У парня же в крови сидела наша партизанщина. Потому-то его привлекала жизнь оде, что напоминала наши прежние кочевки по горам, а азарт охоты заменял азарт боя. Я чувствовала, что это до поры, потому что любое оружие моментально осваивалось в его руках, а любая ватага мальчишек – свободных или эру – превращалась в эдакую маленькую армию во главе с эдаким маленьким Наполеоном. Впереди ему маячила бы военная карьера – скажем, начальника армии города Ибадана, каканфо.
Это было бы вполне возможно… не поверни судьба по-своему. А покуда он был отчаянным охотником, мальчиком-мужчиной, нашей красой и гордостью.
С какого-то времени мы с отцом начали замечать, что он, сделав посудину из самой большой высушенной тыквы, какая нашлась в доме, складывает туда каури, полученные за убитую дичь. Дела его шли удачно, Идах компаньона не обижал, и калебас мало-помалу наполнялся. А когда связки отливающих перламутром раковин дошли до краев посудины, мой брат и мой отец стали сообщать, что неоднократно замечали нашего парня на площади, где торгуют невольниками, что он приценивается к молодым девчонкам.
Это нас изумило. Женихаться ему было все же рановато. Факундо говорил: "Нет, я не был таким скороспелкой". "Ты свое потом наверстал", отвечала я. "Но начал-то на пару лет позже… шустер, прохвост!" Мне что-то тоже не верилось в такую скороспелость, но, обсудив все хорошенько, мы решили парня не трогать.
Он был человек самостоятельный и проводил больше времени с Идахом и его семьей, чем с нами. То, что дети, взрослея, отдаляются от родителей, мы знали; а Филомено рано повзрослел и был сам себе голова. Он по-прежнему ездил на поседевшем от старости Дурне, у левой ноги коня труси Серый, с поседевшей мордой старый пес, за спиной – лук и стрелы, у широкого кожаного пояса – мачете. В таком виде он появлялся в городе. На базаре его знали лучше, чем нас. Он мелькал там гораздо чаще, чем мы, появляясь на видном месте под деревьями, где всегда сидела какая-нибудь из жен Идаха, с товаром, и выгружала из седельных мешков то плетенку с яйцами ткачиков, то корзину черных сонь, то черепах, гремящих панцирями, то связки подстреленных птиц. Его приветствовали дружелюбно, потому что он, как всякий уверенный в себе человек, отличался спокойным дружелюбием.
Ребенок? Черта с два: это маленький джентльмен, который имел в руках хорошее ремесло и без нас мог вполне обойтись… хотя конечно, мы были большими друзьями и очень любили друг друга. Что, прикажете такому читать мораль о том, что положено и что не положено? Бросьте, напирать на родительскую власть – пустое занятие. Так что мы помалкивали… пока он однажды не вернулся из города, везя на крупе коня свое приобретение.
Она была одета в цветастый креп из наших запасов, – значит, он переодел ее в городе, в нашем илетеми, и на нее глазел весь род. Ну, и мы полюбовались – стоило посмотреть хотя бы на то, с каким важным видом наш проказник соскочил с седла и помог спуститься девушке – он лопался от гордости и при этом был серьезен, как гробовщик. А до чего ловко он снял девчонку с конского крупа – Факундо был готов взвыть от восторга, но сдержался – только в глазах плясали черти.
Девушка оказалась лет шестнадцати, ростом вровень со мной (почти на голову выше самого Филомено) и очень красивая. Мягкий овал лица, большие широко расставленные глаза, курносый, а не приплюснутый нос, пухлые розоватые губы и бархатистая кожа цвета густого кофе со сливками. На лице и руках – ни одной линии татуировки, значит, она эру – рожденная в рабстве. Но, видно, не из тех, что скребут котлы, хотя поглядывала на нас с любопытством и испугом.
– Ее зовут Нжеле, отец. Я построю ей хижину на женской половине. Нужно, чтобы кто-то коптил дичь, которую я добываю.
