Авриль взглянул на него.
– Что же тебя так привлекает? – спросил он. – Ты изучал историю?
– Я совсем не разбираюсь в истории.
– Может, Марат как персонаж?
– Не Марат.
– Нет? Ну, тогда сами события.
– Их тени.
Авриль моргнул, словно вот-вот уснет.
– Тени?
– Да.
– Допустим, ты бы ставил этот фильм. Что бы ты сделал иначе? Передвигал бы камеру?
– Да.
– Уволил бы Рэнтёй и Котара?
– Да.
– Ты же отдаешь себе отчет в том, что это под Рэнтёй и Котара я получил финансовую поддержку. Без них… – Он остановился.
– Но деньги уже вложены, – сказал Адольф.
– На условии, что Рэнтёй и Котар снимутся в фильме.
– А они могут отозвать свои деньги, если мы избавимся от Рэнтёй и Котара?
– Ты успел поразмыслить, да, Сарр? Ты все-таки не просто так там сидишь с загадочной физиономией.
Я не знаю, могут ли они отозвать свои деньги, но они могут воздержаться от поддержки в будущем. А нам она будет нужна. Мы не сможем снять весь фильм только на то, что они уже дали.
– Но это вложение, – сказал Адольф. – Им придется в какой-то момент решать, понести убыток или вложить еще, в надежде в конце концов возместить убытки, если не получить прибыль. И тогда мы должны будем убедить их продолжать.
– Рэнтёй и Котар – двое наших самых успешных актеров, знаешь ли.
– Нам не нужны актеры. Нам нужны лица. Я могу объяснить им, что делать, как делать. Я могу объяснить им, когда они перегибают палку, а когда мне нужно от них больше. У Рэнтёй и Котар не те лица. Нам нужны лица, которых никто еще не видел и которых никто не забудет, увидев однажды.
– Ты сможешь объяснить им, что делать и как?
– Да.
– Ты говоришь так, будто ты уже режиссер картины.
– Мы говорили гипотетически.
– Ты все знаешь про кино, да?
– Нет.
Авриль мерил комнату шагами.
– Я всегда считал себя игроком, знаешь? Но это меня пугает: моя маленькая студия – и такая заваруха. Тут же речь идет о размахе.
– Я понимаю, что еще молод…
– Да, но что с того? – Авриль пожал плечами. – Это молодая индустрия, все американские режиссеры молоды. Гриффит исключение, сколько ему – сорок с лишком? Остальные – провалившиеся актеры, писатели, бродяги, железнодорожники, юристы. А у тебя что провалилось, Сарр?
Адольф наблюдал за собеседником.
– Вчера я видел одну картину, – сказал он. – Я хотел бы, чтобы вы тоже ее увидели.
И в тот вечер они пошли вдвоем в кино, а после вместе шли по берегу реки. И утром, на рассвете, они все еще шли – фонари на улицах начали гаснуть, и часы сияли над тротуарами, как пронумерованные луны; внизу, на причалах, у воды рядами спали бродяги.
– Ну, – сказал Авриль, – мне показалось, что это довольно непримечательная картина.
– Но вы помните, – сказал Адольф, – слепую девочку в первой части, когда мы в первый раз встречаем моряка на мосту?
– Да.
– Блондинка, с очень грустным ртом, который слегка кривился.
– Да, верно.
– С карими глазами и светящейся кожей.
Авриль остановился, руки в карманах, уставившись на юношу.
– Этого я на черно-белом экране не разглядел, но верю тебе на слово.
– Она иногда была очень грустна, словно грустит всегда.
– Я помню. Ну и что?
– Шарлотта.
– Думаешь?
– То самое лицо.
– А Марат?
– Мы его найдем. Они пошли дальше.
– Тени, говоришь.
– Тени, – сказал Адольф.
