Но у этой истории есть еще одна подкладка. Я уверена, что Франчикито знает все сам, потому что Факундо всегда говорил: или молчи, или не морочь голову, скажи правду! Мы морочили парню голову вынужденно. О некоторых вещах можно говорить только взрослым людям, и, видимо, Гром просто ждал, когда мальчик будет в состоянии усвоить все, что не так просто, и удержать это внутри себя. Франчикито, сынок! Даже если ты слышал эту историю, мой рассказ, может быть, добавит что-то новенькое. А если нет – что ж… Мне просто хочется об этом рассказать – я молчала столько лет, а меня это тоже как-никак касалось.
Так вот… На следующий день, утром, погода стояла чудная, и солнышко пригревало.
Мы выбрались пить кофе на маленькую веранду домика, Сесилию в просторном бата вместо платья вынесли с качалкой вместе. Малыш спал рядом с ней в плетеной колыбели. Мы все, конечно, внимательно рассматривали его: темненький мулатик, хотя заметно светлее, чем я, губастый и курносый, был завернут в белую полотняную пеленку, и от этого казался еще темнее.
Конечно, разговор вертелся все время вокруг новорожденного, и вдруг он сам решил принять в нем участие, раскрыл рот и закричал басом. Я принесла корзинку с сухим бельем и стала ребенка перепеленывать.
Конечно, я воспользовалась моментом разглядеть его как следует. Накануне, при свечах, не очень-то можно было это сделать. Он был пухлый, щекастый, с круглым пузечком и походил, в самом деле, на моих детей больше, чем на свою старшую сестру. Кожица коричневато-золотистая, и не так, будто закопченная сверху, а словно верхний слой был прозрачный, а краска наносилась изнутри, ровненько-ровненько.
А на левом бедре темнело продолговатое родимое пятно.
Я только подумала "Ох!" и потрогала пятно рукой. Нет, не пачкало, – прирожденная метка. Ничего не соображая больше, со странной пустотой в груди, я быстро запеленала малыша и подняла глаза на Факундо. Он смотрел на меня с ребенком и, когда наши взгляды встретились, коротко, едва заметно кивнул.
Я перевела взгляд на Сесилию. Она сидела бледная, без кровинки на лице, и целый вихрь крутился у нее в глазах, как ветер крутит в смерче пыль, поднятую на земле.
Я все прочитала в этих глазах. Там были золотая щедрость сердца и необдуманность поступков молодости, синие тени раскаяния, черно-фиолетовая полоса боли. Бедная, отчаянная девчонка. Я положила свою руку поверх ее. И тотчас в ее глазах вся картина сменилась целым колодцем удивления… и благодарности. Мы поняли друг друга.
Никто ничего не заметил.
А у меня столько мыслей собралось сразу, что голова казалась пустой. О Йемоо, как это могло произойти?
Но, клянусь Той, Что В Голубых Одеждах – первая мысль была о сыне.
Я долго на него смотрела – как раз Энрике что-то рассказывал, какие-то городские новости, и прихлебывал из маленькой белой чашечки.
Нет, он ничего не знал, и близко похожего ничего не светилось в мыслях.
Значит, не должен ничего знать.
И как только я это поняла – все стало просто.
Я бы плюнула в глаза любому, кто вздумал бы сказать что-нибудь обидное об Энрике.
Он показал себя человеком, твердым и в горе, и в радости, не поддающимся страху и что-то свое понимающему в равновесии жизни.
Но разве может молодая сила и молодой задор сравниться с обаянием зрелого мужчины – и какого мужчины! – у которого за плечами богатство прожитых лет, неоценимые сокровища сражений и побед, закаленный дух бойца, стойкость старого дерева, ушедшего корнями в жизнь, как в скалу, – ни одному урагану не сдвинуть с места. И, конечно, Сила, это дыхание огромной внутренней силы. Она сама говорила за себя, Сила дела неотразимо привлекательным широкое, черное, побитое оспой лицо.
Я-то знала цену этому мужчине. Я не удивилась и тому, что другие могут его так оценить.