– Хорошее дело, – отвечал тот. – Мясо быстро портится в жару, а ты порой приносишь целую антилопу или крокодила… Ей построят хижину и отдельную коптильню, и думаю, без дела сидеть Нжеле не будет.
А когда сын увел девчонку внутрь двора, Гром с ошеломленным видом повернулся ко мне.
– Ведь она похожа на тебя, какой ты была лет пятнадцать назад – и лицо, и фигура, и походка! Только у тебя черт под юбкой сидел – там он и остался; а у этой, похоже, и не ночевал. Конечно, – заключил он философски, – для копчения дичи могла сойти любая старушенция, но если Пипо потребовалась для этого красота в самом соку, – развел руками – что тут делать?
Я выведала подробности у брата – Аганве, конечно, все знал. Нжеле была из дома правителя города – служанка одной из жен, не угодила чем-то госпоже и была продана. На продаже был устроен, по-нашему говоря, аукцион, и Пипо, перебив солидных покупателей, выложил все свои каури и две нитки позолоченных стеклянных бус. Бусы-то и решили дело. Потом он ее привел в агболе, чтобы переодеть – и весь агболе гудел до вечера. Ночевать он там не стал, вернулся в они в тот же вечер похвастать покупкой.
– Я ему ничего не сказал, – ухмыльнулся Аганве. – У него на языке не слова, а перец. Он как, сам уже с ней справляется или просит отца помочь?
Похоже, это занимало всех до единого в агболе. Но мне пришлось разочаровать брата, так же как и остальных. Нжеле трудилась как пчелка днем, однако ночью ее никто не беспокоил.
– Ай, – сокрушался Аганве, блестя глазками, – этот плод перезреет, пока твой мальчишка сумеет раскрыть на него рот!
Подобных шуточек было множество, но Пипо пропускал все мимо ушей.
Стоял сухой сезон, и в илетеми постоянно был наготове гонец, чтобы оповестить нас о приезде Мэшемов. И они приехали – выйдя из лондонской гавани в конце января, прямо в пекло между тропиками, когда в полдень топчешь собственную тень.
Больше полутора лет прошло после предыдущего визита, и это время было благоприятным и для нас, и для них.
– Похоже, госпожа Йемоо любит и нас и вас, – проговорил важно Мэшем-старший, берясь за саквояж с документами. – Я вот думаю, не пора ли переименовать фирму?
"Мэшем и Тутуола" – как звучит?
Мне это было все равно. Важнее, что за время, прошедшее со времени последнего визита, капиталы фирмы почти удвоились. Причем доля Тутуолу относительно доли Мэшемов увеличилась еще больше, так как старик должен был обеспечить приданое трех дочерей – разорение, истинное разорение! Но абсолютная величина капитала Мэшемов настолько возросла, что старик мне простил то, что Санди не сделал предложение ни одной из кузин. Впрочем, не совсем так: та, что с детства считалась его нареченной, соблазнила купеческим приданым бездельного отпрыска титулованной фамилии. Отец был в отчаянии, что капитал уходит из семьи, но ничего не мог поделать.
Факундо при посредстве Санди вникал в торговые дела. Он сам был купец, хотя занимался только лошадьми. Но кто умеет купить и продать, не растеряется с любым товаром и сумеет сосчитать прибыль. Правда, с такими суммами дел ему иметь не приходилось. К тому же надо было понять разницу между песо и фунтом или гинеей.
Но познаний в арифметике хватило, и, закончив подсчеты столбцом, Гром присвистнул:
– Сеньор Лопес в жизни столько не получал с конного завода.
Мы оказались куда богаче своих прежних хозяев. Я прямо кожей почувствовала – у мужа снова в пятках свербит. Но рядом был сын, а сыну нравилось в Африке.
А сын сидел, забавляя двухлетнюю сестру, помалкивал, выждал паузу в разговоре и вдруг обратился к младшему из гостей:
– Санди, я хочу с тобой поговорить. Только без обид, потому что мы мужчины и друзья.
Кто не насторожится при таком начале?
– Я знаю, что хотел бы получить себе мою мать. Но это у тебя не выйдет.