На следующее утро Авриль уволил Жана-Батиста Бернара и нанял Адольфа Сарра режиссером «La Mort de Marat». Почти всем, киношникам и нет, было ясно, что это всего лишь смелейший рекламный трюк, мистификация. Дешевая конторка Авриля объявляет о производстве картины огромного масштаба под руководством мальчишки, о котором никто никогда не слышал и который ни разу еще ничего не снимал. Инвесторы, поняв, что Авриль уже распределил их деньги, впали сперва в панику, а затем в ярость. Авриль умолял дать Адольфу шанс показать, что он может. В студийном пресс-релизе он клятвенно заявил журналистам, что глубоко убежден: Сарр – гений. Сам Адольф решил на время убраться из Парижа. Он собирался снимать «Марата» где-то еще; он хотел найти место, которое не только не особенно изменилось за последние полторы сотни лет – это само по себе было нетрудно, во Франции было полно деревень, которые не изменились и за последнее тысячелетие, – но в котором была бы собственная драма и которое было бы уместно как для позднеподросткового безумия Шарлотты Корде, так и для изгнанного из Парижа Марата. (На самом деле в изгнании Марат жил в Англии, но Адольф, несмотря на свои «кропотливые» исследования, предпочел не обращать на это внимания.) Адольф решил поселить Корде и Марата поблизости друг от друга за несколько лет до его смерти. Он решил, что ему нужно море, предпочтительно вблизи от леса или гор. Итак, несмотря на то что Шарлотта Корде была родом из нормандской части Франции, Адольф уехал не в Нормандию, а на Бискайский залив, оставив позади суматошный Париж; он почти что чувствовал, что сам отправляется в изгнание.
Он поехал прямо в местечко под названием Виндо, не раздумывая и не сомневаясь. Позже он будет вечно удивляться этому. Авриль получил телеграмму: «Начинаю производство здесь. Шлите актеров». Через несколько дней на рассвете он стоял на перроне станции; здесь уже собиралась толпа горожан. Из дымки вынырнул поезд, заполненный актерами, операторами и техниками, ассистентами по производству и творческими консультантами, сценаристами, исследователями, декораторами, костюмерами, музыкантами, которые должны были создавать актерам правильную атмосферу во время особенно драматичных сцен (с музыкантами вскоре разделались: Адольф сам создавал атмосферу, без помощи второсортных скрипачей). Пассажиры казались горожанам иностранцами, перенесшимися из другого века: даже поезд сиял металлическим зеркальным светом, в котором проскальзывали образы из будущего. Поезд плавно остановился, съемочная группа высыпала из дверей – и началась беготня, какой эти места никогда не видывали: толпа ринулась в городок с ящиками, реквизитом, костюмами, дуговыми лампами, штативами, осветительными мостиками, видеомонтажными масками, аппаратурой от «Америкен Белл энд Хауэллс», мимо Адольфа Сарра, которого все приняли за одного из местных парнишек. Он смотрел, как они проходят, и сам был впечатлен и взволнован: он подумал, что не все эти люди взялись с задворок студии Авриля. Он последовал за ними по главной дороге городка, прислушиваясь к смеху и возбуждению. На следующий день, водворившись за укрепленными воротами города, он послал за ней.
Она оставила Париж, как беглянка, глухой ночью, взяв извозчика до Восточного вокзала. На рельсах лежал снег, поезд катил на юг. На следующее утро, когда поезд въезжал на станцию, она глядела из окна купе. Она слышала, что он молод и всего год назад вместе с остальными войсками вернулся с войны. Она прочла в газетах, что до перемирия он валялся в коме в лазарете и что о его происхождении или семье ничего не известно. Правда просто не приходила ей в голову.
Поезд остановился, она стащила с полки свою единственную котомку и прошла по вагону. Она шагнула из дверей в снег и никого не увидела; над ней торчала старая вывеска с облезающими зелеными буквами, гласящими: ВИНДО. Она медленно поплелась через перрон к вокзалу, волоча котомку за собой. Когда она вошла, она услышала, как позади кто-то произносит ее имя.
