Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ребенок

ModernLib.Net / Современные любовные романы / Евгения Кайдалова / Ребенок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Евгения Кайдалова
Жанр: Современные любовные романы

 

 


Евгения Кайдалова

Ребенок

Пролог

Он закричал. Должно быть, он кричал уже несколько минут, но я только сейчас начала его слышать. Я уже проваливалась в сон, уже не чувствовала своей больной, чугунно-тяжелой, звенящей головы и радостно неслась в бездонную черную пропасть, но он успел схватить меня за грудки и выволочь наружу. Он не мог потерпеть, чтобы я хоть на секунду провалилась в бесчувствие, и, захлебываясь от возмущения, звал меня помучиться вместе с ним.

Я лежала, не открывая глаз и не поднимая головы. Я чисто физически не могла ее оторвать от серого матраса. Голова была неподъемным пушечным ядром, которое намертво приковало меня к постели, и если бы даже я заставила себя сползти с кровати, то стащить вслед за собой еще и голову я бы уже не смогла. А он кричал и все дальше и дальше оттаскивал меня от сладко дышащего сном черного колодца.

Я пошевелила одной ногой и спустила ее на пол. Потом мне ничего не оставалось делать, как спустить вторую. Потом я начала, помогая себе локтями, подтаскивать за собой все остальное тело, и голова мало-помалу стронулась с места.

Он кричал уже так пронзительно, что ненависть помогла мне вскинуть голову на плечи. Теперь я прекрасно понимала, как чувствуют себя люди, потерявшие сознание от пыток, когда их обливают водой, чтобы привести в себя. Но мой кошмар был хуже, чем все подвалы гестапо: я не могла выдать резидента, указать явки и назвать пароли, чтобы меня перестали терзать; я могла только накормить своего мучителя. Заткнуть ему рот едой – тогда меня перестанут рвать на куски. Но у меня не было молока.

Ребенку было всего четыре дня от роду, и все эти дни его морили голодом. Да, получалось так, что он голодал всю свою недолгую жизнь. Однако он все еще надеялся на спасение: стоило взять его на руки, как он жадно присасывался к моей груди, делал несколько глотательных движений и затихал, закрывая глаза. Я клала его на кровать, но он сразу же вновь начинал подергивать головой, потом вертел ею, открывая губы в поисках соска, а потом из него начинал вырываться этот невыносимый крик.

И с каждым новым воплем я с ужасом понимала: вот теперь – все! Сейчас моя голова наконец-то взорвется, как начиненная болью бомба. Будь эта голова хоть немного трезвее, я бы давно подумала о самом простом выходе из ловушки – об искусственном питании. Но беда была в том, что думать-то я как раз и не могла! Голова звенела, вибрировала, ныла. По левой части затылка постоянно пробегали пугающие мурашки, словно мозг, не освеженный сном, рос, как на дрожжах, и искал выхода наружу. А вокруг не было никого старшего, разумного, знающего, никого вообще, кто мог бы спасти меня от этого детского крика. И никого, кто спас бы ребенка от меня.

Наконец у меня получилось выпрямиться и сесть на кровати. Но как только я это сделала, снизу полыхнуло огнем – загорелись от боли швы, наложенные в роддоме. Врачи были крайне предупредительны ко мне: они предупредили, что мне нельзя садиться две недели, и вышли из палаты. Наверное, они считали, что, родив ребенка, я сразу начну парить в невесомости, что безбрежная радость материнства поднимет меня над землей. Я начала мелко трястись в истерике; смех и плач сшибались, как грозовые тучи, а голова не переставая звенела, как провода под смертоносно высоким напряжением.

Я не спала три ночи подряд. Днем ребенок кричал от голода каждые полчаса, а начиная с полуночи я не могла отнять его от груди ни на секунду. Сначала я сидела на кровати, пока засыпающая голова не кренила меня вперед, потом я ложилась, но не могла себе позволить задремать: сон валил меня на спину, и ребенок терял сосок. Ближе к шести утра ребенок сам оставлял грудь, совершенно обессилев, а в восемь он снова кричал, заходясь отчаянием. К тому времени я уже поняла, что в его беде виновата я: не могу накормить его, заставляю его страдать, я его злейший враг с первых минут рождения. И сейчас он мстил мне. Мстил изо всех сил.

В комнате уже не осталось места ничему, кроме крика. Это был беспощадный крик. Обвиняющий крик. Этот крик припирал меня к стенке. Я ничего не могла сделать для этого ребенка, а он все пытался и пытался чего-то от меня добиться. Он не давал мне отключиться от действительности. Он пытался расплющить мне голову, сдавив ее криком. Он обступил меня этим криком со всех сторон, не давая бежать, словно я была преступником, а он – всесильным стражем порядка.

И на секунду среди бесконечного гудения и звона в голове возникла картина, столь знакомая мне по множеству американских боевиков: окровавленный и оскаленный некто в черной кожанке с пистолетом отчаянно кружит на месте, дергаясь то туда, то сюда, но вокруг него сомкнулось плотное кольцо из полицейских мигалок и сирен. Однако прорваться надо любой ценой – ведь речь идет о его жизни. Сейчас этот некто соберет последние силы, стиснет зубы и разрядит свой пистолет в ближайшего полицейского, а затем ринется в образовавшуюся брешь.

Я поняла, что я должна сделать, и неожиданно легко встала на ноги. Я шагнула к кровати, где лежал он, скрученный пеленками и способный только мучительно вертеть головой и подергивать разинутым ртом в поисках груди с молоком. И в отчаянии кричать, что он не хочет умирать от голода.

Я стояла, опираясь о спинку кровати, и это была уже не я. От меня осталась одна начиненная болью голова, она кренилась то вправо, то влево, и я была не способна даже прямо удержать ее на плечах, не то что заставить думать. Я была задыхающимся астматиком, который в состоянии лишь тянуться к аэрозолю с лекарством; в этот момент в нем отсутствует все человеческое, его заполняет животная жажда жизни. Я пойму, что сделала, потом, когда снова стану Homo sapiens. Но сейчас я приму свое лекарство – тишину.

Никогда раньше я не убивала детей и была в этом смысле совершенно неопытна – ведь это был мой первый ребенок. Я не представляла, как именно это сделаю, но зачем-то начала разворачивать его. Беспомощный лиловато-розовый червяк с нелепыми, без конца подергивающимися отростками рук и ног был еще отвратительнее, чем просто орущий рот, рвущийся из пеленок. Теперь его тельце еще и поменяло цвет от холода, а голова была так же бессильно откинута назад, как у меня, когда я сползала с кровати. В этом существе тоже не было ничего человеческого, одно желание жить.

На секунду я пришла в себя, но не для того, чтобы передумать. Теперь на новом, сознательном уровне мне виделось, что уничтожить это существо будет и правильно, и мудро, и ничуть не жестоко. Я могла это сделать много месяцев назад, когда ему было всего двенадцать недель, считая с момента зачатия, – и закон был бы целиком на моей стороне. Я могла это сделать и позже, договорившись с врачом, – закон закрыл бы на это глаза. Но я дала ему пожить в себе целых девять месяцев, а теперь я просто говорю ему: «Хватит!»

И самое смешное, что и теперь закон ничего не сможет сказать в ответ. Этого ребенка не существует – он нигде не зарегистрирован. На него, наверное, завели какие-то бумаги в роддоме, но роддом – не КГБ, чтобы следить за теми, кто выходит живым из его застенков. А сама я тоже не существую в этом городе – прописана я не здесь. О том, что несуществующая мать с несуществующим ребенком на руках стоит сейчас в этой комнате, к которой она не имеет ни малейшего отношения, не знает ни один слуга закона. Более того, об этом вообще никто не знает: среди соседей знакомых у меня нет. Я убью ребенка, а потом спокойно выйду из комнаты и уеду к себе в город. Домой. К маме.

Но он кричал. Крик уже скорее походил на озвученный хрип, и пора было вырываться из этого кошмара. Я надеялась, что вырваться будет просто: словно ты выключил телевизор в разгар фильма ужасов – и больше нет вокруг тебя ни вампиров, ни крови, ни оторванных голов, ни крика…

Стараясь не смотреть на собственные руки, я подняла его повыше и развела руки…

I

Я родилась в Пятигорске. В нашем городе убили Лермонтова. Думаю, что он не хотел умирать, но подсознательно был не прочь навсегда остаться в этом прекраснейшем месте у подножия Машука, где днем так много света и зелени, что не нужно венков и вечного огня, а вечером тени ложатся так торжественно, что не уступят в своем величии ни одному мавзолею. Сухой и редкий южный лес стойко держится на сыпучих склонах горы, как почетный караул, и никогда не просит никого себе на смену.

Я никогда не встречалась с Лермонтовым и, наверное, никогда не встречусь (трудно поверить, что даже на том свете простой смертный встанет рядом с Поэтом), но всегда считала нас с ним созданными друг для друга. Лермонтов сотворил любимые мной миры, а я вступала в них с замиранием сердца и в каждом оставалась навсегда. Я была Тамарой под поцелуями Демона, но находила в себе силы не умереть, а ответить на его любовь и ринуться вслед за ним в поднебесное изгнание. Я была черкешенкой, скользящей по тропе к ручью на глазах у Мцыри, но я-то успевала заметить беглого послушника, очаровать его одним взглядом и увести к себе в саклю от ночной схватки с леопардом. Особенно приятно было представлять, как я открываю для Мцыри незнакомый для него доселе мир и, как ребенку, помогаю в нем сделать первые шаги. Одним из самых сладких образов была для меня Бэла. Обычно я смаковала в мыслях те минуты, когда Азамат крадет меня из отцовского дома и я, не в силах сопротивляться, лечу к тому, кто покорит меня и станет моей любовью.