Санди запунцовел от бешенства, но выслушал дальше:
– Я не вижу причины, по которой ты не можешь жениться на моей сестре, когда она вырастет. Правда, до этого долго ждать. А чтобы ты подождал и не соскучился, у меня есть для тебя подарок.
Он хлопнул в ладоши, и вошла Нжеле. Да, это была Нжеле, но мы все раскрыли рты, потому что Нжеле была в европейском платье – том самом роскошном шелковом платье, что я носила на корабле. Она в самом деле удивительно походила на меня, казалось, это я сама стою на затененной галерее, только вдвое моложе…
Оказывается, вот для чего он выискивал и приберегал девчонку! А как он умудрился ее одеть, до сих пор для меня загадка. Во всем Ибадане тогда не было человека, умевшего одевать европейское платье.
Пока мы глазели на это чудо, Санди, заикаясь, вымолвил:
– Что же я буду с ней делать?
Я не скажу того единственного слова, которое произнес мой сын. Он сам покатывался со смеху с нами вместе.
А вечером, когда все улеглись, мы перечитывали письмо от Каники. У кума все было по-прежнему!
– Поразительно! – сказал Гром. – Убей меня бог за такие слова, но я удивляюсь, как он жив до сих пор. Я бы отдал все эти деньги, которых мы все равно в глаза не видим, чтобы, как раньше, покуривать с ним у нашей хижины на Аримао… от которой сейчас столбов не осталось. Да было это или не было – Гавана, Матансас, Санта-Клара, конные базары, звонкая монета, мулатки в платьях в сборку, с корзинами на головах, разговоры с покупателями – кто кого околпачит? Даже не верится, что все это было.
– Да, – в тон ему отвечала я, – и плеть, и колодки, и тюрьма в Санта-Кларе, и обалдуй сеньор Лопес, и война со всеми белыми, что встретятся по дороге…
Неужели тебе опять захотелось убивать?
Он повернулся ко мне и глядел с такой тоской, что сердце сжалось:
– Пропади все пропадом! Там нам нет места, а тут – воля твоя – мне тошно. Все не так: и солнце не солнце, и дождь не дождь, и зверье какое-то непонятное, дороги не те, что у нас, и базары на базары не похожи, и деньги не деньги, и бабы дуры, и негры все до единого босаль, а я – креол! Тебе не надо объяснять, ты сама такая. Если бы не дети… Ну ладно, если лет через пятнадцать все перевернется вверх тормашками и Санди женится на Мари-Лус. Но все на свете, милая, стоит на ногах, и скорее девчонка попадет в гарем из десяти жен, и муж к ней, как тут водится, годами заглядывать не будет. А сын? Пойдет в солдаты, дослужится до начальника армии? А потом сменится правитель, и что после этого будет, известно одному сатане, тут свои живьем съедят при удобном случае! Или лазить по болотам за крокодилами всю жизнь, завести кучу жен, чтобы торговали на базаре едой?
– А чего бы тебе хотелось, Гром?
Он вздохнул:
– В Гаване в Батальоне Верных Негров он мог бы дослужиться до капитана – заметь, до того же самого звания, что Федерико Суарес. Или занимался бы торговлей, как многие по нашим местам, или завел бы мастерскую… Да что – с нашими деньгами можно делать что угодно. Мы бы жили в одном доме – помнишь, сколько мы говорили про дом, где солнце сквозь щели падает на каменный пол? У него была бы жена, разбитная бабенка, и ватага детей, а дочку отдали бы замуж за… неважно, можно выбрать, потому что в Гаване ей найдется пять тысяч женихов, не меньше. Цветные в Гаване – это город в городе, и там – собрания в кабильдо, трубки с табаком, обсуждение дел со степенными людьми, и танцы под оркестр, и вечеринки по домам, и шушуканье по углам парней с девчонками, там… там пахнет по-другому, там дышится по-другому, ах! Разве не об этом мы говорили с тобой, кажется, полжизни назад? Помнишь, в угловой комнате конюшни? Или этого тоже не было?