Не могу сказать, что все случившееся меня не задело, себе-то уж вовсе не к чему голову морочить. Меня, конечно, царапнуло, и еще как. Но совсем не то, о чем можно было бы подумать.
Гром едва не на моих глазах мог задирать подолы девчонкам, которыми его задаривал мой брат, и меня это не трогало ничуть, – ладно, пусть, таковы порядки, и эти дурехи быстро ему надоедали, и я не считала их за что-то стоящее.
Но Сесилия – бесстрашная, нежная, не закаленная в боях… Точно так же он со снисходительностью уверенного в себе человека благословил меня на интрижку с Санди, продлившуюся неожиданно долго. Но он напрягался всем огромным телом, когда неслышной развалистой походкой возникал откуда-нибудь светлой памяти куманек Каники.
Я любила его, и он меня тоже. Но помимо любви – и крепче любви – нас связывала неподъемная, кованая, каторжная дружба, которая обязывает понять и простить не меньше, чем любовь… а может быть, и больше.
И я была обязана понять его – не только ради сына, и семейного благополучия, но и ради него самого.
Я сказала:
– Гром, ты всегда хотел иметь много сыновей, ведь так?
Он молча кивнул, прикрыв веками серебристый блеск глаз.
– Видишь, как получилось у нас с тобой: я не сумела нарожать много… и видно, от меня нечего больше ждать. Спасибо небу за тех, что есть, они исполнят наши надежды. Смотри, какое золотое зернышко лежит в колыбели… – у меня комок подступал к горлу. – Мой внук, он будет нашим сыном. Ах, дети мои, если б вы знали, какой это королевский подарок для нас, стариков…
Дальше я не смогла говорить. Я взяла ребенка – маленький спящий сверточек – и подержав немного в руках, подышав в круглую тугую щечку, передала этот сверточек Грому. А у Грома тоже глаза были на мокром месте. Он даже поцеловать малыша не решился, и так же подышав на него минуту, осторожно уложил в колыбель.
А немного позднее – уйдя с веранды, я стояла в своей комнате у открытого окна – без цели и без мысли разглядывая небольшой разбитый перед домом цветник – он подошел сзади и остановился в полушаге. Я не видела, но знала: это он. По походке, по запаху, по теплу, идущему от огромного тела.
– Свинья ты! – сказала я ему, не оборачиваясь. – Почему ты молчал?
– А что бы я услышал от тебя?
– Не больше того, что услышишь сейчас. Ты мог ее погубить. Ты что, забыл черепашку-Мбе?
– Не надо, унгана, я и так чувствую себя свиньей. Я чувствовал себя свиньей все это время.
– Представляю… а ты не мог бы не подкладывать свинью в собственной семье?
– Не получилось. Ты знаешь, как выходят такие дела?
– Знаю, – отвечала я, обернувшись к нему. – Это было так… – и рассказала, как происходило то странное, необыкновенное, что возникло однажды длинным февральским вечером, – от дружеского взгляда, от нечаянного прикосновения, от искры, которая в тот момент сверкнула, словно при ударе огнива о кремень, искры, выросшей в стену огня, окружившего и ослепившего двоих и толкнувшего их друг к другу, хотя не один из них за час до того не держал и мыслей, что подобное может случиться. А потом, когда пламя исчезло, пропало наваждение, смотрели друг на друга изумленно: полно, мы ли это были?
Я долго рассказывала ему все – шаг за шагом, движение за движением. Я знала обоих настолько хорошо, что восстановить события не составляло труда. Раз или два он меня поправил в какой-то мелочи – и только.
– Было так?
– Так, унгана. Я кругом виноват.
– Что ж… значит, так решил Элегуа. Судьбу не переспоришь. Хорошо, что не вышло хуже. Лишь бы девочке не пришлось плакать… А мы – что станется с нашими дублеными шкурами? Только пусть это все останется в сердце, а сердце будет на замке.
Потом я нашла в конюшне Филомено и без долгих околичностей надрала ему уши.
– За что? – сделал тот удивленный вид.
– Прохвост, ты все знал с самого начала!