Она обернулась. Он вышел из-за столба, и она увидела, как синий свет упал из окна ему на лицо. Секунду она глядела с недоуменным выражением, которое вскоре сменилось одновременно подозрительным и удивленным. «Адольф», – наконец сказала она. Она помотала головой и подивилась – почему, как она могла не вспомнить. Адольф де Сарр, звала его ее мать.
Он шагнул вперед и подхватил ее котомку. Он секунду постоял со слегка грустной улыбкой. Казалось, он не тот, каким она его помнила. Она осознала, что он и не мог быть тем же. «Дай я возьму твою котомку», – сказал он, уже взяв ее.
Она не так уж и изменилась, она не так уж и повзрослела. Она бросила взрослеть и меняться тем утром, когда ей было восемь и она сидела на биде. Они молча прошагали к гостинице, и он отвел ее в ее номер. Из окна ей видна была почти вся южная часть городка: стены замка – зазубренные, массивные, окруженные грозными валами и парапетами, – после которых сразу же начиналось море. Лодки были пришвартованы у пристани прямо под этими стенами, и там же были кафе и мелкие притоны, где по вечерам пили моряки; в окнах висели фонари. Валы были синие, все в городке было синим, потому что ветер разносил по нему морскую соль; все обледеневало, твердело и синело. По другую сторону от городка стоял лес с поникшими деревьями, бледно-синими и отяжелевшими от соли.
Месяцы спустя оба гадали – когда они были порознь или же молчали вместе, – не собирались ли они все это время заставить случиться то, что случилось. Адольфу было ясно – он собирался. Он знал, что не забыл ничего, что было на рю де Сакрифис. Она, с другой стороны, забыла бы рю де Сакрифис ради чего угодно; она забыла бы Париж ради чего угодно, хотя бы и для съемок фильма. Ее не так уж волновали эти съемки; она снялась только в той единственной картине пару лет назад, когда ее заметил продюсер, однажды зашедший в номер семнадцатый. Об этом она рассказала Адольфу, а больше – ничего. Еще сказала, что никто не должен знать, что она в Виндо. Если в Париже объявят, что она появится в этой картине и что она в Виндо на съемках, то она уедет немедленно, заявила она Адольфу, либо в Альпы, либо в Пиренеи. А если он сохранит ее секрет, она будет делать, что он пожелает; ей все равно.
Синева была такой неуловимой, что она часто сидела, вглядываясь в простыни, в страницы книг, в потолок над собой, пытаясь решить, действительно ли они голубые, или же цвет настолько впитался в ее зрение, что это она привносит синеву во все, чего ни коснется ее взор. Через четыре дня после ее приезда, когда вся съемочная группа все еще готовилась к началу съемок, предстоящему через сорок восемь часов, она села в ночи, глядя в синеву: синева разбудила ее. Синевой была выстлана и обратная сторона ее век, и пленка на ее зрачках, а когда она перевернулась и коснулась подушки губами, она почувствовала вкус синевы. Ее консистенция была густой, как у коньяка, но вкус был металлический. Она села на постели и обхватила голову руками, прижала одеяло к груди и уставилась сквозь ставни на море и фонари в лодках. Она не заметила, что, когда она позвала его, он тут же оказался рядом, словно спал за ее дверью. Он притянул ее к себе и только через десять минут – так сосредоточилась она на синеве, и ставнях, и море – она поняла, что он уже в ней. Позже, когда лампа горела на письменном столе, синева уже не казалась такой ужасной; и когда она глядела на его волосы, она совсем не видела синевы. Она спросила его о синем свете, и он всю ночь проговорил о нем; он сказал, что заметил его, как только приехал, и подумал, что сможет им воспользоваться. Он спросил, помнит ли она свет в его комнатке в номере семнадцатом – свой собственный, особенный свет, который там был; вот так же и здесь, сказал он. Оказалось, что она не заметила света; втайне он был разочарован. Наверно, она почувствовала это, когда спросила, почему он хочет, чтобы она снялась в этой картине. Он рассказал ей, что видел ее лицо в кронах на Елисейских Полях, но он не сказал ей, что все еще помнил, что так и не изгнал из памяти за все то время, что лежал, ослепнув, среди раненных на войне, как она засмеялась, когда Жан-Тома взял ее. Адольф знал, что никогда не простит ей тот смех, что этот смех был надругательством над его памятью о ней, его видением ее, и что он воспользуется и этим, как воспользуется светом в поселке. Женщина, которая так смеялась, могла убить Марата, сказал он себе.