– Как раз полжизни назад это и было. Мне было шестнадцать, а сейчас – тридцать два. Все было, и я хотела с тобой вместе того, о чем ты говоришь. У нас не получилось – кто тут виноват?
Он взял меня за руку.
– Конечно, не ты, моя унгана. Я не хуже тебя знаю, что нам в Гавану путь закрыт.
Судьба! … Между прочим, Мэшем-старший заинтересовался предложением Пипо выдать Санди за мою дочку. Конечно, он имел в дальнейших видах финансовые последствия такого брака. Но я отговорилась младенчеством невесты, – "разве я могу решить без нее ее судьбу?" Да и сам Санди принял это жениховство, как милую шутку.
Погостив несколько дней, Мэшемы уехали. Они торопились попасть к побережью до начала дождей, превращавших дороги в красное непролазное месиво.
Встретиться мы договорились зимой 33-го – 34-го годов. Такие визиты требовали времени и денег… хотя у компании было теперь четыре судна, а пятое Мэшемы сторговали перед отъездом. Оно стояло в лондонском доке на ремонте, и после его завершения должно было ходить в Африку за грузом тропических плодов. Это была маленькая быстроходная шхуна, которую сэр Джонатан не баз намека предложил назвать "Мари-Лус"… Помимо всего прочего, это означало, что еще могут передаваться письменные сообщения, так как капитана шхуны обяжут при рейсе в любую точку южнее Лагоса непременно заходить в этот порт, чтобы узнать, нет ли какой корреспонденции от совладельцев компании.
И распрощались – предполагалось, что на два года.
Глава четырнадцатая
Мы снова остались в Африке одни на много месяцев… Поначалу это были спокойные месяцы. Спокойствие оказалось затишьем перед бурей.
Несчастья начались со смерти Дурня. Старому вороному было, пожалуй, под тридцать – для лошади целый век, и весь этот век он верой и правдой служил одному хозяину. Факундо холил его и берег, не бросал нигде и даже взял с собою за океан.
Тут ему жизнь пошла легче и спокойнее: покой, уход, компания резвых кобыл на пастбище. Седлал его только Филомено для поездок в город, и то изредка. Морда коня поседела, зубы пожелтели и стерлись, – видно было, что вороной стар, хоть и бодрится.
Но вот однажды – это было в июне, в дождливую пору – Дурня не досчитались в конюшне вечером. Сразу же собрались на поиски, – Филомено, Факундо, я и Серый, но долго искать не пришлось. В красных закатных лучах видно было, как сужает круги, спускаясь, стервятник, и со всех сторон летят к нему товарищи-трупоеды, садясь около не успевшей окоченеть конской туши.
Ах, это надо было слышать, как взвыл диким голосом убеленный сединами старый пес, как плакали двое мужчин, молодой и зрелый, уткнувшись лицом в похолодевшую конскую гриву… На волокуше подтащили мы останки поближе к дому и принялись рыть могилу – огромную, глубокую. Тело друга не годилось оставлять на растерзание. Для нас он был такой же человек, как мы сами.
С этих пор поселилась в доме какая-то тяжелая задумчивость – предвестник грядущих потрясений.
Потом последовала еще одна потеря.
Умерла Мбе, черепашка-Мбе, – так переводилось ее имя с языка ибо. Она умерла родами, промучившись двое суток, и так и не смогла дать жизнь ребенку.
Отцом ребенка был Гром. Он навещал девчонку в ее хижине в дальнем углу двора, и кроме этой там стояло еще с десяток таких же маленьких островерхих хижин, и в каждой жило по девчонке, присланной из города со строгим наказом от Аганве: служить как богу!
Спрашивали меня потом сорок тысяч раз, не меньше, как я такое терпела. Тут вообще разговор не о том. Что я терпеть-то должна была? Муки ревности? Так ведь не было их, этих мук. Вот, например, никогда не водились на мне вши и блохи.
Никогда они меня не грызли, хотя других рядом со мной ели поедом. Говорят, я слишком здоровая была, чтоб эта мелкая дрянь могла бы ко мне подступиться.