(Кстати, образ горянки Бэлы замечательно подходил мне внешне: у меня была худощавая «мальчиковая» фигура и романтически длинные темные волосы, которые должны были красиво развеваться при скачке на коне. Свое лицо я считала гордым и тонким и прямо созданным для иллюстраций к первой части «Героя нашего времени».)

Меня роднило с Лермонтовым и то, что оба мы выросли в разбитых семьях, а воспитали нас одинокие женщины и книги. Правда, я никогда не считала свою семью увечной, наоборот, благодаря книгам она была на удивление большой, а при том, что мама работала библиотекарем и я всегда забегала к ней на работу после школы, можно сказать, что мы были неразлучной семьей.

Мы были и любящей семьей – мама обожала свою работу, а я обожала читать. Библиотека казалась мне самым фантастическим местом на свете: в небольшом зале собраны тысячи вселенных, в каждой из которых ты – желанный гость. (Вселенными я считала книги, потому что книги были бесконечны: дошел до последней страницы – и вновь открывай любую на выбор и наслаждайся странствием по ровным черным строкам.)

Если верить биографиям, Лермонтов рос одиноким ребенком, я же в любом возрасте мгновенно обрастала друзьями; в этом, пожалуй, было единственное различие между мной и Поэтом. Друзья заводились как-то сами собой: я просто начинала играть со сверстниками в прочитанные истории – книги настолько переполняли меня, что если бы я не могла с кем-то поделиться их содержанием, то, наверное, просто умерла бы от какого-то фантазийного удара или излияния фантазий в кору головного мозга. В детсадовские годы я еще не успела достаточно начитаться, но те, кому «посчастливилось» быть моими одноклассниками, уже не могли спокойно дойти до дома, отсидев уроки, а шли в горы охотиться на пещерного кабана. В третьем классе они так же покорно собирались на затерянном среди гаражей пятачке под голубятней и, орошаемые пометом, торжественно приносили нерушимую клятву верности не помню чему. В пятом – строили вигвам на опушке леса и залезали под укрытие веток, пьянея от чувства того, что все мы – одна банда. В седьмом – писали песни, которые мог бы спеть слепой космический бард из рассказа Роберта Хайнлайна. К девятому классу я перестала играть.

В то время меня покорил светлый образ древнегреческой гетеры, созданный Иваном Ефремовым. Несколько месяцев я прямо-таки жила в роли Таис Афинской: ходила по школе с отрешенной, мудрой улыбкой, как посвященная в учение орфиков, вовсю занималась танцами, чтобы не оплошать на пиру во дворце, и досадливо вглядывалась в бывших товарищей по шалашу, не узнавая среди них ни одного македонского полководца. Мальчики по старой привычке продолжали ко мне тянуться, но я не понимала, чего они от меня ждут. Интереса к себе? Но кому, кроме ученых, интересны гусеницы, не прошедшие перевоплощения в бабочку и не блистающие всеми достоинствами своей более поздней ипостаси? Становиться нежной, неотразимой, преданной и желанной я была готова только ради мужчин.

Я никогда не встречалась с отцом (мои родители развелись задолго до того, как я научилась читать), однако мужчин хорошо знала по книгам: они были волевыми, мудрыми, стойкими, смело брали женщин за руку и вели их по жизни. Мужчины не знали сомнений, выбирая правильный путь. Они захватывали, побеждали, подчиняли, и я сочла бы за счастье оказаться в числе пленниц такого завоевателя. Наверное, мальчики не решались брать кого-то в плен на всю оставшуюся жизнь, потому что вскоре они привыкли обходить меня стороной.

Однажды в сентябре (я перешла уже в десятый класс) я зашла к маме на работу, чтобы почитать свежий номер «Студенческого меридиана». Пару лет назад мама сама подкинула мне этот журнал, ненавязчиво намекая на то, что придет пора и мне вливаться в ряды студенчества. И к выпускному классу я уже, не ведая сомнений, текла в заданном русле. Разумеется, я должна поступить в вуз и стать специалистом. А для чего еще созданы женщины? Бывают, конечно, опустившиеся неудачницы, которые оставили мысль об образовании и работе и вернулись к первобытно-общинным ценностям: к загаженным ползункам и сбежавшему супу. Мама и сама могла бы до этого опуститься, если бы много лет назад начала цепляться за моего папу и выполнять бесконечные наказы свекрови, которая словно задалась целью намертво замуровать живую женщину в борще и детских соплях. Но мама выстояла, развелась, отдала дочку в садик и осталась пусть и небольшим, но профессионалом, а значит – Человеком. А перед дочерью лежал еще более светлый путь – высшее образование, которое, возможно, уведет меня из провинции.

Я вошла в читальный зал и привычно направилась к маминому столу. Мама была занята: она заполняла читательскую карточку на нового, стоявшего ко мне спиной посетителя.

– Корнилов Илья Семенович, – повторяла мама вслух, прилежно водя ручкой по бумаге.

– Так точно! – отвечал читатель.

В голосе у него, разумеется, была улыбка, но меня почему-то заворожило то, что он однофамилец знаменитого казачьего генерала. В те первые перестроечные годы Белая армия выступала для моих ровесников в том же романтическом ореоле, что Красная – для старшего поколения. «Господа офицеры, голубые князья…», «Не падайте духом, поручик Голицын…» Мы пели о них, побежденных большевистскими варварами, до искренней дрожи в голосе.

– Вам что-нибудь показать или сами разберетесь? – спросила мама, завершив необходимые формальности.

– Спасибо, я сам.

Корнилов повернулся к книжным стеллажам, и вдруг я увидела Мужчину. Я была в таком замешательстве, что даже приличия ради не могла отвести от него глаз.

При этом Корнилов не был похож ни на одно из классических воплощений мужественности: не Рэмбо, не Профессионал-Бельмондо, не даже Высоцкий в роли Дона Гуана. Илье Семеновичу было слегка за сорок, он был отнюдь не атлетического, а просто плотного телосложения, а фигура его казалась чуть обмякшей под тяжестью лет. Он был одет в самую ординарную белую рубашку с темными брюками и имел те самые ординарно-приятные черты лица, которые представляют собой идеальную внешность для шпиона. У него были пепельные волосы с красивыми вкраплениями седины. Я смотрела, как он засовывает в нагрудный карман новенький читательский билет, и у меня складывалось впечатление, что я никогда не видела более мужественного жеста. Спокойствие, сила, достоинство и полная уверенность в себе читались в его лице настолько ясно, словно легкие морщины на лбу складывались в письмена.

Корнилов заметил, что я беспардонно его разглядываю, и улыбнулся без тени смущения или раздражения:

– Я здесь первый раз, а вы, наверное, завсегдатай?

Я была поражена, как красиво он вышел из положения, молча кивнула и подбежала к маминому столу. Мама достала из ящика «Студенческий меридиан», протянула мне и тихо сказала, кивая в сторону Корнилова:

– Вот человек! Командированный, из Москвы, всего на три дня к нам, а уже в библиотеку записался. Другой бы водку вечерами глушил или по бабам шастал, а он… Интеллигент, он везде интеллигент.

Пока я сидела, листая журнал, успела заметить, что Корнилов весьма общителен: он уже завел разговор с соседями по столу и обсуждал с ними книжные новинки. Я заранее была готова к тому, что Мужчина проявит ум и красноречие, и эта уверенность только крепла с каждой долетавшей до меня репликой: «Знаете, сейчас модно очернять прошлое, но на этом можно заработать лишь дешевую популярность…», «Я считаю, что выше „Одного дня Ивана Денисовича“ Солженицын так и не поднялся…», «Когда народ отрекается от своей истории, он отрекается от самого себя…» Собеседники спорили, распалялись, с энтузиазмом поддерживали, негодовали, один Корнилов ни на секунду не расставался с уверенной улыбкой и был незыблем в центре дискуссии, как утес, вокруг которого гуляют волны. Примерно через час он как-то плавно свернул разговор, встал и подошел к маминому столу:

– Извините, вы не подскажете, где я могу найти…

Я встала, стискивая в руке журнал, и, не веря своим ногам, двинулась в том же направлении. Мама уже отвечала на вопрос Ильи Семеновича:

– Фантастика? Ищите по фамилиям – у нас алфавитный каталог.

Илья Семенович рассмеялся:

– Помнить бы еще фамилии!

– Азимов стоит вон там, – сказала я, не веря теперь уже и собственным губам, – чуть ниже – Брэдбери и Булычев, потом – Воннегут, дальше – Гансовский и Ле Гуин, а на том стеллаже…

– Ого! – восхитился Илья Семенович. – Да вы, девушка, из «Клуба знатоков»!

– Это моя дочка, она все здесь знает! – произнесла мама на удивление густым и сладким голосом, словно на губах у нее были не слова, а мед.