– Знал. Перестань драться, Ма! Ты отлично понимаешь, что рассказать тебе я не мог.
– Понимаю, потому и не задала настоящей трепки. Почему ты не предостерег его, как мужчина мужчину? Он тебя бы послушал.
Филомено переминался с ноги на ногу.
– Да, он меня, пожалуй, послушал бы… если бы можно было знать что-то заранее.
А к чему лезть с нравоучениями, когда уже никому и ничему не поможешь? Душу травить? Махать кулаками после драки?
Он был прав, и мне осталось лишь сдаться, попросить о том, чтоб он молчал, как и до тех пор.
– Ладно, ладно, – проворчал он, – можешь не учить меня. Поучи-ка лучше донью Сесилию, как держать язык за зубами. Мой брат славный парень. Но, по-моему, есть вещи, в которых он не разберется, хоть тресни.
Сын был прав, а разговор обещался нелегкий. Не для меня – для нее. Чтобы девочка могла молчать, надо, чтоб она не страдала угрызениями совести. Может, правду говорят, что все негры бессовестные? Да нет, была у меня совесть, зеленая такая, а ее козел съел, думал, что травка…
Я принесла Сесилии лечебный настой в комнату, где она помещалась с ребенком.
– У нас женский разговор, – сказала я, без церемоний выпроваживая сына, – не вздумай подслушивать под дверью. Сейчас повитуха придет проверить, все ли в порядке.
Сесилия пыталась что-то сказать, когда мы остались одни. Я остановила ее жестом и села на краешек деревянной кровати. Я говорила тихо-тихо:
– Дитя мое, выслушай меня и не спорь. Я знаю, что женщина – всего лишь женщина, какова бы она ни была. Помнишь наш первый разговор, на лавочке в саду твоего отца? Я знала, что говорила. Обаяние зрелой силы и зрелого мужества – кто перед этим устоит? Даже если придется жалеть… Но я думаю, что жалеть не стоит. Все было, как было; пусть так оно и останется. Никому от этого не стало плохо, и нечего переживать и считать себя бог знает какой грешницей. Если все было от чистого сердца – значит, такова судьба, значит, правильно, что вы поступили так, а не иначе. А если… если кто-то почувствует себя больно задетым, узнав о чем-то – мне кажется, будет справедливо, если этот кто-то ничего не узнает. Подумай, и ты поймешь, что правда именно в этом.
Она медлила долго и наконец кивнула.
– Вот и хорошо. Все было хорошо и на хорошем кончилось. А самое лучшее из всего – это сын. Знаешь… он не переставал мечтать о втором сыне с тех пор, как родился Филомено. Он счастлив этим… и я тоже. Если мы не хотим сделать несчастья из счастья – пусть каждый будет счастлив про себя.
Суди сам, дружок: правда это была или ложь во спасение мира в семье? Я не хочу на этот вопрос отвечать, я думаю, что была права, поступив именно так, а не иначе.
Мне неизвестно до сих пор, узнал ли Энрике о случившемся. Может быть, и не узнал.
А может быть, кто-то из действующих лиц этой истории посвятил его в подробности, но сын, поняв кое-что в равновесии жизни, мудро решил промолчать? Даже если так, я тут ни при чем. Я запечатываю эти листы в конверт и подписываю сверху имя Франциско Лопеса. Я уверена, что он меня поймет – как его отец, его мать и его брат. Правда, дружок? То, что ты не родня по крови, мало что значит для меня. Ты мне родня по пониманию равновесия в этом мире; а это дорогого стоит. ….
Итак, вся история кончилась благополучно. Миссис Вальдес получила по возвращении в город положенную порцию соболезнований. Мальчика крестили в церкви и выдали метрику на имя Франциско Лопеса. Никаких вопросов не было, во-первых, потому, что мало кого интересуют негритянки и их негритята, а во-вторых, потому, что крестным отцом мальчика был Санди Мэшем. Если бы и были какие-нибудь сплетни на этот счет, они были далеки от истины.
