Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лимонов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Эммануэль Каррер / Лимонов - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Эммануэль Каррер
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Эммануэль Каррер

Лимонов

Роман

У того, кто хочет восстановить коммунизм, нет мозгов.

У того, кто о нем не сожалеет, нет сердца.

Владимир Путин

Пролог

Москва, октябрь 2006 – сентябрь 2007

1

До 7 октября 2006 года – того самого дня, когда Анна Политковская была убита в подъезде собственного дома, имя этой мужественной журналистки, открыто противостоявшей политике Владимира Путина, было известно лишь тем, кого интересовали перипетии чеченских войн. Но вот, в одночасье, ее лицо, печальное и непреклонное, стало для западного мира олицетворением свободомыслия. В ту пору я заканчивал работу над документальным фильмом, снятым в маленьком российском городке, часто бывал в России, поэтому, как только новость о гибели Анны попала в СМИ, один журнал предложил мне первым же рейсом вылететь в Москву. Моя задача заключалась не в том, чтобы проводить какое-то расследование, мне было предложено просто поговорить с людьми, которые ее знали и любили. Вот так и получилось, что я провел целую неделю в редакции «Новой газеты», где она работала специальным корреспондентом, в организациях по защите прав человека и в комитетах солдатских матерей. И журналисты, и правозащитники ютились в тесных, плохо освещенных помещениях с допотопной оргтехникой. Многие из них уже немолоды, а численность этой горстки людей удручающе мала. В этом узком кружке, где все друг друга знают, я тоже быстро перезнакомился со всеми, убедившись, что эти люди и есть, в сущности, вся демократическая оппозиция в России.

Помимо русских друзей, у меня в Москве есть и другой круг знакомых, состоящий из французов, живущих в России, – журналистов и деловых людей. И когда, вечером, я рассказывал им о своих дневных встречах, в ответ они сочувственно улыбались: мужественные демократы, борцы за права человека, о которых я рассказывал, были достойны всяческого уважения, но правда заключалась в том, что обществу до их борьбы не было никакого дела. Они вели заранее проигранную битву в стране, где соблюдение формальных свобод мало кого интересовало: лишь бы граждан не лишали права обогащаться. Кстати, ничто так не забавляло, точнее, не раздражало моих живущих в России французских друзей, как широко распространенное у нас мнение, что убийство Политковской было совершено по заказу ФСБ (политической полиции, во времена СССР называвшейся КГБ) и даже более того – по заказу самого Путина.

«Послушай, – говорил мне Павел, бывший преподаватель франко-российского университета, а ныне предприниматель, – надо перестать нести всякую чушь. Ты знаешь, что я прочитал, если не ошибаюсь, в Nouvel Observateur? Тамошнему журналисту показалось странным, что Политковскую, как по заказу, подстрелили именно в день рождения Путина. Как по заказу! Ты представляешь, до какой степени идиотизма надо дойти, чтобы на полном серьезе написать такое? Ты видишь эту картину? В ФСБ собирается чрезвычайное совещание. Господа, скоро день рождения Владимира Владимировича. Надо сделать ему такой подарок, который действительно доставил бы ему удовольствие. Какие есть соображения? Высокое собрание чешет репу, потом кто-то предлагает: а что, если принести ему голову Политковской, этой вонючки, которая только и делает, что поливает его грязью? По рядам пробегает одобрительный шепот. Прекрасная мысль! Вперед, ребята, у вас полная свобода рук. Прости, – заключил Павел, – но я на такую дешевку не куплюсь. Подобное можно увидеть разве что в русском ремейке “Гангстеров”[1]. В реальной жизни – никогда. И еще знаешь что? На самом деле правдой является как раз то, о чем сказал Путин, так возмутивший прекраснодушного западного обывателя: убийство Анны Политковской и шум, поднятый вокруг этого преступления, нанесли Кремлю гораздо больше ущерба, чем все ее статьи в газете, которую никто не читает».

Я слушал, как Павел и его друзья, живущие в центре Москвы в прекрасных квартирах, снятых по баснословным ценам, защищают власть, приводя следующие аргументы. Во-первых, все могло бы быть в тысячу раз хуже, во-вторых, граждан России это устраивает – так какой же смысл читать им мораль? Но я слушал также грустных, рано постаревших женщин, которые днями напролет рассказывали мне, как по ночам из воинских частей вывозят на машинах без номеров солдат, истерзанных отнюдь не врагами, а старшими по званию. Особенно тяжелое впечатление производили их свидетельства о полном бездействии судебной системы. И конца этому не было видно. То, что армия и полиция глубоко коррумпированы, – это в порядке вещей. То, что человеческая жизнь ничего не стоит, – это в российских традициях. Но наглость и жестокость представителей власти, у которых простые люди рискуют потребовать отчета, их уверенность в полной безнаказанности – вот что больше всего возмущало солдатских матерей, родителей детей, погибших во время штурма школы в Беслане, родственников жертв в театральном центре на Дубровке.


Вспомните, что произошло в октябре 2002 года. Все мировые телевизионные каналы в течение трех дней показывали только это. Публика с замиранием сердца следила за чеченскими террористами, взявшими в заложники полный зрителей театральный зал, где на сцене играли музыкальную коме дию «Норд-Ост». Спецслужбы, отказавшись вести переговоры, решили проблему, запустив в зал отравляющий газ, от которого пострадали как террористы, так и заложники. И президент Путин горячо поздравил их за проявленную твердость. Количество жертв среди заложников точно не известно, примерная цифра – сто пятьдесят человек. А если близкие погибших задают вопрос, нельзя ли было подумать о невинных жертвах и попытаться действовать по-другому, то их, одетых в знак траура в черное, начинают обвинять чуть ли не в пособничестве террористам. Каждый год они приходят на место событий, чтобы почтить память умерших, и полиция всякий раз зорко следит за тем, как проходят эти, по сути дела, мятежные сборища, хотя запретить их не осмеливается.

Я тоже пошел туда. На площади перед театром собралось две-три сотни человек, вокруг них плотным кольцом стояло столько же омоновцев, в касках, со щитами и тяжелыми дубинками. Пошел дождь. Над зажженными свечами, которые люди держали в руках, обернув каждую бумажным воротничком, чтобы не обжечь пальцы, раскрылись зонты. Все это напомнило мне пасхальную службу в православной церкви, куда меня водили в детстве. Только вместо икон были плакаты, фотографии и списки погибших. Люди, которые несли эти плакаты и свечи, были сиро тами, вдовцами и вдовами, родителями, потерявшими своего ребенка, – словом, теми, для кого нет названия ни в русском языке, ни во французском. За всю церемонию было сказано всего несколько слов, и произнесший их человек с холодным бешенством заметил, что к скорбящим не вышел ни один представитель власти. И это все – никаких речей, никаких лозунгов, никаких песен. Они просто стояли там, молча, со свечами в руках, и тихонько переговаривались между собой, а вокруг, выставив вперед щиты, сгрудились омоновцы. Оглядевшись, я увидел несколько знакомых лиц: кроме участников траурной церемонии, здесь собрался весь скудный мирок оппозиции, с которой я общался всю эту неделю. Сохраняя на лице приличествующее случаю выражение скорби, я обменялся с ними дружеским приветствием.

Наверху, на ступенях театрального подъезда, перед закрытыми дверями, я заметил силуэт, который показался мне смутно знакомым, но кто это, я вспомнить не смог. Мужчина, одетый в черное пальто, с горящей свечой в руке. Вокруг него собралось несколько человек, с которыми он вполголоса переговаривался. Окруженный людьми, стоя поодаль от остальной толпы и возвышаясь над ней, этот человек привлекал внимание, и мне вдруг явилась странная мысль: он похож на главаря банды, который пришел с приближенными на похороны кого-то из сподвижников. Я видел его профиль, наполовину скрытый поднятым воротником пальто. Высовывался только кончик бородки. Женщина рядом со мной тоже его заметила и сказала своей соседке: «Посмотри, и Эдуард здесь; это хорошо». Словно расслышав ее слова через разделявшее нас пространство, человек в черном пальто повернул голову. Пламя свечи резко высветило его лицо снизу.

И я узнал Лимонова.

2

Сколько же времени я его не видел? Мы познакомились с Лимоновым в начале восьмидесятых, когда он поселился в Париже, в ореоле славы после своего скандального романа «Русский поэт предпочитает больших негров»[2]. В этой книге он рассказывал о жалкой и феерической жизни, которую вел в Нью-Йорке, эмигрировав из Советского Союза. Редкие грошовые заработки, нищенское существование в убогой гостинице, а то и под открытым небом, беспорядочные связи со случайными сожителями, мужчинами и женщинами, попойки, грабежи, драки. Плавание без руля и ветрил, как у Роберта Де Ниро в «Таксисте», жизненный прорыв в духе Генри Миллера, с которым Лимонова роднит дубленая шкура и невозмутимость каннибала. Эта книга стала событием, а ее автор, при близком знакомстве, тоже не разочаровывал. В те времена мы были уверены, что советские диссиденты – это суровые, плохо одетые бородачи, живущие в крошечных квартирках, набитых книгами и иконами, и ночами напролет ведущие разговоры о спасении мира посредством обращения в православие. И вот перед нами предстал человек обаятельный, лукавый, остроумный, похожий одновременно на загулявшего матроса и на рок-звезду. В ту пору движение панков находилось в апогее своей популярности, а их признанным вождем был Джонни Роттен, лидер рок-группы Sex Pistols, не постеснявшийся обозвать Солженицына старым хрычом. Непривычный облик диссидента новой волны выглядел очень свежо и привлекательно, и Лимонов сразу, с момента своего появления, стал любимцем парижских литературных кругов, где я в то время совершал свои первые робкие шаги. Лимонов не пишет выдумок, он умеет рассказывать только о своей жизни, но его жизнь захватывающе интересна, а стиль повествования прост, конкретен, полностью лишен литературного жеманства и напоминает мускулистую прозу Джека Лондона. Вслед за автобиографическими повестями об эмиграции появляются воспоминания о детских годах, прошедших на харьковской окраине, о полукриминальном отрочестве подростка Савенко и, наконец, о жизни молодого поэта-авангардиста в Москве, в эпоху Брежнева. О тех временах и о Советском Союзе Лимонов пишет с ностальгическим чувством, чуть приправленным легкой иронией, представляя «развитой социализм» настоящим раем для ловких авантюристов. Часто случалось, что к концу очередного застолья, когда все вокруг пьяны, кроме него самого – а пить Лимонов умеет, – он вдруг начинал славословить Сталина, и окружающие относили подобные выходки на счет его любви к провокациям. Он мог, например, появиться в клубе Palais в форме офицера Красной Армии. Он публиковался в газете L’Idiot International, издававшейся Жан-Эдерном Алье, который хоть и не разделял идей бело-голубых[3], однако сумел собрать под свои знамена немало ярких антиконформистских умов. Лимонов обожал скандалы и имел невероятный успех у женщин. Его свобода от всяческих условностей и авантюрное прошлое производили сильное впечатление на молодых буржуа, которыми мы были. Лимонов был нашим варваром, нашим повесой, мы его обожали.


Но когда рухнул коммунизм, дело начало принимать странный оборот. Радовались все, но только не он; и если Лимонов требовал расстрелять Горбачева, то было видно, что он не шутит. Он начал исчезать в длительных поездках на Балканы, и мы с ужасом узнали, что там он воюет на стороне сербов: для нас это было все равно что связаться с нацистами или убийцами из племени хуту. Его показали в выпуске новостей Би-би-си: он выпускал автоматные очереди в направлении осажденного Сараево под благосклонным взглядом Радована Караджича, лидера боснийских сербов, которого суд признал военным преступником. После этих подвигов Лимонов вернулся в Россию и создал там политическую организацию, присвоив ей красноречивое название – Национал-большевистская партия. Иногда в телерепортажах можно было видеть обритых наголо и одетых в черное молодых людей, которые маршировали по улицам Москвы и в знак приветствия – полуфашистского, полукоммунистического – выбрасывали вверх сжатый кулак, выкрикивая лозунги типа «Сталин! Берия! ГУЛАГ!», имея в виду, что этих личностей и эти реалии неплохо бы вернуть. Флаги, которые они несли, напоминали знамена Третьего рейха, только на месте свастики красовались серп и молот. А впереди, бешено жестикулируя, в бейсболке и с мегафоном в руках, шел предводитель этого сборища – тот самый остроумный и обаятельный парень, дружбой с которым всего лишь несколько лет назад мы все так гордились! Это было так странно, словно вы вдруг узнали, что ваш старый товарищ по лицею стал главарем бандитской шайки или погиб во время террористического акта. Вы все время о нем думаете, перебираете в голове воспоминания, стараетесь представить себе все обстоятельства и тайные причины, под действием которых ваши жизни разошлись так далеко. В 2001 году стало известно, что Лимонова арестовали, судили и посадили в тюрьму по какому-то не очень внятному обвинению: речь вроде бы шла о незаконной торговле оружием и попытке государственного переворота в Казахстане. Излишне говорить, что в Париже нашлось немного охотников подписывать петиции в его защиту.

Я не знал, что он вышел из тюрьмы, и был изумлен, встретив его здесь. Теперь он скорее напоминал интеллектуала, чем рокера, но окружавшая его аура была все та же: мощная и притягательная энергетика, ощутимая даже на расстоянии. Я раздумывал, не присоединиться ли к тем, кого растрогало присутствие Лимонова на церемонии и кто захотел выразить ему свое уважение. Но, в какой-то момент случайно встретившись с ним взглядом, я решил, что он меня не узнал. И поскольку мне, в сущности, нечего было ему сказать, от своей затеи я отказался.

Взволнованный неожиданной встречей, я вернулся в гостиницу, где меня ждал еще один сюрприз. Просматривая сборник статей Анны Политковской, я обнаружил, что пару лет назад она присутствовала на процессе над тридцатью девятью членами Национал-большевистской партии, которых судили за то, что они с криками «Путин уходи!» ворвались в здание президентской Администрации и учинили там погром. За свои действия они рисковали получить большие сроки, и Политковская открыто и недвусмысленно встала на их защиту: по ее мнению, поступки этих мужественных и цельных молодых людей позволяли надеяться, что нравственные ценности в стране еще не утеряны.

Я был поражен. Мне казалось, что с Лимоновым все ясно, и двух мнений тут быть не может: он – омерзительный фашист, вставший во главе банды скинхедов. И вот выясняется, что женщина, которую после ее гибели все дружно причислили к лику святых, говорила о них и о нем как о героических борцах за демократию в России. В Интернете – та же песня, но уже от Елены Боннер. Елена Боннер, вдова Андрея Сахарова! Ее муж – великий ученый, великий диссидент, великий моральный авторитет, обладатель Нобелевской премии мира. И тем не менее Боннер, как и Политковская, высоко оценивала нацболов – так в России называют членов лимоновской партии. Возможно, говорила она, им стоило бы поменять название своей партии, оно многим кажется неблагозвучным, но это потрясающие ребята.

Несколько месяцев спустя я узнал, что под названием «Другая Россия» формируется политическая коалиция, куда входят Гарри Каспаров, Михаил Касьянов и Эдуард Лимонов – соответственно один из самых великих шахматистов всех времен, бывший путинский премьер-министр и писатель, по нашим оценкам, нерукопожатный. Вот уж действительно чудо-тройка! Было совершенно очевидно, что что-то изменилось: возможно, даже не сам Лимонов, а его место на политической сцене. Как раз в эту пору Патрик де Сент-Экзюпери, с которым я познакомился, когда он был московским корреспондентом Figaro, собрался издавать сборник репортажей. И когда он спросил, нет ли у меня интересной темы для первого номера, я безо всяких раздумий ответил: Лимонов. Патрик вытаращил глаза: «Твой Лимонов – просто мелкая шпана». «Не уверен, – возразил я. – Здесь надо разобраться».

– Ладно, – согласился Патрик, не ввязываясь в дискуссию. – Разбирайся.


Мне понадобилось некоторое время, чтобы напасть на его след – найти через Сашу Иванова, московского издателя, номер его телефона. А получив номер, я потратил еще какое-то время на то, чтобы его набрать. Я не знал, в каком тоне вести разговор, определиться в этом было важно прежде всего для меня самого: в какой роли выступить – старого приятеля или дотошного интервьюера? Говорить по-русски или по-французски? Обращаться к нему на «ты» или на «вы»? Хорошо помню свои сомнения на этот счет, но, по странной случайности, я напрочь забыл первую фразу, которую произнес, когда позвонил, а он взял трубку после первого же гудка. Скорее всего, я просто назвал свое имя, и он без малейшей заминки ответил: «А, Эммануэль, как поживаешь?» «Нормально», – пробормотал я и смешался: мы не были близко знакомы, не виделись пятнадцать лет, и я готовился к тому, что мне придется напоминать, кто я такой. Он сказал: «Вы приходили на церемонию на Дубровке, в прошлом году, ведь так?»

И тут я растерялся окончательно. Стоя на расстоянии ста метров, я долго его рассматривал, прежде чем узнать; потом взгляды наши встретились, но лишь на мгновение, и он ничем, абсолютно ничем, не дал понять, что узнал меня тоже. Позже, оправившись от изумления, я подумал, что Саша Иванов, наш общий друг-издатель, мог предупредить его о моем звонке, но я не рассказывал Саше о своем походе на Дубровку. Тайна так и осталась неразгаданной. Впоследствии я понял, что никакой тайны тут нет, просто у него потрясающая память и не менее потрясающая способность контролировать свои рефлексы. Я сказал, что хочу сделать о нем большой материал, и Лимонов безо всяких уговоров согласился терпеть меня рядом с собой целых две недели. «Если только, – добавил он под конец, – меня снова не посадят».