«Дочка? Да что вы! Как же ее зовут? Инна? Очень приятно! Инна, вы меня отведете на экскурсию по фантастам? Вы учитесь или работаете?..» Неужели мне удалось завязать и на равных поддерживать разговор с Мужчиной? Надо сказать, что Илья Семенович помогал мне в этом, как опытный альпинист, идущий в связке с новичком; и скоро я уже отважно, почти без страховки карабкалась в гору, на вершине которой стоит извечный интерес мужчины и женщины друг к другу.

В ходе разговора Илья Семенович признался, что еще не был на месте дуэли Лермонтова, потому что не знает, как туда идти. Я предложила в экскурсоводы себя, и у меня тут же закружилась голова от взятой высоты. Но Илья Семенович не дал мне рухнуть в смущение: он тотчас поддержал меня, сказав, что будет счастлив иметь такого проводника. А потом мы дружно отправились испросить на паломничество матушкиного благословения.


К Лермонтову мы пришли на следующий день к вечеру. Дорогой я показывала Илье Семеновичу старинные особняки под ветвями плодовых деревьев, изящные и нарядные, точно дамы в Дворянском собрании. Мы видели прохладные беседки, внутри которых были краны с лечебными водами, и шутки ради пили нарзан. Мы любовались величественными горами, которые сошлись со всех сторон оградить наш хрупкий город. Я как будто попала в него впервые и впервые заметила, как он красив. Я словно впервые познакомилась с самой собой, и познакомил меня Илья Семенович.

Всю дорогу Илья Семенович задавал вопросы, но не «дежурные» и пустые, чем так часто грешат взрослые. Он не спрашивал меня, какой у меня любимый предмет в школе и кем я собираюсь стать. Вместо этого он спросил, чем я увлекаюсь. Я рассказала ему про книги.

– А кто твой любимый автор?

Илья Семенович в одностороннем порядке перешел со мной на ты.

– Из поэтов – Киплинг и Гумилев, из прозаиков – Иван Ефремов и братья Стругацкие.

Илья Семенович улыбнулся:

– Да, для твоего возраста это классический выбор. Сколько тебе, кстати, лет?

– Шестнадцать.

– Тяжелый возраст, правда?

– Почему тяжелый?

– Потому что быть ребенком уже не хочешь, а быть взрослым еще не можешь.

Я фыркнула:

– Я уже давно взрослый человек!

Илья Семенович сумел не улыбнуться, его губы просто сжались и немного дернулись.

– В твоем возрасте обычно нелегко на личном фронте.

Я фыркнула еще сильнее:

– Это если бегать за мальчиками или ждать, что они к тебе прибегут.

– А ты не бегаешь и не ждешь?

– Нет, конечно!

– Почему?

Илья Семенович казался искренне заинтересованным.

– Да они все какие-то… не такие.

– А какие для тебя будут такие?

– Ну… Вот вы «Унесенных ветром» читали? Помните Ретта Батлера? Вот такие! Или как Петроний в «Камо Грядеши».

– Да ни много ни мало… А скажи, пожалуйста, ты помнишь, каких женщин любили Ретт и Петроний?

Я, конечно, вспомнила Скарлетт – эту комету из энергии и обаяния, за которой летел целый хвост поклонников. Вспомнила и рабыню Эвнику – саму воплощенную красоту.

– Как ты думаешь, ты похожа на этих женщин?

– Да нет…

– Значит, Ретт и Петроний в тебя бы не влюбились.

– Ну и пожалуйста!

Илья Семенович расхохотался.

– Видишь, какой ты еще ребенок! Взрослый человек на твоем месте промолчал бы, а потом сменил тему разговора.

Мы тем временем дошли до обелиска. Немного постояли. Илья Семенович сказал несколько слов о том, что великий поэт погиб, как это ни трагично, из-за собственного ребячества. Написал злую, хотя и талантливо-едкую эпиграмму на офицера, который ему ничего плохого не сделал. А офицер взял да и вызвал поэта на дуэль. И убил, как это ни горько, с полным моральным на то правом – отстаивая свою честь.

– Это я говорю к тому, – пояснил Илья Семенович, – что сидящий в человеке ребенок может очень легко сломать ему жизнь.

– И что же надо делать с этим ребенком? – теперь засмеялась я. – Убивать его, что ли?

– Зачем же убивать? Стать выше его и не дать ему довести себя черт знает до чего.

Стемнело так, что стали видны светлячки. Илья Семенович, видимо, не хотел заканчивать этот вечер: он пригласил меня поужинать в маленьком ресторанчике с домашней кухней. Там было действительно по-семейному уютно: грузная мамаша, напоминавшая Калягина в роли Донны Розы, возилась на кухне, ее стройная дочка подавала на стол, а распорядителем и кассиром был усатый отец. Мы сели на веранде, которую скрывала от улицы густая стена дикого винограда. Ползущие по деревянной решетке лозы переплетались с лампочками от новогодней гирлянды.

Илья Семенович сам налил мне из бутылки прохладного грузинского вина. Мной вдруг завладело удивительно сладкое, но спокойное и теплое чувство, словно я сидела за одним столом одновременно и с отцом, и с любовником. Илья Семенович, видимо, тоже испытывал двойственные ощущения, но держался он предельно корректно, ни на миг не переступив той грани, которую я в мыслях давно позволила ему перейти.

Мы подняли бокалы, и я опустила глаза.

– Давай выпьем за тебя, Инна, – мягко сказал Илья Семенович, прикоснувшись своим бокалом к моему. – За твое будущее!

Я волновалась и, сама того не желая, выпила до дна. От хмеля ноги тут же стали беспомощными.

– А вы уже знаете, какое у меня будет будущее? – спросила я с той классической развязностью, что всегда выплывает наружу, стоит вину размыть самоконтроль.

– Я могу только догадываться.

– И до чего же вы догадались?

Я поставила локти на стол, оперлась подбородком о переплетенные пальцы и посмотрела Мужчине прямо в глаза. Илья Семенович лишь улыбнулся и опять не перешел уже явно открытую для него границу.

– Я думаю, – произнес он медленно, видимо, действительно раздумывая над моей судьбой, – что ты могла бы преуспеть во многих областях. Ты живая, общительная, легко завязываешь знакомства…

– А я красивая?

– Красивая, красивая. Так вот: ты начитанна, умеешь вести разговор, не тушуешься, язык у тебя хороший в том смысле, что косноязычия нет. Такие качества во многих профессиях ценятся. Тем более что сейчас – время перемен, можно пробовать себя в каких угодно областях… Что у тебя в школе по литературе?

– Пятерка, конечно.

– А по иностранному языку?

– Тоже. И по истории – пять.

– А по естественным наукам? Ну, по математике, физике, химии…

– Тройки.

– Все понятно, ты, как и большинство девушек, гуманитарий. И мне кажется, что с твоим характером тебе подойдет журналистика. Ты никогда не пробовала что-то писать в газету?

Я покачала головой.

– А просто так, для себя?

– Тоже нет.

– Ну может быть, еще напишешь, в молодости все берутся за перо.

Илья Семенович пригубил вино. Воротник его рубашки был свободно расстегнут, волосы слегка разлохмачены ветром, глаза живо блестели. Я смотрела на него так неотрывно, что мне самой становилось стыдно, но оторваться не могла – я впервые увидела человека, в котором сливались «свой парень» и «мудрый учитель», «заботливый отец» и «мужчина моей мечты». И кроме того, после суток знакомства он уже казался мне таким красивым!

– Ты уже решила, куда будешь поступать?

– Нет. Но я хочу учиться где-нибудь в другом городе.

– В столице, конечно?

Я засмеялась:

– Конечно!

– «В Москву, в Москву, в Москву!»

Илья Семенович как-то грустно повел уголком рта. Он перевел глаза на ночную бабочку, что билась о лампу на потолке, и усмехнулся. Затем его глаза вернулись ко мне.

– Ну, не буду тебя сразу разочаровывать – вдруг тебе повезет. Везет же кому-то, в конце концов… Если уж ты решила штурмовать столицу, то тебе дорога в МГУ на факультет журналистики: там, по-моему, нужно сдавать как раз те предметы, по которым у тебя пятерки. Хотя лучше уточнить…

Я вдохновенно кивала, не собираясь, конечно, ничего уточнять: раз Илья Семенович сказал, что я должна поступить в МГУ, сдав литературу, английский и историю, значит, так оно и будет, вне зависимости от мнения приемной комиссии.

Мы жадно съели сочные, горячие и нежные хачапури и почти допили вино. Не могу сказать, что голова у меня шла кругом, скорее она вихрем летела по орбите, будучи не в состоянии ни удалиться, ни приблизиться к сиявшему в центре Илье Семеновичу. Он продолжал что-то говорить, я кивала, согласная с каждым его словом, маленький ресторанчик постепенно наполнялся, и на эстраде появились музыканты: бас-гитарист, клавишник, ударник и очаровательный юноша с микрофоном, который светло улыбался присутствующим, но никак не мог сфокусировать взгляд. Эта компания исполняла старые западные хиты, до предела затасканные, но до предела милые, и Илья Семенович пригласил меня на первый же танец под медленную песню (это была то ли «Lady in Red», то ли «Woman in Love»). Когда он взял меня за обе руки и приблизил к себе, чтобы нам с ним двигаться в одном ритме, я почувствовала, что поднимаюсь на какую-то немыслимую для себя раньше высоту. Я внезапно встала на опаснейшую вершину острейшего горного пика и едва выдерживала адский восторг и божественную слабость, я знала всю красоту и радость раскинувшегося подо мной мира, но не видела ничего, потому что в глазах стояло одно солнце. Много позже, вспоминая этот момент, я поняла, что испытала настоящее полноценное счастье. Таких вдохновенных моментов полного вознесения к счастью у человека бывает лишь несколько за всю жизнь. Я была счастлива два раза.