Сесилии на крестинах, конечно, не было: она долго не выходила из дома, сказываясь больной. Факундо в церкви сиял глазами, в рубахе, слепившей белизной, в сюртуке, который стеснял движения. Стояла середина декабря, с моря тянуло сыростью, и я надела строгое шерстяное платье вишневого цвета, с белым кружевным воротником. Это было очень красивое платье, сшитое в Лондоне незадолго до отъезда. Его пришлось ушивать в боках – так отозвалось беспокойство последних месяцев.
Я тогда испугалась, не стану ли вовсе с тросточку прохожего франта… Изводило тревожное ожидание, которому, казалось, не предвиделось конца. Временами я думала, что Федерико Суарес вовсе про нас забыл, но тотчас себя одергивала: скорее кошки залают, а собаки замяукают. Его что-то задерживало; а меж тем мы, отпраздновав и рождество и новый год, встретили давно ожидавшегося гостя – сэра Джонатана Мэшема.
Давненько мы не видели старика и очень обрадовались. Он сильно постарел и поседел – похоронил мать, добрейшую старушку, донимали домашние неурядицы замужних дочерей, угнетала необходимость уплачивать карточные долги зятя-баронета, сильно проигравшегося в прошлом году.
– Я сам в молодости был игрок, – сокрушался старший Мэшем, – игрок азартный, рисковый, мастерский, иногда удачливый, иногда нет. Но я сумел остановиться. А этот мот не знает удержу. Мне придется предпринимать что-то решительное, пока он не разорил семью. Конечно, он устроит скандал, когда я откажусь покрыть его следующий проигрыш, а пуще того – дочка… Но, право, стоит решиться на что-то, потому что терпению есть предел. Не так ли, Касси? Ах, право, что за наказание быть отцом взрослых дочерей! Казалось бы, с их замужеством с плеч долой все заботы – ан нет, тут-то все и начинается!
Вволю посетовав, старик развернул счетные книги. Дела шли в гору, рос оборот, росла сумма в банке.
Энрике сидел, разинув рот: он впервые присутствовал при отчете и не знал истинных размеров нашего, а значит и своего состояния. Я не торопилась раскрывать ему все карты, пока не убедилась, что он вошел в нашу семью не понарошку. Можете считать, что это было жестоко по отношению к сыну – но я так не считаю. Он должен был оценить по достоинству сначала нас, а потом уж наши деньги, – а деньги имеют, при всех их достоинствах, неприятное свойство слепить глаза. А когда семейные узы окрепли, деньги становились чем-то важным, но все же не первостепенным. А что касается первоисточника нашего капитала, Энрике придерживался того же мнения, что и старинная поговорка: "Вор, что у вора стащил, сто лет прощенья заслужил".
А состояние сэра Джонатана оказалось крепко расстроено. Дочки и зятья явились истинным бедствием. Когда речь зашла о долях в постройке нового судна, оказалось, что у старика не хватает свободных денег на то, чтобы оплатить свою треть! Мы с Санди устроили ему кредит, и это, кажется, еще добавило ему решимости разобраться с "чертовым баронетом".
И уже поздней ночью, когда все расходились спать, наговорившись вволю, старик спохватился:
– Ах, Касси, в моей каюте на "Смутьяне" остались известия от твоей африканской родни! Старина Идах нашел общий язык с тем молодым священником из Лагоса – не знаю, каким образом, он сумел с ним договориться. Тебя ждет основательной толщины послание!
Ехать за письмом было, конечно, поздно, и я отложила это до утра. Утром – еще до того, как все проснулись – оделась и побежала в порт, рассчитывая за несколько медяков нанять лодку, быстренько съездить на судно и еще до завтрака успеть вернуться обратно.
У причалов с восходом народу полно: грузчики, лодочники, торговцы, не протрезвевшие со вчерашнего перепоя матросы. Так что когда меня кто-то ухватил под локоть, я повернулась, готовая дать тумака нахалу… да так и застыла.
Передо мной собственной персоной стоял дон Федерико Суарес.
