Сеньор сел на край лежака – больше не на что было, и начал объяснять пространно и сбивчиво, что я должна его понять, что это безумие приключилось от обиды и ревности, что он… Но тут вкатывается Обдулия и ставит на плетеный короб у изголовья поднос – миска, накрытая салфеткой, кувшин с лимонадом и чистая кружка.
– Не желаете ли, сеньор, – холодный, на родниковой воде.
Сеньор осушил кружку в полпинты, у него рот пересох то ли от жары, то ли от разговора. Старуха напоила меня и тотчас же подалась пятками назад, а дон Фернандо снова принялся за свое, и складно принялся:
– Сандра, я хочу с тобой помириться. Я прошу у тебя прощения, слышишь? Я обезумел от ревности только потому, что я тебя люблю. Я столько передумал и перестрадал за эти дни! Я не смогу без тебя жить, я столько раз молил мадонну, чтобы ты очнулась! Сандра, я никогда никакую женщину не любил так, как тебя, Сандра, будь моей королевой! Ты будешь иметь все, что захочешь, ездить, куда захочешь. Я напишу тебе вольную, работать ты никогда не будешь, у тебя будет своя прислуга, и коляска с кучером, и дом в городе. Ты будешь со мной счастлива, клянусь!
Он долго говорил, а я помалкивала. Что он меня любил и от этого обезумел – это было правдой. Но насчет вольной я точно знала, что врет. Он не захочет терять единственное средство, с помощью которого имел надо мной какую-то власть.
– Сандра, ты меня простила?
– Бог вас простит, – отвечала я ему, – а негритянки злопамятны. С вами воля или неволя, все кончится плеткой. Только со мною это с рук не сойдет.
И села рывком на постели, так что корка на спине лопнула в клочья. Боли не почувствовала, то ли от подступившей злости, то ли подействовала дурнина лысого араба. Сорвала с плеча ошметок, весь в живой крови, и со всей силы размазала ему по лицу.
Он вскочил и попятился к стенке. Я встала во весь рост, как была – голой, с меня кровь бежит ручьем, я кроплю его побелевшее лицо кровью, наступаю все ближе и выговариваю тихо и отчетливо:
– Кровью бога-кузнеца Шанго, кровью шестнадцати поколений кузнецов, горькой кровью, обиженной кровью, заклинаю – и станет по-моему: быть тебе мерином, пока не уймется моя кровь. А вздумаешь меня убить – быть тебе мерином на веки вечные, ты, меченый моей кровью!
И добавляю несколько старых проклятий на лукуми, что означает почти то же самое.
Дон Фернандо вжался в стенку, сполз по ней, едва подхватился и бросился вон.
Я добралась до лежанки кое-как и опять провалилась куда-то. Однако в этот раз не надолго: очнулась под вечер того же дня.
В каморке чисто прибрано, смыта кровь с пола, свежие простыни на мне и подо мной.
Две качалки поставлены перед лежанкой: на одной – донья Белен с шитьем, на другой – Обдулия, тоже с каким-то рукодельем. Открыта дверь, что выходит во двор; солнце на западе низко и стелет дорожку на черном каменном полу. Тишь и благодать, и чувство такое, будто что-то сделано на совесть. Обдулия принялась меня кормить, и всем не терпелось узнать, что именно такое я сделала и от чего сеньор среди бела дня набрался пьян в стельку.
Донья Белен в выражениях не стеснялась, узнав, как было дело.
– Вольную? Как же! Он хозяин своего слова: сам дал, сам и обратно в карман положил. В чем только он мне не клялся за пятнадцать лет! Говорит, что обезумел?
Врет, бессовестно врет. Для этого сначала надо иметь хоть сколько-нибудь ума…
Сеньора, наругавшись вволю, ушла. Но не успели мы с Обдулией поговорить, – шасть! – в сопровождении Ирмы сама собою сеньора Умилиада. Вот кого ждала меньше всего.
С чем бы могла прийти ко мне почтенная вдовушка? Конечно, с бранью. Такая, сякая, поделом поротая.