3

Двое крепких парней с бритыми затылками, одетых в джинсы, черные куртки и грубые ботинки, пришли, чтобы отвести меня к своему лидеру. Мы ехали по Москве на черной «Волге» с тонированными стеклами, и я бы не удивился, если бы мне завязали глаза. Однако нет, мои ангелы-хранители ограничились тем, что оглядели двор дома, к которому мы подъехали, проверили подъезд и лестничную площадку, куда выходила дверь небольшой темноватой квартирки, производившей впечатление нежилой. В квартире, покуривая, коротали время еще два бритых затылка. У Эдуарда, рассказывает мне один из них, в Москве есть три-четыре адреса, где он ночует, как правило не задерживаясь в одном месте по два дня подряд. Он никогда не составляет планов и расписаний на будущее и шагу не делает без своих охранников – членов НБП.

Пока я жду, мне в голову приходит, что мой репортаж начинается неплохо: конспиративная квартира, жизнь в подполье – романтично так, что дальше некуда. Только я до сих пор не понял, с какой версией этой романтики мне предстоит иметь дело: терроризм или сопротивление, Карлос[4] или Жан Мулен?[5] Правда, пока игра не сыграна и историки не договорились о том, какую версию считать официальной, возможные варианты трудно отличить друг от друга. Кроме того, мне интересно, чего ждет от меня сам Лимонов. Не исключено, что, неприятно удивленный тем, что писали о нем некоторые западные журналисты, он никому не доверяет и рассчитывает на некую реабилитацию с моей помощью. Что до меня самого, то я ничего не знаю. Нечасто бывает, что, готовясь к встрече с каким-то человеком и собираясь о нем писать, ты до такой степени сбит с толку.

В конце концов меня вводят в скудно обставленный кабинет: посреди комнаты стоит Лимонов, одетый в джинсы и черный свитер. Без улыбки протягивает мне руку. Держится настороженно. В Париже мы были на «ты», но по телефону он сказал мне «вы», на том мы и останавливаемся. Несмотря на отсутствие практики, он лучше говорит по-французски, чем я по-русски, – пусть будет французский. Раньше он занимался гимнастикой с гантелями, отжимался, должно быть, он делает это и сейчас: в свои шестьдесят пять он по-прежнему строен – плоский живот, юношеский силуэт, гладкая, матовая – как у азиата – кожа без морщин. Но теперь у него усы и острая бородка с проседью, что делает его немного похожим на постаревшего д’Артаньяна из «Двадцати лет спустя» и гораздо больше – на большевика-комиссара, в особенности, на Троцкого. Если не считать того, что Троцкий никогда не занимался бодибилдингом.

В самолете я перечитал одну из его лучших книг – «Дневник неудачника», и на обложке была следующая аннотация: «Если бы Чарльз Мэнсон или Ли Харви Освальд вели дневник, у них получилось бы что-нибудь в этом роде». Несколько пассажей из этой книги я выписал себе в блокнот. Ну вот, к примеру: «Я мечтаю о диком восстании, я ношу разино-пугачевского типа восстание в сердце – потому не быть мне Набоковым, не собирать мне с оголенными старческими волосатыми англоязычными ногами бабочек на лугу… А вдруг миллион заработаю – оружия на эти деньги куплю и подниму в какой-либо стране восстание». Это был сценарий, который он сочинял в тридцать лет, очутившись на улицах Нью-Йорка эмигрантом без гроша в кармане; прошло тридцать лет, и вот сценарий становится фильмом. И в этом фильме у него именно та роль, о которой он мечтал, – профессиональный революционер, технолог партизанской войны в городе, Ленин в бронированном вагоне.

Это я ему и сказал. В ответ Лимонов засмеялся – сухим, неприязненным смешком, шумно, через ноздри, выпустив воздух. «Это правда, – признал он. – Я свою жизненную программу выполнил». Но тут же уточнил: время вооруженных мятежей уже прошло. Он грезит теперь не о бурных восстаниях, а скорее об оранжевой революции, вроде той, что недавно произошла в Украине. Мирная демократическая революция – это то, чего Кремль, на его взгляд, боится больше всего и постарается задушить в самом зародыше. Потому и приходится вести себя так осторожно. Несколько лет назад на него напали и жестоко избили бейсбольными битами. Недавно на него было совершено еще одно покушение. В списке «врагов России» его имя фигурирует в первых строках, а это означает, что он – кандидат на отстрел, и спецслужбы могут натравить на него народных мстителей, сообщив им его адрес и номер телефона. В этом же списке была и Политковская, подстреленная из помпового ружья, и бывший офицер ФСБ Литвиненко, отравленный полонием после того, как обвинил своих бывших коллег в преступной деятельности. Там фигурирует и миллиардер Ходорковский, отбывающий срок заключения в Сибири за то, что попытался вмешаться в политику. Следующим за Ходорковским в этом списке стоит он. Лимонов.


На другой день он проводит совместную пресс-конференцию с Каспаровым. В зале я вижу многих из тех, с кем довелось общаться, когда я готовил материал о Политковской, но, кроме того, собралась целая толпа журналистов, особенно иностранных. Некоторые очень возбуждены, к примеру, съемочная группа из Швеции, которая делает не короткий сюжет, а целый документальный фильм – три месяца съемок – о предполагаемой победной поступи движения «Другая Россия». Похоже, наивные шведы всерьез верят в эту радужную перспективу и рассчитывают дорого продать свой фильм прокатчикам во всем мире, когда Каспаров и Лимонов придут к власти.

Могучая стать, горячая улыбка, привлекательная внешность армянского еврея: когда они вдвоем поднимаются на сцену, бывший чемпион по шахматам выглядит гораздо внушительнее Лимонова. А тот, с его бородкой и очками, кажется, обречен играть роль хладнокровного стратега при вожде-харизматике. Каспаров сразу же берет быка за рога, объясняя, почему президентские выборы, которые состоятся в 2008 году, дают оппозиции исторический шанс. Заканчивается второй президентский срок Путина, по конституции баллотироваться на третий он не имеет права, и поскольку политическую поляну вокруг себя он вытоптал, то достойных кандидатов со стороны власти быть не может. Следовательно, у демократической оппозиции появляется шанс. На прессу надели намордник, поэтому никто не знает, до какой степени русским опостылели олигархи, коррупция, всевластие ФСБ. Но он, Каспаров, это знает. Он красноречив и убедителен, его голосовые модуляции приятны уху, и я начинаю думать, что шведы, возможно, и правы. Хочется верить, что присутствуешь при событии неординарном, что наблюдаешь нечто, подобное рождению польской «Солидарности». Но в этот момент мой сосед, английский журналист, усмехается и, дохнув на меня запахом джина, шепчет: «Чушь собачья! Русские обожают Путина и не поймут, почему эта дурацкая конституция не дает им возможности избрать в третий раз такого хорошего президента. К тому же не забывайте одну штуку: конституция запрещает избираться в третий раз подряд. Так ведь можно выставить на один срок вместо себя какую-нибудь карманную фигуру, чтобы стерегла кресло, а через четыре года вернуться. Вот посмотрите, так и будет».

Эта реплика мгновенно остужает мой энтузиазм. Истина оказывается на стороне людей трезвых, тех, кто все понимает и не дает запудрить себе мозги. Она на стороне моего проницательного друга Павла, который убежден, что вся история с демократической оппозицией в России – нечто вроде попытки провести рокировку, играя в шашки: этот маневр правилами не предусмотрен и не сработает никогда. Каспаров, который минуту назад казался мне почти русским Валенсой, становится похожим на Франсуа Байру[6]. Его речь начинает казаться чересчур высокопарной и путаной, а мы с соседом-англичанином превращаемся в школьников-шалопаев, усевшихся в дальнем углу класса, чтобы рассматривать под партой неприличные картинки. Я показываю ему книгу Лимонова, которую только что купил. Издана она, разумеется, в Сербии, называется «Анатомия героя» и содержит несколько превосходных фотографий, изображающих упомянутого героя, Лимонова himself, позирующего в камуфляжной форме рядом с сербским ополченцем Арканом, с Жан-Мари Ле Пеном, с русским популистом Жириновским, с солдатом удачи Бобом Денаром и некоторыми другими гуманистами. «Чертов фашист…» – комментирует англичанин.

Мы оба одновременно поднимаем глаза на Лимонова. Он сидит рядом с Каспаровым, чуть откинувшись назад, и слушает, как тот жалуется на преследования со стороны власти. При этом на лице у него нет и следа того нетерпения, какое обычно читается на лицах политиков на митинге: дождаться момента, когда оратор замолчит, чтобы начать наконец говорить самому. Он сидит, выпрямив спину, спокойный и внимательный, как монах дзен-буддист во время молитвы. Эмоциональная речь Каспарова начинает восприниматься как посторонний шум: теперь я не могу оторвать глаз от лица Лимонова, и чем тщательнее в него всматриваюсь, тем отчетливее понимаю, что не имею ни малейшего представления, о чем он думает. Действительно ли он верит в оранжевую революцию? Или его, бешеного пса, человека, живущего по собственным законам, просто забавляет изображать из себя правоверного демократа среди бывших диссидентов и борцов за права человека, которых он всю жизнь считал наивными глупцами? И ему доставляет удовольствие чувствовать себя волком, попавшим в овчарню?

Нахожу в блокноте еще один пассаж из «Дневника неудачника»: «Да, я принял сторону зла – маленьких газеток, сделанных на ксероксе листовок, движений и партий, которые не имеют никаких шансов. Никаких. Я люблю политические собрания, на которые приходят несколько человек, какофоническую музыку неумелых музыкантов, у которых на лице написано, что они хронические неудачники. Играйте, играйте, милые… И я ненавижу симфонические оркестры, балет, я бы вырезал всех виолончелистов и скрипачей, если б когда пришел к власти».

Я хотел было перевести этот кусок английскому журналисту, но в этом не было нужды, потому что нам обоим пришла в голову одна и та же мысль. Он наклонился ко мне и сказал, на этот раз совершенно серьезно: «Тем, кто рядом с ним, надо быть начеку. Если он когда-нибудь дорвется до власти, то в первую очередь перестреляет их всех».


Статистической ценности мои наблюдения, конечно, не представляют, и все же: готовя репортаж о Лимонове, я поговорил по меньшей мере с тремя десятками человек. Начиная от случайных собеседников, которые подвозили меня в своей машине (в Москве практически все автовладельцы подрабатывают извозом), кончая друзьями, которых, хотя и с некоторой оговоркой, можно назвать русской богемной буржуазией – артистами, журналистами, издателями, покупающими мебель в IKEA и читающими русскую версию журнала Elle. Это все люди скептического ума, и тем не менее ни от одного я не услышал о Лимонове ничего плохого. Никто не произнес слова «фашизм», а когда я настаивал: «Ну а как же эти флаги, эти лозунги…» – мои собеседники пожимали плечами, видимо находя меня чересчур наивным и впечатлительным. Они реагировали так, словно мне предстояло брать интервью одновременно у Лу Рида, Уэльбека и Кон-Бендита: две недели с Лимоновым, как тебе повезло! Отсюда совершенно не следует, что все эти вполне разумные люди были готовы голосовать за него – во всяком случае, надеюсь, не больше, чем французы за Уэльбека, если бы им представился такой случай. Просто этот скандалист им нравился, они восхищались его талантом и смелостью, и газеты, которые о нем много пишут, это знают. Короче говоря, он – звезда.


Я иду вместе с ним на вечеринку радиостанции «Эхо Москвы» – одно из самых заметных светских мероприятий сезона. Он приходит туда в сопровождении охранников, а также своей новой жены Екатерины Волковой, молодой актрисы, снявшейся в популярном телевизионном сериале. В политико-журналистском бомонде, который собрался там в тот вечер, они, казалось, знали всех: никого так громко не приветствовали и так много не фотографировали, как эту пару. Мне хотелось, чтобы после вечеринки Лимонов предложил мне поужинать с ними, но он этого не сделал. Он не пригласил меня и в квартиру, где живет Екатерина с их маленьким ребенком: в тот же вечер я узнал, что у них восьмимесячный сын. Очень жаль, мне хотелось бы увидеть место, где воин отдыхает от мытарств подпольного существования. Мне хотелось бы понаблюдать за ним в непривычной для него роли отца семейства. И особенно интересно было поближе познакомиться с Екатериной. Она хороша собой и демонстрирует ту манеру светского поведения, которая, как я полагал, свойственна лишь американским актрисам: охотно смеется, восхищается всем, что вы говорите, и мгновенно забывает о вас, если рядом появляется более важная персона. Мне все же удалось поболтать с ней минут пять возле буфета, и этого ей вполне хватило, чтобы с неподражаемым простодушием сообщить, что до встречи с Эдуардом она не интересовалась политикой, а вот теперь поняла: Россия – тоталитарное государство, поэтому бороться за свободу, участвовать в маршах несогласных необходимо. Что она и проделывает с той же серьезностью, с какой посещает семинары по йоге. На следующий день я прочел интервью с ней в журнале для женщин: Екатерина дает советы, как быть красивой, и томно позирует в обнимку со своим мужем-оппозиционером. Но больше всего меня озадачило то, как она отвечала на вопросы о политике: она повторяла то же самое, что говорила мне, и безо всякой опаски нападала на Путина. У нас так нападать на Саркози могла бы себе позволить, например, актриса, участвующая в движении в защиту прав нелегальных эмигрантов. Я пытаюсь представить, чем бы все обернулось, если бы нечто подобное было напечатано во времена Сталина или хотя бы Брежнева, хотя представить такое трудно. И прихожу к выводу, что путинский тоталитаризм не так уж страшен: бывает много хуже.

4

Я никак не могу совместить в своем сознании эти два образа: писатель-неформал, с которым я раньше был знаком, и серьезный политик, знаменитость, которой журналы посвящают восхищенные статьи в рубрике «Персона». Мне приходит в голову, что, возможно, я смогу во всем разобраться, если поговорю с членами его партии, рядо выми нацболами. Бритые затылки, которые каждый день возили меня в черной «Волге» к своему лидеру и поначалу внушали мне некоторую робость, оказались симпатичными ребятами, но были не очень разговорчивы. Или я не сумел найти к ним подхода. Выходя после совместной с Каспаровым пресс-конференции, я подошел к одной девушке – она мне просто понравилась – и спросил, не журналистка ли она. Оказалось, что я угадал, к тому же выяснилось, что она работает для интернет-сайта Национал-большевистской партии. Очаровательная, скромная, хорошо одетая девушка оказалась нацболом.

Через новую знакомую я познакомился с еще одним членом партии: он тоже оказался симпатичным, хотя и засекреченным руководителем московского отделения НБП. Длинные волосы, собранные в хвост, открытое лицо, дружелюбный взгляд – парень совсем не был похож на фашика, скорее на активиста движения антиглобалистов или левого неформала вроде сподвижников группы Тарнак[7] или членов Фракции Красной Армии Баадера. У него дома, в маленькой квартире на окраине города, есть диски Ману Чао, а по стенам развешаны картины в стиле Жан-Мишеля Баскиа, написанные его женой.

«А жена поддерживает твою политическую борьбу?» – интересуюсь я. «Да, конечно, – уверяет он, – только она сейчас в тюрьме. Она была среди тех 39 членов НБП, которых судили в 2005 году. Тот процесс, на котором присутствовала Политковская».

Парень произнес это с широкой улыбкой, явно гордясь женой. А если он сам находится на свободе, так это не его вина, просто, как он считает, «ему не повезло». Но это не страшно, может быть, повезет в следующий раз.

Вместе с ним мы отправляемся на заседание Таганского районного суда, где как раз сейчас идет процесс над несколькими нацболами. Маленький, тесный зал, обвиняемые сидят в клетке в наручниках, на трех скамейках для публики – их друзья, все сплошь – товарищи по партии. На скамье подсудимых – семеро, выглядят очень по-разному: от студента с бородкой до мусульманина в толстовке с надписью Working class hero[8]. Среди них одна женщина, чуть постарше остальных, бледная, со спутанными черными волосами, довольно красивая, нервно катает в пальцах сигарету: тип преподавательницы истории, симпатизирующей левым. Все обвиняются в хулиганстве, иными словами, в драке с юными путинистами. С обеих сторон – легкие ушибы и порезы. Когда обвиняемым задают вопросы, они объясняют, что путинисты начали первыми, но их почему-то никто не судит, что данный процесс – чисто политический. И что за свои убеждения приходится платить: никаких проблем – они заплатят. Защита подчеркивает, что обвиняемые – никакие не хулиганы, что они – серьезные ребята, студенты, хорошо учатся, что предварительное заключение длится уже год и что этого вполне достаточно. Судью приведенные аргументы не убеждают. Объявляется вердикт: по два года каждому. Охрана уводит осужденных, они смеются, поднимают над головой сжатый кулак и выкрикивают: «До последней капли крови!» Товарищи смотрят на них с завистью: они – герои.


Молодых людей, бунтующих против цинизма, который стал в России настоящей религией, в стране тысячи, может быть, даже десятки тысяч, и Лимонов – их настоящее божество.

Человек, который годится им в отцы, а самым юным – даже и в дедушки; его жизнь полна приключений, а в двадцать лет об этом мечтает каждый. Для них он – живая легенда, и стержень этой легенды, то, что заставляет их ему подражать, – cool героизм, который он демонстрировал, находясь в заключении. Он сидел в Лефортово, в тюрьме КГБ, а это заведение, если верить тюремным преданиям, будет покруче Алькатраса. Зэк Лимонов прошел через лагеря строгого режима и выстоял, не сломался. Находясь в заключении, он не только сумел написать семь или восемь книг, но и оказывал реальную поддержку товарищам по камере, для которых был не просто суперавторитетом, а почти святым. В день, когда он выходил на свободу, охранники и заключенные вырывали друг у друга его вещи, чтобы помочь ему их нести.