– Здравствуй, унгана Кассандра, – проговорил он с усмешкой и так спокойно, будто виделся со мною вчера. – Куда ты торопишься в такую рань? Вот хозяин у тебя, поспать не даст!
– Не по хозяйскому делу тороплюсь, сеньор, – отвечала я ему в лад, – бегу за письмом, что прислал мне из Африки мой дядя Идах. Вы должны его помнить: когда-то пили с ним кофе за одним столом… если, конечно, можно назвать столом банановые листья, разложенные на траве вместо скатерти.
– Какого черта, он же, по-моему, был босаль, единственный неграмотный в вашей компании?
– Нужда, сеньор, всему научит!
– Ладно, – переменил тон дон Федерико, продолжая крепко держать меня за локоть, – оставим шуточки. Ты, наверно, ждать меня перестала? Задержали дела; но теперь я здесь и шутить более не намерен. Людная набережная – не самое удобное место для беседы, но я боюсь, что ты снова улизнешь, и притом насовсем. Это не входит в мои планы.
– В мои тоже, – отвечала я. – Нам надо поговорить серьезно и обстоятельно. Я уже не так молода, чтобы бежать и скрываться, драться, стрелять и не спать ночей.
У меня есть муж, которому надоела вечная война, у меня есть дети, которым надо расти в мире. Нам надо договориться, дон Федерико. Уверена, что мы решим дело полюбовно, другое – на каких условиях.
Он меня выпустил. Долго смотрел молча, наконец произнес:
– Что ж, ладно… я тебе верю.
Мы стояли среди толпы, со всех сторон обтекавшей нас. Место для разговора, правда, было не лучшее. Я провела капитана в один тихий закоулок. Там был кабачок, не закрывавшийся круглые сутки, – кабачок, о котором я была наслышана от Филомено и в котором никого не удивляло, что бравый испанец угощает оршадом совсем еще не старую чернокожую кумушку.
Я объяснила Федерико:
– Я свободна, счастлива и не бедствую. Вы снова хотите сделать меня невольницей?
Когда вы предлагали мне это, чтобы спасти от виселицы, – одна вещь; когда вы под угрозой виселицы хотите вернуть меня в рабство, отрывая от нынешней жизни, которая меня более чем устраивает – совсем другая вещь. Вы даете мне возможность выбора между рабством и смертью и исключаете для меня возможность счастья. Вам это нравится?
– Может быть, и не очень, – с неохотой признался он. – Но если ты знаешь другой способ, как тебя заполучить – подскажи, будь умницей.
– Насильно мил не будешь! Вы можете заполучить меня в свою постель. Буду я там лежать, заложив руки под голову. На первый раз это сойдет, на второй – может быть, но на третий раз надоест вам, поверьте.
Казалось, он колебался, но лишь мгновение.
– Почему я должен думать о твоем удовольствии, а не о своем?
– Потому что раньше вы о нем думали; потому что удовольствие рассчитано на двоих, и если один его не имеет – не будет иметь и другой. Если вы добьетесь своего – я теряю очень много. Но много ли приобретете вы?
– Я хочу сначала приобрести, – возразил он, – а потом посмотрим, сколько. В сущности, я не слишком много от тебя требую, я мог бы потребовать гораздо больше.
– Чего? Как это, по-вашему, выглядит – "заполучить" меня? Снова водворить в особняк? Дон Федерико, с тех пор прошло много лет. Все эти годы я была свободна.
Не покушайтесь слишком сильно на мою свободу: я буду ее защищать.
– Каким образом? Снова сбежав? Такая свобода тебя не прельстит, после шелковых юбок и золотых серег.
– Вы меня недооцениваете, сеньор.
– Ну что же ты сможешь сделать? Убить меня? Фу, не глупи, Сандра. Оставим разговор до вечера. Приходи ко мне сегодня около восьми в гостиницу "Розмари", там-то ты узнаешь, что я имею в виду под словом "Заполучить" тебя.
Глава восемнадцатая
Не помню, как добралась до "Смутьяна".
