Изящный образец ненормативной лексики, от четырех человек.
Теперь надо охладить вспомогательную силовую установку до ста градусов, чтобы снялась блокировка. Делаем холодную прокрутку. Мало. Еще. Мало. Еще… Изысканная ненормативная лексика, в обилии своем, обретает вульгарность обыкновенного мата. А в салоне пассажиры «млеют» в тепле… Где-то на Севере, и правда, млели бы. А где-то на цивилизованном капиталистическом юге – к самолету давно бы пристегнули рукав от наземного кондиционера… но у нас развитой социализм. Какие еще, к черту, наземные кондиционеры!
С третьей попытки запуска удается поймать такую величину отбора воздуха, чтобы при запуске температура не доходила до вырубания ВСУ. Бортинженер материт своих коллег, «загнавших» ВСУ, когда самолет работал в Иране. Он, конечно, понимает, что деваться и там было некуда: там день год кормит. Он сам рвется в Иран, потому что только там можно за лето заработать на однокомнатную квартиру дочери… «свадьбу отгуляли… пойдут дети…»
Летчик у нас не богат. Нет, не богат у нас летающий человек.
Ладно, поехали. Проверяем тормоза: слева, справа, аварийные… Что-то не очень-то они эффективны, ну, повнимательнее. Или показалось? Ну, проверю еще на полосе, на приличной скорости.
На полосе, за тысячу метров от того торца, где нам разворачиваться для взлета, еще раз проверяю тормоза: вроде берут. Ясное дело, нагрелись, эффективность упала. Ну, еще полтора часа лететь, может, остынут немного.
Дорулили, развернулись, запросили взлет…
– С богом, ребята! – я отпустил тормоза.
Эшелон набирали долго.
– Блин, на Ту-154 летаешь, маму его… будто на Ил-18 летаешь, и его маму тоже… По три метра скребем.
– Ты скажи спасибо, что засветок нет, а то была бы тебе… мама…
– Спасибо.
– Девчонки хоть в холодильнике воду остудили?
– Когда? Нажми, пусть хоть горячей принесут.
– Прилечу домой… квасу холодного… кружку…
– Ага, залпом – и ангина среди лета!
– Это от пива ангина! И от холодного молока. Да я глоточками…
– Когда же эта жара кончится?
– На том свете. И отоспимся…
– Ну да – на том свете нам в аду жариться. Тонны три лишних везем.
– Это не грех. Топливо – не перегрузка, а по ведомости… там порядок.
– Возьми-ка лучше погодку Горького. Там тоже, небось, жарит.
В Горьком под вечер было тридцать два. Тоскливо. Но деваться некуда. Надо готовиться к посадке. «Так… Заход с прямой на посадочный курс 360. Снижаться пораньше, подкрасться издалека, чтоб точно выдержать скорости. Ветра нет, неустойчивый. Вполне может быть и попутник на глиссаде»…
Капитан все должен предусмотреть заранее, продумать, принять предварительное решение, а уж потом, на предпосадочной подготовке, озадачить каждого члена экипажа, кому на что обратить особое внимание.
Я это сейчас, на старости лет, хорошо понимаю, но понимаю и то, что всего не предусмотришь. Что-то, бывает, упустишь, до чего-то не додумаешься.
И тогда ж я думал, что предусмотрел все. На снижении рубежи и высоты соответствовали расчетам, скорость уменьшалась по заданным пределам, контроль полета был комплексным… короче, заходя с прямой, мы учли все, и самолет вошел в глиссаду там, где ему было положено. Единственно, чуть великовата была скорость, а потребный режим стоял меньше расчетного. Это указывало на попутный ветер.