Когда я спросил у самого Лимонова, как это было – его жизнь за решеткой, он поначалу ограничился обычным «нормально», что по-русски означает О. К., никаких проблем, ничего особенного. И лишь позже рассказал мне одну маленькую историю.

Из Лефортово его этапировали в лагерь в Энгельсе, маленьком городке на Волге. Это было образцовое учреждение, новенькое с иголочки, плод творческих поисков амбициозных архитекторов, который охотно показывали заезжим визитерам, дабы иностранцы сделали лестные выводы о состоянии российской пенитенциарной системы. Сами же зэки называли лагерь в Энгельсе «евроГУЛАГом», и Лимонов уверяет, что архитектурные изыски отнюдь не сделали его более приятным для обитания, чем классические бараки, окруженные колючей проволокой. Скорее наоборот. Любопытная деталь: раковины в умывальнике, под которыми проходит сливная труба, были сделаны из матированной ста ли – это выглядело очень элегантно и напоминало элитную гостиницу, оборудованную известным дизайнером Филиппом Старком. В такую в конце восьмидесятых, во время последней поездки в Нью-Йорк, Лимонова поселил его американский издатель.

Эта мысль развеселила нашего героя. Такое сравнение не пришло бы в голову ни его сокамерникам, ни постояльцам элегантной нью-йоркской гостиницы. И он задумался о том, много ли на белом свете существует таких людей как он, Эдуард Лимонов, чей жизненный опыт вместил бы целую вселенную – от заключенного-уголовника в лагере строгого режима на Волге до модного писателя, привычного к интерьерам от Филиппа Старка. Нет, пришел он к выводу, скорее всего, таких людей немного, и душа его преисполнилась гордостью, которая мне понятна. Именно это обстоятельство и натолкнуло меня на мысль написать о нем книгу.


Я живу в спокойной, слабеющей и стареющей стране с низкой социальной мобильностью. Рожденный в состоятельной буржуазной семье в 16-м округе Парижа, я перекочевал оттуда в богемную среду 10-го округа. Мой отец – высокопоставленный чиновник, мать – известный ученый-историк, я пишу книги и сценарии, а моя жена – журналистка. У родителей есть дом на острове Ре, на западном побережье Франции, где они проводят отпуск. Мне бы тоже хотелось иметь дом, но я бы предпочел Гард, на юге страны. Я не считаю, что это плохо или что такая судьба обрекает на скудость жизненного опыта, но с точки зрения как географической, так и социо-культурной нельзя сказать, что жизнь оторвала меня от моих корней. И то же самое я могу сказать в отношении большинства моих друзей.

Лимонов же успел побывать харьковской шпаной, кумиром андеграунда, бродягой, а позже слугой в доме миллиардера на Манхэттене, модным писателем в Париже, солдатом удачи на Балканах, а теперь, на бескрайних просторах постсоветского бардака, немолодым харизматичным вождем партии, состоящей из юных бунтарей. Сам он воспринимает себя как героя, другие же могут считать его негодяем: приводить здесь свое личное мнение я воздержусь. Анекдот об умывальниках в Саратове показался мне забавным, не более того, однако я подумал, что в романтичной и полной опасностей жизни моего героя зашифровано какое-то послание. Причем оно касается не только его самого или современной России, но также и нашей общей истории после Второй мировой войны.

Но в чем же его смысл? Я начинаю эту книгу, чтобы это понять.

Часть первая

Украина, 1943-1967

1

История начинается весной 1942 года в приволжском городке, до революции называвшемся Растяпино, а с 1929 года носящем имя Дзержинск – в честь Феликса Дзержинского, входившего в когорту первых большевиков и основавшего в стране политическую полицию, также неоднократно менявшую свое название: ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ, вплоть до нынешней ФСБ. В книге это учреждение будет появляться под тремя последними из своих угрожающих имен, хотя в России, помимо перечисленных пяти, имеет хождение еще одно, гораздо более мрачное – «органы». Война в самом разгаре, тяжелая промышленность демонтирована и с прифронтовых территорий перебазируется в тыл. Так в Дзержинск попадает завод по производству оружия, на котором занято все население города: производство контролируют войска НКВД. Те времена были героическими и суровыми: рабочий, опоздавший в цех на пять минут, идет под трибунал, где суд вершат чекисты. Они же, в случае необходимости, и казнят, пуская приговоренному пулю в затылок. Однажды ночью, когда «мессершмитты», проводившие разведку в низовьях Волги, сбрасывают на город несколько бомб, один из охранявших завод солдат освещает своим фонариком дорогу молодой работнице. Она вышла из цеха слишком поздно и бегом бежала в убежище. Девушка поскальзывается и хватается за плечо солдата, чтобы не упасть. Он видит татуировку у нее на запястье. В темноте, разрываемой сполохами пожара, их лица сближаются. А губы соприкасаются.

Солдата звали Вениамин Савенко, ему было двадцать три года. Он родился в деревне, в украинской семье. Будучи умелым электриком, был завербован НКВД, куда отовсюду собирались лучшие кадры. Поэтому, когда началась война, парень попал не на фронт, как большинство его ровесников, а в тыл – на охрану военного завода. Он служил далеко от родных мест, что в Советском Союзе являлось скорее правилом, чем исключением: депортации, ссылки, массовое переселение граждан, людей бесконечно перетасовывают, ни у кого практически нет шансов жить и умереть там, где родился.

Рая Зыбина – уроженка города Нижнего Новгорода, бывшего Горького, где ее отец служил директором ресторана. В СССР невозможно было ни владеть рестораном, ни управлять им, зато можно было стать его директором. Вообще собственное дело нельзя было создать с нуля или купить, но тебя могли назначить на какой-нибудь пост, а пост директора ресторана – отнюдь не худший. К несчастью, отца Раи с этого места уволили за растрату, отправили в штрафной батальон, и он попал на фронт недалеко от Ленинграда, где и погиб. Из-за отца на семью легло пятно, а по тем временам и в той стране это могло стоить жизни. То, что сын не должен расплачиваться за грехи отца, нам кажется одним из базовых принципов правосудия, но в советской реальности этот принцип не существовал, и на него нельзя было ссылаться даже теоретически. Дети троцкистов, кулаков, выходцы из привилегированных классов царского режима были обречены на бесправное существование: им отказывали в приеме в пионеры, их не брали в университеты, не призывали в армию, не принимали в партию. Единственный шанс избежать такой судьбы – отречься от своих родных и выказывать как можно больше рвения и послушания. И поскольку рвение и послушание по сути означали разоблачение родителей, то лучших помощников, чем люди с подпорченной биографией, органам было не найти. Возможно, в случае с отцом Раи ситуацию несколько смягчило то обстоятельство, что он сложил голову на поле боя. Так или иначе, но факт остается фактом: и Зыбины, и Савенко пережили тридцатые годы – период Большого террора – без потерь. Правда, эти люди были слишком мелкой сошкой, что, возможно, сыграло свою роль. Но такое везение не избавило молодую девушку от стыда за мошенничество отца; стеснялась она и татуировки, которую сделала, когда училась в техникуме. Позже Рая пыталась удалить ее соляной кислотой, потому что ей неловко было надевать платья с короткими рукавами и, кроме того, как жена офицера, она должна была выглядеть прилично.

Беременность Раи почти день в день совпала со временем осады Сталинграда. Зачатый в тяжелейшие дни мая 1942 года, Эдуард родился 2 февраля 1943 года, за двадцать дней до капитуляции шестой армии германского рейха, обозначившей перелом в войне. Ему потом часто будут говорить, что он – дитя победы, а мог бы родиться рабом, если бы сотни мужчин и женщин, его соотечественников, не пожертвовали своими жизнями, чтобы выгнать врага из города, носившего имя Сталина. Позже о Сталине станут говорить много плохого, называть его тираном, с удовольствием обличать насаждавшийся им террор, но для людей поколения Эдуарда он останется верховным вождем народов СССР в самый трагический момент истории страны, победителем нацизма, человеком, способным на такой, например, поступок, достойный жизнеописаний Плутарха. Немцы захватили в плен его сына, лейтенанта Якова Джугашвили; русские под Сталинградом захватили в плен фельдмаршала Паулюса, одного из самых крупных военачальников рейха. Но когда высшее командование немецких войск предложило обмен, Сталин высокомерно отрезал, что фельдмаршалов на лейтенантов он не меняет. Яков покончил с собой в лагере для военнопленных, бросившись на колючую проволоку, по которой был пропущен электрический ток.


Из раннего детства Эдуарду запомнились две истории. Первая, трогательная, очень нравилась его отцу: она изображает младенца, спящего, вместо колыбели, в ящике из-под снарядов и с ангельской улыбкой сосущего вместо сос ки селедочный хвост. «Молодец! – одобряет Вениамин. – Правильный пацан! Нигде не пропадет!»

Вторая история не такая милая, ее рассказала Рая. Однажды авиационный налет застал ее на улице: она шла, неся ребенка на спине. Вместе с десятком прохожих Рая спряталась в подвале: укрывшиеся там люди были напуганы и безразличны. Пол и стены содрогались от взрывов, и сидевшие в подвале пытались по звуку определить, куда падают бомбы и какие дома будут разрушены. Маленький Эдуард начал плакать, чем привлек внимание, а потом и гнев одного из мужчин. Тот стал объяснять, что у фрицев есть ультрасовременная техника, которая позволяет обнаруживать живые мишени, что эти приборы реагируют даже на самый тихий звук, и если ребенок не перестанет плакать, их всех здесь убьют. Этот тип довел людей до такого состояния, что они выкинули Раю с ребенком на улицу, и ей пришлось под бомбами искать другое убежище. Вне себя от негодования, она внушала себе и сыну, что все разговоры о солидарности, о братстве – не более чем пустые россказни и верить им нельзя. «Правда заключается в том – запомни, Эдичка, – что люди трусливы и подлы, и они убьют тебя, если ты не успеешь ударить первым».

2

После войны города больше не называют городами, теперь это «населенные пункты», и молодая семья Савенко по прихоти начальства, которое никогда не учитывает желания служащего, мыкается по баракам и казармам в разных населенных пунктах на Волге, лишь в феврале 1947 года получив возможность окончательно пустить корни на Украине, в Харькове. Харьков – крупный промышленный и транспортный центр, чем и объясняется ожесточенная борьба за город, развернувшаяся во время вой ны: его брали, сдавали и снова брали то те, то другие войска, попутно истребляя мирное население и в конце концов превратив в развалины сам город. Здание из бетона на улице Красноармейской, построенное в конструктивистском духе, стало домом для семей офицеров НКВД – «ответственных работников», как их называли. Из его окон видно то, что до войны было величественным зданием городского вокзала, а теперь представляет собой лишь груды кирпича, камней и обломков металла, окруженные полосой зелени, куда детям ходить запрещено: в этих зарослях, помимо трупов немецких солдат, валялось немало неразорвавшихся мин и гранат. Одной из них оторвало руку маленькому мальчику. Этот пример не охладил пыла компании уличных мальчишек, к которой принадлежал и маленький Эдуард: они продолжали лазить по кустам в поисках патронов, извлекали из них порох и сыпали его на трамвайные рельсы. Когда проходил трамвай, раздавался треск, из-под колес вырывались фонтанчики искр, а однажды вагон просто сошел с рельсов – об этом происшествии ходили легенды. Старшие ребята в сумерках любят рассказывать страшные истории о мертвых фрицах, которые бродят по кустам, подкарауливая неосторожных прохожих. Или о том, как в столовых в миске с супом находят отрубленные детские пальцы. Или истории о людоедах и о торговле человеческим мясом. В то время всех постоянно мучил голод, питались только хлебом, картошкой, но чаще всего – гречневой кашей, которую обычно едят в бедных русских семьях. А иногда и в состоятельных парижских, как в моей, например: я горжусь тем, что умею ее готовить. Колбаса – это деликатес, на столе она появляется редко, а Эдуард ее обожает и мечтает, что, когда вырастет, станет колбасником. Вокруг нет ни собак, ни кошек, ни других домашних животных – их бы съели. Зато крыс – огромное количество. Двадцать миллионов русских погибли на войне, и еще столько же осталось без крыши над головой. Большинство детей лишились отцов, большинство мужчин, оставшихся в живых, теперь инвалиды. Почти на каждом углу стоит безногий или безрукий калека, а то и вовсе человеческий обрубок. Там же, на улицах, можно видеть беспризорных детей, чьи родители или убиты на фронте, или арестованы как враги народа. Эти дети голодны, они воруют и убивают, они совершенно одичали и бродят по улицам первобытными ордами, пугая прохожих. Они представляют опасность, и поэтому возраст уголовной ответственности, когда преступника можно карать вплоть до высшей меры, понижен до двенадцати лет.


Маленький мальчик восхищался своим отцом. Субботними вечерами он любил наблюдать, как отец чистит табельное оружие, как надевает форму, и был просто счастлив, если ему доверяли чистить отцовские сапоги. Засунув внутрь всю руку до самого плеча, он тщательно намазывает сапог ваксой; для каждой операции приготовлены специальные щетки и тряпочки – целый набор. Когда Вениамин уезжает в командировку, они занимают половину чемодана, который его сын с наслаждением упаковывает и распаковывает, мечтая о тех временах, когда у него будет свой, такой же. По мнению Эдуарда, настоящими мужчинами могут считаться только военные, а дети, с которыми стоит дружить, – дети военных. А других он и не знал: семьи старших и младших офицеров, жившие в доме НКВД на Красноармейской улице, ходили друг к другу в гости и презирали гражданских, этих хнычущих, расслабленных существ, имеющих привычку ни с того ни с сего останавливаться посреди тротуара, загораживая путь солдату, который, в отличие от них, ровно и энергично печатает шаг со скоростью шесть километров в час: Эдуард решил, что до конца жизни будет ходить только так.

На сон грядущий детям на Красноармейской улице рассказывали истории из прошедшей войны, которую русские называют не Вторая мировая, как мы, а Великая Отечественная, и во сне дети видели обсыпающиеся траншеи, лошадиные трупы, тела мертвых товарищей с оторванной артиллерийским снарядом головой. Эти истории производили на Эдуарда сильное впечатление. Однако он замечал, что, когда мать рассказывала, отец выглядел смущенным. В ее рассказах речь никогда не шла ни о нем, ни о его подвигах, мать говорила только о его дяде, о своем брате, а маленький мальчик не осмеливался спросить: «А ты, папа, ведь ты тоже был на войне? Ты там дрался?»

Нет, он не дрался. Большинство мужчин его возраста смотрели смерти в лицо. Война, напишет позже его сын, пробовала их на зуб, как фальшивую монету, но они были из благородного металла высокой пробы и потому не согнулись. Однако про его отца этого сказать нельзя. Он не заглядывал смерти в глаза. Он воевал в тылу, и жена не упус кает случая ему об этом напомнить.


Эта суровая, уверенная в себе женщина терпеть не могла всяких нежностей. Во всех спорах маленького сына она всегда становилась на сторону его противников. Если его побили, она не утешала, а поздравляла с победой обидчика. Для того, чтобы он не стал бабой, а вырос в настоящего мужчину. Одно из ранних воспоминаний детства у Эдуарда связано с тем, как он в пять лет тяжело заболел отитом. Из ушей тек гной, несколько недель он ничего не слышал. По дороге в диспансер, куда его водила мать, надо было пересекать железнодорожные пути. Он не слышал, а только видел приближающийся поезд: на огромной скорости, в дыму, на них летело железное чудовище, и мальчиком вдруг овладел панический страх: ему показалось, что мать хочет оставить его на рельсах. И он закричал: «Мамочка! Мамочка! Не бросай меня, пожалуйста, под поезд!» Когда он об этом рассказывал, то особо подчеркивал слово «пожалуйста», словно эта вежливая мольба могла отвратить мать от ее зловещего замысла.


Когда в Париже, спустя тридцать лет, мы с ним познакомились, Эдуард любил повторять, что его отец был чекистом, потому что знал, что людям на Западе это слово внушает священный ужас. Однажды, вдоволь насмеявшись над нашими страхами, он признался: «Да бросьте вы выдумывать себе ужастики, мой отец был обыкновенным жандармом, только и всего».

Только и всего? А так ли?

Сразу после революции, когда шла Гражданская война, Троцкий, командующий Красной Армией, был вынужден вербовать в ее ряды кадры из царской армии: профессиональных военных, выходцев из буржуазии, то есть людей, не внушающих особого доверия. Чтобы их контролировать, визировать их приказы, а в случае, если кто-нибудь дрогнет, пустить пулю в затылок, был учрежден корпус политических комиссаров. Так родился принцип «двойного администрирования», основанный на идее, что для выполнения любой задачи нужны два человека: один выполняет, а другой следит, чтобы исполнение соответствовало марксистско-ленинской идеологии. С армии этот принцип распространился на все общество, и по ходу дела власти заметили, что нужен еще и третий человек, чтобы держать под контролем второго, и четвертый, чтобы присматривать за третьим, и так далее.

Вениамин Савенко был маленьким винтиком параноидальной системы. Его работа состояла в том, чтобы наблюдать, контролировать, а потом отчитываться. Но Эдуард прав, когда говорит, что это вовсе не обязательно было сопряжено с жестокостями. Как было сказано, для рядового солдата войск НКВД война заключалась в том, чтобы нести караульную службу под стенами завода. Дослужившись в мирное время до скромного чина младшего лейтенанта, он исполнял обязанности начклуба, что можно было бы перевести как «хозяин клуба», но в окружавших его реалиях озна чало лишь то, что он обеспечивал солдатам досуг, устраивая для них, например, вечера с танцами в день Советской Армии. Эта должность ему подходила: он играл на гитаре, любил петь и на свой манер был не чужд прекрасного. К примеру, красил ногти прозрачным лаком. Младший лейтенант Савенко был настоящим денди и, как много времени спустя заключил его сын, мог бы иметь жизнь гораздо более интересную, если бы сумел вырваться из-под жесткого ига своей жены.