После этого они всегда спали вместе: она – держась за его не-синие волосы, а он – гадая, свет ли привел его в Виндо. На самом деле он так не думал.
Раз под вечер они вышли за городские ворота, к воде и лодкам. С одной стороны они слышали гам в барах, а с другой – воду, плескавшуюся о борта. По направлению к Испании простиралась, обрамляя дом на холме на том конце берега, глубокая чернота. Дом светился даже в ночи, покорив сердце Жанин. «А мы когда-нибудь будем жить в том доме?» – спросила она Адольфа; и ночь была цвета ночи, а не синей, пока они не подошли к одному из кафе. Оно сияло той же синевой, что и деревня, только сильней, словно синий свет всей деревни мог исходить из этого кафе, которое гудело и раскачивалось, словно электрогенератор. Когда Жанин отшатнулась, Адольф шагнул вперед, держа ее под руку, и объяснил, что, если они зайдут в это кафе, быть может, она перестанет бояться синевы, но у дверей он помедлил, прежде чем притронуться к ручке, как будто та могла ударить его током.
Изнутри кафе было как огромный фонарь – выгнутые матовые стены колыхались от враждебных теней. За столами в помещении сидели дюжины две древних моряков с окладистыми белыми бородами и сверкающими белыми трубками. Слышались разговоры и смех, но тихо, почти приглушенно; каждый моряк медленно, размеренно кивал в ответ на рассказ другого, а улыбки расплывались целую вечность и все равно так и не изгибались до конца. На столе за стойкой стояли бутылки. Там были винные бутылки, бутылки бренди, бутылки виски, коньячные бутылки – в зале их были сотни, ряды тянулись вдоль стен и по полу, ими заставлены были углы, они катались туда-сюда у ног моряков – и все, даже те, что, казалось, списаны в хлам, были закупорены и запечатаны. В каждой из них горела пламенеющая синева. Они горели так ярко, что весь зал окрасился в синий. Когда Адольф с Жанин вошли, несколько голов повернулось к ним, но многие моряки лишь продолжали беседовать. Адольф что-то прошептал Жанин; она повернулась, чтобы лучше слышать, и увидела, что его больше нет рядом. Она оглянулась и снова перевела взгляд на моряков, слегка запаниковав. Один из них окликнул ее, другой протянул бокал бренди. Казалось, оно тоже должно было быть синим, однако же оно было светло-коричневого цвета, цвета бренди. Моряки продолжали разговаривать, и она собралась было уйти, но посторонние разговоры сникли, и внимание зала обратилось на очень старого моряка, возможно старейшего из собравшихся. Плечи его обвивали нанизанные клыки, и у него были самые длинные пальцы, которые Жанин когда-либо видела. Он брал в руки каждую бутылку, медленно откупоривал, а затем поднимал ее горлышко к большой пустой коньячной бутыли с длинным горлом. В этой бутыли не было ни капли синевы, пока старый моряк как будто не слил в нее синеву из остальных бутылок. Он проделал это со всеми бутылками, сливая синий свет из каждой в одну коньячную бутыль, пока через несколько минут не вскрикнул, предупреждая присутствующих, что стекло может разлететься, раскалившись добела. Старики лишь засмеялись, словно уже видели этот фокус. Но Жанин увлеклась, зрелище заворожило ее, и древний моряк заметил это; он повернулся к молоденькому морячку, сидевшему рядом с ним, – к мальчишке, единственному во всем кафе, – и подмигнул ему. К своему удивлению, Жанин увидела, что это Адольф в полосатой бело-синей тельняшке. Он подмигнул в ответ, и старик шагнул к Жанин и презентовал ей коньячную бутылку. Он велел ей взять ее в руки – бутыль, мол, Уже остыла и она может к ней притронуться. Она подержала ее перед собой и, изумленно ахнув, увидела внутри два синих глаза. Эти глаза моргнули.