Из ресторана Илья Семенович проводил меня до дома, куртуазно поцеловал мне руку и ушел из моей жизни. Все время, пока его белая рубашка одиноким парусом рассекала ночь, я внушала себе, что это и есть мое роковое «прощание навсегда», когда человек уходит, но остается в тебе навечно, словно Прометей – частицей своего огня.

II

Утром после выпускного вечера я уже садилась на московский поезд. Ровно через сутки я сошла с него на Курском вокзале, немного постояла и с легкой дрожью сжала ручку чемодана – моего единственного спутника и единственное родное существо в столице. Вечером того же дня я поставила чемодан на пол в комнате университетского общежития, куда вселилась уже в качестве абитуриентки.

Если бы меня в тот момент спросили, что я чувствую после целого дня скитаний в наземном и подземном царстве транспорта, после тормозящего сердцебиение момента подачи документов и идиотски долгих мотаний с бумажками в руках по кабинетам и корпусам разбросанного по всей Москве университета (с целью заселиться в общежитие), я бы ответила только одно: упасть прямо там, где стою, что будет дальше – не важно.

Если бы меня спросили, что я чувствую после того, как мне удалось самостоятельно добраться до столицы, покорить доселе не виданный метрополитен и успешно (!) подать документы для сдачи экзаменов на факультете журналистики, я бы тоже ответила только одно: выбежать на крышу общежития и до утра танцевать там рок-н-ролл.

Не выпуская ручки чемодана, я присела на кровать. Бесконечная усталость и бесконечный восторг сливались во мне как два могучих течения, и в какой-то момент я вдруг воочию увидела перед собой черную бездну – Мальстрем. Голова стремительно закружилась, словно меня действительно затягивало в пучину, но я даже не пыталась сопротивляться: я внезапно перестала чувствовать себя человеком, а была настолько же безвольна и покорна происходящему, как летящая в воронку щепка. Спустя какое-то время я почувствовала, что водоворот отпускает меня: в глазах светлело. Неуверенно приоткрыв их, я поняла, что просто наступило утро, ноги у меня все еще стоят на полу, тело криво притулилось на незастланном матрасе, а рука продолжает сжимать ручку чемодана. На соседней кровати (чистенькой и простынно-белой) уже спала соседка.

Было очень рано, около шести, – лучшее время суток. (Я это знала наверняка, поскольку была жаворонком и привыкла рано вставать на прогулку с собакой.) Мир в это время еще невинен и чист, словно новорожденный, только-только вынырнувший в жизнь из небытия. Взгляд рассветного мира безоблачен и светел от надежд, солнце еще не успело ничего раскалить, опалить или выжечь. На рассвете очень хочется любить, и никогда не верится, что рано или поздно все чувства доходят до полудня, а потом лишь доживают остаток дня.

Я поднялась, радуясь тому, что меня не удерживают постельный уют и необходимость одеваться, плеснула в лицо водой и вышла из комнаты. Мне было немного страшно вызывать лифт в полной тишине, ехать в нем в одиночестве и проходить пустой холл со спящим вахтером, но едва я вышла на улицу, я поняла: сегодняшнее утро создано для меня. Это утро должно зарядить меня радостью и высветить всю красоту лежащей впереди меня жизни, чтобы я не боялась дерзать и надеяться.

Я сбежала вниз по лестнице, обогнула статный, вытянувшийся во много этажей общежитский корпус и прямо у его подножия увидела пруды. Конечно, в них нельзя было купаться; конечно, их дно было устлано пивными крышками и они по самую поверхность заросли водорослями, но я, не чуя себя от радости, бродила по обрамлявшему их бетону и твердо знала, что с такой же уверенностью смогу идти по воде или заставлять стихию расступаться перед собой.

На улице я, как ни странно, была не одна. По другую сторону пруда на травянистой площадке стоял молодой человек в спортивных шортах. Точнее, он не стоял: он поминутно замирал в странных позах, то жестко скрещивая перед собой руки, то отрывисто рассекая ими воздух, ноги его были широко расставлены и спружинены. Последние тоже находились в отрывистом движении: парень как-то резко перескакивал с места на место и иногда выбрасывал ногу вверх, разрубая воздух ступней. Обходя пруд по бетонному бортику, я неуклонно приближалась к месту действия этой странной пантомимы и наконец приблизилась настолько, что меня нельзя было не заметить. Я встала в классическую позу зеваки и восхищенно металась взглядом вслед за мелькавшими в воздухе руками и ногами.

Я, конечно, и раньше наблюдала чудеса человеческой ловкости и владения своим телом, но тут я впервые увидела, как из человека буквально бьют энергетические молнии и, на мгновение задержавшись, возвращаются снова к нему, как вся человеческая мощь и воля на миг концентрируются в кончиках жестко выпрямленных пальцев. Молодой человек двигался в основном рывками, но отнюдь не напоминал автомат, скорее он напоминал стихию, которая каждую секунду выплескивалась в новое жестко заданное русло. Это настолько завораживало, что я невольно попыталась повторить его движения: встала в ту же самую позу, расставив и спружинив ноги, и попыталась так же стремительно рассечь воздух перед собой ребром ладони.

– Вот-вот, чем смотреть, лучше присоединяйтесь! – бросил парень через плечо, не прерывая упражнений. – В Китае заниматься ушу выходит по утрам на улицу весь город.

Я осмелела и обрадовалась.

– А вы не могли бы показать мне движения помедленнее?

Парень сначала нахмурился, но, чуть пораздумав, кивнул, милостиво соглашаясь на роль учителя. Он велел мне встать рядом с ним, развернувшись в той же самой плоскости, и стал медленно водить перед собой руками. Повторять его движения было нетрудно, но мои собственные казались мне донельзя вялыми по сравнению с его отточенным, стальным маневрированием.

– У меня что-то не так получается, – призналась я, чувствуя себя как девочка, влезшая в мамины туфли на каблуках и ковыляющая в них, держась за стенку.

– Ты не вкладываешь в движение всю себя, – все так же не оборачиваясь, прокомментировал парень, – представь себе, что ты – это твоя рука. А теперь – лети в пространство! Вот, уже лучше! Но ты все равно не концентрируешь в руке энергию, не чувствуешь связи с астралом.

– С чем?

– Ну, со своим астральным телом. Ты слишком на земле. Найди на своем теле точку инь – на два пальца ниже пупка – и почувствуй, как в этой точке собираются все идущие по твоему телу энергетические потоки. Теперь пошли эти потоки в свою руку. А теперь выплесни эту энергию!

И его рука, словно спущенная стрела, ударила в невидимую воздушную цель. Я захлопала в ладоши, словно он попал прямо в яблочко на мишени. Парень опять недовольно нахмурился:

– Я показываю не затем, чтобы ты хлопала, а затем, чтобы правильно повторяла. Ладно, давай что-нибудь попроще: научимся сначала переносить вес тела с одной ноги на другую. Так… И все время упруго надо стоять, понимаешь? Твои ноги должны амортизировать, как рессоры, а не быть деревянными подставками.

Я старалась прилежно выполнять его наставления, но мне мешала сосредоточиться кружащая меня, как смерч, радость: ведь я, только двое суток назад еще жившая в провинциальном городе, по сути дела, попала на другую планету и сумела не только разбить на ней лагерь, но и завязать первый контакт с ее обитателями.

– Давай еще раз! – велел мой учитель. – Встали, ноги упругие, руки – прямо перед собой…

– Антон! – сказали откуда-то со стороны общежития. Не позвали, а именно сказали, и не то чтобы громко, но очень уверенно. Голос, разумеется, был женским. Обернувшись, я даже увидела в раскрытом окне одного из нижних этажей неразличимо далекое лицо.

Обитатель планеты тоже обернулся и помахал рукой в знак того, что он слышал и идет. Затем он плавно развернулся на сто восемьдесят градусов – ко мне.

– Ну, пока!

– Счастливо!

– У тебя хорошо получается, тренируйся побольше.

– Я постараюсь.

Он улыбнулся, и вдруг мне стало больно: сейчас он уйдет, а у меня ведь больше нет никого в Москве, кроме него и чемодана. К тому же теперь я не могла простить себе, что во время нашей тренировки смотрела на его руки, ноги, корпус, но только не на него самого: на редкость обаятельный парень!

Я провожала его глазами до самого общежития, а когда он окончательно исчез из виду, поняла, что и мне на улице делать больше нечего.

* * *

До экзаменов оставалось всего несколько дней, сквозь которые я постаралась промчаться как можно скорее. В эти дни я, правда, ходила на консультации, в сотый раз узнавала, что спрашивать будут только в пределах школьной программы (интересно, кто и когда эту программу видел?), что в сочинениях нужно избегать двусмысленностей (типа: «Наташе Ростовой пора было замуж, поэтому ей подарили петуха…») и что одеваться на экзамен нужно так, чтобы в одежде чувствовалось уважение к преподавателю (это был самый загадочный совет, который мне довелось услышать).