Штурман переключил указатель на путевую скорость: она была на пятнадцать километров больше приборной. «Точно, попутник. Еще сдернуть режим…»
Шла обычная работа на глиссаде: штурман докладывал удаление и высоту, второй пилот запросил посадку, бортинженер по моим командам двигал рычаги газа, я решал задачу соответствия всех параметров, потихоньку подправляя штурвалом незначительные отклонения машины от траектории снижения. Помня, что «три тонны лишние», держал чуть большую скорость, соответствующую фактической посадочной массе.
Почему говорится «массе» а не «весу»?
Сейчас узнаете.
Перед торцом бетонки нас стало как-то выпирать выше глиссады. Я понял, что усилился попутный ветер. То есть, не так уж он усилился, чтобы выйти за пределы допустимых пяти метров в секунду, но возрос заметно, и самолет прошел торец на пять метров выше, чем положено. Это означало перелет, метров сто-сто пятьдесят, норма.
Помня, что вес все же большой, я не торопился убирать газ до малого, и стащил рычаги назад только, когда убедился, что самолет замер на метре и несется параллельно бетону.
Но хорошо нагретая за две недели бетонная полоса излучала тепло, от нее вверх струился горячий воздух. И он держал машину и не давал ей снизиться до последних сантиметров. Все летчики знают, что горячая ВПП «держит» машину, но никто не может точно сказать, как долго она «держит» и когда машина таки «упадет».
Машина корчилась на воздушной подушке, ее корежили возмущения неспокойного воздуха; из-за большого веса я боялся грубого приземления и чуть добирал, сообразуясь с внутренним отсчетом времени, адекватным темпу падения скорости… а она все летела. Посадочные знаки проплыли под крылом…
И получился перелет. В конце концов машина все же свалилась с высоты пять сантиметров, с чуть ощутимым толчком, но произошло это явление далеко за посадочными знаками, зато на таком уже близком расстоянии до быстро приближающегося торца, что меня быстро перестал беспокоить вопрос повышенного посадочного веса, зато остро встал другой: как погасить кинетическую энергию, которая, по школьному учебнику физики Перышкина, напрямую зависит от массы.
– Реверс включить! – звонко произнес я, как только мы коснулись.
– Двести сорок! Двести двадцать! – четко считал штурман.
Я полностью обжал тормоза. При такой жаре действует ограничение: начало торможения на скорости не выше 225 км/час. Запишется в «черный ящик» чуть на большей – потом отбрехивайся. А – пишется! И расшифровывается!
Пока тот реверс сработал, пока обороты двигателей выросли, пока появилась та обратная тяга, я, взмокший в одну секунду, стоя на тормозных педалях и давя их всем своим весом, моментально понял простую истину: масса на пробеге, как мера инертности тела, важнее веса на посадке. Тормоза, нагретые за две посадки по жаре, на третьей были почти неощутимы, как будто кто смазал их маслом. Надо было ждать, когда, в соответствии с законами физики, с уменьшением квадрата скорости возрастет эффективность тормозов. Но ждать было негде: торец подкатывал; сомнения «выключать – не выключать реверс», характерные для скорости 140, остались далеко позади, еще когда машина неслась на последнем дюйме, – я уже тогда понял, что только реверс, до полной, полнейшей остановки, только и спасет! Я предупредил второго пилота заранее: «Держи до полной остановки!» – и он держал рычаги!
С каждым метром из оставшейся до торца сотни сердце опускалось ниже живота: все ниже, ниже… в пятки… Самолет вяло замедлял движение. Тормоза держали, слабенько, но я уже учуял их эффект и понял, что… обошлось.
Фонари торца остановились перед носом.
– Реверс выключить!
Двигатели умолкли.
Когда я рулил по магистральной на перрон и в открытую форточку ворвался горячий и пахнущий свежескошенным сеном аэродромный воздух, чуть холодя раскаленное тело – пересохший рот так и не смог выговорить ненормативное слово: оно застряло в глотке.
А кого, собственно, материть, капитан?
