительно руки, дольше, чем любой другой аколит. Другие алтарные служки без сомнения признавали верховенство Августа в этой области, и никто из сорока членов организации не видел никакого смысла в том, чтобы ставить его под сомнение. То, что его таланту выносливого коленопреклонца никто не бросал вызов, часто раздражало чемпиона.

Великое проявление благочестия Августа, его мастерство алтарного служки оставалось вечным источником удовлетворения для Марии. Стоило монахиням или прихожанам только упомянуть о ритуальных наклонностях Августа, как она вся рдела от удовольствия. Она ни разу не пропустила Воскресную Мессу, в которой прислуживал Август. Стоя на коленях в первом ряду, у самого подножия главного алтаря, она вся парила от полноты чувств при виде своего второго сына в сутане и стихаре. Течение его одежд, когда он проходил мимо, точность его службы, тишь его ног на роскошном красном ковре были грезой и мечтой, раем земным. Однажды Август станет священником; все остальное не важно; может, она страдала и горбатилась; может, она умрет снова и снова, но чрево ее подарило Господу священника, освятило ее саму, избранную, мать священника, сродни Деве Непорочной.

С Бандини все было не так. Август был очень набожен и желал стать священником – st. Но Chi сорго/ Какого черта, переживет. Спектакль с его сыновьями в роли алтарных служек развлекал его больше, чем духовное удовлетворение. В те редкие разы, когда он ходил к Мессе и видел их – обычно рождественским утром, когда невообразимо огромная католическая церемония достигала своего изощреннейшего проявления, – троих своих сыновей в торжественной процессии, идущей по центральному проходу, видеть он без усмешки не мог. Он рассматривал их не как освященных детей, облаченных в дорогие кружева и глубоко причастных Вседержителю; ризы эти скорее только подчеркивали контраст, и он видел их просто и более отчетливо такими, кем они были на самом деле: не только его сыновья, но и другие мальчишки – дикари, непочтительные пацаны в неудобных и чесучих тяжеленных сутанах. Один вид Артуро, давящегося в тугом целлулоидном воротнике, подпирающем уши, веснушчатая физиономия вся побагровела и вспухла, одна его иссушающая ненависть ко всей этой церемонии заставляли Бандини хихикать вслух. Что же до маленького Федерико, там то же самое – дьяволенок, несмотря на все ужимки. Хотя женщины серафически вздыхали, доказывая обратное, Бандини понимал и неловкость, и неудобство, и ужасное раздражение мальчишек. Август хотел стать священником; о, перебесится. Вырастет и забудет. Вырастет и станет мужчиной, или же он, Свево Бандини, его чертову башку свернет.

Мария подняла мертвую курицу за ноги. Мальчишки зажали носы и выскочили из кухни, когда мать принялась потрошить ее и приправлять.

– Мне ножку, – сказал Федерико.

– Мы тебя и в первый раз слышали, – отозвался Артуро.

Он пребывал в отвратном настроении: совесть глодали сомнения об убиенной курице. Совершил ли он смертный грех, или же убийство наседки – грех простительный? Он лежал на полу гостиной, жар от толстопузой печки опалял ему один бок, а он мрачно размышлял о трех элементах, которые, согласно Катехизису, составляют смертный грех. Первое: прискорбный повод; второе: достаточное размышление; третье: полное согласие воли.

Разум его закручивался в спираль безрадостных умозаключений. Он припомнил историю сестры Жюстины про убийцу, который в часы сна и бодрствования видел перед собой искаженное лицо зарезанного человека; призрак не давал ему покоя, обвинял его, пока убийца в ужасе не примчался к исповеди и не излил свое черное преступление Господу.

Возможно ли, что и он будет страдать так же? Такая счастливая, ничего не подозревавшая пеструшка. Всего час назад птица жила в мире на земле. А теперь – мертва, убита хладнокровно его собственной рукой. Теперь его всю жизнь будет преследовать лицо наседки? Он уставился на стену, моргнул и ахнул. Точно – мертвая курица смотрела ему прямо в глаза и злобно кудахтала! Он вскочил с пола, забежал в спальню и запер дверь:

– О Дева Мария, оставь меня в покое, а? Я ведь не хотел! Богом клянусь, не знаю, зачем я это сделал! Ох, пожалуйста, милая курочка! Милая курочка, прости, что я тебя убил!

Он залился речитативом Славься Марий и Отчей Наших, пока не заболели колени, пока, тщательно подсчитывая каждую молитву, не пришел к выводу, что сорока пяти Марий и девятнадцати Отчей хватит для истинного покаяния. Однако суеверный страх числа девятнадцать заставил его прошептать еще один Отче Наш, чтобы вышло четное двадцать. Затем, дабы ум не ворчал по поводу возможной скаредности, он добавил в кучу еще двух Марий и двух Отчей, лишь бы доказать вне всяких сомнений, что не суеверен и никак не верит в числа: Катехизис настойчиво развенчивал любые виды суеверий вообще.