Клубная жизнь по версии НКВД, на ниве которой Вениамин, можно сказать, расцвел, продлилась недолго, поскольку его подсидел некий капитан Левитин, ставший, сам того не ведая, заклятым врагом семьи Савенко и ключевой фигурой интимной мифологии Эдуарда: интриган, который работает меньше, но преуспевает лучше, чем вы; его наглость и сопутствующее дуракам везение унижают вас, причем не только в глазах вышестоящих, но и, что гораздо серьезней, в глазах вашей семьи, и в результате ваш маленький сын, полностью разделяя презрение родителей к Левитину, не может, даже против своей воли, не заподозрить, что его отец – ничтожен и жалок и что сыну Левитина в конечном счете повезло больше, чем ему. Позже Эдуард разовьет целую теорию о том, что у каждого в жизни есть свой Левитин. Его собственный скоро появится на страницах этой книги в облике поэта Иосифа Бродского.

3

Эдуарду было десять лет, когда умер Сталин, это случилось 5 марта 1953 года. Вся жизнь его родителей и их ровесников пришлась на эпоху его правления. На все вопросы, которые у них возникали, у него был готов ответ – краткий и суровый, не оставлявший места для сомнений. Они вспоминали дни ужаса и скорби после вторжения германских войск в 1941-м и в особенности тот день, когда, прервав наконец затянувшееся молчание, он заговорил со своим народом. Обращаясь к мужчинам и женщинам, он не сказал слова «товарищи», он назвал их «друзьями». «Друзья мои»: эти слова, такие простые и привычные, так согревавшие душу, слова, от которых пахнуло забытым теплом, в момент ужасной катастрофы произвели на русских такое же действие, как на нас слова де Голля и Черчилля. И вот теперь вся страна надела траур по тому, кто их произнес. В школах плачут дети, потому что не могут отдать свою жизнь, чтобы продлить жизнь ему. Вместе с другими плачет и Эдуард.

В ту пору это славный маленький мальчик, чувствительный, немного болезненный, он любит своего отца, робеет перед матерью, родители им вполне довольны. По решению совета пионерского отряда его имя каждый год заносится на доску почета – таким и должен быть сын офицера. Ребенок много читает. Любимые авторы – Александр Дюма и Жюль Верн, оба очень популярны в Советском Союзе. Любовь к этим книгам – единственное, что роднит наши два детства, в остальном такие разные. Для меня, как и для него, образцом для подражания были мушкетеры и граф Монте-Кристо. Я мечтал охотиться на диких зверей, путешествовать, ходить в плавание, точнее, бить китов, как Нед Ленд, сыгранный Кирком Дугласом в фильме, поставленном по роману «Двадцать тысяч лье под водой». Татуировка, обтянутая тельняшкой широкая грудь – непобедимый и насмешливый Нед Ленд физической мощью превосходил и профессора Аронакса, и даже угрюмого капитана Немо. Все три персонажа привлекали своей харизмой: ученый, бунтарь и вышедший из низов человек действия, и если бы выбор зависел только от меня, я предпочел бы в качестве образца последнего. Но он зависел не только от меня. Родители рано дали мне понять, что охотник на китов – это не для меня и лучше стать ученым. Я не помню, обсуждался ли в те времена третий вариант – бунтарь, но, так или иначе, у меня была сильная близорукость: попробуйте-ка, надев очки, охотиться с гарпуном на кита!

Если мне не изменяет память, я ношу их лет с восьми. И Эдуард тоже, но он страдал от этого сильнее, чем я. Потому что ему наш общий недостаток закрывал путь не к придуманной карьере, а к самой что ни на есть реальной, к той, для которой он был рожден. Окулист, поставивший диагноз, не оставил родителям никаких надежд: с таким слабым зрением их сыну в армии делать нечего.


Этот диагноз стал для него трагедией. Он всегда мечтал только об одном – стать офицером, и вот ему объявляют, что даже срочная служба в армии – не для него и что он обречен стать тем, кого презирал с самого детства, – гражданским.

Скорее всего, так бы все и вышло, если бы дом для офицеров НКВД не был разрушен, его обитатели не разъехались, а Савенко с семьей не переселили в Салтовский поселок, на отдаленную окраину Харькова. Улицы в Салтовке пересекаются под прямым углом, но городские власти не успели их заасфальтировать, а четырехэтажные кубики из бетона хотя и построены недавно, но выглядят уже как старые бараки; в них живут рабочие трех заводов – «Поршень», Турбинный и «Серп и Молот». Дело происходит в Советском Союзе, где быть пролетарием отнюдь не зазорно, однако большинство мужчин в Салтовке – полуграмотные алкоголики, а большинство их детей бросают школу в пятнадцать и нанимаются на завод или просто болтаются по улицам, пьют и дерутся. Поэтому вполне понятно, что, даже живя в бесклассовом обществе, семья Савенко не могла расценить такой поворот в своей судьбе иначе чем как ссылку и унижение. С первого дня Рая горько сожалеет о своем житье-бытье на Красноармейской, о компании офицеров, гордых тем, что они принадлежат к одному кругу, о книгах, которыми они обменивались, о вечеринках, когда мужья, расстегнув китель, под которым виднелась белая рубашка, танцевали со своими молодыми женами фокстроты и танго под музыку с трофейных немецких пластинок. Она мучает мужа упреками, приводит ему в пример более ловких сослуживцев, успевших продвинуться по службе на три чина, пока он тяжело переползал из младших лейтенантов в лейтенанты, и получивших хорошие квартиры в центре города, в то время как их семья вынуждена ютиться в одной комнате на этой ужасной окраине, где никто не читает книг, не танцует фокстрот, где приличной женщине не с кем перекинуться словом и где каждый раз после дождя улицы заливает темная жижа. Конечно, она не говорит, что жалеет, что вышла не за капитана Левитина, но думает она именно так, а маленький Эдуард, который так восхищался отцом, его сапогами, формой и пистолетом, считает его хотя и порядочным человеком, но дураком и начинает жалеть. Теперь он дружит не с детьми офицеров, а с пролетариями, и те, что ему нравятся больше других, предпочитают стать не рабочим классом, а шпаной. Такая карьера, как и в армии, предполагает определенный кодекс поведения, особые ценности и особую мораль, и все это его привлекает. Он больше не хочет быть похожим на отца. Он не хочет вести жизнь честную, но глупую, его манят свобода и опасности, без которых никогда не стать настоящим мужчиной.


Решающий шаг в этом направлении он сделал в тот день, когда подрался с мальчишкой из своего класса, здоровенным сибиряком по имени Юра. На самом деле это не он дрался с Юрой, это Юра отметелил его до полусмерти. Эдуарда привели домой в полуобморочном состоянии, всего в синяках и ссадинах. Верная принципам стоицизма, мать его не пожалела и не утешила, она встала на сторону Юры, и это, считает он, было очень хорошо: с того дня его жизнь изменилась. Он понял главное: люди делятся на две категории – те, кого можно бить, и те, кого нельзя. Причем последние не обязательно сильнее или лучше тренированы, просто они готовы убивать. Вся суть, весь секрет – именно в этом, и маленький Эдуард твердо намерен перейти во вторую категорию, он будет мужчиной, которого не бьют потому, что всем известно: он может убить.


Потеряв должность начклуба, Вениамин теперь вынужден часто ездить в командировки, и они могут быть долгими. Какой в них смысл, не очень ясно. Эдуард, начинавший жить собственной жизнью, этим мало интересовался, но когда однажды мать сказала ему, что отец возвращается из Сибири и она рассчитывает, что сын будет присутствовать на семейном обеде, он решил встретить отца на вокзале.

По привычке, усвоенной на всю жизнь, Эдуард пришел на вокзал загодя. Пришлось ждать. Наконец поезд Владивосток-Киев подошел к перрону, и пассажиры стали выходить из вагонов. Эдуард сел так, чтобы не пропустить никого, но отца все не было видно. Он пошел в справочную уточнить время прибытия: ошибка была возможна, поскольку страна вмещала в себя одиннадцать часовых поясов, а на вокзалах часы отхода и прибытия поездов обозначались по московскому времени – этот порядок сохраняется и сейчас, и пассажир должен высчитывать время сам. Разочарованный и недоумевающий, Эдуард медленно бродил по перрону, переходя с одной платформы на другую, в грохоте составов и мелькании вокзальных фонарей. Старухи в платках и валенках с ведрами огурцов и картошки, предлагавшие свой товар проезжающим, толкались и ворчали на него. Он пересек запасные пути, дошел до складского тупика и там, в глухом вокзальном углу, между двумя составами неожиданно для себя увидел такую сцену: люди в гражданской одежде, в наручниках, с растерянными лицами и блуждающим взглядом, спускались из товарного вагона; солдаты в шинелях, с винтовками с примкнутым штыком, грубо заталкивали их в черный крытый грузовик без окон. Операцией руководил офицер. В одной руке у него была пачка документов, подшитых в папку, другая лежала на кобуре пистолета. Он сухо зачитывал список фамилий.

Этим офицером был его отец.

Эдуард не вышел из своего укрытия до того момента, пока в грузовик не поднялся последний заключенный. А потом, смущенный и пристыженный, побрел домой. Чего он стыдился? Не того, что его отец оказался одним из тех, на ком держался чудовищный репрессивный режим. Мальчик плохо представлял себе эту систему и никогда не слышал слова «ГУЛАГ». Он знал, что существуют тюрьмы и лагеря, где сидят преступники, и это не вызывало у него возражений. А произошло вот что, хотя он сам в тот момент плохо это понимал и не мог объяснить себе причину своего смущения: менялась его собственная система ценностей. Когда он был ребенком, для него существовали военные, с одной стороны, и гражданские с другой, и даже если он мало что понимал в сути происходящего, отец, как военный человек, заслуживал уважения. В неписаном кодексе, по которому в Салтовке жила улица и который для него тоже становился обязательным, существовала уличная шпана, с одной стороны, а с другой были менты. И вот сейчас, когда он уже встал на сторону первых, вдруг выясняется, что его отец не столько военный, сколько мент, причем самого низкого пошиба. Охранник при каторжниках, тюремщик, мелкий винтик системы.


Этот эпизод имел продолжение, но уже ночью. В единственной комнате, где жила семья, кровать Эдуарда стояла в ногах большой родительской кровати. Раньше он никогда не слышал, чтобы они занимались любовью, зато слышал, как они шепотом разговаривали, думая, что он спит. Крайне подавленный, Вениамин рассказал жене, что вместо того, чтобы, как обычно, сопровождать заключенных с Украины в Сибирь, ему пришлось везти их в противоположном направлении, причем вся группа была приговорена к расстрелу. Такие чередования маршрутов устраивались для того, чтобы не слишком подрывать психическое здоровье лагерной охраны: в один год всех приговоренных к смертной казни в СССР расстреливали в одной тюрьме, на следующий год – в другой. Я тщетно искал упоминания об этом невероятном обычае в литературе о ГУЛАГе, но даже если Эдуард не совсем правильно понял то, что говорил отец, бесспорно одно: люди, выходившие из вагона, чьи имена он читал по списку и ставил галочку, когда они поднимались в грузовик, были обречены на смерть. Один из заключенных, рассказывал Вениамин жене, произвел на него сильное впечатление. На его досье была пометка «особо опасен». Молодой человек, всегда спокойный и вежливый, говоривший на изысканном русском языке и умудрявшийся – и в тюремной камере, и в вагоне – каждый день делать зарядку. Этот смерт ник, несгибаемый и элегантный, стал для Эдуарда героем. Он мечтал, что когда-нибудь станет таким же, тоже попадет в тюрьму и заставит себя уважать не только этих бедолаг-охранников, получавших, как и отец, жалкие гроши, но и окружающих женщин, и своих уличных приятелей, и настоящих мужчин. И как все свои детские мечты, он исполнит эту тоже.

4

Всюду, где бы он ни появился, Эдуард всегда самый маленький, самый слабый, единственный, кто носит очки, но в кармане у него постоянно лежит нож со штопором и лезвием, длиной превосходящим ширину ладони – расстояние от поверхности груди до сердца. Иными словами, таким ножом можно убить. Кроме того, Эдуард умеет пить. И научил его этому не отец, а сосед, бывший военнопленный. В принципе, говорил он, научить пить нельзя, просто надо родиться со стальной печенью. Как у Эдуарда. И все же есть несколько хитростей: например, выпить маленький стаканчик постного масла, чтобы смазать кишечник перед большой пьянкой (я тоже слышал: моей матери об этом рассказывал старый священник из Сибири) и ничего при этом не есть (мне говорили противоположное, так что в этом совете я не уверен). Вооруженный тем, что ему дала природа, и грамотной техникой, Эдуард способен выпить литр водки за час, то есть по большому стакану каждые четверть часа. Этот талант помогает ему потрясти воображение азербайджанцев, приезжающих из Баку продавать на рынке свои апельсины: он выигрывает пари, и у него появляются карманные деньги. Кроме того, недюжинные способности позволяют Эдуарду выдерживать пьяные марафоны, которые в России называются запоями.

Запой – штука серьезная, это вам не банальная пьянка на один вечер, как у нас, за которую расплачиваешься опухшей физиономией. Настоящий запой предполагает, что ты не выходишь из состояния опьянения несколько дней кряду, бредешь куда несут ноги, садишься в поезд, не зная, куда он идет, рассказываешь первому встречному самые интимные секреты и в конце напрочь забываешь все, что говорил и делал, – словом, нечто вроде волшебного сна. И вот однажды, когда Эдуард и его лучший друг Костя начали выпивать, ближе к ночи обнаружилось, что им не хватает горючего, и они решили обчистить продуктовый магазин. В свои четырнадцать Костя, по кличке Кот, уже успел побывать в колонии для малолетних преступников за вооруженное ограбление. С высоты собственного авторитета он внушает своему ученику Эдуарду золотое правило взломщика: «Действуй смело и решительно, не дожидайся идеальных условий, потому что их не существует». Быстро оглядываешься, нет ли рядом прохожих, обертываешь кулак курткой, потом коротким жестом высаживаешь стекло в подвальном окне, и вот ты на месте. Внутри темно, но свет зажигать нельзя. Забираешь столько бутылок водки, сколько влезает в рюкзак, потом взламываешь кассовый аппарат. Всего двадцать рублей, небогато! В кабинете директора стоит сейф, но как ты его откроешь с помощью ножа! Костя все-таки решает попробовать, и пока он там пыхтит, Эдуард ищет, что бы еще стянуть. На вешалке за дверью висит пальто с каракулевым воротником: годится, это можно толкнуть. В глубине ящика он нащупывает початую бутылку армянского коньяка, видимо, из личных запасов директора: своим покупателям-пролетариям он таких напитков не предлагает. В личной социо логии Эдуарда все торговцы отнесены к категории жуликов, но он признает, что в хороших вещах они толк знают. Внезапно приятели слышат голоса, звук шагов раздался совсем рядом. От страха у Эдуарда сводит желудок. Подвернув полы ворованного пальто, он спустил штаны и, присев в углу, оставил прямо на полу жидкую кучку. Но тревога оказалась ложной.

Позже, выйдя тем же путем наружу, ребята остановились на одной из тех унылых детских площадок, которыми так любят уснащать городские дворы пролетарские архитекторы. Сидя на мокром, грязном песке у подножия горки, проржавевшей настолько, что родители не пускают на нее детей, приятели прямо из горла допили бутылку коньяка, и Эдуард, немного стесняясь, похвастался, что сделал кучу в кабинете директора. «На что хочешь спорю, – заметил Костя, – что этот ворюга воспользуется кражей, чтобы скрыть собственное воровство». Потом они идут к Косте, и он запирает мать (вдову погибшего на фронте солдата) в комнате, чтобы не мешала. На ее вопли и жалобы сын отвечает ей изысканной репликой: «Заткнись, старая сука, а то мой кореш Эд придет и выебет тебя!»


После ночной попойки ребята относят оставшиеся бутылки к Славке, который, с тех пор как его родители попали в лагерь за экономические преступления, живет с дедом в убогой халупе на берегу реки. Кроме Эдуарда и Кости, в тот день у Славки случился еще один гость – по имени Горкун. У него были металлические зубы, татуировка на руках, он почти все время молчал и был гораздо старше остальных. Слава похвастался, что половину из своих тридцати лет его гость провел на Колыме. Колымские трудовые лагеря на восточной окраине Сибири – одно из самых суровых мест заключения, и отмотать там три срока по пять лет было в глазах ребят высшей доблестью. Все равно что стать трижды Героем Советского Союза. Время текло неторопливо. Они рассказывали друг другу всякие пустяки, лениво отгоняли комаров, тучей стоящих над струящейся в песчаных берегах водой, глотали теплую водку и закусывали ее маленькими кусочками сала, которое Горкун нарезал своим сибирским ножом. Все четверо были пьяны, но уже миновали стадию резкого чередования эйфории и черной тоски, характерную для первого дня попойки, перейдя в состояние упрямого и мрачного отупения, позволяющее запою принять правильный ритм. Ближе к ночи решили пойти всей компанией в Краснозаводской парк, где по субботам собиралась молодежь Салтовки.