Мимо полосы
Летели мы однажды с Володей Щуплевым на Ан-2 в Абакан за лыжами. Дело было ранней весной; за зиму енисейские летчики износили самолетные лыжи, исшоркали подошвы по выступившей на первых проталинах гальке – вот нас и откомандировали спецрейсом, чтобы мы загрузили самолет сохранившимися в Абакане, неиспользуемыми практически всю зиму новенькими лыжами – да еще с невиданными дотоле пластмассовыми подошвами – и обеспечили наши самолеты долгожданной обувью до конца долгой весны.
Там, в Абакане, всю зиму полеты, в основном, все-таки на колесном шасси, но в социалистические времена лыжами по разнарядке снабжались все авиаотряды, а всеобщий обменный фонд позволял использовать запасные части по потребности где угодно и кому угодно: одна же авиакомпания – Аэрофлот…
Сейчас наши зарубежные коллеги, вкусившие всех прелестей частнособственнического добывания материальных благ, глядя на развал Аэрофлота, крутят пальцем у виска: вы что, белены объелись – такую, та-а-акую авиакомпанию развалить! Да мы мечтаем об объединении, чтоб все одинаково, чтоб не биться о юридические препоны, не изводить горы бумаг, не плодить каждому свои документы… нет, странный все-таки народ эти русские… Свободы им захотелось! Ничего… еще тошнить будет от той вашей «свободы»…
Но рассказ – не о лыжах, а о визуальном восприятии летчиком земной поверхности в сложный для ориентировки период.
Сезон ранней северной весны в южном Абакане был уже глубокой распутицей. По мере нашего неспешного продвижения вверх по течению вдоль Енисея местность под нами серела, темнела, потом в густеющей дымке стали проявляться блестки луж. Чем дальше к югу, тем больше и больше сверкало вокруг воды: редкие лужицы сливались по низинам, превращаясь в лывы, а там уже и в озера; ручейки набухали вешней водой и переполняли речки – извечный круговорот воды в природе шел по неизменному закону жизни.
В сизой дымке испарений земля под нами сливалась в один грязный фон. Невозможно было зацепиться взглядом за какой-либо заметный ориентир. Стрелочка радиокомпаса вела нас в направлении на привод Абакана, но прокладку пути пришлось вести только по хорошо заметным заливам Красноярского водохранилища, которые выделялись на общем сером фоне достаточно яркими хвостами, напоминающими ящериц. Лед на них еще был покрыт чистым снегом. Но на подлете к населенным пунктам, где сажа давно осела на снегу и где от этого снег уже превратился в грязь, невозможно было отличить дома и дороги от полей и перелесков. А так как российские дороги везде суть только направления, их прихотливые изгибы не отличить было от изгибов речушек.
Глаза устали за три с половиной часа полета, шея затекла от напряжения, и мы предвкушали, как устроимся в гостинице…
Но приближался момент посадки. Заход пришлось строить против низкого солнца, внизу все слилось в мозаику луж, сверкающих чистым золотом, прямо как на саврасовской картине «Проселок». Все наше внимание было направлено на то, как вписаться в посадочный курс и разглядеть среди моря воды серый бетон абаканской полосы.
Я пытался использовать свой небогатый опыт радионавигации, считал магнитный пеленг, сравнивал его с посадочным курсом, прикидывая, справа мы или слева от створа полосы. Командир крутил штурвал, вглядываясь в дымку и цепляясь взглядом хоть за какой ориентир, появлявшийся в поле зрения.
И он его увидел. Резко повернув штурвал, капитан, стал вдруг доворачиваться на прямую блестящую полоску, показавшуюся слева под углом.
– Э! Э! Куда? – Я как раз только-только убедился, что стрелка радиокомпаса совпала с задатчиком посадочного курса на приборе, что мы идем в створе бетонки, что вот-вот эта бетонка покажется… и тогда начнем на нее снижаться, и хоть с перелетом, но сядем.
Но командир мой в этот момент только-только ухватился за единственную блестящую прямую линию на фоне бесформенных изгибов и пятен – явное дело рук человеческих!