Он мог бы молиться и дальше, да мать позвала ужинать. На середину кухонного стола она поместила блюдо, завалив его доверху коричневыми кусками жареной курицы. Федерико повизгивал и стучал вилкой по тарелке. Благочестивый Август склонил голову и прошептал молитву перед едой. Уже закончив, он еще долго сидел склонив голову, шея болела, а он недоумевал, почему мама ничего ему не сказала. Федерико пихнул Артуро и показал длинный нос набожному Августу. Мария стояла лицом к печке. Она повернулась поставить соусник с подливкой и увидела Августа: его золотая головка так почтительно наклонена.

– Хороший мальчик, Август, – улыбнулась она. – Хороший мальчик. Благослови тебя Господь!

Август поднял голову и перекрестился. К этому времени Федерико уже совершил налет на блюдо с курицей, и обе ножки исчезли. Одну из них Федерико глодал; другую спрятал у себя между ног. Глаза Августа раздраженно обшаривали стол. Он подозревал Артуро, сидевшего с полным отсутствием аппетита на лице. Мария села. Молча намазала маргарином ломтик хлеба.

Губы Артуро скривились в гримасе при виде румяной расчлененной курицы. Всего час назад она была счастлива и думать не думала о грозившем ей убийстве. Он бросил взгляд на Федерико: у того с губ капало, пока он вгрызался в роскошную плоть. Артуро затошнило. Мария подтолкнула к нему блюдо.

– Артуро, ты ничего не ешь.

Кончик его вилки пустился на поиски с неискренним рвением. Он наткнулся на одинокий кусочек, жалкий кусочек, оказавшийся еще хуже, когда он перенес его на тарелку, – желудок. Господи, не дай мне больше быть недобрым к животным. Он осторожно откусил. Неплохо. Вкусно. Он откусил еще разок. Ухмыльнулся. Потянулся за добавкой. Ел он со смаком, выискивая белое мясо. Он помнил, где Федерико спрятал вторую ножку. Рука его проскользнула под столом, и он вытянул ее из тайника так, что никто ничего не заметил, – спер прямо с коленей Федерико. Прикончив ножку, он рассмеялся и швырнул кость в тарелку младшего брата. Федерико вытаращился, в тревоге шаря у себя между ног.

– Будь ты проклят, – сказал он. – Чтоб тебя черти разорвали, Артуро. Ты жулик.

Август с упреком взглянул на младшего братишку и покачал желтой головой. «Черти» – грешное слово; может, и не смертный грех; может, грех терпимый, но все равно грех. Он очень опечалился и обрадовался, что сам не сыплет проклятиями, как его братья.

Курица была невелика. Они размели блюдо в центре стола, и когда перед ними остались только кости, Артуро и Федерико стали разгрызать их одну за другой и высасывать мозг.

– Хорошо, что Папа не идет домой, – сказал Федерико. – А то бы ему оставлять пришлось.

Мария улыбнулась: все лица измазаны подливкой, у Федерико ошметки курицы даже в волосах. Она смахнула их и предупредила мальчишек о плохих манерах в присутствии бабушки Донны:

– Если будете есть так, как сегодня, она вам на Рождество ничего не подарит.

Тщетная угроза. Рождественские подарки от бабушки Донны! Артуро хрюкнул:

– Да она дарит нам одни пижамы. За каким хреном нам пижамы?

– Спорить готов, Папа уже напился, – сказал Федерико. – Вместе с Рокко Сакконе.

Кулак Марии побелел и сжался.

– Эта тварь, – сказала она. – Не смей вспоминать о нем за столом.

Артуро понимал ненависть матери к Рокко. Мария боялась его, он был ей отвратителен, когда подходил ближе. Ее ненависть к их пожизненной дружбе с Бандини не знала устали. Вместе росли мальчишками в Абруцци. До свадьбы вместе познавали женщин, и когда Рокко приходил к ним в дом, у них со Свево была такая манера выпивать и хохотать вместе, не говоря ни слова: бормочут что-нибудь на провинциальном итальянском диалекте и громко ржут, этот резкий язык похрюкиваний и воспоминаний весь просто исходит потаенными смыслами, значения, однако, не имеет и всегда относится к тому миру, которому она не принадлежала и никогда не могла принадлежать. Она всегда притворялась, что ей безразлично, чем Бандини занимался до женитьбы, но этот Рокко Сакконе со своим грязным смехом, которым Бандини наслаждался, который с ним разделял, был секретом из прошлого, а его она стремилась ухватить, раскрыть раз и навсегда, ибо знала: стоит секретам их ранних дней явиться, как тайный язык Свево Бандини и Рокко Сакконе отомрет навсегда.