Их ожидания оправдались: там вышла крупная разборка, а Эдуарду с приятелями только этого и было нужно. Все началось на открытой танцплощадке. Горкун пригласил девушку в цветастом платье, с рыжими волосами и пышной грудью. Та танцевать отказалась: от Горкуна несло водкой, и по виду он был как раз тем, кем и являлся на самом деле, – зэком. Чтобы выставиться перед Горкуном, Эдуард подошел к девушке, вынул нож, приставил к ее груди и слегка нажал. Стараясь придать голосу суровую решительность, он произнес: «Считаю до трех, и если ты не пойдешь танцевать с моим другом, то…» Позже друзья рыжей девушки настигнут их в темном углу парка, и когда подоспеет милиция, драка уже перерастет в беспорядочное бегство. Косте и Славке удалось скрыться, милиционеры поймали только Горкуна и Эдуарда. Их повалили на землю и стали бить ногами под ребра и давить сапогами пальцы, чтобы рука не могла держать оружие. Лихорадочно размахивая ножом, Эдуард успел порезать брюки и оцарапать ногу одному из милиционеров. Остальные отколотили его так, что он потерял сознание.


В себя он пришел уже в камере, где пахло так же, как и в любой тюрьме мира, – судьба еще предоставит нашему герою возможность в этом убедиться. Начальник отделения, который его допрашивал, оказался на редкость вежливым человеком и для начала объявил задержанному, что если бы тот был постарше, то за вооруженное нападение на милиционера получил бы вышку. А поскольку он несовершеннолетний, то ему светит лет пять исправительной колонии. Любопытно, как могло бы повлиять на Эдуарда заключение в столь раннем возрасте? Сломало бы или навсегда перевело в разряд уголовников? Или осталось бы лишь одним из эпизодов его бурной жизни? Как бы то ни было, он его избежал, потому что, услышав его фамилию, милицейский начальник поднял брови и спросил: действительно ли задержанный – сын лейтенанта Савенко из НКВД, его старого приятеля, после чего постарался все уладить, похерив дело о вооруженном нападении, в результате чего вместо пяти лет Эдуард получил всего пятнадцать суток. В принципе, получивший такое наказание должен мести улицы, но в милиции его так избили, что он не мог двигаться, и его оставили в камере с Горкуном, на которого смелость подростка произвела настолько сильное впечатление, что он разговорился и две недели развлекал Эдуарда колымскими историями.


Разумеется, если Горкун был на Колыме, значит, обвинялся по уголовным статьям, иначе он не стал бы хвастаться перед мальчишками вроде Эдуарда и его приятелей, которые, в отличие от нас, не питают никакого уважения к политзаключенным. Мало зная этих людей, они считают их либо чванливыми интеллигентами, либо просто дураками, которые позволили себя посадить, сами не зная за что. И наоборот, бандиты для уличных пацанов – настоящие герои, особенно это относится к тюремной аристократии, так называемым ворам в законе. В Салтовке таких не было, зато было полно воровской мелюзги. Горкун не претендовал на звание вора в законе, но он навидался паханов на зоне и много рассказывал об их подвигах, о бешеной отваге и звериной жестокости, считая эти качества достойными восхищения. Главное, чтобы бандит был честным, то есть не нарушал законов своего клана и умел и убивать, и умирать. С точки зрения морали Горкун не видел ничего предосудительного в том, чтобы играть в карты, ставя на кон жизнь соседа по тюремному бараку, а когда партия окончена, пустить ему кровь, как поросенку. Или уговорить его на попытку побега с единственной целью: убить и съесть своего спутника, когда в тайге закончатся съестные припасы. Эдуард слушал Горкуна с благоговением, восхищался его татуировками, с восторгом расспрашивая об истории каждой из них. Дело в том, что русские бандиты, и в особенности сибиряки, не делают случайных татуировок, в этом деле все имеет свой смысл – и сам рисунок, и кто и как его делает. Характер рисунков и их сочетание точно указывают место владельца в иерархии преступного мира; переходя с одного уровня на более высокий, уголовник получает право делать все новые татуировки, постепенно покрывая ими все тело. Но горе тому, кто попытается узурпировать это право: с него живьем сдерут кожу и сделают себе из нее перчатки.


В последние дни заключения у Эдуарда появляется чувство, которое наполняет его душу странной радостью и даже восторгом: стремление ощутить этот восторг снова и снова будет преследовать его всю жизнь. Он вошел в тюремную камеру, восхищаясь Горкуном и мечтая стать таким, как он. Но вышел убежденный – это и приводит его в состояние экзальтации, – что в Горкуне нет ничего особенного и что он, Эдуард, способен пойти гораздо дальше. Со своим лагерным опытом и татуировками его сокамерник может, конечно, произвести впечатление на провинциальных мальчишек, но если к нему приглядеться, то становится ясно, что на великих бандитов он смотрит снизу вверх, даже не пытаясь представить себя на их месте. Примерно так же его отец, жалкий тип, смотрит на тех, кто поднялся выше по служебной лестнице. В этой простодушной готовности знать свое место есть что-то унизительное, Эдуард на это не согласен. Он думает, что быть уголовником – хорошо, и более того, что ничего лучше на свете нет, но при этом убежден, что целить надо гораздо выше: если становиться бандитом, то уж королем, а не шестеркой с ножом в кармане.

5

Своими новыми мыслями он поделился с Костей, тот горячо принял откровения друга, и, когда Горкун, выйдя из тюрьмы, не выказывает иных амбиций, кроме как целыми днями забивать козла, оба приятеля начинают дружно презирать все, что их окружает. Им окончательно опротивели все: тупые и покорные пролетарии, уличная шпана, готовая жить так же, как живут их отцы, инженеры и офицеры, которые недалеко ушли от пролетариев. О торговцах и говорить нечего. Так что выбора нет, придется идти в бандиты.

Но как? Где найти банду и как туда попасть? Уголовники наверняка есть в городе, и вот приятели садятся в трамвай и едут в центр, полные горделивого ощущения, что Харьков – у их ног! Однако, достигнув цели, они чувствуют себя не более уютно, чем иммигрантская шваль из парижского департамента 93, попавшая на бульвар Сен-Жермен, где селится аристократия. А ведь раньше Эдуард жил в центре города и склонен, как и его мать, вспоминать те времена с теплым чувством. Он водит Костю по памятным местам своего детства, показывает Красноармейскую улицу, улицу Свердлова, но экскурсия быстро заканчивается, и ребята не знают, что делать дальше, в какую дверь постучаться. Преодолевая робость, берут в киоске по кружке пива и, разочарованные и недовольные собой, возвращаются туда, где жизнь так трагически далека от их мечтаний. Но они живут именно там: надо же, как не повезло!

Некоторое время спустя Эдуард знакомится с Кадиком, ставшим еще одним верным другом его отрочества, и с его появлением все меняется. Кадик старше на год, живет вдвоем с матерью и с малолетней шпаной Салтовки не дружит. У него есть знакомые в центре города, но это отнюдь не уголовники, примкнуть к которым Эдуард так страстно мечтает. Кадик очень гордится своей дружбой с саксофонистом, исполняющим «Караван» Дюка Эллингтона, и тем, что через него он может общаться с музыкантами из харьковской группы «Голубая лошадь», русскими битниками, о которых даже как-то написали в «Комсомольской правде»: свингующий Харьков или что-то в этом роде. Не желая разделять судьбу большинства молодых людей из Салтовки, Кадик мечтает стать артистом; правда, никаких особых талантов за ним не водится, поэтому он, что называется, тусуется: немного играет на гитаре, коллекционирует пластинки, много читает и употребляет всю свою энергию на то, чтобы быть в курсе происходящего в Харькове, в Москве и даже в Америке.

Эдуарду открылся совершенно новый мир, жизненные ценности и правила поведения Кадика опрокинули его собственные. Под влиянием нового приятеля он стал интересоваться шмотками. Когда Эдик был маленьким, мать покупала ему одежду на толкучке, куда попадали трофейные вещи из Германии: он носил красивые костюмчики для примерного немецкого мальчика и с волнующим удовольствием представлял себе, что на нем – одежда сына директора И. Г. Фарбен[9] или корпорации Круппа, убитого в Берлине в 1945 году. Потом наступила пора салтовской моды: рабочие штаны и толстая куртка на синтетическом меху. Малейшее отступление от этого дресс-кода воспринималось как фантазии для голубых, поэтому можно себе представить, как изумились приятели при виде Эдуарда, облаченного в канареечного цвета куртку с капюшоном, сиреневые брюки из мятого бархата и ботинки с набитыми на подошвы подковами, которыми их обладатель на ходу выбивал из асфальта искры. В Салтовке подобное щегольство могли оценить только они с Кадиком, но окружающие знали, что у Эдуарда нож, что он скор на расправу, поэтому обозвать его гомиком никто не рискнул.

Ему нравится, как одеваются джазмены, которыми так восхищается его новый друг. К самой музыке Эдуард довольно равнодушен и таким останется на всю жизнь, зато он снова пристрастился к чтению. В детстве он остановился на Жюле Верне и Александре Дюма, теперь ему в руки попал Ромен Роллан: Кадик дал ему почитать «Очарованную душу» и «Жан-Кристофа» – пространные, рыхлые, незрелые романы. Полагаю, что во Франции я был последним подростком, который их прочитал, а в Советском Союзе они еще были в ходу, потому что автору, известному борцу за мир, оказалось по пути с коммунистами. Потом Эдуард переключился на Джека Лондона и Кнута Гамсуна, великих бродяг, которые перепробовали в жизни все, насыщая сюжеты своих книг перипетиями собственной жизни. Из прозаиков он предпочитает иностранных авторов, но когда речь заходит о поэзии, то здесь, по его мнению, русские – вне конкуренции. А если мальчик любит читать стихи, то он неизбежно начинает их сочинять и потом декламировать сочиненное на публике: так Эдуард, никогда раньше и в мыслях не державший ничего подобного, стал поэтом.

Согласно распространенному мнению, поэты в России столь же популярны, как во Франции – эстрадные певцы, и это мнение соответствует истине. По крайней мере, так было некоторое время назад. Даже своим именем, довольно изысканным, наш герой обязан пристрастию отца, скромного унтер-офицера, к стихам второстепенного поэта Эдуарда Багрицкого (1895–1934); и когда читаешь роман «Подросток Савенко», из которого я черпаю сведения для этой книги, то с удивлением узнаешь, что его приятели – мелкая шпана Салтовского поселка – высоко ценили стихи нашего Эдуарда, но при этом жестоко ругали его за то, что он подражает Блоку и Есенину. Начинающий поэт в промышленном центре на Украине смотрелся в ту пору так же органично, как рэп-музыкант в нынешнем парижском предместье. И тот и другой могли бы сказать, что это занятие позволяет им избежать участи заводского рабочего или преступника. И тот и другой могли рассчитывать на поддержку друзей, могли надеяться, что те станут ими гордиться, если будет хоть небольшой успех. Не только Кадик, но и Костя уговаривал его поучаствовать в поэтическом конкурсе, который проводился 7 ноября 1957 года, в день национального праздника в Советском Союзе. Этот день, как мы увидим позже, окажется решающим в его судьбе.


По праздникам весь город собирался на площади Дзержинского, о которой каждый харьковчанин знал, что ее мостили пленные немцы и что по своим размерам она – самая большая в Европе и вторая в мире после пекинской Тяньаньмэнь. На площади проводились парад и демонстрация, выступали артисты, говорились речи, вручались награды. Народные массы вышли на праздник принаряженные, дав нашим франтам обильную пищу для насмешек. А потом в кинотеатре «Победа» состоялся конкурс поэзии, и Эдуард, пряча волнение за внешней бравадой, изо всех сил желал, чтобы Светка пришла его послушать.

Кадик был спокоен: она придет, не может не прийти. Хотя на самом деле никакой уверенности не было. Светлана капризна и непредсказуема. Считается вроде бы, что Эдуард с ней ходит, и на вопрос приятелей, было ли у них что-нибудь, он отвечает утвердительно, но это неправда: у него до сих пор ни с кем ничего не было. Он страдает от своей девственности и вынужденного вранья, которое, по его мнению, унизительно и недопустимо для мужчины. Он страдает от того, что у него нет никаких прав на Свету, которую интересуют ребята постарше. Он страдает, потому что в свои пятнадцать лет выглядит на двенадцать, и единственная его радость и надежда – тетрадь, куда он записывает свои творения. Для конкурса Эдуард предусмотрительно отобрал кое-что из любовной лирики, решительно забраковав стихи о бандитах, грабежах и тюрьмах, которых у него множество.

Когда они с Кадиком пришли к кинотеатру «Победа», то все их приятели из Салтовки уже были там. Кроме Светки. Кадик старается его утешить: еще рано, она подойдет. На сцене один за другим появляются официальные выступающие. Теряя контроль над собой, Эдуард начинает расспрашивать, не видел ли кто-нибудь Свету, и, к ужасу своему, выясняет, что да, ее видели – в Парке культуры с Шуриком. Шурик – это восемнадцатилетний придурок с жидкими усиками, который – Эдуард в этом уверен – просидит всю жизнь продавцом в обувном магазине, в то время как ему, Эдуарду, суждено объехать весь мир и пережить массу приключений. Хотя в данный момент он дорого бы дал, чтобы оказаться на месте счастливого соперника.

Начался конкурс. В первом из прозвучавших стихо творений речь шла об ужасах крепостного права, и Кадика это рассмешило: крепостничество отменили сто лет назад, придумал бы что-нибудь поновей, чувак! В следующем говорилось о боксе, и оно – о чем все сразу догадались – было явным подражанием модному молодому поэту Евгению Евтушенко. Но вот подошла очередь Эдуарда, и он, изо всех сил сдерживая слезы, читает стихотворение, написанное для Светы. После него на сцену выходят другие, но его компания уже чествует своего героя. Его обнимают, хлопают по спине, выкрикивают «Хуй тебе в рот!» – ритуальное приветствие парней из Салтовки. Все уверены, что приз достанется ему, и в конце концов так и выходит. Победитель поднимается на сцену, директор Дома культуры имени Сталина поздравляет его и вручает диплом и подарок.

Что же это за подарок?

Коробка с домино.

Черт бы побрал этих ублюдков, думает Эдуард: подарили домино!


Он стоит возле кинотеатра в окружении своих приятелей, стараясь изобразить на лице радость, и тут к нему подходит какой-то тип и говорит, что его прислал Тузик. Тузик – известный на всю Салтовку бандит, ему двадцать лет, он уклоняется от службы в армии и ходит не иначе как в сопровождении целой толпы вооруженных телохранителей. А сейчас, передает его посланец, он хочет видеть поэта. На лицах товарищей тревога: с Тузиком шутки плохи. Он очень опасен, но отказаться от приглашения – еще опасней. Посланец ведет Эдуарда в глухой переулок, недалеко от кинотеатра, где собрались десятка полтора парней, по виду – сущих головорезов, и в центре, в окружении своей дворни, стоит мощный, можно даже сказать, толстый, одетый в черное Тузик собственной персоной. Ему понравилось стихотворение Эдуарда. И он хочет, чтобы поэт написал ему еще одно, в честь Гали, густо накрашенной блондинки, которую он обнимает за талию. Эдуард дает обещание, и, чтобы скрепить договор, ему протягивают сигарету с таджикским гашишем. Такую он курит впервые в жизни, ему противно, но дым он все же глотает. Потом Тузик предлагает ему поцеловать Галю, в губы. Становится страшновато. Кажется, что все, что говорит Тузик, имеет двойной смысл: если он тебя обнимает, то не исключено, что хочет пырнуть ножом. Говорят, таким был Сталин – ласковый и жестокий одновременно. Эдуард хочет отделаться шутками, но тот настаивает: «Так ты не хочешь полизаться с моей подружкой? Ну, давай же, поработай языком!» Знакомая песня, зловещее предзнаменование, однако все как будто обходится. Потом они долго пили, курили, переругивались, пока Тузик наконец не решил сняться с места и прошвырнуться по городу. Эдуард не понимает, в каком качестве его приняли в банду – то ли амулета, то ли козла отпущения, и, воспользовавшись моментом, хочет слинять, но Тузик не позволяет.

– Скажи, поэт, а замочить кого-нибудь ты не пробовал?

– Нет, – ответил Эдуард.

– А хочешь?

– Ну-у-у…


В общем-то, Эдуард был горд тем, что теперь он – друг Тузика и шагает рядом с ним в окружении двух десятков крутых парней, готовых предать город огню и мечу. Было поздно, праздник кончился, большинство гулявших разошлись по домам, а те, кто еще шатался по улицам с разбитыми фонарями, завидев банду, торопливо расступались. Но вот один тип с двумя девушками зазевался, и бандиты начали к ним цепляться. «Две чувихи на тебя одного, – ласково начал Тузик. – С нами не поделишься?» Мужик побелел, как простыня, поняв, что попал в серьезный переплет, и попробовал обернуть все в шутку, но вдруг согнулся пополам: Тузик ударил его кулаком в живот. Потом сделал знак остальным, и те принялись за девушек, стали рвать на них одежду. Дело шло к изнасилованию. Одна из них уже стояла совершенно голая: толстая, с бледной кожей, должно быть, простая работница из какого-нибудь общежития в Салтовке. Бандиты один за другим лезут руками в ее скрытую волосами дыру. Эдуард тоже попробовал: внутри было сыро и холодно, а когда он вытащил пальцы, на них была кровь. Это его мгновенно отрезвило, возбуждение спало. В нескольких метрах от него остальные, по очереди, насилуют вторую девушку. А мужика немилосердно избивают. Он стонет, но все тише и тише и, наконец, совсем замолкает. Одна сторона его лица похожа на кровавую кашу.