– Если белый сеньор положил тебя в свою постель, это не повод гордиться. Поняла, чем кончается гордость? Я все же вразумлю молодую хозяйку, и тебе придется ходить по струнке!
– Еще не известно, кому придется ходить по струнке, – отвечала я, не шевелясь на постели. – Если негритянка переспит с белым – это ей к чести. А вот если белая дама ляжет с цветным – это уж совсем наоборот.
Я так и не догадалась, что это поднесло ее так некстати. Может, думала, что после порки я буду покладистей? Может, рассчитывала на что-то? Не знаю. Ирма говорила, что тетушка была похожа на рыбу черни, вынутую из садка и хватающую ртом воздух. Потом последовали "что позволяешь" и "на что намекаешь".
– На то, что известно самому тупому негритенку. Все молчат, потому что боятся Давида. А я его не боюсь. Черной бабе дали плетей? Заживет, как на собаке. А если почтенную даму осрамят, вот это будет – ложись и помирай.
Тетушка вылетела, как пуля, а Ирма осталась. Она не могла уйти, потому что ее распирал смех пополам с новостями.
– Ой, сеньор сегодня, вот только что… пьяный совсем… в каморке Маноло… Ой, он меня хвать – и ничего!
– Что-что? – переспросили мы в один голос.
– Да в том-то и дело, что ничего! Потискал, помял и отпустил! Ой, не могу!
Тут уж и мы посмеялись вволю.
Пошли томительные недели.
В усадьбе царила выжидательная тишина.
В господском доме супруги были подчеркнуто любезны и предупредительны. В бараках негры вовсю чесали языки и разносили новость по округе: ходить хозяину мерином до тех пор, пока не оклемается выпоротая им ведьма.
Сеньор эти дни не брал в рот ни капли коньяку. Он еще раза два безуспешно пытался проверить свою мужественность. Потом затеял поездку в Матансас, видимо, с той же целью и, судя по настроению, с которым вернулся, – с тем же результатом. Затем в последней надежде пытался взять штурмом двери спальни сеньоры, куда не заглядывал уже бог знает с каких времен. Увы, туда его просто не пустили. И дон Фернандо Лопес сдался. Он больше не заглядывал в пристройку для слуг, усиленно занимался хозяйством и ждал.
Ждали с любопытством и управляющий, и приживалка, и челядь, и все рабы до последнего свинопаса: чем все кончится?
Ничего не ждали только я, да Обдулия, да сеньора: мы-то знали заранее, времени обсудить все хватало.
И вот на исходе четвертой недели я наконец появилась в доме, похудевшая, но в новой ярко-алой шелковой повязке на голове. Сеньор меня пронзил взглядом, и взгляд этот самый страдальческий, какой только можно было вообразить. Право, мне было даже слегка его жаль, потому что мук за этот месяц он вытерпел больше, чем за всю свою предыдущую жизнь.
Сеньора велела мне подать в кабинет горячий кофейник, чашки и пирожные. Туда же под руку провела мужа и закрыла дверь на ключ.
– Дорогие мои, мы собрались, чтобы решить один вопрос, для всех нас троих чрезвычайно важный. Объяснять, полагаю, нет нужды. Садись, Сандра. Вот твоя чашка, вот кофе, вот пирожные. Нарушение этикета? О чем ты говоришь, здесь нет посторонних, и даже тетушка не подслушивает, потому что я приняла меры. А пока никто не видит… Ну, к делу. Унгана Кассандра – тебя теперь все так величают, и говорят, что ты перещеголяла саму Обдулию. Что скажешь: казнить или миловать?
– Как скажете, сеньора. Вы терпели столько лет и переносили столько обид…
– Считай, что за меня ты отомстила. Довольна ли ты сама?
Ах, с каким видом я сидела – чашка с кофе в одной руке, пирожное в другой, пышным юбкам тесно в кресле с резными подлокотниками, грустно покачивала головой:
– Жаль, очень жаль, что так случилось.