Логика подсказывала ему, что такой прямой линией может быть только взлетно-посадочная полоса – а что же еще бы это могло быть! А умник второй пилот пусть не выпендривается со своим радионавигационным заходом. Видали мы эти заходы… полоса под носом… еще чуть довернуть – и скорее вниз, не проскочить бы… ищи потом ее снова.
Но я не хотел сдаваться.
– Володя! Курс не посадочный! Под углом! Под углом же заходим! Это не полоса! – орал я, стараясь перекричать рокот мотора.
Капитан, одержимый известным запарочным синдромом Робинзона «Козу держи! Козу!», упорно давил в сторону влажно сверкающей полоски. Потом то ли мой истошный крик повлиял, то ли до него стало доходить, что узковата полоска-то… и как-то не так лежит… Он наконец взглянул на компас: мы шли с явно непосадочным курсом; стрелка радиокомпаса плавно поворачивалась вправо…
На раздумье ушло несколько секунд. Потом голос диспетчера, следившего за нами по локатору, язвительно-добродушно заметил:
– 4298, там сбоку – это дамба, вы не уклоняйтесь… Возьмите вправо двадцать.
Командир врубился в ситуацию, выматерился, заложил крен вправо, и через пару минут справа впереди проявилась белая зебра торца.
С тех пор я стал доверять радиосредствам захода на посадку. Однако, как потом неоднократно пришлось убедиться – стрелки стрелками, а взгляд все равно хватается за соответствующий уже сотворенному внутри тебя образу, а теперь вдруг реально появившийся в поле зрения прямоугольник полосы. Видать, так устроен человек, с его богатым воображением. Тем более что во множестве произведенных тобой заходов на посадку визуальное восприятие проявившейся по курсу ВПП обычно не соответствует созданному в воображении образу. Полоса появляется в поле зрения всегда в неожиданном виде, хоть чуточку, а не так, как ты предполагал ее узреть, да еще неузнаваемо искаженная проекцией: в виде перевернутой трапеции.
И это не моя субъективная точка зрения, а, по-видимому, общее правило. И никакой летчик не застрахован от ошибки: принять желаемое и внезапно показавшееся в поле зрения нечто – за действительное что-то, которое пока еще скрыто по ряду причин.
Мой учитель, великолепный, талантливый Капитан, Вячеслав Васильевич Солодун однажды продемонстрировал мне справедливость этого постулата во всей его неприглядности. Заходили мы в Симферополе по схеме, то есть, крутили почти полную «коробочку», по каким-то причинам протянули чуть дальше третий разворот и вышли после четвертого в створ полосы на расстоянии, большем, чем обычно. Еще до входа в глиссаду редкая слоистая облачность стала разбавляться просветами, в которых просматривалась земля. Чем ближе мы подходили к точке входа в глиссаду, тем разрывов в облаках становилось больше и большая площадь земной поверхности просматривалась вперед и по сторонам.
Капитан спокойно руководил заходом, автоматика вела машину к полосе строго по маршруту. Еще несколько километров – и начнем снижение на предпосадочной прямой.
И тут я увидел полосу. Светлый бетон хорошо просматривался на зеленом фоне чуть правее нашего маршрута – и неожиданно близко! Снижаться же надо!
– Вижу полосу, – четко доложил я. – Справа впереди! Идем левее! Снижаться пора!
Раздумывать было некогда; капитан отключил автопилот, дал команду выпустить шасси и закрылки, заложил правый крен и стал визуально вписываться в глиссаду снижения на эту самую, хорошо видимую всем полосу. Она и лежала-то строго параллельно курсу – довернуть S-образным доворотом…
Штурман, строго следивший за показаниями приборов и державший до этого ситуацию под контролем, на секунду оторопел. Мои уверенные доклады и последовавшие за этим немедленные действия командира воздушного судна сначала парализовали его сознание. Но волк он был старый, видавший виды, поэтому тут же и рявкнул:
– От-ставить! На военный аэродром садимся! Навигатор-ры… – и пару слов из лексикона, применяемого в подобных случаях.