Наступил момент общего замешательства, и на сей раз Эдуарду удалось улизнуть. Он быстро шагал, зажав под мышкой коробку домино, а в кармане у него лежал нож и тетрадь со стихами. Он шел наобум, куда глаза глядят. Не к Кадику и не к Косте. В конце концов оказалось, что он шел к Светке. Ему страстно хотелось или переспать с ней, или ее убить. Если она одна, то он ее трахнет, если с Шуриком – то убьет. Обоих. Нет причин лишать себя такого удовольствия: его, как несовершеннолетнего, не расстреляют, дадут лет пятнадцать, и приятели будут уважать его как героя. Время было позднее, но мать Светки, которую все считали проституткой, открыла ему дверь. Светка еще не вернулась.

– Хочешь ее подождать?

– Нет, я зайду потом.

И он снова ушел в темноту и все шагал и шагал, взбудораженный, раздираемый гневом, отвращением и другими чувствами, распознать которые был не в состоянии. Когда он пришел во второй раз, Светка уже вернулась. Одна. То, что было потом, он помнит смутно, но особых разговоров между ними не было. Эдуард оказался с ней в постели, и он ее трахнул. В первый раз. И спросил: «Шурик так вставляет тебе свою штуку?» Кончил он слишком быстро. Светка зажгла сигарету и стала излагать ему свой взгляд на вещи: женщина созревает быстрее, чем мужчина, поэтому, чтобы добиться сексуальной гармонии, мужчина должен быть старше. «Ты мне правда очень нравишься, Эдик, но ты же видишь, ты слишком маленький. Можешь остаться до утра, если хочешь».

Эдуард не хочет. Он уходит в бешенстве; он считает, что люди заслуживают того, чтобы их убивали, и решает, что, став взрослым, станет их убивать. И пусть не надеются, что у него дрогнет рука.

6

Следующая сцена разворачивается пять лет спустя, в комнате, где живет семья Савенко. Полночь, Эдуард раздевается, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить мать, которая спит в супружеской постели одна. Отец в командировке, сын не знает где, да и не желает этого знать, прошли те времена, когда он им восхищался. Эдуард отработал восемь часов на заводе и очень устал, но ему не спится. Он садится за стол, на котором лежит книга в переплете из искусственной кожи – «Красное и черное», из серии зарубежной классики. Должно быть, мать, чтобы почитать за ужином, вынула ее из шкафа, где за стеклом, чтобы не пылилась, хранится мировая культура. Когда-то он читал эту книгу, и она ему понравилась. Перелистывая, натыкается на знаменитую сцену, где Жюльен Сорель, прекрасной летней ночью, под тополем, пытается взять за руку госпожу де Реналь, и эпизод, который некогда привел его в восторг, вдруг наполняет душу острой тоской. Еще несколько лет назад он легко представлял себя на месте Жюльена: уроженец жалкого захолустного городишка, не имеющий на руках никаких козырей, кроме собственной привлекательности и страстного желания выбиться в люди. Ему ярко представлялась сцена, как он соблазняет прекрасную аристократку. Но теперь с безжалостной очевидностью открывается истина: он до сих пор не только не знаком ни с одной аристократкой, но у него нет ни малейшего шанса встретить такую хоть когда-нибудь.

Его волновали великие мечты, но два года назад все пошло прахом. Костя и еще двое их приятелей были приговорены харьковским областным судом к высшей мере наказания. Одного казнили, Косте и другому парню удалось вывернуться, они получили по двенадцать лет лагерей каждый. Видя все это, Кадик, у которого тоже были далеко идущие планы – он мечтал стать джазменом, – быстренько нанялся на завод «Серп и Молот», и Эдуард, сообразив, что насмешки теперь неуместны, смирил гордыню и через несколько месяцев сделал то же самое. И вот теперь он – литейщик. Работа грязная, в цехе чудовищный грохот, но Эдуард устроен так, что делает хорошо все, за что берется. Если бы судьба толкнула его на бандитский путь, из него вышел бы хороший бандит. А если ему суждено стать пролетарием, то он отличный пролетарий: на голове – фуражка, в полдень – миска похлебки, фотография на доске почета, а субботним вечером – четыре стакана водки с ребятами из своей бригады. Стихов он больше не пишет. У него есть подружки, работающие на заводе, как и он. Еще одна катастрофа, которая могла бы его добить, – беременность одной из них и необходимость жениться, и, если смотреть фактам в лицо, такой поворот событий более чем вероятен. Лучшее тому подтверждение – судьба Кадика, бегущего впереди него по пути крушения надежд: его приятель только что женился на работнице по имени Лидия. Жена – старше него, и даже не хорошенькая, живот растет на глазах, а этот несчастный с горячечным упорством твердит, стараясь убедить самого себя, что все в порядке, что он обрел настоящую любовь, ни о чем не жалеет – решительно ни о чем – и готов принести свои незрелые мечтания в жертву этой любви.

Бедный Кадик. Бедный Эдуард. Не исполнилось и двадцати, а уже спекся. Бандита не получилось, поэта – тоже, обречен на дерьмовую жизнь в жалкой дыре на краю света. Ему часто говорили, что он – счастливчик, что ему страшно повезло: он не был рядом с Костей и двумя другими тем вечером, когда они, пьяные в дым, убили человека. Да такой ли уж счастливчик? Не лучше ли было умереть живым, чем жить мертвецом? Тридцать лет спустя, вспоминая об этой ночи, он подумает, что не для того, чтобы покончить с собой, а именно чтобы ощутить себя живым, он взял лежащую на раковине отцовскую бритву. Сам он практически не бреется: у него кожа как у азиатов, борода почти не растет, такую кожу должны ласкать красивые, утонченные женщины, но этому не бывать никогда.

Он прижимает лезвие к внутренней стороне запястья. Оглядывает погруженную в полумрак знакомую до мелочей убогую комнату, где прошла большая часть его жизни. Сюда он попал еще ребенком: ласковым, серьезным малышом. Как давно это было… В трех метрах от него, повернувшись лицом к стене, похрапывает под простынями мать. Она умрет от горя, он уже начал ее убивать, бросив учебу и поступив на завод, так не лучше ли покончить со всем разом? Сделать первый надрез легко, кожа расходится почти без боли. Но когда дело доходит до вен, становится тяжело. Надо отвернуться, стиснуть зубы и дернуть бритву резко и глубоко, чтобы потекла кровь. На второе запястье не хватает сил, довольно и одного. Он кладет руку на стол впереди себя и смотрит, как по клеенке расплывается темное пятно, подтекая под «Красное и черное». Он сидит непо движно, чувствуя, как постепенно холодеет тело. Звук падающего стула разбудил мать. На следующий день он приходит в себя в психушке.


Психиатрическая лечебница – это хуже, чем тюрьма, потому что в тюрьме тебе, по крайней мере, известен срок, ты знаешь, когда выйдешь; здесь же ты полностью зависишь от врачей, а они смотрят на тебя через очки и говорят: «Посмотрим», а то и вовсе молчат. Целыми днями пациенты заняты тем, что спят, курят, набивают желудок кашей и отравляют друг другу жизнь. Отравляют до такой степени, что Эдуард просит Кадика помочь ему слинять, и Кадик – верный Кадик, – ни слова не говоря своей мегере-жене, подставил под окно лестницу и умудрился отодвинуть прутья решетки. И вот Эдуард на свободе, он полон решимости уехать как можно дальше, но совершает ошибку: идет домой, где на следующее утро его и находит милиция. Милицию предупредила мать, а когда он, вне себя от бешенства, пытается выяснить, зачем она это сделала, та отвечает, что для его же блага: если он вернется в лечебницу, его быстро выпустят, и все будет по закону, а если убежит, то будут искать, и он нигде не сможет чувствовать себя спокойно. Правильные слова, и, возможно, она верила в то, что говорила, однако, вместо того чтобы быстро выпустить, его из отделения тихих сумасшедших перевели к буйным, где мокрыми полотенцами привязывали к кровати. Эту кровать он делил с одним психом, который онанировал круглыми сутками: в отделении для буйных отдельных кроватей пациентам не полагалось. Эдуард не был болен диабетом, и тем не менее раз в день ему кололи инсулин, с единственной целью – вправить мозги. Тут они правы, это его затормаживало. Он опух, стал вялым и мягким, как губка. Мозг, без сладкого, словно ссохся, сил не было ни на что, даже на бунт. Появилось желание впасть в кому, лечь и не просыпаться. И ни с кем не разговаривать.


Через два месяца такого лечения ему повезло, он попал в руки мудрого старика-психиатра, у которого из ушей росли волосы, и тот, после короткой беседы с пациентом, превращенным в зомби, заметил: «Ты не сумасшедший. Ты просто хочешь, чтобы на тебя обратили внимание. Но послушай, для этого вовсе не обязательно вскрывать себе вены. На завод возвращаться не надо. Пойди к этим людям и скажи, что ты от меня».

7

По адресу, который дал ему старый психиатр, в самом центре Харькова, находился книжный магазин: там требовался книгоноша. Работа состояла в следующем: ставишь складной столик с подержанными книгами в вестибюле кинотеатра или перед входом в зоопарк и поджидаешь покупателей. Покупателей мало, книги очень дешевые, с каждого проданного экземпляра продавец получает крошечный процент. На такие заработки Эдуард долго не протянул бы, эта работа скорее подошла бы пенсионеру, которому некуда себя деть, но книжный магазин № 41, где он забирал товар по утрам и возвращал вечером, оказался местом встречи для всех живущих в городе художников и поэтов – в ту пору их называли «декадентами». Это был мир, о котором мечтал бедный Кадик, пока серп, молот и Лидия окончательно не подмяли его под себя. Эдуард, хотя и робел, но все чаще и чаще задерживался в магазине после закрытия. Случалось, что, опоздав на последний трамвай, он вынужден был ночью два часа, в сильный снегопад, добираться до своей окраины пешком. Ведь тусовка начиналась именно по вечерам, когда двери магазина запирались: собравшиеся выпивали, спорили и обменивались машинописными копиями запрещенных книг. Это называлось самиздат. Вам дают одну копию, и вы распечатываете с нее еще столько, сколько осилит машинка: так распространялось все, что было мало-мальски живого в советской литературе, – Булгаков, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Пильняк, Платонов… Многим запомнился один из вечеров в № 41, когда из Ленинграда привезли один экземпляр, практически слепой (пятый или шестой под копирку, как на глаз определили знатоки), поэмы молодого автора Иосифа Бродского «Шествие». Двадцать лет спустя Эдуард напишет, что эта поэма – всего лишь «имеющее сомнительную художественную ценность подражание Марине Цветаевой, которое, однако, полностью соответствовало социокультурному уровню тогдашнего Харькова и завсегдатаев книжного магазина».


Не знаю, как расценивать столь дерзкий отзыв, потому что должен признаться: я мало что смыслю в поэзии. Подобно людям, которые в музее, прежде чем взглянуть на картину, интересуются именем художника, чтобы понять, следует восхищаться или нет, я не берусь выносить собственных суждений, и потому приговор Эдуарда – скорый и категоричный – произвел на меня особое впечатление. Он не ограничивался тем, чтобы просто сказать: «Мне нравится, мне не нравится», он с первого взгляда отличал талантливое творение от подделки. По его собственному выражению, он не идет на поводу у тех, кто «уподобляется польским модернистам, которые мало того, что сами не первой свежести, да еще и подражают другим». Я уже отмечал, каков был наметанный глаз салтовской уличной шпаны, способной с первых же строк распознать подражание Есенину или Блоку. В книжном магазине № 41 Эдуард обнаружил, что Есенин и Блок – это хорошо, но хорошо, скажем, как Аполлинер или, если выразиться более жестко, как Превер. То есть и те, кто в этом разбирается слабо, и те, кто разбирается хорошо, без колебаний предпочтут этим двоим Мандельштама или, что еще вероятней, Велимира Хлебникова, великого авангардиста двадцатых годов.

Последний, к примеру, был любимым поэтом Мотрича, а тот ведь считался гением в магазине № 41. В свои тридцать Мoтрич ничего не опубликовал и никогда не опубликует, но цензура имеет и свою хорошую сторону: ты можешь быть автором, который ничего не печатает, но при этом тебя никто не подозревает в отсутствии таланта, скорее наоборот. Однажды на периферии этой богемной тусовки появился парень, написавший сборник стихов о крейсере «Дзержинский» и получивший за него литературную премию Ленинского комсомола Украины. Удачное начало, большие тиражи и в перспективе – великолепная карьера аппаратчика от литературы, однако не только другие считают его ниже Мoтрича, но и он сам согласен с такой оценкой; и когда этот парень отважился появиться в магазине № 41, то буквально в узел завязывался, чтобы окружающие забыли о его комсомольском триумфе, из-за которого он в их глазах выглядел самозванцем и продажной тварью. Moтричу уготована судьба всех героев Эдуарда, он будет в конце концов свергнут с пьедестала, но сегодня он – подлинный живой поэт или, как Эдуард, используя более тонкий критический инструментарий, рассудит позже, поэт плохой, но подлинный. А пока он читает его стихи, слушает его пророчества, под его влиянием увлекается Хлебниковым, переписав от руки все три тома полного собрания сочинений, и в моменты праздности, каких немало в жизни книгоноши, втайне от всех, снова начинает писать стихи.


Старший продавец магазина № 41 Анна Моисеевна Рубинштейн – величественная женщина с трагическим и прекрасным лицом, рано поседевшими волосами и необъятной задницей. В юные годы она была похожа на Элизабет Тейлор, а в двадцать восемь – уже настоящая матрона, которой молодежь уступает место в трамвае. У нее случаются приступы маниакально-депрессивного психоза, из-за чего ей дали первую группу инвалидности, и она горделиво именует себя «шизой», заодно считая сумасшедшими всех, кто, на ее взгляд, достоин уважения. Окружающие воспринимают такое отношение как комплимент. В кругу «декадентов» полагали, что гений должен быть не только непризнанным, но и нищим, психически неуравновешенным и социально неадаптированным. Психиатрическую лечебницу эти люди считали инструментом политических репрессий, поэтому пребывание там воспринималось ими как посвящение в диссиденты – это слово в ту эпоху только начинало входить в моду. Эдуард, когда его запихнули в палату к буйным, этого еще не знал, но один из его талантов состоит в том, что он умеет идти в ногу с модой, и начиная с этого момента не пропустит ни одного случая рассказать, как его обряжали в смирительную рубашку и как его сосед по кровати, пуская слюни, дрочил круглыми сутками. Написав эти строки, я подумал, что и сам в уже довольно зрелом возрасте был склонен романтизировать безумие. Слава богу, это прошло. Но из собственного опыта знаю, что романтизм такого рода – ерунда и глупость, а безумие – самое печальное и мрачное, что есть на свете; и я убежден, что Эдуард это всегда инстинктивно понимал и был счастлив, что мог считаться кем угодно – бандитом, безжалостным к людям самовлюбленным эгоистом, но только не сумасшедшим. Скорее чем-то противоположным, если такое существует в природе.

А вот Анна и вправду была безумна, и ее недуг в конце концов приведет ее к трагическому концу, но пока его можно принять за эксцентричность, за колоритное сумасбродство, стоящее в одном ряду с ее всем известной сексуальной ненасытностью. Как утверждают в магазине № 41, в ее объятиях побывала вся харьковская богема, но особенно она отличилась по части лишения невинности юных дарований. Анна живет неподалеку, и вечерние посиделки часто заканчиваются у нее дома. Эдуард, которого поначалу не особенно привечали, полагал, что там происходят оргии. Но когда он однажды отважился пойти вместе со всеми, то выяснилось, что after у Анны, как и в магазине, сводятся к яростным спорам об искусстве и литературе, к чтению стихов все более заплетающимся языком, к сплетням и private jokes, непонятными для него. Сидя на уголке плюшевого канапе, он смеялся, когда смеялись другие, и пил, чтобы преодолеть робость. Помимо хозяйки дома и ее матери, которая время от времени стучит в дверь и просит не шуметь, в квартире были только мужчины; они обнимали Анну за шею, целовали в губы и делали это так по-хозяйски, что у Эдуарда возникало неприятное чувство, что из присутствующих не спал с нею только он один. Действительно ли ему этого хотелось или он просто стремился стать полноправным членом этой тусовки, хладнокровно оценивая открывающуюся перспективу как единственный шанс вырваться из Салтовки? У нее красивая грудь, это правда, но ему не нравятся толстые женщины. Когда он, думая о ней, начинал онанировать, то получалось не очень убедительно, и Эдуард опасался, что если он окажется с ней в постели, то у него не встанет или он кончит слишком быстро. И вот как-то поздней ночью гости стали уходить один за другим, а он остался. Как Жюльен Сорель поклялся, что сегодня возьмет госпожу де Реналь за руку, так и он решил, что останется во что бы то ни стало, хотя бы для того, чтобы доказать себе, что он не слабак. Последние из уходивших, надевая пальто, насмешливо ему подмигивают. А он изо всех сил старается казаться опытным ловеласом, спокойным и уверенным в себе. Когда они остаются вдвоем, Анна держится как ни в чем не бывало. Опасения подтвердились, в первый раз он кончает быстро, но тут же готов начать снова – это привилегия молодости. Что до Анны, то, кажется, она довольна, и это – главное.

План Эдуарда, советского Барри Линдона[10], не ограничивался соблазнением Анны, он рассчитывал переехать к ней жить, поселиться в святая святых местной богемы, сменив амплуа заурядного работяги, который просто поздно засиделся, на роль постоянного любовника, хозяина здешних мест. Поскольку в квартире, куда он водворился, было две комнаты – неслыханная роскошь, – то мать Анны, Циля Яковлевна, поначалу делала вид, что не замечает, что он у них ночует, однако быстро к нему привыкла: Эдуард умеет вести себя с пожилыми дамами. И кроме того, она благодарна ему за то, что он отвадил от дома целый хоровод любовников дочери, о которых сплетничали соседи.