То же самое и с ревностью. В помине, в заводе не было ничего похожего. Настолько я была уверена в отношении ко мне мужа, наверно. Уверенность в себе и, как говаривал Санди, чувство юмора. Ну, убудет ему, что ли? Его божественный тезка, Шанго, тоже бабник был тот еще, с кем только не путался. Да ведь там были богини, а тут рабыни, девчонки сопливые, с которых и спросу-то никакого нет. Наоборот, я их жалела: кто-то потом у них будет мужем, пусть хоть кусочек от настоящего мужчины попробуют.
А кроме того, был общепринятый порядок вещей, я сама в нем была воспитана. Нет, конечно, и в гаремах бывают интриги и склоки, и борьба за влияние на мужа. Но я не опасалась, что кто-то из них может зацепить Грома покрепче. Ночи Факундо неизменно проводил в моей постели; а когда днем пропадал на час-полтора из виду и появлялся, усмехаясь хитро и слегка виновато, я встречала его подначками безо всякой злобы. Его на всех хватало; тем более меня никогда не обижал он невниманием, и потому, наверно, я могла относиться ко всем наложницам снисходительно-дружелюбно, с сознанием своего превосходства. Они это понимали, поскольку все до одной были рабыни. От них требовалось развлекать господина и повелителя и нарожать ему детей; ничего больше.
Однако единственная из всех, что понесла от Грома, была Мбе – невысокая коренастая девчушка из племени ибо, подаренная братом в первые дни по приезде.
Она превратилась в цветущую молодую женщину; и она сама пришла сообщить мне о своей беременности, стыдливо пряча глаза, раньше, чем сказала об этом мужу.
Новостью его обрадовала я.
– Так что Обдулия знала, что говорила, дружище! Ждем, это должен быть сын.
Факундо, рано осиротевший и росший один как перст, всегда хотел иметь кучу детей – да что-то не очень получалось. Он вспыхнул, узнав о случившемся, – был и рад, и растерян, и смущен, потому что не знал, как это приму я. Он-то хорошо помнил, как тяжко самому пришлось смиряться с мыслью о чужом ребенке.
Но он-то был креол, а я – африканка, и потому все оказалось проще, чем он думал.
Я была рада за него. Мне нравилась и Мбе, простушка-хохотушка, незлобивая и незатейливая душа. Я освободила ее от тяжелой работы, – ни тебе таскать на голове калебасы с водой, ни ворочать тяжеленные ручные жернова; а под конец срока вовсе переселила в большой дом и приставила дежурить повивальную бабку.
Животище у Мбе был огромный; и повитуха, умная, знавшая свое дело старуха, чесала в стриженом седом затылке: "Ахай, госпожа, дело неважно. Девочка перехаживает срок. Она рожает первый раз, а ребенок крупный, в отца. Госпожа помнит, какая большая у нее родилась дочь? А госпожа на голову выше этой девчонки". А Гром был на голову выше меня самой, а девчонка макушкой доходила ему едва до середины могучей груди. Но Мбе была крепка в кости, широка в бедрах, и мы надеялись, что все обойдется. Принесли жертвы Йемоо, и стали ждать.
Хорошего не дождались. Как мучилась бедная девочка! Она кричала, и плакала, и теряла сознание от боли. Мы с Громом были все время рядом с ней, – придерживали за плечи, обмывали чистой водой пот и слезы, а потом и кровь. Двое суток длился ужас непередаваемый. Набежавшие на запах, как шакалы, знахари творили заклинания каждый на свой лад, а мы перебирали в уме все молитвы.
Не помогло. Мбе истекла кровью на исходе вторых суток. Ребенок так и не родился.
Крупный, головастый, он убил свою мать и сам не смог появиться на свет.
Долго мы с Громом после этого ходили сами не свои и друг с другом почти не разговаривали. Трудно говорить, когда судьба дает в сопатку таким безжалостным образом. Лишь несколько дней спустя после похорон бедняжки он промолвил:
– Если бы мы жили в Гаване, может быть, их удалось бы спасти. Не ее, так хоть ребенка.