Все моряки рассмеялись и принялись стучать по столам. Она взглянула на них и рассмеялась в ответ. Она посмотрела на Адольфа, но его не было; и тогда она выпила еще бокал бренди, а затем еще. Она захмелела, ей было хорошо, но вдруг она поняла, что Адольф так и не вернулся, и пошла его искать.
Адольф ждал у воды. Он сам не знал, почему ушел, но, когда он зашел в кафе вместе с Жанин, он почувствовал, что стоит слишком близко к чему-то – внезапно то, что притянуло его в Виндо, стало слишком неизбежным. Должно быть, это свет, сказал он себе. Он подумывал, не вернуться ли в гостиницу одному, когда она подошла к нему в темноте и пощекотала его за ухом. Она рассмеялась, когда он повернулся к ней.
– Йо-хо-хо, – сказала она.
– Ты теперь пират?
– Следующий фильм ты можешь снять про пиратов, – сказала она. – Или сделать Марата пиратом. С повязкой на глазу. – Она подергала его за рубашку. – Мне так понравилась твоя матросочка.
– Что-что понравилось?
Она засмеялась.
– Смотри, Адольф. Он отдал мне бутылку. Ты так быстро убежал, что я не успела тебе показать. Как это он так сделал?
Он взглянул на глаза в бутылке. Они моргнули.
– То есть я понимаю, что это не настоящие глаза. Но вещица чудесная.
Он отвел ее обратно в гостиницу, пока она хихикала и лепетала что-то про глаза и матросочки и что уверена: из него вышел бы отличный моряк, если бы он не был режиссером. Раз или два она совсем размякла, словно вот-вот заснет у него на руках; переходя последний в череде мостов, ведущих к стенам города, она споткнулась, и бутыль плюхнулась в воду. Адольф перегнулся под мост, но бутылка покачивалась чуть дальше кончиков его пальцев, а потом поплыла в море. «Моя бутылка», – жалобно протянула Жанин. Они посмотрели, как она уплывает. «Прощай», – пробормотала она и забылась в его объятиях.
7
Той зимой в Виндо война, пожиравшая мир всего два года назад, была известна лишь по слухам. История перескакивала эти места большую часть из тысячи их зим: Черная смерть, опалившая середину четырнадцатого века, истребившая более трети жителей столетия и заглатывавшая города целиком, в Виндо ни разу даже не прошептала своего имени. Если правда, что чума разрубила напополам само время, отрезав средневековье от современности, то Виндо в одиночестве остался на той стороне. Горгульи на его колокольнях не видали ни единого демона, и ни единого пророка не приютили они; башни крепости не отражали завоевателей, шпили не были окровавлены, а подземные ходы не послужили укрытием ни от единого катаклизма. Городок остался безымянным для англичан, отбивших побережье у Людовика VIII; Виндо упорно продолжал принадлежать Франции. Не ведая ни о католиках, ни о гугенотах конца шестнадцатого века, Виндо упорно лелеял собственный подспудный фанатизм. Не поколебавшись под осадой Ришелье в семнадцатом веке, Виндо упорно оставался непобежденным. Революция прошла для него практически незамеченной – имя Бонапарта никого не интересовало, и еще через два десятилетия после этого дня, когда вишисты расставят немецкие подлодки от порта до порта, Виндо упрямо укроется, укутается в свой занавес, который не под силу раздернуть событиям мирового масштаба.