Другой на его месте, представив себе эту толпу, погрузился бы в пучину ретроспективной ревности, но Эдуарда это только возбуждает. Надо признаться, что Анна не кажется ему привлекательной: чтобы пойти на приступ ее необъятного тела в буграх и складках, ему нужно выпить, но мысли о предшественниках его заводили. Многие из них – члены их кружка. Завидуют они ему или насмехаются – пусть случится то, чего он желает и боится больше всего на свете! Наверное, в их отношении есть и то и другое, но одно бесспорно: Эдуард, каким он был несколько месяцев назад – литейщик на заводе «Серп и Молот», – страстно позавидовал бы нынешнему, живущему не в Салтовке, а в казавшемся недосягаемым центре города. Теперь у него в приятелях не рабочие и не уличная шпана, а поэты и художники, и он открывает им дверь спокойно и уверенно, как человек, который у себя дома, который любит, чтобы к нему приходили экспромтом, и потому стол всегда накрыт. В шумном споре ему нет нужды повышать голос, его слушают, потому что он – хозяин, то есть он обладает в этом доме властью, в том числе и в феодальном смысле слова. Можно быть хозяином целого города, Сталин был хозяином целой страны. Разумеется, было бы лучше, если бы Анна оказалась более привлекательной и возбуждала его, однако в партнерских, если можно так выразиться, отношениях, одновременно бурных и любовных, которые между ними возникли и продлятся семь лет, у каждого был свой интерес: с его появлением ее личная жизнь устаканилась, а она в свою очередь помогла ему пообтесаться.


Он читает Анне свои стихи, они ей нравятся, и она показывает их Мотричу, который тоже находит их хорошими. И даже очень хорошими. Приободрившись, Эдуард дает их почитать в магазине, составляет сборник, и сам, от руки, переписывает десять экземпляров. Он еще не достиг того уровня, когда его стихи переписывают другие – это вторая ступень диссидентской славы. А третья – это когда они распространяются самиздатом или тамиздатом, то есть публикуются там, на Западе, как «Доктор Живаго». Его маленький сборник циркулирует лишь в ближнем кругу завсегдатаев магазина № 41, но этого достаточно, чтобы считаться поэтом и пользоваться этим статусом во всей его полноте.

Статус завидный: если ты беден, он прикрывает тебя от позора, который несет с собой бедность, и очень многие, назвавшись поэтами, извлекают пользу из своего звания до гробовой доски, не написав больше ни единой строчки. Но Эдуард не таков: он не ленив и не склонен удовлетворяться малым. К тому же он понял, что если работать пусть понемногу, но каждый день, то дело пойдет: этой привычке он следовал всю жизнь. Он понял также, что в стихах не следует писать о «голубом небе», потому что все и так знают, что оно голубое, однако навязшие в зубах творческие находки типа «голубое, как апельсин» – это еще хуже. Чтобы удивить – а это и есть его цель, – он делает ставку скорее на будничную лексику, чем на изысканную: никаких метафор и редких слов, кошку называем кошкой, если речь идет о людях известных, надо давать имя и адрес. Так вырабатывается стиль, который, как он считает, не превращает его в большого поэта, но делает узнаваемым.

Теперь, чтобы стать поэтом, не хватает только имени, которое звучало бы лучше, чем его по-деревенски унылая фамилия. Однажды вечером собравшиеся у Анны приятели развлекаются тем, что придумывают себе имена. Леня Иванов становится Одеяловым, Саша Мелехов – Буханкиным, а Эдуард Савенко – Эдом Лимоновым: намек на его язвительную и необузданную натуру. Просматривается и некоторая аналогия с лимонкой, так называется ручная граната. Его друзья свои псевдонимы скоро забудут, он сохранит свой на всю жизнь. Даже именем он дорожит потому, что обязан им лишь самому себе.

8

Пришла пора поговорить о брюках. Все началось с того, что кто-то из гостей обратил внимание на расклешенные джинсы Эдуарда, и поскольку модных вещей в магазинах было не сыскать, гость спросил, кто их ему сшил. «Я сам», – сдуру похвалился хозяин, хотя на самом деле их шил работавший на дому портной, который обшивал Кадика во времена его дендизма. «Может, сделаешь мне такие же, если я куплю ткань?» – «Конечно», – ответил Эдуард, решив, что сам отнесет ткань портному, и возьмет с него за это комиссионные.

Увы, портного он не нашел: тот смылся, исчез, не оставив адреса. Раз Эдуард соврал, ему и выкручиваться. И речи не шло о том, чтобы быть уличенным во лжи, единственный выход из положения он видит в том, чтобы, закрывшись дома с нитками, иголкой и ножницами и взяв за образец собственные штаны, не выходить из подполья до тех пор, пока не удастся сделать нечто похожее на джинсы-клеш. Сшить брюки – это трудно, но он унаследовал от отца способности ко всякого рода рукоделью и после двух суток затворничества, тяжких усилий, неудач и выкроек, по сложности сравнимых с чертежами железнодорожного моста, достиг-таки результата, удовлетворившего заказчика, который заплатил ему за сложный фасон двадцать рублей и рекомендовал новоявленного портного потенциальным клиентам, после чего пошли заказы.

Таким образом, чистый случай помог ему найти решение своих материальных проблем на ближайшие десять лет, и это решение оказалось тем более удачным, что оно начисто избавляло его от контактов с властями: с заводским отделом кадров, с заведующим ателье, с мастером, с любым начальником, кем бы он ни был. Портной, шьющий на дому, зависит только от самого себя, от собственного умения, он работает, когда захочет, но может – если есть заказы – сшить двое или трое брюк за день, а потом писать стихи. Когда Анна возвращается из магазина, он сдвигает ткань и выкройки к краю стола, мать приносит великолепные, спелые украинские помидоры, баклажановую икру и фаршированного карпа – чем не семейная жизнь!

– У твоего мужчины только один недостаток: он не еврей, – шутит Циля Яковлевна. – Надо бы сделать ему обрезание.

– Зато у него еврейское ремесло, – отвечает Анна Моисеевна. – Не надо требовать от него слишком много.


Анна называет себя «блудной дочерью племени Израилева», и это ему тоже нравится. Одним из первых на мои планы написать эту книгу отреагировал мой друг Пьер Волкенштейн, с которым мы чуть не поссорились, потому что я собирался сделать героем книги человека, который, будучи русским и возглавляя организацию, скажем так, сомнительной политической направленности, по его мнению, не мог не быть антисемитом. Но мой друг был не прав. Эдуарду можно поставить в упрек многое, но только не это. И дело тут не в нравственном благородстве и не в исторической памяти, ведь его, как и большинство русских, потерявших в войне двадцать миллионов жизней, мало заботят жертвы Холокоста – это надо признать – и он полностью согласился бы с Жан-Мари Ле Пеном, считающим эту трагедию «мелкой подробностью» Второй мировой войны. От антисемитизма Эдуарда удерживает своего рода снобизм. Того, что коренной русский, а тем более украинец, по общему мнению, просто обязан быть антисемитом, ему достаточно, чтобы им не быть. Опасаться евреев может только ограниченная деревенщина, тупая и неповоротливая, для этого надо быть Савенками, и нет ничего более далекого от Савенок всех мастей, чем евреи. Ему совсем не безразлично, что Анна – еврейка, но ее странности ему нравятся; и пусть она, по собственному выражению, хулиганка, шиза и дегенератка, Эдуард видит в ней восточную принцессу, по чьей милости он, обреченный прозябать рабочей клячей в Салтовке, живет в таком красивом, поэтичном и немножко сумасшедшем доме, напоминающем полотно Шагала.


И все же Эдуард не был бы самим собой, если бы почил на лаврах и всю оставшуюся жизнь поочередно мастерил то стихи, то брюки. Помимо «декадентов» из магазина № 41, он обзавелся еще одним приятелем, плейбоем (это слово тоже начинало обживаться в России), по имени Генка. Генка был сыном офицера КГБ, человека более ловкого, чем бедолага Вениамин: он стал директором шикарного ресторана, куда ходило чекистское начальство, то есть превратился в важную персону. С такими связями Генка мог бы, как его отец, легко вступить в партию, стать в тридцать лет секретарем райкома и обеспечить себе сытую жизнь до конца дней: дача, служебная машина, летний отдых в комфортабельных санаториях в Крыму. Такая перспектива казалась вполне гарантированной, поскольку все знали: время чисток и террора закончилось. Революция перестала пожирать своих детей, власть, по выражению Анны Ахматовой, стала вегетарианской. Во времена Никиты Хрущева светлое будущее превратилось в достижимую и привлекательную цель: относительная безопасность, более высокий уровень жизни, множество благополучных семей, где детей больше не вынуждают доносить на своих родителей. Правда, был щекотливый момент, когда после смерти Сталина из лагерей выпустили зэков, а некоторых даже реабилитировали. Бюрократы, провокаторы и стукачи, по вине которых эти люди попали на нары, были уверены, что их жертвы никогда не выйдут на свободу. Но вот кое-кто вернулся, и, если еще раз вспомнить Ахматову, «две России взглянули друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую сажали». Повеяло кровавым кошмаром, однако обошлось. Палач и жертва встретились лицом к лицу, каждый знал о другом все, оба отводили глаза, и оба, чего-то стыдясь и чувствуя себя не в своей тарелке, бежали в разные стороны, как люди, которые когда-то вместе совершили скверный поступок и старались об этом не вспоминать.

Некоторые, однако, вспоминали. Хрущев в 1956 году зачитал на ХХ съезде партии «секретный доклад», который скоро стал известен всем: он разоблачил «культ личности» Сталина и открыто признал, что государством в течение двадцати лет управляли преступники. В 1962-м он лично разрешил напечатать книгу «Один день Ивана Денисовича», написанную бывшим зэком по фамилии Солженицын, и эта публикация потрясла страну. Читающая публика рвала друг у друга из рук 11-й номер журнала «Новый мир», содержавший будничное и прозаическое, но доскональное и кропотливое описание одного дня заключенного в лагере с не самым строгим режимом. Потрясенные до глубины души, не смея в это поверить, люди заговорили: наступила оттепель, жизнь налаживается, Лазарь восстает из могилы; с того момента, как хоть один человек осмелился ее высказать вслух, правда непобедима. Мало каким книгам выпало наделать столько шуму – и в этой стране, и за ее пределами. И ни одна, за исключением вышедшего десять лет спустя после «Архипелага ГУЛАГа», не смогла оказать столь ощутимого и реального влияния на ход истории.

Власть поняла, что, если правда о лагерях и вообще о прошлом будет звучать и впредь, она рискует пустить под откос все: не только Сталина, но и Ленина, а с ними – и всю систему, вместе с ложью, на которой она зиждется. Именно поэтому «Иван Денисович» ознаменовал собой одновременно и апогей, и закат процесса десталинизации. Хрущев был смещен со своих постов, и поколение выживших после чисток аппаратчиков восстановило в стране, под благосклонным взглядом незлобивого Леонида Ильича, смягченный вариант сталинизма, до гипертрофированных масштабов раздув роль партии и введя в обиход, во имя кадровой преемственности, систему блатных отношений, кооптации, теплых местечек и умеренных репрессий, – это называлось номенклатурным коммунизмом, по имени элиты, которая извлекала из него выгоду. Эта элита была довольно многочисленна и разрозненна, но, будучи вовлечена в игру, легко сплачивалась. Достигнутая стабильность, хорошо утрамбованная и пофигистская, в сущности, была весьма комфортна, и те из русских, кто успел пожить в ту эпоху, вспоминают о ней с ностальгией, особенно сегодня, когда они вынуждены плавать, а зачастую и тонуть в ледяных волнах эгоистического расчета. Великая поговорка эпохи – аналог нашей «работать больше, чтобы зарабатывать больше» – звучала так: «Мы делаем вид, что работаем, они делают вид, что нам платят». Как образ жизни выглядит не очень привлекательно, но что с того: все как-то выкручивались. Если не делать серьезных глупостей, то жить можно. Всем плевать на все, народ, сидя по кухням, создает свой мир, который – если не явится новый Солженицын – простоит еще века, в этом можно быть уверенным, потому что его глубинная суть – ничего не менять.

В этом мире такой симпатичный лоботряс, как Генка, может позволить себе оставаться симпатичным лоботрясом, и его отец-чекист не возражает. Конечно, было бы лучше, если бы он вступил в партию, как было бы лучше, чтобы молодой французский буржуа, в те же годы – славное тридцатилетие процветания Франции, – учился бы в Национальной школе управления или в Политехническом. А если лоботряс этого не делает – не страшно: он не умрет с голоду и не сгниет в лагере, для него найдется уютное местечко какого-нибудь столоначальника, и его не будут преследовать как тунеядца и антиобщественный элемент, вот и все. И в итоге Генка, нимало не заботясь о будущем, проводит ночи, выпивая на дармовщинку со своим приятелем Эдуардом в заведениях, которыми управляют коллеги его отца, а днем, во всяком случае, летом – в буфете зоопарка, где у него свой столик и где он развлекает свою дворню, выгоняя из буфета посетителей под предлогом, что там происходит заседание чрезвычайного конгресса укротителей бенгальских тигров, генеральным секретарем которого является он сам.


Компания Генки распадается на два крыла – эсэсовцы и сионисты. Самым живописным из SS был славный малый, который развлекал компанию тем, что ловко передразнивал произносящего речь Гитлера. Немецкий он знал слабо, но его приятели знали его еще хуже, так что было достаточно выпучить глаза и брызгать слюной, и успех был обеспечен, тем более что слова kommunisten, kommisaren, partizanen, juden были понятны всем – окружающие покатывались со смеху. Включая и сионистов, среди которых не было ни одного еврея. Их энтузиазм по поводу Израиля возник по время Шестидневной войны. С точки зрения международной политики стоять на таких позициях было непросто, потому что при всем своем шалопайстве эти ребята были патриотами собственной страны, а их страна поддерживала и вооружала арабов. Но на них производила большое впечатление военная доблесть, а в этом перед парнями Моше Даяна можно было снять шляпу. Настоящие солдаты, голыми руками не возьмешь, совсем как фрицы или япошки, и дрался ты с ними или нет, не имеет значения, все равно ты их уважаешь. А вот кого не будешь уважать никогда, так это америкосов, толстых, розовых, изнеженных придурков, для которых идеальная война – это то, что они показали в Хиросиме: они сверху кидают бомбы и стирают все в порошок, сами при этом ничем не рискуя.

Кроме вермахта и ЦАХАЛа, предметом обожания Генки и его разношерстной когорты был фильм, который постоянно крутили в Харькове все эти годы, и они всей компанией ходили на него по десять и двадцать раз: «Искатели приключений» с Аленом Делоном и Лино Вентурой. Иностранные фильмы и, в частности, французские, были тогда новым явлением, связанным с эпохой Хрущева. Все знали, кто такие де Фюнес и Делон, а десять лет спустя – Пьер Ришар, обаятельный человек, который до сегодняшнего дня в самых дальних уголках бывшего Союза воспринимается как божество и никогда не отказывается принять участие в съемках в Грузии или в Казахстане в качестве приглашенной звезды. Первая сцена «Искателей приключений», где Делон пролетает на самолете под Триумфальной аркой, вдохновила Эдуарда и Генку на одну из самых капитальных глупостей, когда они, пьяные вдрызг, что случалось частенько, попытались угнать самолет-развалюху, подняв его в воздух со взлетной полосы военного аэродрома. Забава не обернулась серьезными неприятностями лишь потому, что поймавшие их охранники восприняли все как шутку и, растрогавшись, выпили с несостоявшимися угонщиками по стаканчику, чтобы их утешить. Помню, я был точно так же растроган, когда мои сыновья шести и трех лет решили бежать из дома с зонтиком вместо дорожного посоха и котомкой из носового платка.

Так протекает жизнь Эдуарда. Он шьет брюки, пишет стихи, тусуется с Генкой и его компанией, облачившись в один из своих красивых, собственноручно сшитых костюмов. Предмет его особой гордости – пиджачная пара шоколадного цвета с золотой искрой. Он регулярно делает гимнастику – упражнения для брюшного пресса и отжимания, тело у него мускулистое и загорелое круглый год: матовая кожа прекрасно держит загар даже зимой. Однако он дорого бы дал, чтобы быть хоть на несколько сантиметров выше, не носить очков и спрямить слишком вздернутый нос: тогда он был бы похож на Делона, которому пытается подражать, стоя перед зеркалом. Когда он оставляет Анну слишком надолго, она не выдерживает и отправляется на поиски. Чаще всего обнаруживает его в буфете зоопарка и тут же начинает шуметь и ругаться, не стесняясь присутствующих, обзывая Эдуарда молодым негодяем: так впоследствии он назовет свой роман, описывающий этот период жизни. Подобные сцены унизительны для него и забавны для приятелей. Они потешаются над толстым задом и сединой его любовницы, которая весит в два раза больше Эдуарда и могла бы быть его матерью. Он же, чтобы спасти лицо, возражает, что использует ее и вообще живет у нее на содержании. Однажды он даже уверяет, что она ради него принимает клиентов: по его понятиям, лучше быть начинающим сутенером, чем приличным мальчиком.

9

По мнению самого Эдуарда, хроника советской жизни в восьмидесятых годах была бы неполной без упоминания о КГБ. Прочтя такое, западный читатель вздрогнет, подумав о ГУЛАГе, карательной психиатрии и прочих ужасах, даже не подозревая, что и этой конторе случалось работать спустя рукава. А если бы харьковские «органы» проявили в отношении нашего героя больше рвения, то его жизнь и творческая судьба могли бы получить совсем другой и, как ни странно, более благоприятный оборот. История была следующая.