– Может быть, – эхом отозвалась я, – но я не верю, что Обдулия ошибалась.
Может быть, она говорила о другом ребенке?
Факундо посмотрел на меня с недоумением и даже какой-то обидой.
– Черта с два я после такого полезу на любую бабу!
Я промолчала; но я-то лучше него знала, что все пройдет.
И точно, прошло со временем. К тому же Аганве, узнав о постигшем нас огорчении, принял свои меры, и вот в нашем они водворилась красавица Чинве.
Она была высокая, статная и Грому приглянулась, и в постели была что надо, судя по тому, каким от нее возвращался муж. И это все было бы ничего, если б не одно: уж очень она драла нос.
Я сама не слишком спесивилась с прочими женами моего мужа – все они были совсем молоденькие, иные мне годились в дочки, – с рукодельем все мы часто собирались у кого-нибудь в хижине или на галерее большого дома, сплетничали и пересмеивались. Обычных в гаремах склок у нас не водилось.
Чинве до этих посиделок снисходила лишь тогда, когда на них не было меня, и это насторожило и удивило неприятно. Ну, то, что она отказалась поселиться в хижине Мбе и потребовала себе другую, новую, я понимала: духов умерших у нас побаивались и чтили. Однако она очень заносчиво повела себя с остальными – чего себе не позволяла и я.
– Ни на что вы не годитесь, – фыркала негодница. – Дайте срок: я рожу господину ребенка, я не такая хлипкая и слабая, как вы, и переберусь в большой дом, и стану любимой женой. Да я и сейчас любимая, – со мной он всех вас забыл, недоростков!
Мне, конечно, донесли. Я сказала:
– Пусть, пусть попробует… а я посмотрю, как это у нее получится.
Было неприятно; но мужу я не сказала ничего. Стоило ли впутывать его в бабьи дрязги?
Однако вскоре я стала замечать, что самая младшая из девчонок, Нноли, что-то часто стала ходить зареванная. Она все время была на виду, потому что возилась с моей дочкой, и все время была весела и щебетала птичкой, и перемена бросалась в глаза. А еще чудней того было, как она начала мельтешить перед Громом и пытаться крутить тем, чего у нее, худышки, просто не было. Факундо никогда ее не трогал, несмотря на то, что она появилась одной из первых, вместе с Мбе: не живодер же он был с младенцами связываться. Ей тогда было, может, лет двенадцать. Потом девочка подросла, но продолжала оставаться худенькой и легкой в кости, и Гром уже как-то по привычке считал ее за ребенка… каким она оставалась в свои шестнадцать или семнадцать. Она была из тех, что входят в пору годам к двадцати, и к чему бы ей было обгонять время?
– Нноли, дитя, – сказала я ей однажды, – не торопись, не спеши! Ты не упустишь своего, но дай себе окрепнуть.
Но Нноли на утешения только горше расплакалась, уткнувшись в мои колени…
Большого труда стоило ее успокоить и добиться причины слез.
Оказывается, девчонку извела насмешками Чинве. "Разве ты жена!" – говорила она.
– "Ты обыкновенная эру, нянька – мбеле-бон. Ты еще худей и уродливей остальных.
Никогда на тебя господин не взглянет". И так изо дня в день донимала бедняжку.
На личико же Нноли, надо сказать, была очень хороша: большеглазая, с тонкими правильными чертами. Она была не йоруба, сирота неизвестного происхождения.
Вот тут-то я не утерпела и рассказала мужу, и Факундо рассвирепел.
– Паршивка! Она думает, что стала умнее всех, если я к ней захаживаю?
Посидел, попыхтел трубочкой и придумал для тщеславной Чинве наказание хуже порки; а я себе помалкивала.
На другой день в жару на открытой галерее большого дома собрались все женщины, кроме, конечно, нашей гордячки. И Нноли была там, с малышкой Тинубу на руках, принаряженная, в новом шелковом голубом саронге, она смотрелась как статуэтка.