Приходя на каждую консультацию, я занимала свое место с твердой уверенностью, что пришла напрасно: знаний мне это не прибавит, моя судьба и так уже решена свыше, и там, наверху, мне, разумеется, пошли навстречу. Это я знала наверняка, потому что в роли божественного вестника (иными словами – ангела), объявившего небесную волю, мне виделся Илья Семенович. «Ave, Инна, поступай на журфак!» Разумеется, я поступлю. Иногда мне, правда, становилось не по себе: я слышала перешептывания соседей о том, как их гоняли репетиторы, какие горы учебной литературы они срыли на своем пути и сколько у них уже имеется публикаций. Но потом я убеждала себя, что все сомнения – от лукавого, а мое поступление будет истинным триумфом над страхами и предрассудками. Девочка из провинции, без единого знакомства в приемной комиссии, не взявшая ни единого урока у репетиторов, очень далекая от золотой и даже серебряной медали, ни строчки не написавшая в газету, с ходу возьмет такую высоту, как лучший университет страны. Я уподоблюсь бегуну-любителю, который всю жизнь трусил по парку возле дома, а потом вдруг записался в олимпийскую сборную да и получил на Играх золотую медаль. Такое случается только чудом, но я и жду от жизни именно чудес; мне их предсказал Илья Семенович, не мог же Мужчина ошибиться, выводя меня на главную в моей жизни дорогу!

После консультаций я возвращалась в общежитие под лаконичным названием из трех букв: «ДСВ». По версии общежитских аборигенов оно означало «Дом на Семи Ветрах» или «Дом Сексуальной Взаимопомощи»; официальную расшифровку этой аббревиатуры: «Дом Студента на Вернадского» я узнала в последнюю очередь. Но для меня ДСВ с первого же дня знакомства стал Домом Светопреставления: это был дом катаклизмов в полном смысле слова. Кабины лифтов с тяжелым грохотом обрушивались на первый этаж, высыпали несметное количество людей и втягивали все новые и новые партии. Два встречных людских потока – с улицы и на улицу – сшибались возле вахты, как волны возле мыса Горн, и было просто нереально хоть как-то упорядочить эту стихию. Людей всегда казалось больше, чем их есть, из-за того, что они были молодыми, шумными, и энергии в каждом хватило бы на пятерых изъезженных жизнью. Эта энергия буквально распирала Дом Светопреставления: вечерами его трясло от музыки и ритмичных телодвижений, неизменно бодрые голоса вылетали из комнат, как птицы из клеток, и мне было радостно и удивительно, каждый раз выходя в коридор, видеть у каждого встречного огонь в глазах. Такую россыпь огней не встретишь ни в одном другом доме, кроме общежития – дома студента, – где пламя раздувает ветер в карманах и ветер в голове. Встречаясь с соседями по своему родному дому в Пятигорске, я неизменно видела у них в глазах черное костровище или, в лучшем случае, подернутые пеплом угли и неосознанно становилась серьезнее и грустнее. А здесь каждый пойманный взгляд осыпал меня новыми искрами, от которых надежды разгорались все ярче и радость жизни становилась поистине неугасимой.

Обитатели Дома Светопреставления перестали быть для меня инопланетянами, а стали просто братьями-скалолазами, бок о бок со мной штурмующими высоты МГУ. Конкурентов я в них не видела. Когда мы вместе с соседкой и еще несколькими новыми знакомыми шли сдавать первый экзамен, мне вдруг захотелось, чтобы сейчас мы дружно взялись за руки и с гиканьем помчались в бой за место под солнцем. Мы летели бы так, забыв обо всем на свете, подхваченные волной восторга, пока не уткнулись бы в списки принятых на журфак и не увидели бы в них все свои фамилии. Вот тогда можно было бы передохнуть, со слезами обняться и постоять немного в счастливом молчании…

– Абитуриенты, рассаживайтесь, пожалуйста!

Я повернула голову, не понимая, к кому это обращаются. Ах да, к нам. Мы же еще не поступили, только пришли на первый экзамен – сочинение – и рассаживаемся в огромной, высотой от первого до второго этажа, поточной аудитории. Мы впятером сели в один ряд, как и шли; я оказалась посередине. Нам раздали странные, неудобные листы плотной глянцевой бумаги, четыре – для черновика, четыре – для беловой работы, и предупредили о том, чтобы в конце мы оставили себе достаточно времени для переписывания – работать предстояло четыре часа. Двое ребят из нашей компании достали и со всеми поделились заранее припасенным шоколадом (подкрепляться на экзамене не возбранялось, и шоколад был у многих – тех, кто надеялся возбудить уставший мозг углеводами, а душу – гормоном счастья эндорфином). Еще нас, как детей, предупредили о том, что списывать категорически запрещается, и настал тот восхитительно-страшный миг, когда один из преподавателей вскрыл конверт с темами сочинений и начал писать их на доске. Я жадно вглядывалась в каждую появляющуюся букву. Так… «Основные темы лирики Пушкина». Но, простите, это же просто бред! Как можно глубочайший пласт лирических откровений взять и расслоить на какие-то основные темы? Попытка это сделать будет не менее смехотворной, чем попытка провести четкие границы между слоями атмосферы, без каждого из которых немыслим единый голубой купол. «Я вас любил…» – это философская лирика или любовная? А «Анчар» – историческая или гражданская? Или все-таки тоже философская? Ладно, Бог с ним, с этим маразмом, на доске уже появилась вторая тема… «“Маленький человек” в творчестве Достоевского». Час от часу не легче! Как же я ненавидела те уроки литературы, на которых мы обсуждали этих до мозга костей неполноценных «маленьких людей», которых буквально сровняли с землей все мыслимые и немыслимые психологические комплексы и жизненные обстоятельства! Как же мне хотелось раз и навсегда забыть обо всех этих униженных, оскорбленных, совращенных, умалишенных и презираемых, а хоть раз поговорить о сильных, стойких и мужественных, которыми изобилуют рассказы Джека Лондона, или о героях О’Генри – веселых несчастливцах, полных обаяния и не теряющих человеческого лица! Ну да ладно, на доске появилась спасительная третья тема… «Нравственные проблемы современной советской литературы». Господи! Да откуда они их взяли, эти нравственные проблемы, если самой советской литературы уже не существует?! Если перестройка перекроила все привычные понятия и то, что мы привыкли называть литературой, оказалось просто ее коммунистическим суррогатом? Этакой вегетарианской котлетой с привычной формой, но слащаво-морковным содержанием вместо рубленого мяса жизни… И кто придумывает только такие дурацкие темы?! Пренебрежительно фыркнув, я повернулась к соседям, чтобы поделиться своим разочарованием, и увидела вокруг себя покорно склоненные над бумагой головы. И тут я испытала обжигающий, ледяной укол осознания: а выбирать-то все равно придется!

Несколько секунд я провела в состоянии, которое вполне можно было назвать трупным окоченением. Затем я взяла ручку скрюченными от внутреннего холода пальцами и тупо вывела на своем листке название первой темы. Только потому, что оно было первым.

До сих пор не могу понять, как я написала это сочинение. Я писала его без черновика, сразу – набело, почти без исправлений и, как ни странно, довольно твердым почерком (наверное, буквы тоже цепенели от страха). Я не продумывала план, цитаты вспоминала по ходу дела; в голове у меня была абсолютная пустота, и казалось, что мысли просто сыплются в нее сверху, как песчинки в песочных часах, а мне ничего не остается, как препровождать их на бумагу. Должно быть, страх стиснул меня настолько, что привел в состояние максимальной собранности и выдавил все мельчайшие капли знания из каких-то мне самой неведомых закоулков. Так или иначе, я писала, как автомат, без остановки, без раздумий, без блужданий глазами по потолку и покусывания ни в чем не повинной ручки.

Когда я исписала уже не менее двух листов, из ниоткуда рядом со мной вдруг раздался ледяной голос: «Встаньте, пожалуйста!» Я безропотно поднялась и вдруг почувствовала, что не могу стоять: ноги буквально плыли подо мной. Тут, наверное, сработал физический закон, согласно которому минус на минус дает плюс: ледяной голос, столкнувшийся с моим ледяным оцепенением, дал в результате лихорадочный жар. Ноги мгновенно отказались меня держать, а лицо горело так, что я почти ничего не видела. Я была просто не в состоянии повернуться к источнику голоса, тупо глядела перед собой и ничего не различала.

– А вы-то зачем встали? – сказал тот же голос, смягчаясь и из ледяного делаясь просто водяным.

Теперь я смогла повернуться. В проходе прямо напротив меня стояла преподавательница и явно чего-то ждала. Мой сосед, еще час назад угощавший меня углеводами и эндорфинами, тоже был на ногах, и лицо у него было пронзительно-красным. Он неловко собирал свои вещи и, собрав, стал протискиваться к выходу.