Итак, жители Виндо решительно не позволяли миру ни затронуть их, ни впечатлить – вплоть до того дня, когда в городок приехало кино. «Студия Авриль» и «La Mort de Marat» учинили здесь ослепительный, первозданный хаос. За одну ночь Виндо почти без усилий преобразился – его собственные фасады смешались с новыми, более подвижными, его собственные ландшафты встретились со снимаемыми при помощи зеркальной лампы. Съемочная группа стала общиной внутри общины, и с течением дней эти две общины перемешивались, словно неохотные, загустевшие краски – пестрое и яркое сочилось сквозь приглушенную, тусклую синеву. Горожанам казалось, что их захватили, что им угрожают, пока, к собственному ужасу, они не обнаружили, что чувствуют себя польщенными и обрадованными, что высовываются из окон и выходят во дворов, откуда сперва подозрительно выглядывали. Сама же группа тем временем ждала.
Они все еще точно не знали, кого ждут. Порой его видели вечером в гостиничном окне, где он стоял и наблюдал за городом; он казался весьма юным, у него была буйная черная шевелюра, и он был слегка надменен и перепуган. Время от времени кто-нибудь говорил, что видел, как молодой человек поздно вечером прогуливался по причалу, держа под руку блондинку. Догадывались, что это Адольф Сарр. Ежедневно через посыльных передавались указания. Съемки все еще не начинались. Как и все профессионалы киноиндустрии, оставшиеся в Париже, многие в команде относились к этим съемкам скептически. Каждый вечер они видели, как он отдергивает штору и долго стоит так, вглядываясь в даль, а где-то позади него горит слабый огонек. Группа начала сомневаться, что они вообще будут снимать фильм.
Но тут в один прекрасный день Эрика Роде вызвали в номер к Сарру. Он прибыл в номер и застал там черноволосого молодого человека, стоявшего в углу; он знал, что этот юноша – бывший ассистент Жана-Батиста Бернара. Адольф не поздоровался с Роде и не пожал ему руку. Они не обменивались любезностями. Адольф прятался в тени, в углу, словно боялся выйти на свет. Спустя несколько секунд молчания он выпалил из темноты, что недоволен работой, которую Роде делал для Бернара. Он сказал Роде, что в фильме не было глубины и все выглядело плоско. Он замолчал. Роде лишь ждал, подняв брови. Адольф переминался с ноги на ногу; руки его были скрещены на груди, словно его бил озноб.
– Мне очень жаль, – снова начал он. Роде перебил его.
– Мсье Бернар желал все снимать в полдень, – сказал он. – Такой прямой свет все сплющивает. Он не очень-то разбирался в кино.
Адольф спросил, можно ли было бы снимать либо раньше, либо позже, и Роде сказал, что это его вполне устроит. Он сказал, что при съемках около половины восьмого утра или в пять часов дня можно добиться того самого освещения в три четверти, которое режиссер хотел бы видеть в натурных съемках. Это также освободило бы середину дня – или ночь – для интерьерных съемок в павильоне.
– Вы понимаете, чего я хочу? – сказал Адольф.
– Не уверен. – Роде подождал. – А вы знаете, чего хотите?
– Я притворяюсь, что знаю, – ответил Адольф.
После этого у Адольфа и Роде случился долгий разговор. Роде объяснил режиссеру, что кроме оператора режиссеру необходимы еще два человека, чтобы перевести на пленку то, чего он хочет, – это художник-постановщик и редактор-монтажер. Роде порекомендовал голландца, работавшего художником-постановщиком в нескольких недавних немецких проектах. Голландец оказался свободен и прибыл через неделю. Обсудив картину, Адольф с голландцем пришли к выводу, что у них неправильные декорации и монтажные маски. Они решили выкроить новые декорации, в соответствии не с реальными пропорциями, а с «пропорциями из головы», как называл их художник. Как следствие, большая часть материала, набранного исследовательской командой в целях аутентичности, была отброшена; было решено, что жесткая реальность ограничивает и в некотором роде менее реальна, чем иллюзия, которая напрямик сообщается с эмоциями зрителей. К тому же из-за освещения, при котором Адольф хотел снимать, большие куски масок не стоило заканчивать вовсе – они все равно должны были оказаться в тени.