Капитанская каюта там была просторная, чистая, хорошо обставленная, и на стене – огромная карта Атлантики в меркаторовой проекции. Хорошая карта, подробная такая: указания течений, господствующих ветров, прихотливые линии побережий, витиеватые якоря, обозначающие гавани. Тонкими пунктирами по темно-голубому – основные морские пути, торные дороги по синей целине, дороги без обочин и пыльных перекрестков, без трактиров и верстовых столбов. Кое-какие из них хорошо мне были знакомы, и очень даже. Одна из них рукой Санди отмечена красным от неприметных здесь Хардинес-де-ла-Рейна до Лагоса, строго поперек пропасти океана.
Мне захотелось воочию увидеть и встречные пути – знала, что не обидится на меня дружок Санди, отыскала на столе грифель и прочертила встречную линию – прямо до навеса невольничьего рынка. А там следующая, вытянулась криво вверх по одному из пунктиров, вокруг Старого света, до Лондона. А потом я к этой кривулине протянула параллельную с обратными стрелками и отметила крестом в Карибском море, где-то за Барбадосом; а дальше линия уперлась в голову большой зеленой ящерицы – это Куба. Так, после этого надолго прервались мои морские странствия, но не закончились. Потому что вот он, крестик у Хардинес-де-ла-Рейна, где свела судьба на одной посудине беглых и пленных. Ну да, до Лагоса, но ведь и это не конец.
Следующая линия в точности идет вдоль одного из пунктиров – к Лондону. Тут кольцо замкнулось и начался новый круг. И снова Ямайка – вот она, за круглым окном качаются вверх-вниз белые набережные Порт-Рояля.
Эй, негритянка, куда же дальше? Куда будешь тянуть новый путь? Смотри, во всех направлениях пересекают океан паутины твоих дорог. Везде ты была, все ты видела земли, и ни один берег не приветил тебя, даже твой собственный. Вот от Порт-Рояля расходятся пунктиры веером во все стороны, но будет ли какая-нибудь сторона тебе рада?
Так что же теперь, эй, чертовка? Мои дети рождались на временных пристанищах на путях бегства, неужели та же судьба должна постигнуть и внуков? Что, снова пускаться в бега, искать счастья на незнакомых берегах? И замыкать новые круги следов, потому что, кажется, мир против нас ополчился?
О, Йемоо, но до каких пор?
Вот я стою у карты, на которой нанесено пунктиром то, что может быть, и сплошной чертою то, что уже было; а посередине качаются мачты судов за оконцем, да чайки орут, да белеет каменная облицовка набережной. И никуда не хочется ехать, а хочется жить в настоящем доме, чтобы там были кедровые жалюзи на окнах и много солнца по утрам, чтобы дочка и внучка ходили в кружевных юбочках, чтобы невестка разливала кофе в фарфоровые чашечки, чтобы мой младший сын мог жениться на китаяночке Флор де Оро.
Вот моя жизнь, вся она лежала на карте Атлантики передо мной, вся моя жизнь, – на пять иных хватило бы ее. Я не находила в ней ничего, чего приходилось бы стыдиться. По мере своих сил я блюла в ней равновесие справедливости, – и кто знает в жизни толк, тот меня поймет. И вот от меня потребовалось решить, как ее продолжить. Так как же быть, о Йемоо?
Скрипнули доски, отворилась дверь. Это старина Скелк появился с подносом.
Положительно, он принимал меня как саму королеву.
– Что невеселы, мэм? От родни плохие вести?
– Нет, Джаспер. У меня самой дела, можно сказать, из рук вон плохи.
– Быть того не может, мэм! Даже если дело и плохо, все равно ненадолго. Вы, сказать не в обиду, женщина такая боевая, со всем справитесь. И мы пособим, вот вам крест! Хоть хозяева – они в вас души не чают, хоть даже и я, старый, простите, хрыч.
– Да неужто, старина?
– Как иначе, мэм? Мы ведь перед вами в долгу. Грех было бы не помочь, если у вас проруха какая.