– Шпаргалку не забудьте! – громко напомнила экзаменаторша. Провинившийся тут же нагнулся, сложившись пополам, словно его ударили ногой в живот. Выйдя в проход, он секунду постоял, чуть пошатываясь, словно не мог обрести равновесия: в одной руке у него была ручка, шоколадка и недописанное сочинение, в другой – испещренный микроскопическими буквами рулончик бумаги. Затем, не дожидаясь новой команды за спиной, он быстро пошел вниз по широким ступеням. Экзаменаторша стала молча спускаться вслед за ним. Каблуки ее стучали так, словно заколачивали гвозди в крышку гроба.

Я опустилась на место, чувствуя себя как человек, рядом с которым разорвалась бомба, не задев его ни осколком. Теперь я была не просто скована страхом, а по-настоящему омертвела. Мне стало казаться, что правая рука ритмично движется по бумаге безо всякой связи с головой, просто потому, что ей ничего больше не остается делать. Словно обломку доски, попавшему в водоворот.

У меня были часы, но время я измеряла исписанными страницами. Их было уже пять, когда сидевшая справа моя соседка по комнате вдруг тоже поднялась и начала собирать свои бумаги, сразу полетевшие от нее на пол и на другой ряд. Она странно дергала не то смеющимися, не то рыдающими губами и повторяла: «Все равно, все равно!»

– Катя, ты что? Ты куда?

Катя повернулась ко мне, и я сразу поняла, какие глаза бывают у человека, понимающего, что он сорвался со скалы и летит в пропасть.

– Все равно это – пара! – сказала она, беззвучно хохоча и моргая от слез.

После Катиного ухода от нашей компании осталось всего три человека: я, девушка из Новосибирска, имеющая удостоверение корреспондента местной газеты, и парень из Майкопа, напечатавший два фельетона в «Вестнике Адыгейского университета». Все мы продержались до конца, с небольшой разницей во времени сдали работы, дождались друг друга на улице и поехали в общежитие. Через пару дней мы снова вместе, но уже не держась за руки, приехали искать в списках свои оценки. Мои товарищи получили двойку и тройку и смело могли паковать чемоданы, чтобы возвращаться в Майкоп и Новосибирск.

Я получила четверку. При полном отсутствии подготовки это было равносильно чуду.


Следующий экзамен был через день, но я не видела ни малейшего повода ни для волнения, ни для подготовки. Чудеса опьяняют, и я действительно была немного не в себе. Мне словно громким голосом объявили о моем всесилии, о неуязвимости для козней судьбы, о том, что моя счастливая звезда намертво приколочена к небосклону и ее не сорвут никакие переменчивые ветра фортуны. Выйдя из дверей факультета после того, как я узнала свою оценку, я не смогла сразу поехать в общежитие: радость бурлила во мне так сильно, что если бы я хоть немного не остыла, то, наверное, умерла бы от какого-нибудь неизвестного науке (но вполне реального в моем случае) ожога души. Я пошла ликующе-широкими шагами вдоль Охотного ряда по направлению к гостинице «Москва», свернула на улицу Герцена, поднялась до Бульварного кольца и помчалась вниз по тихим бульварам, неся улыбку на лице, как транспарант, и считая каждого встречного своим братом. Все эти чинные бабушки с малышами, девушки с серьгами в пупке и разрезанными под коленом джинсами, парни с бутылками пива, беззлобной матерщинкой и плевками под ноги, закованные в галстуки деловые люди и сросшиеся плечами, переплетенные руками парочки не могли сейчас не радоваться за меня, не могли не желать мне добра и не могли не верить в произошедшее со мной чудо.

Я опомнилась возле метро «Кропоткинская», сбежала по ступеням в прохладную, полупустую пещеру станции и вихрем влетела в закрывавший двери вагон. Было даже досадно, что поезд тронулся и что не нужно больше никуда спешить и врываться: я была бы счастлива отныне передвигаться лишь прыжками и скачками.

– Привет! – сказали за моей спиной. Я обернулась. Там стоял тот самый молодой человек, что был так прочно связан со своим астральным телом и умел амортизировать ногами, как рессорами. Только как его звали?.. Ах да, Антон.

– Ой, здравствуй!

Я быстро поправила свою слегка перекосившуюся от бега кофточку.

– Какими судьбами?

Антон улыбался мне так дружелюбно, словно нас связывало нечто большее, чем получасовая тренировка на газоне. У него был низкий, но удивительно мягкий и теплый голос; так мог бы говорить большой пушистый кот, обрети он дар речи. Антон казался настолько своим и родным, что мне вдруг захотелось броситься к нему на шею, делясь неожиданно грянувшим счастьем.

– Я экзамен сдавала… Знаешь, у меня за сочинение четверка!

– Ух ты, круто! Congratulations.

– Что?

– Поздравляю, говорю! Можно щечку?

Не дожидаясь ответа, он мягко поцеловал меня в щеку, уколов при этом своей, горячей и слегка небритой. Потом он спрашивал что-то еще, я что-то еще отвечала, но не отдавала себе никакого отчета в том, что говорю. После ничего не значащего прикосновения губами к щеке на меня напало какое-то блаженное оцепенение, словно я была от рождения к тому приговоренной Спящей красавицей, наконец-то уколовшей палец о веретено.

На этом месте вагон качнуло – поезд стал тормозить в туннеле. Я потеряла равновесие, продолжая по инерции мчаться вперед, но Антон вовремя схватил меня за плечи и удержал на ногах, притянув при этом к себе.

– Э-э, дорогая моя, надо побольше заниматься ушу, а то чуть что – теряешь точку опоры.

Он продолжал держать меня, хотя поезд уже спокойно отдыхал на рельсах. Фактически это были полуобъятия – мы стояли почти вплотную друг к другу. Антон был выше меня почти на целую голову, а плечи его широко расходились вправо и влево от моих; мне казалось, что если бы он захотел окружить меня своим телом, то мог бы легко это сделать. Он был в сетчатой летней безрукавке, и сейчас, когда мышцы напрягались, удерживая меня на месте, бицепсы казались просто шарообразными, а рука от кисти до локтя – треугольной. Он вполне мог бы позировать для образа молодого Ильи Муромца, тем более имея такое чисто русское широкое скуластое румяное лицо и пшеничного цвета волосы. Самой характерной чертой его лица была постоянная задушевная, немного простоватая улыбка. Смеясь Антону в ответ, я подумала о том, что от Ильи Муромца до Иванушки-дурачка не так далеко, как кажется. Остановимся на среднем арифметическом между ними – на Иване-царевиче.

Поезд начал медленно трогаться. Антон стиснул мои плечи еще крепче и притянул меня еще ближе, так что живот мне теперь задевала пряжка его ремня. И тут я вышла из оцепенения: поезд раскачивался, набирая скорость, мы с Антоном чуть пошатывались ему в такт, и в какой-то момент я ощутила поднявшуюся внизу живота и плывущую наверх горячую волну. Такое со мной случилось впервые, я даже не поняла, что это было, но почувствовала себя удивительно хорошо и удивительно неспокойно: словно кто-то со знанием дела уколол меня в самые нервы сотней сахарных иголок.

– Знаешь, это большая редкость, что мы встретились в метро, – произнес Антон.

Это не было такой уж редкостью на «студенческом» участке Сокольнической линии – от «Парка культуры» до «Юго-Западной». В то время я об этом еще не знала, только с надеждой спросила:

– Может быть, нам по пути?

– По пути до «Университета».

– Ты ТАМ уже учишься?

– Уже три года как учусь. На геологическом факультете.

Это был самый легкий для поступления и самый необременительный с точки зрения учебы факультет. В то время я об этом тоже еще не знала и прониклась к Студенту подобострастным уважением. Точно так же я уважала бы человека, покорившего Эверест.

– Трудно было поступать?

– Да фигня! Только сочинение дурацкое пришлось писать: обо всяких там «маленьких людях» у Достоевского.

– У нас тоже была такая тема! – воскликнула я в восторге от того, что между мной и обитателем другой планеты находится все больше точек пересечения.

Темы экзаменационных сочинений не меняются десятилетиями. Но в то время я об этом опять-таки не знала.

– Я бы о «маленьких людях» писать не взялась.

– А мне было все равно, что писать. Взял с собой шпоры – штук двадцать, – думаю, хоть одна из этих тем да попадется. Вот и попалась.

– И тебе удалось списать?! У нас одного выгнали за шпаргалку.

– Так шпаргалка без ловкости рук ничего не стоит. Уметь надо – знать know how!

В то время я, конечно же, не знала, что студента, списывающего со шпаргалки, видно всегда, а попадется он или нет, зависит от доброй воли преподавателя. Мое уважение к Антону приобрело романтически-криминальный крен: точно так же я оценила бы ловкость обаяшки бандита, обчистившего банк.

После этого мы несколько минут катились по рельсам молча. Я молчала оттого, что было упоительно-приятно находиться в такой близости от человека старше себя, больше себя, опытнее и искуснее себя; не хотелось разрушать это чувство разговором.

Поезд сейчас проезжал единственный открытый участок трассы – мост над Москвой-рекой. Зрелище было жутковатое: из обоих окон не видно никакой опоры, кроме воды. К счастью, я это видела не в первый раз.

– Страшно? – спросил Антон.

Я не могла не подыграть ему:

– Очень!