– Ему тоже жаль, милая, но, боюсь, не того, что он сделал, а того, что его за это наказали. Мой муж – человек своих страстей и не считается ни с чем для их удовлетворения. Помнишь, что он обещал сделать с Факундо? Ты думаешь, он не сделал бы этого, не отошли я парня среди ночи? Теперь он сам этого отведал.
Ручаюсь, он бы дал себя бить плетьми, лишь бы вернуть назад свои мужские достоинства. Но зная его, я сомневаюсь – стоит ли ему их возвращать.
– Но, сеньора, он ваш муж.
– Муж? Только по названию. Мною как женщиной он все равно пренебрегает. Он, пожалуй, возьмется еще за старое, а как спокойно пошла жизнь! Не болит голова о том, в какую еще историю попадет великовозрастный повеса, в хозяйстве появились лишние деньги – ума не приложу, куда можно было девать такую уйму песо? Своим беспутством он отвадил от дома всех друзей. Видит бог: не было бы счастья, да несчастье помогло. Отольются кошке мышкины слезки!
Я прихлебывала из чашки, чтобы не улыбнуться. Спектакль шел как по нотам.
– Сеньора, он не будет больше ничего такого делать. Хотите, спросите его самого.
– Он сейчас пообещает все, что угодно.
– Он выполнит все, что пообещает.
– Ты за него ручаешься? Я бы не поручилась. Муженек, слышишь? Ты будешь паинькой?
– Мне просто ничего больше не остается, – вымолвил дон Фернандо скучным голосом. Я видела, чего ему это стоило!
– Ну вот и славно, – заметила донья Белен. – Перейдем к главному.
Ультиматум был краток. Соблюдать благопристойность, исполнять супружеский долг, предать анафеме карты.
– Тебя устраивает это, дорогой?
– Назовите мне хоть одного мужчину, которого это устроило бы, – проворчал дон Фернандо, – и я с удовольствием поменялся бы с ним местами… Беда в том, что мое нынешнее положение устраивает меня еще меньше, и выбирать не приходится. Я понял так, что… что несоблюдение какого-нибудь пункта договора ведет к тому, что меня вернут в мое теперешнее состояние?
Он запинался на каждом слове, и видно было, с каким трудом они – каждое! – ему даются.
– Это зависит от вас, сеньор.
Тот перевел дух и собрался с мыслями.
– И ты… я полагаю, ты выйдешь замуж за своего… за конюшего немедленно, как только он вернется?
– По всей видимости, сеньор, так оно и будет.
– Но… э… как же тогда буду я?
Я была готова убить этого эгоиста и себялюбца. Донья Белен смотрела в какую-то точку в потолке.
– У вас есть жена, сеньор, которая вас любит, несмотря ни на что.
– Конечно, мне придется принять ваши условия, поскольку вы не оставили мне ничего другого. Признаюсь, я мало уделял внимания жене, и больше такого не будет.
Но ведь я мужчина, хоть вы и сделали из меня посмешище! Вы не имели права так со мной поступать. Сандра… Переменились обстоятельства, теперь все наоборот и я в твоей власти, но ты мне нужна по-прежнему. Супружеский долг – это понятно, это обязанность, но ты… но с тобой… Я люблю тебя всей душой, разве ты этого не понимаешь? Ты будешь уделять мне хотя бы немного внимания?
Донья Белен, замерев неподвижно, по-прежнему смотрела в потолок.
– Я все понимаю, сеньор! У меня тоже недавно было так – один по отбыванию рабской повинности, другой любимый от всей души. Разве вышло из этого что-то хорошее? Почему вы думаете, что ваши чувства надо уважать, а чувства остальных не обязательно? Вы обидели и свою жену, и меня… может, вы просто не знали, что опасно вызвать гнев женщины, чей род идет от самого Шанго и насчитывает шестнадцать поколений кузнецов? Мой выбор сделан, и вам придется его уважать, потому что, несмотря на разницу в положении, мы оказались на равных. Сеньора меня извинит, я скажу: мне придется прийти к вам еще раз, – последний раз, чтобы вернуть к утраченной силе. Когда? Когда буду в состоянии лечь на спину, не раньше.