Ну-с, в эту конфетницу и вошел собственной персоной господин и повелитель, великий Шанго. Вошел потихоньку, сел на табурет и знаком велел оставаться на месте всем красоткам, собравшимся было скрыться с глаз. А потом, ко всеобщему удивлению, подозвал к себе Нноли.
– Ахай, девочка, что это с тобой? Ты сегодня похожа на саму Йемоо. Как это я до сих пор не приметил у себя под носом такую красавицу?
Нноли закраснелась; она была светленькая, светлее многих, и краска просто пылала на щеках. А Гром продолжал:
– Знаешь что, девочка? Не ходи сегодня ночевать в свою хижину. С нынешнего дня ты живешь в большом доме.
Я подозреваю, Чинве ему тоже не раз намекала насчет переселения в большой дом; и надо думать, что новость о водворении в господское жилище няньки до нее довели немедленно. Красотка несколько дней не показывалась из хижины, а когда показалась наконец – куда девалась прежняя спесь! Не говоря уже о том, что расположение господина и повелителя она утратила раз и навсегда.
Это не значило, однако, что Нноли тут же стала любимой наложницей Шанго. В первый же вечер он, посадив девчонку рядышком – совсем крошкой она казалась подле его могучей фигуры – объяснил, почему не следует торопиться.
– Тебя что, не пугает судьба твоей подруги Мбе?
Нноли всхлипнула:
– Чинве опять надо мной будет смеяться и все остальные тоже!
Гром ей подмигнул:
– А мы будем помалкивать! Станут спрашивать – смейся и отвечай: что, мол, вам, завидно?
Больше склок в доме не было.
В тот год Факундо продал несколько объезженных жеребцов-трехлеток в конную армию боле. Сделке предшествовали, как водится, долгие переговоры. Доверенный раб – илари – несколько раз появлялся в нашем они. Он приходил пешком, но в сопровождении целой свиты, и надувался важностью, словно он сам был боле. В Африке должность просто обязывает быть спесивым! Факундо разговаривал с ним сдержанно и односложно, без тени подобострастия, что илари не понравилось.
Не понравилось это и боле Шойинки, когда Факундо с сыном отогнали табунок во дворец, занимавший обширное пространство в центре города. Дворец был отделен от кварталов – адугбо – сплошной стеной казарм, где размещались воины-рабы со своими семьями. Дворец – это, конечно, громко сказано. Такое же сооружение из дерева и глины, только побольше и повыше. По случаю официального представления ко двору Факундо, ворча и поругиваясь, сменил штаны на саронг, хотя верхом в нем было страх как неудобно, и заставил переодеться сына. Он разговаривал с боле, почтительно склонив голову, но все равно при этом оставался на две головы выше низенького, тучного Шойинки.
– Ты, видно, долго был рабом в чужой земле, и забыл о том, как надлежит быть учтивым в земле твоих отцов, – сказал боле.
– Да, я был рабом за морем и не стыжусь: это судьба слишком многих, – отвечал Гром. – Но я захотел стать свободным – и стал им. Обходительности я не учен, это правда, прости меня, повелитель Ибадана. Зато я уважаю справедливую власть и подчиняюсь ей.
Это было сказано при толпе народа, и Шойинки, усмехнувшись, дотронулся до плеча подданного, показывая свое расположение, и отпустил, нагрузив мешками с каури.
Но Аганве слышал, как он сказал кому-то из приближенных:
– А надо бы поучить его вежливости.
Шойинки был раб алафина Аоле. Хотя титул и власть делали его первым лицом в городе, он все же оставался рабом, и напоминать об этом не стоило.
Факундо, вернувшись домой, в ярости пнул ногой мешки из кокосового волокна, где гремели связки каури:
– Проклятье! Это что, торговля? Отдать восемь отличных коней за груду ракушек, которых на побережье горы! Какая разница, что не такие? Всем им цена одна – ракушки! Это страна! Ни настоящих денег, ни закона, ни порядка! Отсылаем мешки с добром этому малорослому чурбану, не знающему, что на свете придумали буквы и цифры – ладно, налоги святое дело, но почему это называется подарками и почему при этом я должен ему падать в ноги, будто он чем-то меня обязал? Зачем он мне вообще нужен? Ел бы свое дерьмо, как ел его без нас!