Вот так он стоял, приземистый, коренастый, лицо все в морщинах, как пустой кошелек, в котором не завалялось ни единой монеты, и кожа такая же дубленая, как у кошелька. Любо было его слушать – говорил старик точь-в-точь как йоркширские арендаторы Митчеллов, обстоятельно и ясно, а самое главное – до того от души, что не успела я ему сказать спасибо на добром слове, как вдруг у меня в голове будто искру вышибло… Ну да, всегда так бывает: о чем-то думаешь, думаешь, без конца, а когда что-то приходит в голову, это всегда оказывается вдруг. Старину боцмана я чуть не задушила от радости: "Скелк, дружище, ты ведь вправду можешь так выручить! Дай только обмозговать все получше, а потом я расскажу все, что затеяла".
Тот прямо расцвел.
– Будьте покойны, мэм. Я, ежели надо, так совру – комар носа не подточит.
Жаль, я не посмотрела на себя в зеркало. Я, наверно, сияла не хуже старика.
– Тебе не придется даже врать, старина! Но шутку мы состряпаем знатную, и кое-кому станет тошно.
В тот же день в самое жаркое послеобеденное время в задней гостиной собрался военный совет. Была вся семья в сборе, оба Мэшема и Скелк. Флавия подала приборы и кофе.
Я взяла слово.
– Здесь все свои, и говорить можно открыто. Нам надо обсудить некоторые вещи, касающиеся семейства Лопес. То, что мы числимся на Кубе беглыми, вы знаете. Это одно, и это было бы еще полбеды. Другое – и мы этого не стыдимся – мы симарроны, бунтовщики, мамби, как там ни назови. В одной нашей проделке господа англичане участвовали, а за нами числится много подобных вещей. Третье: человек, который в качестве жандармского чина преследовал нас на Кубе, по странному повороту судьбы, в настоящий момент является членом нашей семьи. Это жандармский капитан Федерико Суарес, отец доньи Сесилии.
Невольно англичане повернули головы в сторону Сили, сидевшей прямо и неподвижно.
– За похищение девицы капитан, конечно, имеет на нас зуб. Но есть другая причина, по которой он нас преследует. Мы с доном Федерико давние знакомые, и одно время – когда была его невольницей – я грела его постель. Он хочет меня туда вернуть.
Сеньор Суарес имеет на Ямайке кое-какие торговые дела. Порт-Рояль невелик, и он обнаружил и сбежавшую дочку с зятем, и нас заодно. Он только не знает до сих пор, что Энрике Вальдес мой сын, и слава богу. Но скандал он все же устроил.
– Но ведь все обошлось? – спросил сэр Джонатан.
– Как бы не так! Документы-то у нас настоящие, да ведь Куба и Ямайка слишком близко. Капитан о нас по долгу службы знает больше, чем другие, имеет связи и может добиться нашей выдачи.
– Так чего ж вы сидите? – подскочил Скелк. – Тягу надо давать!
– Нет, старина! – отвечала я ему. – Довольно мы от него побегали, хватит.
Капитан предложил мне заплатить отступного собой и снова пойти к нему в наложницы. Но это у него не выйдет.
– Что ты хочешь делать и при чем тут наш боцман? – спросил недоуменно Санди.
Я подняла руку:
– И до Скелка дело дойдет. А теперь припомните: кому что говорит имя Кандонго?
– Что за вопрос, – буркнул Филомено. – Я его видел с месяц тому назад, когда навещал Чиниту.
– Вот-вот! А помните, ребятки, откуда он сбежал?
– Из инхенио дона Федерико в Санта-Кларе, – ответил, припомнив, Факундо.
– А почему он сбежал, помнишь?
– Потому что сеньор повадился валять его в постель вместо бабы, а потом отдал для таких же развлечений доверенному майоралю в Пласетасе. Из Пласетаса и удрал портняжка.
– Точно! Его имя – Ноэль Кандонго. Но когда я жила в господском доме в Гаване, он носил юбку и звался Линдой.
Новость эта произвела впечатление разорвавшейся бомбы.
Первым опомнился Энрике.
– Черт возьми, – вымолвил он, – а я-то думал, чего это он порой бывал таким приветливым?!