Монтажером стала молодая американка из Нью-Йорка, прошедшая стажировку на паре картин Д. У. Гриффита, а также у режиссеров калибра Рекса Ингрэма [17] и Мориса Турнера [18]. Работа с Турнером привела ее в Париж, и, как и все, она была заинтригована слухами, которые уже успели превратиться в сомнительную, но громкую легенду о «Марате». Она явилась в Виндо через месяц после начала съемок. Она узнала то, в чем уже успели убедиться остальные, – что Адольф все же довольно хорошо представляет себе, чего он хочет. Годы спустя Роде рассказывал, что Сарр не знал ничего о киносъемках, но знал все о том, как снимать кино. «Он снимал, – говорил Роде, – свои грезы». У него был хороший глазомер и интуиция. У него было чутье, позволявшее ему бросить тень на передний план, в то же время увеличивая резкость фона, и создать захватывающий эффект. Адольф добивался этого без использования сложного освещения – скорее он предпочитал упрощать его, пользуясь одной-двумя лампами вместо шести. Адольфу также не нужно было смотреть в камеру, чтобы увидеть произведенный эффект; верней, он отказывался смотреть через камеру Роде – он, похоже, презирал человеческие ухищрения и даже побаивался их. Даже Эрику Роде, который мало что понимал в Адольфе, было очевидно, что юноша смотрит на вещи из иной точки бездны, из точки, где взор преломляется в пространстве до схематичной диалектичное и что, если Адольф когда-нибудь остановится на столько времени, сколько нужно, чтобы взглянуть на все это через объектив, он потеряет свое видение. Поэтому Адольф так отчаянно нуждался в своих технарях, но его утешало, к примеру, то, что Роде все еще работает с ручной камерой, а не с современной, автоматической, что его редакторша не уважает новые монтажные аппараты и вместо этого режет пленку вручную, держа ее против света. Через шесть недель после начала съемок – а за это время многие фильмы снимались от начала и до конца – впереди у них были еще недели работы. Но Роде и остальные почувствовали, что молодой режиссер знает, что делает.
В Париже Клод Авриль продолжал сражаться за средства для производства. Мари Рэнтёй и Поль Котар объявили прессе, что, хотя для них будет крайне необычным сниматься под руководством двадцатилетнего мальчишки, они тем не менее готовы начать. Но когда в Виндо пошла работа, Авриль уведомил их, что их тоже отпустили со съемок. Теперь спонсоры фильма были смертельно разгневаны. «Марат» стал посмешищем для прессы, и Авриль прятался у себя на квартире, сообщаясь с миром лишь посредством отчаянных телеграмм Адольфу с вопросами о том, как идут дела. Каждый день он нервно ждал ответа, которого так и не было. Наконец, два месяца спустя, к нему на квартиру явилась полиция. Спонсоры были готовы подавать на него в суд за мошенничество. Авриль встретился со спонсорами и попросил хотя бы посмотреть на то, что сделал Адольф. Он послал Адольфу еще одну телеграмму, в которой говорилось: «Я сяду в тюрьму, если ты немедленно не вернешься с фильмом».