Нас шибануло в жар: как мы могли купиться! Ведь знаем, изучали, готовились, тысячу раз, заходя, видели справа эту военную бетонку! И – таки обгадились.
Уклониться далеко на инертном лайнере мы не успели. Побагровевший командир быстро вывел машину на прежнюю линию пути, подошла глиссада, довыпуск закрылков, чтение контрольной карты… дальше все вошло в колею, и после посадки мы весело ржали, обсуждая, как споткнулись на ровном месте, а командир, качая сам себе головой, все повторял:
– Ну, купился… ну, купился… Ты ж, Вася, на будущее себе запомни: приборам всегда доверяй и заходи с комплексным контролем. С комплексным! А глазам верь, только, когда полоса откроется перед носом. Это ж не Ан-2, это ж корабль! Заход только по приборам… Ну, купился… – И все качал и качал головой.
Я стр-рого учел совет своего учителя… ага, как же… и когда ввелся в строй капитаном Ту-154 и стал летать в тот же Симферополь, то как-то раз, в сильной дымке, повторил ошибку, ну, один в один. На том же самом месте второй пилот так же крикнул: «Вижу полосу справа», и я точно так же стал второпях снижаться на военный аэродром. И успел потерять уже метров двести высоты, когда вдруг осенило, кинуло в жар, и сквозь позор прозрения я воскликнул: «Это ж военный!» и заломил левый разворот с набором в сторону прежней линии пути. Стрелки радиокомпасов, дружно показывавшие, что мы же уклонились вправо, а также зашкалившая стрелка курсового маяка, кричавшая о том же, плавно вернулись на свои места. К счастью, диспетчер не успел заметить нашего уклонения, а то бы угнал на второй круг.
На этот раз разбор был произведен по всем правилам, и казнил я прежде всего себя, капитана занюханного, что не хочет учиться на чужих ошибках, а норовит совершать свои. Ну, и остальным досталось за некомплексный контроль захода.
А как же на цивилизованном Западе, где вокруг любого приличного города расположены три-четыре аэропорта, а в каждом – по три полосы, и все с разными курсами, и попробуй только попытаться ориентироваться визуально? Там быстро охоту отобьют, и будешь как миленький следить за всеми радиосредствами, что есть на борту, и только по ним и заходить, хоть в тумане, хоть в ясный день.
Это у нас, в Советском Союзе, где две полосы на аэродроме есть максимум в восьми, ну, десяти аэропортах – и то, упаси боже, чтоб когда-либо работали сразу все две! – так вот, у нас в стране в те давние годы еще не выработалось у летчиков привычки не доверять глазам и строить заход строго по радиосредствам. Искали полосу глазами за сто верст. И находили иной раз не то, что надо.
В Одессе тоже, как выскочишь из облаков при заходе с южным курсом, так справа от ВПП, чуть под углом, ясно видна светлая такая полоса – то ли строили ВПП когда-то, то ли строят новую, то ли это дорога какая. Но видна она ярче и раньше, чем сливающаяся с фоном местности старая бетонная ВПП. И так и норовишь съехать с курса… чуть правее… глаза цепко держат яркий ориентир, так напоминающий посадочную полосу. Не дай бог, при низкой облачности днем – так и шарахнешься туда, вправо от полосы. Ночью-то, ясное дело, огни перед полосой, огни полосы, яркий перрон – не дадут ошибиться, а вот сереньким днем… повнимательнее.
Точно так же и в Кемерово: новая светлая полоса лежит левее темной старой; то же и во Владивостоке, и на Камчатке, и в Хабаровске…
В сборнике схем захода на посадку всегда указываются местные особенности. Так вот, в схеме Петербургского аэропорта Пулково есть оговорка: «В ночное время автомобильная дорога, ведущая в аэропорт, освещена лучше, чем ВПП». Примерно так.