Сесилия молчала, прикусив губу. Скелк замысловато выругался вслух: до старика дошло, что в компании кисейных барышень не было.
– Значит, он у тебя, Касси, на крючке, – подытожил сэр Джонатан. – Ты подумала уже, как все лучше обставить?
Очень даже хорошо я об этом подумала.
– Знаете, что на восемь вечера у меня с ним назначено свидание в гостинице "Розмари"?
Ах, вы не знаете гостиницы "Розмари"? Это что-то среднее между отелем и борделем.
Держу пари, что Скелк был бы не прочь туда прогуляться. Свидетелем он будет отличным… лишь бы не набрался слишком пьян.
А в восемь вечера стояли плотные сумерки, и прислуга в гостинице разносила зажженные свечи в трехсвечниках. Черный коридорный докладывал капитану Суаресу, который мерил шагами просторную комнату своего номера:
– Сэр, к вам какая-то цветная женщина.
– Зови, – бросил он коротко. – Эй, погоди! Что за шум и визг в комнате напротив? Их нельзя утихомирить?
– Никакой возможности, сэр, – развел руками лакей. – Там моряк с английского купца, с девочками – гуляет! Хозяин не хотел его сперва пускать наверх, а тот возьми да и высыпи горсть серебра. Ну, хозяин его и пустил, и номер дал какой попросил. Его…
– Ладно, хватит, – оборвал его капитан. – Иди, зови ту негритянку, живо.
Коридорный метнулся бегом. Из-за соседней двери доносились визг и хихиканье, ясно говорившие, что моряк не скучал. Конечно же, это был Скелк с двумя разбитными девицами, подобранными неподалеку. А в смежной с номером капитана комнате тихо, как мыши, сидели мы втроем: Санди, сэр Джонатан и я, и все нам было слышно превосходным образом.
Вот прошуршали мимо накрахмаленные юбки, открылась и закрылась дверь. Минуту или две мы ждали – и вдруг тишина как будто взорвалась: крики, ругань, грохот разбитого стекла и пронзительный визг.
– Караул, помогите! Мой миленький меня бьет! Миленький, за что ты сердишься, никого, кроме тебя, ей-богу!
Крики стали громче: капитан открыл дверь и попытался выставить кого-то из комнаты. Это ему не удавалось. Вопли перешли в рыдания:
– Противный, ну почему ты меня гонишь? Ты сам меня звал!
По коридору уже стучали каблуки, сбегались к месту скандала слуги и любопытствующие. Вот грохнула дверь наискосок, и продребезжал среди гвалта и шума хмельной и развязный голос Скелка:
– Эй, мистер, нельзя же так с бабой, будь она распоследняя потаскушка! Молли, Пэт, ну-ка, свечку сюда, посмотрим, разберемся, за что это мистер обижает подружку! Ежели хорошенькая, то пусть ее идет…
В это время, видимо, появилась свечка, Гром сменился взрывом смеха на фоне жалобных всхлипываний:
– Миленький, какой же ты противный! Ты меня любил, ты подарочки дарил, а теперь видеть не хочешь!
Тихонечко мы приоткрыли дверь и выскользнули в темноту. Света единственно сальной свечи хватало лишь на то, чтобы озарить державшего ее торжественного, принаряженного Скелка, растерянного, дрожащего от ярости капитана и груду пышных оборок у его ног, и груда эта истошно голосила:
– Ну за что меня так, ей-богу, ни на кого кроме…
– Кто это? – спросил шепотом сэр Джонатан.
– Тони Стетсон. Его знают как облупленного в припортовых кварталах. Служит в заведении Паркеров. Не лодырь, трезвенник и честнейший парень, но одна беда: не родился бабой. Я еще утром навела справки: давно знаком с сеньором. Но тот, похоже, не обрадовался старому приятелю.
С солеными шуточками бедолагу подняли – ему досталось здорово – и помогли уйти.
Толпа расходилась – только Скелк с подружками стоял у своей двери, держа свечу, когда из своего темного наблюдательного пункта двинулась по направлению к освещенному кругу.