– А я, между прочим, могу раскачать вагон…

Уже знакомым мне движением Антон стал переносить тяжесть тела с одной ноги на другую, как если бы действительно задался целью столкнуть вагон с рельсов. И как бы смешно это ни было, мне действительно стало страшно, словно я, как ребенок, свято поверила в правдивость игры. Я с визгом вцепилась в Антона, прижимаясь уже по-настоящему.

– Ты что?! Перестань! Ну пожалуйста, не надо!!!

Он перестал «раскачивать» вагон и с довольной ухмылкой положил сцепленные в замок руки мне на плечи, так что голова оказалась словно в петле.

– Слушай, где ты живешь в ДСВ? – спросил он тихо.

Я ответила. Было бы невыносимо думать, что эта игра – не для меня. В детстве я обожала прятки и всему на свете предпочитала те секунды, когда дрожишь от возбуждения, сидя в засаде, не смеешь поднять головы и, холодея, слышишь прямо перед твоим укрытием шаги водящего…

…Вагон снова провалился в подземную черноту, а минуту спустя замелькали белые колонны станции…

– Инна, выходим, не тормози!

Антон буквально выдернул меня за руку из вагона, куда уже начали заходить пассажиры. Это была его станция – «Университет», я должна была сойти на следующей. Антон поправил на мне перекосившуюся в давке кофточку, развел в обе стороны растрепанные волосы, так чтобы они не закрывали лоб.

– Значит, дальше нам не по пути? – спросил он, проводя пальцами по моей щеке. – А что тебе делать в твоем ДСВ? Пошли со мной!

Я вздрогнула и посмотрела на Антона так, как если бы не видела до сих пор. Он хочет повести меня за собой…

Наверное, согласие следовать за Мужчиной повсюду было написано у меня на лице, потому что Антон без лишних разговоров взял меня за руку и повел к выходу из метро.


Я впервые в жизни подходила к зданию МГУ на Воробьевых горах с его центрального входа, который засасывал всю многотысячную армию спешащих на лекции студентов и преподавателей. До сего момента я многократно видела университет на открытках или живьем – издали, привычно восхищалась его скалоподобными формами, но только сейчас, вступая через турникет в его бездонное чрево, я поняла, куда я на самом деле попала.

Это место помпезно именовали храмом науки… Нет, здесь не просто храм, а какая-то квинтэссенция всех известных человечеству соборов, базилик, святилищ. Подходишь и видишь готические, вознесенные в небо формы; окидываешь взглядом – он расплывается до треугольника египетской пирамиды, а вход стерегут два огромных бронзовых сфинкса – мужчина и женщина, – слуги науки с непроницаемо-вдохновенными лицами. Проходишь через турникеты и чуть дальше – в круглый холл, а там перед тобой уже античная колоннада. Между колоннами, как статуи богов, высятся стенды с газетами, и каждая говорит голосом одной из бесчисленных ныне в стране партий.

– Это наш «Гайд-парк», – прокомментировал Антон, не замедляя шага.

Мы прошли немного вперед и оказались возле Места Поклонения Книгам. На темном дереве лотков – огромные пестрые развалы; каждую обложку хочется немедленно распахнуть, каждую страницу хотя бы наискосок вспахать нетерпеливым взглядом. Берн, Фромм, Ницше, Рерих, Блаватская… А с другого полюса – Шаламов, Довлатов, Веллер, Бродский и бессмертный пассажир электрички «Москва – Петушки»… И прямо посредине, словно живое сердце всего книжного бума, тоненькая книжица с херувимами и рокерами на обложке – либретто рок-оперы «Иисус Христос – суперзвезда».

С кружащейся головой я оторвалась от лотка и прошла за Антоном еще шагов двадцать вперед – к лифтовому холлу. Здесь происходило такое же светопреставление, как в общежитии, но мне стало не по себе, когда я увидела количество этажей на табло – 33! И ведь это не предел, как сказал Антон, просто дальше не ходят лифты…

Я ощутила резкий приступ тошноты – кабина взмыла вверх, как самолет с вертикальным взлетом. Я непроизвольно схватила Антона за руку, он засмеялся и успокаивающе пожал мои пальцы. Мы вышли на шестнадцатом этаже и устремились в лабиринт коридоров, как на бой с непременно обитающим там Минотавром.

Антон оставил меня в небольшом холле – рассматривать выставленные за стеклом образцы минералов – и ушел договариваться с преподавателем о пересдаче; оказывается, за ним до сих пор числился хвост. Я прильнула к окну, и открывшийся вид открыл мне одну простую истину: Москва – моя! Моя со всеми кремлевскими звонницами, сталинскими высотками, зеленым ломтем Воробьевых гор и похожим на упавшие летающие тарелки спортивным комплексом Лужников. Моя до самых отдаленных окраин, смазанных серо-фиолетовой дымкой. Моя, пока я гляжу на нее из окон ее университета.

Теперь я знала, что такое любовь с первого взгляда – это было то чувство, что я испытала, впервые попав в МГУ. Все было в нем, и он был всем: святилищем, суетным человеческим муравейником, теплым домом. Одни его обитатели в накрахмаленных сорочках и с крахмалом мела на пиджаках выходят из лекционных аудиторий, а другие в домашних тапках и тренировочных штанах с пузырями на коленях идут из примыкающих к центральному корпусу общежитий в кинозал. Одни гуляют по его лабиринтам в обнимку, не замечая никого, кроме себя самих, другие вышагивают, выпятив лацканы пиджаков и рассуждая о кафедральных бурях и скорых сдвигах земной коры. Одни выходят из парикмахерской со свежей прической, а другие купаются в бассейне, от которого даже в холл проникает дуновение хлорки. А осенью эти обитатели потянутся через закрытые сейчас решеткой проходы в университетский Дом культуры, сядут в бархатные бордовые кресла и будут слушать концерт Театра старинной музыки, или смотреть выступление рок-балета, или улюлюкать, приветствуя участников КВН. Они пойдут на экскурсию по старой Москве, организованную Клубом ученых, поедут нырять с аквалангом в Крым, будут учить немецкий на лесной поляне, как дерзко заявляет начертанное фломастерами объявление…

Один дом. Одна семья. Одна жизнь. Жизнь во всей ее полноте: с наукой и любовью, высоким искусством и простыми человеческими радостями, спортом и книжной пылью, поездками по городам и весям и многолетним корпением за письменным столом. Юность, зрелость и старость с радостью раскрыли здесь друг другу объятия, и весь университет насквозь пронизан духом творческого цветения. Открываешь тяжелые двери – и в прохладе невообразимо толстых стен ты становишься частью теплой и доброй вселенной, которая готова вскружить тебе голову, напитать и ум и сердце и вознести к самому шпилю в вихре славы или просто оставить в одухотворенном человеческом хороводе. Я раскинула руки, готовясь вот-вот закружиться на высоте шестнадцатого этажа, на самой вершине Воробьевых гор.

Это мой дом, моя семья и моя судьба. Мне предстоит учиться в другом корпусе – старом историческом здании университета в самом центре Москвы, но тем не менее я буду жить с домом-святилищем и домом-муравейником одной жизнью. Мне будут принадлежать все сокровища науки, вся красота искусства, вся радость общения с людьми и все бескрайне далекие перспективы, на которые открывается вид с Воробьевых гор.

Антон вернулся – и мы упали обратно на лифте (в первую секунду пол буквально вырвался у меня из-под ног). Затем я опять вприпрыжку бежала по бесконечным переходам, окончательно теряя ориентацию, полувися у Антона на руке и взахлеб рассказывая о том потрясающем виде на Москву, что мне открылся из университетских окон. Через пару минут я запросила пощады – мой спутник шагал чересчур размашисто.

– А мы уже пришли, – заверил Антон, уводя меня по ступеням куда-то вниз, прямо в сладкое облако запахов еды.

Я не помню, что мы тогда ели, но мне эта еда показалась нектаром и амброзией, а Антон охарактеризовал ее как «обычное черт-те что». Десерт же, на мой взгляд, был слишком хорош даже для небожителей: корзиночки из песочного теста с начинкой из джема и стоящих горкой взбитых белков. Я снимала вершину горки губами и таяла от счастья быстрее, чем облачно-белая масса у меня во рту.

– А у тебя красивое имя, – сказал Антон, глядя на меня с пристальной улыбкой.

– Да, ничего, – согласилась я.

– И-н-н-а… – Он протянул мое имя так, что оно зазвенело гитарной струной. – Необычно. Ты и сама должна быть какая-то иная, ни на кого не похожая…

Я опять почувствовала прикосновение сахарных иголок.

– Откуда ты?

– Из Пятигорска.

– У вас там и правда пять гор вокруг?

– Правда: Машук, Эльбрус…

– Эльбрус тоже виден? А меня там на вершине ты никогда не замечала? На горных лыжах, в красно-белом комбинезоне.

– А шапочка у тебя была какого цвета?

– Я без шапочки катаюсь.

– Значит, это был не ты.

Мы хохотали без малейшего стеснения, заставляя оборачиваться всех соседей по столовой.

– А ты москвич?

– Sure.

– Что?

– Конечно, говорю.

«А что же ты делал возле общежития? Да еще утром?» – этот вопрос я не задала, потому что знала на него ответ. Знала, но слышать не хотела. Если я этого не услышу, значит, этого как будто не было. Не было и не будет, потому что сейчас Антон сидит рядом со мной, а заглядывать в будущее я не желаю. Я и так знаю, что будущее мое светло, словно озаренное вечным рассветом.