Были случаи, что экипажи принимали проявляющуюся в тумане чуть сбоку от курса цепочку освещающих автодорогу оранжевых огней за огни подхода к полосе, подворачивали и снижались… долго ли те столбы зацепить. А ведь архитекторы постарались красиво, точно провести дорогу между двумя посадочными полосами, чуть не доезжая, и строго параллельно им. Кто ж мог подумать, что это помеха на посадке.
Так что варежку не разевай, на огни не покупайся, а верь, верь, верь своим приборам!
Если ты, конечно, те приборы правильно настроил, на «ту» частоту. А то ж был случай, когда штурман настроил курсо-глиссадный маяк на частоту другого, «не того» московского аэродрома. Капитан все ждал, что стрелка курса вот-вот отшкалится и можно будет начать доворот на полосу. А стрелка ждала луч другого маяка, с другого аэродрома; самолет до того луча еще не долетел. И он проскочил створ своей полосы и пошел дальше, в сторону города, полеты над которым запрещены. Пока штурман терял драгоценные секунды, пытаясь понять, что у него отказало и какие меры предпринять, бдительный диспетчер угнал самолет на второй круг; там уж разобрались… был позор: оказалось, штурман не ту цифру набрал на приборе.
Аналогичный случай был и в Хабаровске: там диспетчер угнал Ил-62 от самого уже торца «не той», параллельной полосы. Тоже что-то кто-то перепутал, а капитан не проконтролировал.
Где-то в Германии заходили на Ту-134, настроились на одну полосу, а уже снижаясь в глиссаде, разобрались, что ошиблись: их подвело слабое знание английского языка. Штурман успел перестроить приборы на другую полосу, но на скоростном самолете все маневры должны быть закончены на высоте не ниже 150 метров, это по опыту. А здесь капитан попытался на малой высоте довернуть на другую полосу… не получилось, не вписались… А надо было просто уйти на второй круг, успокоиться, настроиться и сесть на другую, «ту» полосу. И была катастрофа.
Мы, правда, долго не раздумываем, если видим, что какая-то система или какой-то прибор на заходе отказал. Выручает древний здравый смысл: контроль надо вести не по одному прибору, а по всем тем, что могут дать представление о положении самолета относительно полосы. Это и называется «комплексный контроль самолетовождения». И как только возникает подозрение, что есть отказ, тут же внимание переключается на резервные системы, и заход осуществляется по ним.
Я всегда говорил и говорю молодым: кто вас гонит? Заход на посадку ни при каких обстоятельствах не должен производиться в спешке. Даже экстренная вынужденная посадка при пожаре на взлете должна продумываться заранее; экипаж должен знать, кому что в такой ситуации делать, а уж когда припечет, экипаж должен собрать все свое мужество и мастерство в кулак – и работать.
Но менять решение, сбивать стереотип действий экипажа, менять весь его настрой – на малой высоте и большой скорости – это вариант самоубийства. И только уход на второй круг, который в наших руководящих документах считается грамотным исправлением ошибки, может обеспечить безопасность посадки. Уйти, разжаться, разобраться, перестроиться, вновь собраться – и сесть.
Летом во многих аэропортах идет бурная реконструкция. Ремонтируются взлетно-посадочные полосы, расширяются перроны, копаются котлованы. Выше я описал случай, к чему может привести незнание экипажем информации о строительных работах.
Сколько было случаев, когда капитан, не владея информацией, пытался посадить, а то и сажал машину на полосу, занятую строительной техникой. Причем, иной раз ему и диспетчер кричал, мол, куда лезешь? Нет, лез-таки – вот ведь как может заклинить!