– Набралась непристойности от моей жены?
– Нет, от вашей плетки. Что касается жены – вам бы не худо было попросить у нее прощения. Оцените ее по достоинству, и я уверена, что жизнь не будет вам казаться такой скверной штукой.
Разговор был окончен. Никто, кроме нас троих, не знал, что было сказано, но каким-то непостижимым образом все догадались, что сеньору пришлось уступить "чертовым бабам".
В доме стало спокойнее. Сеньора перестала язвить мужа колкостями и насмешками, подчеркнутая вежливость стала переходить в некоторое подобие дружелюбия, сперва натянуто, потом выглядевшего все более естественным. Супруги все больше времени проводили вместе и находили все больше общих тем для разговора, хоть это было и нелегко после стольких лет отчуждения. Сеньор был грустен и задумчив, ловил меня взглядом и ждал.
Он наконец дождался, когда дождливой ночью я в бата на голое тело проскользнула в его спальню. Действие травы на мужчину давно кончилось: его требовалось только снова убедить в своих силах, а для этого обращаться с ним как можно ласковее и нежнее. Это дорого мне стоило, но таков был уговор, его не выполнить было нельзя.
Через несколько дней дон Фернандо из своей холостяцкой спальни переселился в спальню супруги.
Воцарение семейного мира совпало с праздником рождества и было отмечено шумно и с размахом. Полевым рабочим дали отдых на несколько дней, устроили праздники с раздачей подарков. Меня господа взяли с собой на рождественское богослужение.
Дома ждал торжественный ужин, и для хозяев, и для слуг. "Сандра, – говорила сеньора, – что тебе не терпится, ты словно на иголках сидишь? За три мили слышишь запах быка на вертеле?" Ах, причина была в другом! Когда коляска сворачивала с большой дороги на ответвление, ведущее в усадьбу, из-за поворота вдруг вымахнул крепкой рысью огромный вороной с огромным всадником в седле.
Увидев коляску, всадник погнал коня в галоп, и вскоре все увидели, что это не кто иной, как более двух месяцев отсутствовавший конюший.
Глава четвертая
– Выходит, я удрал и спрятался за твою спину, – сказал Гром. От стыда он глаз не поднимал, пока я рассказывала ему все, что произошло – а произошло ох сколько!
– Слава богу – ответила я. – Не то ты наделал бы глупостей, и вышло бы куда хуже, попытайся ты встать поперек. Больше ли радости мне доставило бы видеть тебя убитым или изуродованным?
– Я чувствую себя последним трусом и свиньей.
– Я знаю, что ты не таков. Мне еще придется прятаться за твою спину, Гром. Вон она какая у тебя широкая!
Факундо был смят и раздавлен. Его пришлось утешать и ободрять почти так же, как за некоторое время до того – незадачливого соперника.
Мы праздновали рождество вдвоем в его пропахшем пылью в отсутствие хозяина жилье – угловой комнате в конюшне. Остальные негры веселились вовсю, и с площадки для танцев доносился рокот бонго, крики, нестройное пение, все убыстрявшее темп:
Bayla, bayla, negra,
Mueva la sintura
Que a mi me da locura
De verte asi baylar
Con tus movimientos me voy a morir
Con tus movimientos me vas a matar
Bayla, ya, negra, ya,
Mueva ya, negra, ya. – и все повторялось снова и снова, все быстрее и быстрее, словно дергая за ноги и заставляя пританцовывать даже нас, находившихся в отдалении и занятых совсем другим.
В январе, вскоре после нового года, сеньора устроила нам роскошную свадьбу с венчанием в церкви и большим домашним праздником.
В феврале, незадолго до своего семнадцатилетняя, я обнаружила, что беременна.
Первой, кому я доложилась, была Обдулия. Доложилась безо всякой утайки и прикрас, одолеваемая сомнениями. Между ночью в спальне сеньора и другой, под крышей конюшни, прошло едва десять дней.