Без Бандини дом, казалось, изменился. После ужина мальчики, поглупевшие от еды, валялись на полу в гостиной, наслаждаясь дружелюбием печки в углу. Артуро подкармливал ее углем, и та счастливо сипела и хмыкала, мягко посмеиваясь, а они растянулись вокруг, голод утолен.

На кухне Мария мыла посуду, сознавая, что мыть одной тарелкой, одной чашкой меньше. Когда она ставила посуду в кладовку, тяжелая битая кружка Бандини, крупнее и неуклюжее остальных, казалось, оскорбленно гордилась тем, что из нее за едой никто не пил. Любимый нож Бандини, самый острый и злобный столовый нож во всем наборе, блеснул в ящике, где она хранила серебро, когда на него упал лучик света.

Дом утратил свое лицо. Незакрепленная ставня ядовито шепталась с ветром; электрические провода, ухмыляясь, терлись об остроконечную крышу задней веранды. Мир неодушевленных вещей обрел голос, они беседовали со старым домом, а тот с маразматическим восторгом недовольства болтал без умолку в своих четырех стенах. Половицы у нее под ногами повизгивали от убогого наслаждения.

Домой Бандини сегодня не вернется.

То, что он не придет сегодня домой, что он, вероятно, сидит где-то в городе пьяный, намеренно не желая возвращаться, ужасало. Все, что было на земле отвратительного и разрушительного, казалось, об этом знало. Мария уже чувствовала, как вокруг сгущаются силы черноты и кошмара, жутким строем подползая к дому.

Избавилась от тарелок, вычистила раковину, подмела пол – и день уже умер. Делать больше нечего. За четырнадцать лет она столько всего заштопала и поставила столько заплат под тусклой желтой лампочкой, что глаза начинали яростно сопротивляться, стоило ей заняться шитьем; ее схватывали головные боли, и приходилось откладывать до дневного света.

Иногда она раскрывала женский журнал, когда тот ей попадался, – какой-нибудь из тех глянцевых ярких журналов, что вопят об американском рае женщин: прекрасная мебель, прекрасные туалеты; о красивых женщинах, находящих романтику в дрожжах; об умных женщинах, обсуждающих туалетную бумагу. Журналы эти, эти картинки представляли очень смутную категорию: «Американские Женщины». Она всегда отзывалась с почитанием о том, чем занимаются Американские Женщины.

Она верила картинкам. Могла часами сидеть в старой качалке у окна гостиной, переворачивая одну за другой страницы женского журнала, методично слюня кончик пальца, открывая новую картинку. Отрывалась Мария, только захмелев от убежденности: сама она полностью отрезана от этого мира Американских Женщин.

Эту ее склонность Бандини зло вышучивал. Вот он, к примеру, – чистокровный итальянец, из крестьян, на целые поколения корни уходят в глубину прошлого. Однако сейчас, когда он получил все бумаги на гражданство, итальянцем себя уже не считает. Нет, теперь он – американец; сантименты, однако, иногда зудят у него в голове, и он любит поорать, похвастаться своим происхождением; но по всему здравому смыслу он – американец, и когда Мария рассказывает ему, что делают и что носят Американские Женщины, когда она упоминает, чем занималась сегодня соседка, «та американская женщина в соседнем доме», Бандини просто бесится. Ибо он очень хорошо чувствует различия классов и национальностей, те страдания, к которым они ведут, и яростно протестует.

Он – каменщик, и для него нет призвания святее на всем белом свете. Можешь быть королем; можешь быть завоевателем – но, кем бы ты ни был, дом тебе нужен; и если у тебя в голове есть мозги, то дом должен быть из кирпича; и чтоб построен был, разумеется, членом профсоюза и по расценкам профсоюза. Это важно.

Марии же, заблудившейся в сказочной стране женского журнала, со вздохами разглядывающей широко открытыми глазами электрические утюги и пылесосы, автоматические стиральные машинки и электроплиты, нужно лишь закрыть картинки этой страны фантазий и оглядеться: жесткие стулья, протертые ковры, холодные комнаты. Ей стоило лишь перевернуть руку ладонью кверху и взглянуть на мозоли от стиральной доски, чтобы понять: она все-таки – не Американская Женщина. Ничего в ней – ни цвет лица, ни руки, ни ноги; ни пища, которую она ест, ни зубы, которые эту пищу жуют, – ничего в ней, ничегошеньки не указывает на родство с Американскими Женщинами.