Были случаи посадок на магистральную рулежную дорожку, идущую параллельно посадочной полосе. И, несмотря на то, что рулежки обозначаются синими фонарями, в отличие от белых, обозначающих ВПП, все равно садились на магистральную. Может, в тумане не разобрался капитан, может, другие какие обстоятельства – их, обстоятельств этих, в воздухе сколько угодно.
А вот в Америке был случай, когда самолет, казалось бы, обреченный не попасть на полосу, все-таки на нее попал!
Случай, конечно, исключительный. На трехмоторном тяжелом самолете в полете отказал двигатель, а также все три гидросистемы, и самолет остался без управления. То есть, на движения штурвалом и педалями машина не реагировала, а летела, как хорошо отбалансированная авиамодель: покачиваясь, сохраняла равновесие и скорость полета.
Экипаж проявил, конечно, исключительное мужество. К счастью, на этом самолете летел пассажиром опытный инструктор, его пригласили в кабину, и он помогал экипажу.
К счастью же, аэродинамическая схема этого лайнера такова, что два двигателя расположены под крылом, а средний – в хвосте. И отказал именно средний, не влияющий на равновесие самолета. Используя асимметричную тягу двигателей, пилоты сумели потихоньку изменять курс самолета: когда одному мотору давали газку, а другому прибирали, разворачивающий момент был ощутим.
Управляя курсом таким методом, экипажу удалось выйти на ближайший пригодный для посадки аэродром. Убирая симметрично режим двигателей, удалось потерять высоту. Какой ценой удалось подвести самолет к полосе, можно только догадываться. Как пилотам, не имеющим опыта управления тяжелым кораблем не с помощью рулей, а косвенно, через разворот, крен, опускание и подъем носа, прикладывая многотонные силы тяги двигателей в разных точках, учитывая инертность и запаздывание… я преклоняюсь перед их мужеством, волей, собранностью и чутьем машины.
Но есть пределы управляемости. Такой нюанс: когда двигателю даешь газу, нос самолета поднимается, когда убираешь, нос опускается. Для посадки требовалось: у самой поверхности ограниченной по размерам взлетно-посадочной полосы надо было дать обоим двигателям такой импульс тяги, чтобы нос поднялся настолько, чтобы подъемная сила увеличилась на такое «чуть-чуть», чтобы вертикальная скорость погасла на такую величину, чтобы…
Этого сделать экипажу не удалось. Попытка-то одна, единственная… И самолет с приличной вертикальной скоростью грохнулся о полосу. И разломился. И люди высыпались на бетон.
Но часть людей спаслась! И экипаж спасся. Пилоты сделали даже больше, чем может человек. Эти герои и сейчас летают.
Повезло еще и в том, что был ясный день. И, видать, их звезда была счастливая. Но в миллионах посадок все-таки обычно пилот приземляет машину строго на ось полосы и в пределах посадочных знаков. Если экипаж хорошо подготовлен, это такого уж труда особого не представляет. Ну, разве что спина мокрая…
Капитан Шевель
Вспоминая лучшие годы, отданные полетам, я и среди них выделяю такие, когда леталось особенно легко и радостно. Это годы, когда я летал вторым пилотом на Ил-18.
Середина 70-х годов была, пожалуй, «золотым веком» советской гражданской авиации. Шло бурное развитие инфраструктуры аэропортов, в авиапредприятия регулярно поставлялась новая передовая техника, для летчиков везде была попутная струя – только пожелай, можешь переучиваться на любой самолет. Ну, правда, были и необходимые условия: партийность, учеба в Академии ГА… Достаточными условиями для переучивания было: не пить водку (вернее, уметь ее пить) и не ссориться с замполитом.
Основным самолетом на дальних трассах страны в те благостные времена все еще оставался надежный, экономичный и простой в пилотировании лайнер Ил-18. Скоростной Ту-154 только начинал осваиваться и для большинства желающих являлся пока несбыточной мечтой. По тем временам, и по нашим тогдашним понятиям, это был как бы космический корабль, о нем ходили легенды. А сотни относительно тихоходных турбовинтовых лайнеров Ильюшина не спеша пилили себе по трассам страны, от Львова до Камчатки.