– Сеньор был первым, – сказала старуха. – Эй! Не думай об этом. Думай, что этот ребенок только твой. Гром? Он на него будет дышать, даже если родится мулат.
Потом я поговорила с мужем.
Он сказал, посадив меня на колени (он вообще стал себя чувствовать свободнее со мной, став законным мужем):
– Если у тебя будет цветной малыш, так это потому лишь, что я у тебя дурак. Он твой, и я объявлю его своим, потому что ты моя жена. Если я не забыл, есть такой обычай у нашего народа, э?
Оставалась еще сеньора. Этот разговор обещал быть самым трудным. Но скрывать от нее что-либо выходило просто бессовестно, а тянуть до последнего – нечестно.
Разве не грешно обижать женщину, и без того обиженную судьбой, но не ставшую злой и мстительной?
Не откладывая в долгий ящик, однажды вечером поведала ей все: начиная от лимонада, выпитого с целью не дать сеньору заподозрить, что его отравили.
Кроткая донья Белен мгновенно превратилась в фурию.
– Какого черта вы мне не дали этого порошка? Не догадались? Ух, так бы и надавала затрещин! Ты разве не знаешь, не понимаешь, ты, ты… эгоистка! Ты не пойдешь сейчас спать к себе на конюшню. Поднимайся, идем к Обдулии.
– Сеньора, уже темно…
– Ну и что? Пошли немедленно.
Делать нечего, пошли к маслобойне и подняла с постели старуху. Та, кряхтя, выслушала упреки и сетования:
– С вашего позволения, я подумаю об этом до утра. Приходите завтра, да не забудьте освободить от работы лысого Мухаммеда. В этом деле я буду без него как без рук.
На другое утро мы уже ни свет ни заря были в хижине молочницы. На струганном столе медный кофейник с напитком, густым, как деготь, и маленькие глиняные чашечки. По одну сторону сидели Обдулия, сеньора и я, а по другую сторону – пастух Мухаммед. Араб не принимал участия в разговоре, курил маисовую сигару и время от времени делал какие-то пометки тонким угольком на лежащем перед ним листе бумаги, чертя справа налево узорную вязь.
Это один из верных признаков умного человека – когда он умеет внимательно слушать. Тогда – почти наверняка – он сумеет сделать правильный вывод из услышанного. А лысый араб был слушателем на редкость вдумчивым.
Обдулия устроила хозяйке форменный допрос. Она с точностью до часа выяснила возраст сеньоры и что-то долго высчитывала на фалангах пальцев. Потом принялась за медицинские подробности – общие и чисто женские. Потом снова речь зашла о деликатных вещах. Сеньора, глазом не моргнув умевшая говорить любые непристойности (лишь бы не слышал никто из знакомых), смущалась, краснела, приходила в замешательство и не всегда понимала, о чем речь.
– При чем тут это, кровь господня! Зачем эти подробности? Увольте, ради бога! Я в первую брачную ночь залезла на шкаф в спальне и оборонялась от мужа башмаком, а вы задаете такие вопросы!
Ай, как мы смеялись! До слез, до колик в животе, и даже сумрачный араб улыбнулся сдержанно, оторвавшись от своих странных записей. Донья Белен попыталась сердиться, но потом рассмеялась и она:
– Что с вами поделаешь? У вас это единственное и к тому же дармовое развлечение.
Но у нас и других много. Я хочу иметь ребенка – разве нельзя получить его без похотливых затей?
Тогда-то впервые за все время беседы разомкнул губы Мухаммед и произнес тихо и веско:
– Женщина, разве ты не знаешь, что все начинается с начала?
Как большинство африканцев, он не умел обращаться на "вы". В его родном языке, глухом и гортанном, не было предусмотрено такое "вы".
– Ребенок начинается с любви. Ты не любишь человека, от которого хочешь родить.
Ты слишком не в ладу с собой и с той жизнью, которой живешь, чтобы понести.
– Разве Сандре был приятен человек, от которого она – если вам верить – беременна?