В душе ей не нужны были ни книги, ни журналы. У нее – свой путь ухода, своя дорога к удовлетворению: четки. Нитка белых бусинок, крохотные узелки вытерлись в десятке мест, держатся вместе волокнами белых ниток, а те, в свою очередь, сами регулярно рвутся, – вот ее исход из этого мира, бусинка за бусинкой. Радуйся, благословенная Мария, Господь с тобою. Мария начинала взбираться все выше и выше. Одна бусинка за другой, и жизнь, и житие постепенно отваливались. Радуйся, Мария, радуйся, Мария. Дрема без сна обволакивала ее. Страсть без плоти убаюкивала ее. Любовь без смерти напевала мелодию веры. Ее здесь больше нет: свободна; она больше не Мария, не американка, не итальянка, не бедная, не богатая, есть электрические стиральные машинки и пылесосы или нет их; она – в земле всевладения. Радуйся, Мария, радуйся, Мария, снова и снова, тысяча и сто тысяч раз, молитва за молитвой, тело спит, разум бежит, память умирает, боль отступает, глубокая неслышная греза веры. Радуйся, Мария, и возрадуйся, Мария. Вот ради этого она и живет.


* * *

Сегодня вечером побег с четками, радость, которую она от них получала, были у нее на уме задолго»до того, как она выключила свет на кухне и вошла в гостиную, где ее осоловелые сыновья, покряхтывая, валялись на полу. Для Федерико еды оказалось чересчур много. Он уже крепко спал. Лежал, прижавшись к ковру щекой, рот широко открыт. Август, лежа на животе, тупо смотрел в рот Федерико и размышлял, что, когда его посвятят в сан, он определенно получит богатый приход и будет есть на ужин курицу каждый вечер.

Мария опустилась в кресло-качалку у окна. От знакомого потрескивания коленей Артуро с раздражением поежился. Из кармана фартука Мария достала четки. Ее темные глаза прикрылись, усталые губы зашевелились, раздался слышный и напряженный шепот.

Артуро перекатился на другой бок и уставился в лицо матери. Ум у него работал быстро. Прервать и попросить дайм на кино или лучше сэкономить время, не беспокоить ее, сходить в спальню и просто спереть? Страху нет, что поймают. Когда мать начинала перебирать четки, глаз она не открывала. Федерико спал, а что до Августа, так тот слишком туп и свят и не соображает, что вообще в мире происходит. Он встал и потянулся.

– Хо-хм. Пойду книжку возьму.

В промозглой тьме материнской спальни он приподнял матрас в изножье кровати. Пальцы нащупали скудные монетки в потрепанном кошельке, пенни и никели – пока никаких даймов не ощущалось. Затем пальцы сомкнулись на знакомом тощем кругляшке десяти центов. Он вернул кошелек на место внутри пружины и прислушался: ничего подозрительного. С росчерками шумных шагов, громко насвистывая, он зашел в свою комнату и схватил с комода первую попавшуюся под руку книгу.

Потом вернулся в гостиную и бухнулся на пол рядом с Августом и Федерико. Отвращение перекосило его лицо, когда он увидел обложку. Житие Святой Терезы, Иисусова Цветочка. Он прочел первую строчку на первой странице. «Я потрачу свои небеса на то, чтобы делать добро на Земле». Он захлопнул книжку и толкнул ее Августу.

– Фу, – сказал он. – Что-то не хочется мне читать. Схожу-ка я лучше гляну, пацаны там на санках катаются или нет.

Мария глаз не открыла, но губы слегка шевельнулись: знак того, что она услышала и одобрила его план. Потом голова качнулась из стороны в сторону. Так она говорила ему, чтобы не гулял допоздна.

– Не буду, – ответил он.

Теплый и нетерпеливый под тугими свитерами, он то бежал, то переходил на шаг по Ореховой улице, мимо железнодорожных путей на Двенадцатую, где срезал угол по участку заправочной станции, через мост, затем мертвящий рывок через парк – темные тени тополей пугали Артуро, – и не прошло десяти минут, как он, запыхавшись, уже стоял под козырьком «Театра Изиды». Как обычно перед входом в кинотеатры маленьких городишек, здесь тусовалась небольшая толпа его ровесников, без гроша в карманах, робко ожидая, соблаговолит старший билетер их впустить бесплатно, когда второй фильм программы уже начнется, или не соблаговолит, в зависимости от настроения. Артуро тоже частенько простаивал тут, но в тот вечер дайм у него был, и, благодушно улыбаясь неудачникам, он купил билет и ввалился внутрь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12