Уже появились проблемы с поставками топлива, уже экипажи вынуждены были подсаживаться на дозаправку в ближайших аэропортах, но это были лишь первые признаки того глубокого кризиса, в который вверг страну «развитой социализм». И хотя теория все выше и выше возносилась от застрявшей в болоте реальной жизни, век авиации, повторяю, был золотой.
Рейсы были регулярные до тошноты, длинные и тягомотные в воздухе, но налету было! Один рейс Красноярск – Москва и обратно – одиннадцать часов. Отдых в той Москве часов 12, так же и в равноудаленном от Красноярска Магадане. Саннорма, продленная, 90 часов, вылетывалась за полмесяца. Заработки были хорошие, по 600—700 рублей, это при среднем по стране 250. Набравшись позору в московских, киевских и питерских очередях, мы добывали все для жизни. Каждый месяц в молодой семье прибавлялась с получки новая вещь: телевизор, холодильник, стиральная машина, ковер…
Кто правдами и неправдами не мог получить у большевиков квартиру, вступал в жилищный кооператив и покупал кооперативную в «хрущевке». Уверенность в завтрашнем дне покачивали только сомнения насчет здоровья. Но и на пенсии можно было устроиться в аэропорту на непыльную работу (зарплата вместе с пенсией – не свыше 300 рублей!); на жизнь хватало.
Не стоит перечислять все ностальгические социальные блага тех времен… все равно, это клок сена в общей кормушке, поровну… Мы, летчики, выделялись из общей уравниловки внешне – красивой форменной одеждой, а по существу, только тем, что могли на свои заработки позволить себе больше других: чуть дальше вытянуть голову и ухватить лишний клок сена.
Для меня же золотой век авиации запомнился тем, что я ни о чем кроме полетов не задумывался… «фюрер думает за нас»… и летал, летал, летал, наедался полетами, набирался опыта, читал советские газеты и был вполне счастлив. Еще не выветрилась слегка потрепанная было на Ил-14 романтика полетов по Красноярскому краю, над Ледовитым океаном, на лесопатруле, на Кански-Заозерки… с 6 утра до 9 вечера, изо дня в день… А тут – на лайнере! По шесть часов без посадки! Из конца в конец страны! И всех забот: записал в задание свои цифры, сиди, жди курицу…
Почти три года командиром у меня был Александр Федорович Шевель, личность яркая, очень интересная и всем красноярцам известная. Наделенный от природы артистическим талантом, он и жил артистически, весь на виду, на людях, ладный, модный, отутюженный, веселый – душа любой компании.
Он был прекрасный пилот, чувствующий машину, знающий и тонко нарушающий летные законы, решительный, азартный, иной раз до потери чувства меры, но – артист! Такому, явно холерического темперамента человеку требовался умелый, опытный, слетанный экипаж, способный удерживать в рамках и несколько осаживать буйный, экзальтированный нрав капитана.
Вот в такой экипаж я и попал вторым пилотом, быстро сошелся с дружелюбными ребятами: штурманом Лешей Мироновым, бортмехаником Мишей Ореховым и бортрадистом Юрой Путинцевым. Специалисты все были классные, одного со мной возраста; радист был постарше.
Командир наш, зная свою слабинку, придавал большое внимание слетанности, мастерству и споенности экипажа. Что касается последнего качества, то я, в то время почти непьющий, вносил свою лепту, но в застолье обходился минимумом. За три года как-то умудрился не втравиться, да и сейчас не особо склонен к «зеленому змию».
Александр Федорович всячески поощрял инициативу и не мешал работать экипажу, даже иной раз доверял нам полет чуть не до самоустранения. Давал летать даже больше, чем мне хотелось.