– Другое дело! Хотя бы раз она была обязана его любить, даже против своего желания. Иначе она не смогла бы снять собственное заклятие.
– Почему же она не понесла от Факундо?
– Это тоже другое дело, – отвечал Мухаммед, улыбаясь мягко, едва заметно, – перед этим она была так избита, что потеряла связь с луной. Женщины хорошо понимают, что это значит. Она выздоровела, и она живет в ладу с самой собой, потому-то (ботому-то) так вышло. Ты, женщина, не так молода и не так здорова, чтобы на тебя подействовала щепотка порошка.
– Мне только тридцать, – возразила отчаянно донья Белен, услышав этот приговор.
– Ведь имеют детей женщины намного старше, чем я. Неужели у меня нет надежды?
Почему? Ни один врач – а я их много перевидала! – не сказал, что я бесплодна.
– Ты не бесплодна по природе, – подтвердил араб. – Но ты слишком измучена.
Твоя душа не знает радости, твое тело угнетено. Ребенок, родившийся от несчастной матери не может быть счастливым. Может, потому небо не дает тебе детей? Женщина, ты должна полюбить, иначе не будут иметь действия ни молитвы, ни травы. Не поможет ничто, если ты не будешь иметь радости в душе.
– Ах, не знаю! – вздохнула несчастная. – Мой муж такой человек, что трудно полюбить его от души. Тем более после стольких лет непрерывной войны… и еще если при этом, лежа в моей постели, он называет меня чужим именем.
– Это непременно должен быть ваш муж, сеньора? – осторожно спросила Обдулия.
– О боже, негры, до чего же вы бестолковы! Я могу сказать все, что угодно, но я остаюсь порядочной женщиной. Это единственное, что еще меня утешает в этой жизни.
– Женщина, ты нетерпелива, – заметил Мухаммед, и сеньора тотчас же повернулась к нему. – Нетерпение тебе вредит.
Подожди еще год. Укрепи свое тело, успокой свою душу. Вдруг небо пошлет тебе нечаянную радость? А я подберу нужные снадобья.
По дороге домой сеньора спросила, что за трепку и от кого я получила перед тем, как попасть к ней в дом.
За стремительными событиями последних месяцев я почти не вспоминала ни лондонский особняк, ни брата – а ведь года не прошло, как я оставила все это!
– Час от часу не легче! Значит, мой муж купил краденую рабыню. Он, конечно, ничего не знал… но это дела не меняет. Молчи об этом, ради бога, а то не оберешься позора: семейство Лопес покупает краденое! Дай мне адрес твоих хозяев, я подумаю, что бы такое им написать, чтобы все уладить миром.
– Сеньора, а как же то, что я замужем?
– А! Об этом тоже время будет подумать. Пока письмо дойдет в Лондон, пока на него ответят… Твои хозяева состоятельные люди? Они хотели купить тебе мужа?
Пожалуй, так и быть, я уступлю Факундо, если твои англичане об этом попросят… только из-за тебя, потому что не представляю, как я буду без него обходиться! Я бы предпочла чтобы ты с ним вместе остались здесь… но тебе, наверное, уже не терпится вернуться? Не рассчитывай, что это будет скоро, потому что я знаю королевскую почту. На мой взгляд, если уж тебе уезжать, пусть бы это случилось завтра, потому что тогда я была бы избавлена от головной боли за этого (она хлопнула меня по животу) ребенка. Но родишь ты здесь, и нам с тобой предстоит уйма дел.
Улыбалась она при этом грусто-грустно и не слушала благодарностей.
Факундо принял новость сдержанно.
– Что ж, хорошо, если все будет так, как ты сказала и они раскошелятся. Конечно, это не дом с золотыми ставнями… но хотя бы под боком не будет этой пороховой бочки, сеньора Лопеса. Поживем – увидим, что из этого выйдет.
Оставалось только ждать.
Прохладные бризы сменились ливнями, ливни – летней жарой. В августе подходил мой срок.
Этого срока ждали многие.