Авриль устроил просмотр в одном из подсобных помещений студии – почти такой же, как несколько месяцев назад. Прибыли трое представителей основных пайщиков, и один из них привел высокого американца довольно аристократичного вида, который как раз оказался в Париже. Спустя двадцать минут после назначенного часа они все еще дожидались Адольфа. Авриль то и дело подходил к двери и вглядывался в темноту. «И где ваш гений?» – спросили инвесторы. Но вот он показался в дверях, не говоря ни слова, только глядя на них; под пальто он прижимал к себе катушки с пленкой. Казалось, единственным, кто привлек его внимание, был аристократичный американец в углу; Авриль заметил, как в глазах Адольфа мелькнуло благоговение. Адольф пересек комнату и вставил пленку в проектор. Когда через сорок минут свет включился, все оторвались от экрана и переглянулись. Адольф уставился на пустой стул, где уже не было американца. Дверь была распахнута настежь.
Адольф торопливо, даже не перемотав, упаковал пленку в коробки. Все глядели на него, словно ожидая объяснений; когда он выбежал из комнаты, кто-то наконец произнес:
– А почему это так не похоже на другие картины?
Поскольку режиссера не было, на вопросы пришлось отвечать Аврилю.
– А почему так темно? – добавил кто-то еще.
– Да, – сказал еще один, – актеры все время в тени.
– И камеру он все время двигает, – сказал первый. – Разве нельзя просто оставить ее на одном месте?
– У меня от этого мельтешения голова закружилась, – сказал второй.
Авриль тоже выбежал из комнаты. К тому времени, когда он добрался до своей квартиры, он понял, что разорен; теперь его заботило только, придется ли ему садиться в тюрьму. На лестничной площадке он застал Адольфа, скорчившегося у двери; внезапно он снова показался ему совсем мальчишкой – моложе, чем когда-либо. Адольф дико взглянул на Авриля и вскочил на ноги.
– Вы не можете позволить им забрать мой фильм, – сказал он.
Авриль лишь взглянул на него в темноте коридора; он оторвал руки мальчишки от своей куртки. Он сказал:
– Меня могут посадить в тюрьму.
– Вы считаете, снято так плохо? – спросил Адольф.
Авриль лишь покачал головой.
– Вы считаете, снято…
– Какая разница! Я не знаю, что это значит – хорошо, плохо. Это было ни на что не похоже, вот все, что я знаю. Зачем ты меня спрашиваешь? Я не хочу в тюрьму, вот все, что я знаю.
Он остановился. Юный режиссер выглядел разбитым.
– А ты думаешь, снято плохо? – сказал он ему.
– Нет, – сказал Адольф.
– Тогда почему ты ушел?
– Потому что он ушел.
– Кто?
– Вы разве не видели его? В углу?
– Американца?
Адольф изумленно взглянул на него; он взорвался.
– Это был Гриффит!
– Гриффит?
Теперь Авриль был ошарашен. Адольф стоял, прислонясь к стене, глядя вниз, на лестницу. Он все еще прижимал к себе пленку.
– Гриффит ушел с моего фильма, – сказал он безучастно.
Авриль глубоко вздохнул и взял его за локоть. Он вставил ключ в скважину и отпер дверь.
– Заходи, – пробормотал он, – все это уже не важно.
Войдя, Адольф повалился на подушку в углу.
Когда Авриль проснулся на следующее утро, его не было; картину он взял с собой. Авриль тотчас понял, что Адольф поехал назад в Виндо, чтобы продолжать снимать фильм. Вернувшись на съемочную площадку, Адольф не сказал ни Жанин, ни команде о возникших трудностях. Вернее, он объяснил, что все прошло хорошо, что просмотр был встречен с энтузиазмом и что теперь картина должна быть отснята как можно скорее. На самом деле Адольф знал, что это невозможно, ведь до сих пор ему удалось лишь скользнуть по поверхности. Группа в Виндо начала работать круглосуточно; их подхлестывал приближавшийся по рельсам – как было известно Адольфу – конец. Когда как-то раз, через несколько дней после своего отъезда из Парижа, он поднял голову и увидел идущего к нему Клода Авриля, он тут же отпустил команду и вышел с Аврилем на улицу, за пределы слышимости. Адольф осел на подоконник кондитерской.
– Я не отдам свою картину, – сказал он.