Хорошо, что ругался по-испански. Потом вдруг успокоился:
– Ладно! Везде хватает дураков при чинах. Беда в другом: тут дураки на такой дурацкий манер, что оторопь берет, как такие вообще живут на свете.
Правда, мешки с подношениями мы посылали исправно. Благо, грошовых бус и ситцев имелся целый склад. Не то, чтобы мужу было жаль добра, которое для нас особой ценности не представляло, но становилось обидно: кому давать и еще кланяться, чтоб взял?
Зато когда в начале сезона дождей, примерно в первых числах марта, на холме Оке Бадан начинались празднества Йемоо в ее святилище у подножия, там, где начиналась пещера, по которой в прежние времена можно было сходить на тот свет и вернуться – тут не было дарителей более щедрых. Йемоо, богиня текучих струй и моя, а значит наша покровительница, получала связки голубых бус и многие ярды ситцев, муслинов, крепов, дорогих шелков и тафты, все непременно голубого цвета.
В тот год она получила даже больше, чем обычно, потому что "Мари-Лус" уже совершила свой первый рейс на Невольничий Берег, и из Лагоса капитан отправил в Ибадан несколько увесистых тюков вместе с письмом:
"Уважаемая миссис Митчелл де Лопес, почтительнейше уведомляю вас о том, что ваше судно "Мари-Лус" приступило к регулярным рейсам и будет совершать их по меньшей мере два раза в год, а возможно, и чаще. Пересылку писем с оказией взял на себя его преподобие мистер Клаппертон. На его адрес надлежит посылать всю корреспонденцию, предназначенную для отправки в Англию. Каждый раз, заходя в порт Лагоса, буду проверять, имеется ли таковая в наличии. Счастлив вам служить, Джереми Харпер, капитан.
Лагос, 30-е ноября 1832 года".
Этот праздник был одним из немногих поводов, когда мы, оставив дела, приезжали в город. В церемонии принимал участие мой брат, как глава рода Тутуола, – разряженый в пух и прах, брызгал эму из фарфоровой мисочки. Наш род считался под особым покровительством Йемоо, поэтому в агболе шел пир горой, всю ночь гремели барабаны, перекликались флейты, бегали голопузые ребятишки, надувая зобы зарезанных к празднику кур, и рекою лилось пальмовое вино. Говорящие барабаны перекликались между собой – из угла в угол двора, из агболе в агболе, из адугбо в адугбо. "Отчего так весело в нашем городе, нда, нда, Эгба?" – спрашивали вслед за барабаном танцоры. "Оттого что в нашем городе праздник, нда, нда", – отвечали барабаны, и хор повторял за ними.
Это были последние бестревожные дни. Их оставалось совсем немного.
Филомено, собравшийся в город в базарный день с ночевкой, прискакал обратно со сногсшибательной новостью: война! Большая война с хауса, которые давно пощипывали северные окраины йорубского государства и наконец вторглись в его пределы с большим войском.
Хорошего это не сулило.
Ясно было, что до Эгба, южной провинции государства Ойо, в состав которой входил Ибадан, хауса не дойдут. Но лет пятнадцать назад, когда я странствовала за морем, соседний Илорин захватили кочевники фульве. Они продали много жителей города в рабство, – захват рабов и обогащение, собственно, составляли суть всех этих войн; потом осели на землю, стали ее возделывать и жили спокойно – настолько, что к моему возвращению, как ни в чем не бывало, шла торговля, и каканфо покупал у них лошадей для своей конницы. Это потому, что Ибадан был твердым орешком. Но когда с севера напали хауса – единоверцы-мусульмане, им стало выгодно навалиться с тыла: вдвоем нападать на одного всегда выгодно. И еще я знала, что во время войны всегда поднимается муть в водичке, ловится рыбка и сводятся счеты.