Ждал Факундо, несмотря на разуверения Мухаммеда и Обдулии, надеявшийся принять на руки крепкого черного карапуза. Он топил ожидание в делах, которых было выше головы. Хозяйские табуны – общим числом более трех тысяч голов – надо было холить и беречь; а к этому прибавились новые денежные заботы. Гром один теперь ездил по ярмаркам, вел переговоры с ушлыми армейскими ремонтерами, подбирал по масти и выездке пары и четверки для богатых клиентов, принимал и подписывал – по хозяйской доверенности, счета, векселя, обязательства, вел приход и расход огромного хозяйства.
Раньше частью этих забот занимался дон Фернандо, но хозяин последние месяцы словно махнул на все рукой. Он перестал отлучаться из имения, поскольку с известными запретами эти отлучки потеряли для него всякую прелесть; кроме того, он боялся насмешек, потому что известия и слухи о его позоре широко разошлись по всей округе. Сеньор нехотя занимался лишь самыми необходимыми делами, нехотя вел беседы с изредка наезжавшими гостями, он полюбил прогулки верхом в одиночестве и, как ни странно это выглядело, приобрел какую-то богомольность, посещая церковь в Карденасе не по великим праздникам, как бывало, а каждую неделю. Он ждал, надеясь, что рождение его ребенка что-то может между нами изменить.
Ждала сеньора, сильно переменившаяся за последние месяцы. Она смягчилась характером, утратила резкость выражений, похорошела на лицо и даже слегка пополнела. Отчасти это было следствие куда более спокойной, чем раньше, жизни; а кроме того, донья Белен частенько вместе со мной захаживала к Обдулии, а старая унгана умела ее уверить, что все хорошо и все будут хорошо – дай только срок!
Ее устами об этом говорили Йемоо, Элегуа, Легба и многие другие, для этого находилось множество благоприятных признаков.
Лысый Мухаммед, неизменно при всех беседах присутствовавший, почти не раскрывая рта, неслышно двигался вдоль стен, где на полках лежали травы и коренья, – смешивал, растирал, готовил отвары на маленьком очаге, молча вручал унгане готовое снадобье в коробочке или горшке. Если он поднимал свои блестящие карие глаза – он всегда уставлял их на меня, но стоило перехватить его взгляд – опускал веки и отворачивался. Мухаммед ни в какой степени не был унганом и не мог им стать – он пять раз в день, обратясь на восток, молился своему богу и не чтил даже премудрого Лоа. Но араб – истинно милостью своего бога – был чутким, внимательным врачом, прошедшим в юности хорошую школу и имеющим поразительный, дикий нюх на лечебные свойства всего, что его окружало: трав, камней, воды, огня, животных. От его молчаливой уверенности сеньора успокаивалась и хорошела не меньше, чем от снадобий, и ждала.
Ждала донья Умилиада, прощенная и возвращенная из опалы и немилости к беседам за кофе и обсуждению новых фасонов платьев, но не вернувшая прежнего влияния на свою подопечную. Она пыталась завалить разговоры на скользкие темы, – в том числе, конечно, обо мне, – но снова получила совет не лезть в чужие дела и прекратила атаки, убоясь новой опалы.
Ждала, конечно, и я сама – уступив снова каморку при господской спальне старушке Саломе, переселившись окончательно в просторную угловую комнату в конюшне. В последние недели сеньора освободила меня от тяжелой работы. По утрам на втором этаже мела, скребла и мыла грудастая, задастая мулатка Луиса, взятая в дом из женского барака по совету Обдулии – к слову старухи прислушивались.
Ждало все население Санта-Анхелики, и много бездельников билось об заклад, какой ребенок у меня родится – черный или цветной.
Не угадали ни те, ни другие, и заклады остались при своих хозяевах.
Схватки начались в час послеобеденного отдыха, когда я лежала на кровати в одной бата. Все произошло мгновенно. Пока кто-то из конюхов сбегал за Обдулией, пока, запыхавшись, прибежала старуха, мой муж не оплошал и принял на свои руки розовенького, с редкими желтенькими волосиками младенца.