Обратно мы возвращались совсем не той дорогой, которой пришли в «святилище». Антон не стал подниматься наверх из столовой, а повел меня подземными лабиринтами мимо кухонь и университетского отделения милиции, так что мы вышли на поверхность из совершенно незаметной снаружи каменной складки огромного здания. У меня было такое чувство, что мой спутник, как Орфей Эвридику, вывел меня на поверхность земли из подземного мира. На мне теперь вечно будет лежать печать соприкосновения с чем-то неизмеримо великим и таинственным.

Распрощались мы на платформе метро.

– Напомни еще раз, в какой ты комнате живешь, – тихо сказал Антон, обводя пальцем контур моего уха.

Я напомнила. Теперь его палец играл моей серьгой.

– Когда у тебя следующий экзамен? Я приду вечером тебя поздравить.

Я сказала. В горле у меня слегка пересохло.

– Ну, пока! – Как и в начале нашей встречи, он поцеловал меня в щеку, а мне отчаянно захотелось его обнять. На этом мы разошлись по разным поездам.


Через день я шла на экзамен, чувствуя себя так, словно я еду на белом коне, а дорогу мне устилают цветами. Второй встреченный мной в жизни Мужчина ясно дал понять, что Москве я желанна так же, как желанна ему самому. А Москва желанна мне – значит, мы с этим городом нашли друг друга…

– Абитуриенты, заходите, пожалуйста!

Я бестрепетно шагнула в распахнувшуюся дверь, не смущаясь даже тем, что немного поторопилась. К тому времени я уже знала, что лучше всего приходить на экзамен к самому началу (пока преподавателям не с чем тебя сравнивать) и сдавать его в первой пятерке отвечающих, лучше всего пятой по счету (больше всего времени на подготовку). В своей пятерке я оказалась третьей и радостно напомнила себе, что три – счастливое число.

– Берите, пожалуйста, билеты.

Я спокойно протянула руку, не пытаясь повысить «счастливость» билета разнообразными ухищрениями: тянуть его левой рукой вместо правой, просить преподавателя самого вытянуть мне билет, брать тот, что лежит самым нижним в кучке…

Я перевернула судьбоносную белую бумажку, но не увидела ничего, кроме номера. Однако у моего билета был номер «7», а более счастливого сочетания, чем три и семь, нельзя было себе представить. К тому же седьмого июня был мой день рождения – знаки расположения ко мне судьбы сыпались отовсюду.

– «Символизм в поэме Блока “Двенадцать”» и «Сюжет и композиция драмы Островского “Гроза”», – огласил преподаватель. – Садитесь, готовьтесь. Вопросы есть?

Я покачала головой, буквально падая на указанное мне место. Вопросов у меня действительно не было, но не было и ответов. Когда читаешь «Двенадцать», то действительно бродишь между символов, словно в лабиринте. Но как об этом рассказать, чтобы ответ прозвучал не в стиле анекдота про Чапаева, поступавшего в военную академию: «…Я понимаю, что 0,5 и 0,5 будет литр, а по-научному сказать не могу!..»?

«Гроза»… Всегда терпеть не могла эту пьесу за редкую прямолинейность и отсутствие подтекста. Свекровь тиранила невестку, та терпела-терпела, да и утопилась. Обычная бытовуха, такого и в наше время полно (правда, современная Катерина скорее утопила бы саму свекровь, а с мужем просто развелась). Не знаю, зачем эту пьесу вообще было писать, и тем более не понимаю, зачем мне рассказывать о ее сюжете и композиции…

– Кто следующий? Кажется, вы третьей брали билет?

Я дернулась, как марионетка, чувствуя, что судьба резко натянула мою нить. Не пытаясь оттянуть время, я шагнула к преподавательскому столу. Надо просто успокоиться и пойти на поводу у своего языка, смогла же я буквально по наитию написать сочинение!

– Поэма Блока «Двенадцать», – начала я наобум, – была написана в непростое время. Шла революция, в стране была разруха, а в умах – разброд и шатания…

Говоря это, я с ужасом чувствовала, что мои слова, вместо того чтобы стать блестящей, тонкой рапирой и наповал сразить экзаменатора, принимают форму первобытного, грубо отесанного зубила. С таким еще можно пойти на мамонта, но попробуй одолей им профессора или доцента!

– Эти разброд и шатания Блок запечатлел в поэме в виде символов, а поскольку сам он принадлежал к символизму как литературному течению, ему это легко удалось…

Первобытное зубило на глазах превращалось в простой булыжник. Экзаменатор слушал меня с абсолютно непроницаемым лицом.

– Вот, например, образ голодного пса, который стоит на перекрестке…

– Простите, кто стоит: пес или образ?

– Пес. В виде образа.

– Так… И зачем они там стоят?

– Затем, что Блок хотел показать, насколько стоящий рядом с псом буржуй похож на этот образ.

– Давайте на секунду прервемся. Скажите, пожалуйста, какие символические образы вам больше всего запомнились при чтении поэмы?

– Вьюга! – уверенно сказала я, помня, что двенадцать красноармейцев все время заносит снегом.

– А еще?

– Пес.

– В виде образа… Ну а еще-то что?

Я молчала. Мой булыжник издевательски таял в руках, оказавшись просто сосулькой; обороняться, а тем более наносить удар было нечем.

– А вот число идущих красноармейцев – двенадцать – у вас не вызывает никаких ассоциаций?

– Это дюжина, – сказала я, сглатывая сухим горлом какую-то густую слизь, – она считается счастливым числом. Тринадцать – это уже чертова дюжина.

– Сколько было апостолов у Христа?

– Двенадцать?

– Вы Библию не читали?

– Ее нет в программе…

– Ну, мало ли чего нет в программе! Библия уже столько веков питает все мировое искусство… Хорошо, последний вопрос: почему Блок считает, что на спине у красноармейцев должен быть бубновый туз? И что это за «бубновый туз»?

Я не смотрела экзаменатору в глаза, понимая, что не увижу в них ничего, кроме презрения.

– Переходите ко второму вопросу.

Впадая в такое морозное оцепенение, словно разгневанная поэма «Двенадцать» замела и меня вьюгой, я начала пересказывать содержание «Грозы». Экзаменатор слушал, уже не перебивая и, видимо, уже не вслушиваясь, а имея насчет меня совершенно четкое мнение. Лишь под конец он прервал меня вопросом:

– Что такое сюжет? Дайте определение.

– …

– А что такое композиция?

Вьюга и зимний Петроград отступили. Теперь лицо у меня горело, словно на южном солнцепеке.

– Давайте зачетку.

Взяв ручку, он на секунду приостановился.

– У вас есть какие-нибудь печатные работы? Вы когда-нибудь печатались в газетах, журналах?

Я не смогла даже достойно покачать головой, а в отчаянии мелко затрясла ею.

Зачетка вернулась ко мне. Я даже не стала смотреть в нее: не все ли равно, каким почерком написано слово «неуд.»?


Я вышла на улицу, неся на своих плечах все желтое здание факультета журналистики, все остальные университетские корпуса, вместе взятые, всю Москву и весь земной шар. Я не плакала, я вся была смерзшейся и почти окаменевшей болью. Наверное, такое же чувство испытывают приговоренные к смертной казни: у тебя отнимают весь мир, а ты ничего не можешь с этим поделать.

У меня изнуряюще ныла голова, оттого что в нее бесконечным тараном бил один и тот же вопрос: почему? Я прекрасно помнила (и любила!) поэму «Двенадцать», я вдоль и поперек знала бесхитростную «Грозу», я была более чем уверена в себе, экзаменатор меня не заваливал, у меня всегда была пятерка по литературе, Илья Семенович сказал, что я должна поступить на журфак, а Антон заранее собирался меня с этим поздравить… Почему???

Меня не столько мучило унижение, связанное с провалом, сколько страшная уверенность в том, что дом-святилище, дом-муравейник и человеческий хоровод на Воробьевых горах потеряны для меня раз и навсегда. Москва как-то разом изменила свои контуры, в ней появилось одно недоступное мне измерение – университет.

Через пару минут я спустилась в метро, и подземный вид мегаполиса – сияние ламп, мрамор, толпы, свист поездов – показался мне недосягаемо-прекрасным. Этот мир на мгновение впустил меня, а теперь с облегчением выталкивает, словно недостойную себя соринку – из глаза…

Эта мысль царапнула меня настолько больно, что я наконец-то начала рыдать. Рыдать едва ли не во весь голос, звучно всхлипывая, захлебываясь, шмыгая носом, обращая на себя внимание всего вагона. Как ни странно, мне не было стыдно: слезы вырывались настолько же неподконтрольно, как рвота. Через пару станций они перестали бить фонтаном и начали просто сочиться, я прикрыла лицо рукой и со вспухшими, постоянно намокающими веками доехала до «Проспекта Вернадского» и до Дома Светопреставления. Там в пустой комнате я раскрыла чемодан, чтобы начать сборы, но не выдержала и не смогла положить в него ни единой вещи. Швырнув все, что было у меня в руках, на пол, я повалилась на кровать лицом в подушку, и тут в голове переключился какой-то рубильник: в следующую секунду меня накрыл спасительным одеялом сон.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3