Этого мальчика ждали, как короля, и новость разнеслась по усадьбе со скоростью молнии. Бросив все дела, прибежала сеньора в сопровождении Ирмы и Саломе, несших корзинки с малышовым приданым. Ребенок, обмытый и спеленатый, утолив первый в жизни голод, спал, уткнувшись курносым носом в сосок.
Сеньора была ошеломлена, ошарашена. Она, как все, ждала в крайнем случае мулата.
Она выслала из комнаты всех, кроме Обдулии, и взяв младенца, развернула пеленку.
Крепкий карапуз, крупный – больше семи фунтов веса, как определила опытная старуха. Он не проснулся, даже когда его перевернули на животик, осматривая со всех сторон. Кожица ребенка была чистой, розоватой и гладкой везде, кроме спины.
На спинке же обнаружились несколько длинных, в виде как попало перекрещивающихся полос родимых пятен багрового цвета. Их рисунок в точности повторял узор самых глубоких рубцов из тех, что остались на моей спине.
И тут-то донья Белен уронила голову на постель – она стояла на полу на коленях, забыв про свои нарядные юбки, стелившиеся по истоптанному камню – и заплакала.
– Почему, почему этот ребенок родился не у меня? Ведь он нужен мне, а не тебе, мне!
Я успокаивала ее, как могла – такую маленькую и несчастную. Я как дитя гладила ее по голове. Я сказала:
– Сеньора, утешьтесь, сеньора, не плачьте! Не пройдет и трех месяцев, как наступит ваша луна. Год спустя, а может быть, и раньше, вы будете лежать, как я сейчас, с младенцем у груди.
У нее глаза мгновенно высохли.
– Сандра, неужели это будет?
– Клянусь в этом Шанго, моим божественным предком.
Она ушла домой полная новой надежды, напевая что-то, распорядившись о тысяче нужных вещей.
Обдулия спросила по ее уходе:
– Зачем ты сказала ей это? Она никогда не понесет от мужа.
– Если бы я не сказала этого, то все ваши с лысым старания пошли бы прахом в одну минуту. К тому же, Ма, я уверена, что-нибудь переменится за эти месяцы. Ты разве не чувствуешь, как поворачивает ветер ее судьбы?
Старуха ничего такого не замечала, но поверила моему чутью. Она была добрый человек, донья Мария де Белен. Мы обе желали ей радости.
Когда первая суматоха утихла, дон Фернандо сам пришел проведать отпрыска. Он попал в неудачный момент. Факундо сидел за столом, делая записи в конторской книге, – гусиное перо казалось совершенно неуместным в этих ручищах. Кабальеро поморщился: после той памятной ночи он избегал разговаривать с конюшим наедине и, будучи вынужденным обсуждать дела, старался не встречаться с ним глазами. В этих глазах сидела насмешка и чувство собственного превосходства, и сеньору, видно, тотчас же вставало в памяти широкое, размашистое движение, с которым этот черный голой грудью полез на пистолетный ствол. Я знала, что при этом воспоминании кабальеро прошибал холодный пот, а пальцы сами тянулись в карман, к тяжелой рукоятке с насечкой. Вот и в тот раз он замешкался, но отступать было поздно, негр заметил господина, встал, бросив перо, и приветствовал – почтительно, даже с улыбкой, показывая все крупные белые зубы.
– Добро пожаловать, сеньор, пришли посмотреть на нашего карапуза?
– Придурок, – процедил дон Фернандо сквозь зубы. – Ты еще скажи, что он твой.
– Да как сказать, сеньор, – заметил Гром, продолжая ухмыляться. Сандра ведь моя жена, так? Ну, значит, чей бык ни прыгал, а телята наши. Жена, покажи малыша!
Я как раз меняла мокрую постель в колыбельке. У дона Фернандо, следившего за малышом со смесью любопытства и недоумения, вдруг полезли на лоб глаза.
– Что это? – спросил он, трогая пятна на спинке пальцами левой руки.