Художник из их компании по фамилии Бахчанян, в просторечии Бах, познакомился с проезжим французом, который подарил ему джинсовую куртку и несколько старых номеров журнала Paris Match. А по тем временам, уже после падения Хрущева и прихода к власти тройки Брежнев-Косыгин-Громыко, это считалось преступлением, и довольно серьезным. Любые контакты с иностранцами были запрещены: считалось, что посредством книг, пластинок и даже одежды они насаждают здесь опасную западную заразу, а кроме того, могут вывозить за рубеж диссидентские тексты. Выйдя из гостиницы, где жил француз, в джинсовой куртке и с пластиковым пакетом, где лежали номера Paris Match, Бах заподозрил, что за ним слежка. Он зашел к Анне и Эдуарду и рассказал о своих опасениях. Едва они успели спрятать куртку и журналы в сундук и Анна уселась на него своей монументальной задницей, как к ним постучал чекист.

Эдуард открыл дверь и внимательно оглядел пришедшего: седеющий блондин с фигурой бывшего спортсмена, давно махнувшего на себя рукой. Дома, должно быть, немолодая жена и двое-трое неказистых детей, которым не на что особо рассчитывать в жизни, одним словом, коллега и товарищ по несчастью бедняги Вениамина. Не они, а скорее он, при виде книг и картин, почувствовал неловкость из-за того, что грубо ворвался к людям искусства. Пришедший догадывается, что хозяева ведут жизнь более увлекательную, чем его собственная, и, возможно, это его раздосадовало, хотя по натуре он человек не злой. Он начинает искать, ведь это его ремесло, но делает это без особого рвения и, похоже, так и уйдет ни с чем. Вот он уже вышел на лестницу, в последний раз оглянулся, и тут его осенило. Все время обыска Анна продолжала сидеть на сундуке. Чекист просит его открыть. Он настаивает, Анна отказывается, причем с таким пафосом, как будто гестапо требует от нее выдать партизанскую агентурную сеть. В конце концов она сдается. Тайна раскрыта, сокровища конфискованы.

За эту историю Анна и Эдуард получили суровое предупреждение, а Бах предстал перед «товарищеским судом» завода «Поршень». Товарищи, выступив в роли критиков, объяснили художнику, что такие картины, как у него, мог бы нарисовать и осел, если к его хвосту привязать кисть, и, чтобы вернуть заблудшую душу в лоно фигуративного искусства, отправили подсудимого на месяц на стройку – копать ямы, после чего захолустные, вышедшие из моды абстракции его волновать перестали. Вывод Эдуарда: если бы харьковские власти обошлись с ним покруче, честный художник Бахчанян мог бы стать мировой знаменитостью, как стал ею честный поэт Бродский, на свое счастье оказавшийся в нужное время в нужном месте, в результате чего сорвал банк.

Остановимся на этом умозаключении и подумаем, как оно характеризует нашего героя. А также представим публике того, кого он большую часть жизни считал капитаном Левитиным, – молодого поэта Иосифа Бродского, ленинградское чудо шестидесятых годов, помазанника Анны Ахматовой.

Ахматова – это вам не Мотрич. После ухода Цветаевой и Мандельштама все знатоки считают ее крупнейшим русским поэтом из живущих. Правда, есть еще Пастернак, но он богат, удостоен всяческих почестей, непристойно счастлив, и его последняя стычка с властями не выходит за рамки дозволенного, тогда как Ахматова, чьи стихи находятся под запретом с 1946 года, перебивается с хлеба на квас и живет в коммуналке, что добавляет к ее таланту ореол борца и мученика. Как она писала: «Я была тогда с моим народом там, где мой народ, к несчастью, был».

Эдуард в своей неприязни доходит до того, что представляет Бродского вечным паинькой, послушным мальчиком, цепляющимся за юбку своей покровительницы, но правда состоит в том, что по части приключений юность Бродского мало чем отличается от его собственной. Бродский тоже родился в семье офицера в невысоких чинах, рано бросил школу, работал фрезеровщиком на заводе, прозектором в морге, ездил с геологическими экспедициями по Якутии. С одним приятелем, таким же шалопаем, они по ехали в Самарканд, откуда попытались, угнав самолет, бежать в Афганистан. Он тоже лежал в психушке, где ему делали уколы серы, вызывающие ужасную боль, а также процедуру под ласковым названием укрутка, заключавшуюся в том, что больного, плотно завернутого в простыню, погружают в ледяную воду, потом вытаскивают и так оставляют сушиться. Когда ему исполнилось двадцать три года, судьба делает резкий поворот: Бродского арестовывают и судят по обвинению в тунеядстве. Процесс над «этим пигмеем еврейской национальности в вельветовых штанах, этим писакой, чьи, с позволения сказать, стихи граничат с порнографией» (так написано в обвинительном заключении) мог бы пройти незамеченным. Но одна журналистка, присутствовавшая в зале суда, застенографировала часть происходившего, расшифровки разошлись в самиздате и потрясли целое поколение такими, например, образчиками дискуссии: «Кто разрешил вам быть поэтом?» – спрашивает судья. Бродский, задумчиво: «Кто разрешил мне быть человеком? Возможно, Господь…» Ахматова прокомментировала происходящее так: «Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он специально кого-то нанял!»

Приговоренный к пяти годам поселения на севере, рыжий оказывается в маленькой деревушке недалеко от Архангельска, где занят тем, что разгребает лопатой навоз. Промерзшая ледяная земля, необъятный, белый, почти потусторонний пейзаж, грубоватая, но трогательная дружба деревенских жителей: этот новый опыт выливается в стихи, которые окольными путями попадают в Ленинград и становятся культовыми для диссидентствующей публики в СССР. В книжном магазине № 41 говорят только о Бродском, и Эдуарда, тоже пишущего стихи, это крайне раздражает. Его и так уже покоробила волна восхищения, поднявшаяся в стране два года тому назад, когда появился «Иван Денисович». Но Солженицын, по крайней мере, годится ему в отцы, а Бродский всего лишь на три года старше. На ринге они могли бы выступать в одной весовой категории, и еще неизвестно, кто бы одержал верх.


Юный бунтарь Лимонов очень рано усвоил привычку относиться к диссидентству, нарождавшемуся в шестидесятых годах, с насмешливой враждебностью, подчеркнуто ставя на одну доску Солженицына и Брежнева, Бродского и Косыгина: и те и другие – важные персоны, официальные лица, столпы, каждый не говорит, а вещает, но по свою сторону разделительной линии. Опусы первого секретаря «Малая Земля», «Возрождение» и «Целина» ничем не хуже «кирпичей», которые налудил диссидентствующий бородач, изображающий из себя пророка. То ли дело мы, хулиганы, продувные бестии, проворные и смышленые люмпены, прекрасно понимающие, что так называемое тоталитарное советское общество на самом деле представляет собой разваренную кашу, и если у тебя в голове не совсем пусто, то можно прекрасно устроиться и здесь.

Как утверждают серьезные историки (Роберт Конквест, Алек Ноув, моя мать), двадцать миллионов русских были убиты немцами за четыре года войны и еще столько же – собственным правительством за четверть века сталинского режима. Эти цифры приблизительны, поскольку строго отделить первую группу жертв от второй невозможно, но для нашей истории важно вот что: детство и отрочество Эдуарда прошло среди тех, кто воевал, а сидевших по лагерям он ухитрялся игнорировать, потому что, несмотря на склонность к бунтарству и презрение к убогому существованию родителей, он все же оставался их сыном – сыном кагэбэшника средней руки, выросшим в семье, которую чума тоталитаризма обошла стороной; и поскольку члены его семьи с абсолютным произволом не сталкивались, они жили в убеждении, что, как бы там ни было, а у нас ни за что не сажают.

Юный пионер гордился своей страной, ее победой над фрицами, ее территорией, простирающейся на два континента и одиннадцать часовых поясов, и священным ужасом, который она внушала этим мозглякам на Западе. Он плевал на все, кроме этого. Если разговор заходил о ГУЛАГе, он искренне полагал, что люди преувеличивают, смешивая философию с уголовным правом. Кроме того, в диссидентском ковчеге все места были заняты. Там есть свои звезды, и если он туда попадет, то будет обречен играть роли второго плана, а на это он не согласен. Поэтому Эдуард предпочитает зубоскалить и насмехаться, повторяя, что люди типа Бродского просто умело делают себе рекламу, что его архангельская ссылка – не более чем забава, пять лет пикника на свежем воздухе, которые к тому же сократились до трех, и в конце – даже если сам поэт пока об этом не знает – Нобелевская премия: отлично сработано, капитан Левитин!

10

Вот уже три года, как Эдуард ведет жизнь харьковской богемы, и у него появилось ощущение, что этот этап пора завершать. Он чувствует себя на голову выше всех, кем прежде восхищался. Все идолы, один за другим, рассыпались в прах. Мотрич, самый крупный поэт в их кружке, оказался жалким алкоголиком; ему уже за тридцать, а он ждет, пока мать уйдет из дома, чтобы пригласить к себе друзей и выпить – всем из одного стакана, потому что боится, как бы не побили посуду. Плейбой Генка проведет всю жизнь, бесконечно пересматривая фильм «Искатели приключений», но так и не отважится стать хоть в чем-то похожим на своих героев. О приятелях из Салтовского поселка не стоит и говорить: Костя парится на нарах, бедный Кадик – на заводе. При встречах, которые случаются все реже и реже, на унылого Кадика больно смотреть. Он мечтал заниматься искусством и жить в центре города, Эдуард занимается искусством и живет в центре, но старый приятель считает его тунеядцем. Он говорит, что хорошо, конечно, красоваться в буфете зоопарка в какао-пиджаке, но кто-то все же должен крутить на заводе гайки.

«Пусть кто-то и крутит, а я не стану», – парирует Эдуард и, не щадя друга, приводит ему цитату из автора, которого тот же ему и открыл и которого они обожали оба: «Ты помнишь, что говорил Кнут Гамсун? Что рабочих следовало бы расстрелять из пулемета всех до единого».

«Твой Гамсун был фашистом», – возражает в ответ Кадик.

Эдуард пожимает плечами: «Ну и что?»

Будь то шпана или богема, но никто из тех, кто сделал из литейщика Савенко поэта Лимонова, больше ничему не может его научить, – уверен он. Он считает их всех неудачниками и уже не стесняется говорить об этом им в лицо. В одной из книг о своем детстве, написанной в Париже много лет спустя, Лимонов, со свойственной ему безжалостной прямотой, передает разговор со своей приятельницей, которая ласково и немного грустно посетовала, что его манера делить людей на везунчиков и неудачников – свойство незрелой личности, но что еще хуже, из-за вечного стремления к успеху он никогда не будет счастлив. «Как ты не можешь понять, Эдди, что жизнь может быть прекрасной сама по себе, без славы и внешнего успеха? Что приметой удачной жизни может быть гармоничная любовь, тихие семейные радости?» Нет, Эдди на такое не купится, и этим горд. Жизнь достойная – это жизнь героя, он жаждет, чтобы им восхищались, и убежден, что любой другой критерий: тихая семейная жизнь, простые радости, маленький садик, который возделываешь, вдалеке от чужих глаз, – не что иное, как самооправдание неудачников, та похлебка, которую Лидия ставит перед Кадиком на стол, чтобы он смирно сидел в своей конуре. «Бедный Эдди», – вздохнула подруга. «Это вы бедные, – подумал про себя Эдди. – И я стану таким же, если последую вашему примеру».


«В Москву! В Москву!» – взывали из засасывавшей их провинциальной трясины чеховские три сестры, и через сто лет Эдуард собирается реализовать их мечту. Анну тоже привлекает такая перспектива, хотя она опасается, как бы ее обаятельный молодой негодяй не нашел себе там что-нибудь получше и не бросил ее. Однажды вечером в магазин № 41 явился друг ее бывшего мужа, харьковский художник, давно обосновавшийся в Москве. Брусиловский был элегантен и козырял знакомством со знаменитостями, называя их по именам и даже дружескими кличками. Как забавно описал его Лимонов, этот человек был из тех, кто в провинции рассказывает, что знаком со всей Москвой, а в Москве – что в провинции его знает любая собака. В присутствии гостя Эдуард слегка робеет, ему не по себе, а Анна между тем уговаривает его почитать гостю свои стихи. Тот держится покровительственно и стихи хвалит. «А зачем вам уезжать? – недоумевает он. – Лучше жить в Харькове – подальше от пустой и фальшивой столичной суеты. Тот, кто ловится на эту приманку, несчастный человек. Настоящая жизнь, спокойная и неторопливая, – вот что нужно человеку искусства. Знаете, вам можно позавидовать».

Болтай, болтай языком, фраер дешевый, думает про себя Эдуард. Если Харьков тебе так нравится, почему же ты отсюда слинял? Такие мысли бродят в его голове, пока он почтительно, как воспитанный мальчик, слушает речи московского гостя. Что-что, а прикидываться он умеет. А тот, после неумеренных похвал провинциальной жизни – такой живой, настоящей! – уже переключился на своих друзей-смогистов. «Как, вы не знаете, что такое СМОГ? Да это же Самое Молодое Общество Гениев! И о Губанове не слыхали? Ему всего двадцать, но он известен всей Москве и страшно популярен». И Брусиловский, прикрыв глаза, начинает декламировать стихи молодого гения: «…Не я утону в глазах Кремля, а Кремль утонет в моих глазах…».

«Чертов ублюдок, этот двадцатилетний Губанов, – ярится про себя Эдуард. – Мне скоро двадцать пять, меня уже обставил Бродский, и никто в мире не подозревает о моем существовании. Так больше продолжаться не может».

Часть вторая

Москва, 1967-1974

1

В ту пору моя мать опубликовала свою первую книгу – «Марксизм и Азия». То, что она написала книгу, произвело на меня большое впечатление, и я попытался ее прочитать, но застрял на первых четырех словах, а именно: «Каждый знает, что марксизм…» Этот incipit[11] стал предметом шуток для меня и моих сестер: «Нет, – повторяли мы, – не каждый знает, что марксизм… К примеру, мы не знаем. Ты должна была подумать и о нас!»

В книге речь шла о том, как мусульманские республики Средней Азии приспосабливаются к советской власти и ее идеологии: эта тема была мало изучена, и мать свою карьеру исследователя начала с нее. Мне было всего шесть месяцев, когда она уехала в Узбекистан, в длительную командировку под прикрытием группы ученых, исследующих причины массового падежа мелкого рогатого скота. Она побывала в Бухаре, Ташкенте и Самарканде и привезла оттуда фотографии мечетей, средневековых башен, черноглазых нищих с высокомерными, аскетичными лицами и тюрбанами на головах. Эти фотографии были пронизаны завораживающим золотистым светом, который в детстве меня притягивал и немного пугал. Я очень хотел поехать с ней в эту таинственную страну, которую она называла URSS[12]. Мне не нравилось, что она уезжала туда без меня, я плохо переносил разлуку, и немного было в моей жизни таких же радост ных моментов, как тот, когда я узнал, что ее пригласили на исторический конгресс в Москву, и она решила, что я уже достаточно взрослый и могу ехать с ней.

Я помню эту потрясающую поездку в деталях. Мать водила меня всюду. На обеде у французского советника по культуре я сидел рядом с ней, внимательно слушая разговоры взрослых, и был так счастлив там находиться, что даже сейчас, сорок лет спустя, могу без запинки перечислить имена всех приглашенных. Там был профессор по имени Жильбер Дагрон, некая Нена (не Нина, не Лена, а именно Нена), жена кинематографиста Жака Баратье, автора фильма «Драже с перцем» с Ги Бедо, и один парень – русский, но с французским именем: Вадим Делоне. Очень молодой, очень красивый, очень милый – что-то вроде идеального старшего брата – с ним мы быстро подружились. Если бы я любил играть, то уверен, что он играл бы со мной. Но поскольку я любил книги, он завел со мной разговор о том, что я читаю. Как и я, он наизусть знал всего Александра Дюма.


Наша поездка состоялась в 1968 году, мне было десять лет. Как раз в этот момент Эдуард и Анна обосновались в Москве. В Советском Союзе переехать в другой город по собственной инициативе было не так просто. Требуется разрешение на жительство – прописка, – получить которое сложно, и это положение, введенное с возникновением СССР, сохраняется до сих пор. У Эдуарда и Анны прописки не было, и это обрекало их на тяготы полуподпольного существования, которому могла положить конец банальная проверка документов в метро. Они снимали тесные комнатушки на окраине и, чтобы не привлекать к себе внимания, часто переезжали с места на место. Все их имущество состояло из чемодана с одеждой, пишущей машинки, чтобы сочинять стихи, и швейной машинки, чтобы шить брюки. Кроме брюк, они стали изготавливать из дешевой индийской ткани сумки с двумя ручками, скопированные с картинки из старого журнала Paris Match, взятого у Баха. Себестоимость одной штуки – рубль. Продажная цена – три рубля. Их первая зима была самой суровой из всех десяти московских лет: согреться было невозможно, даже натянув на себя весь свой гардероб. К тому же постоянно хотелось есть. В столовой, куда они ходили, им случалось собирать с грязных тарелок остатки картофельного пюре и шкурки от сосисок.

Поначалу их покровителем и проводником в новой жизни был художник Брусиловский, уроженец Харькова, добившийся успеха в Москве. Двум нищим молодым людям его просторное ателье со шкурами на диванах, абажурами в виде географических карт и импортной выпивкой казалось райским уголком, приютом тепла и роскоши, а сам Брусиловский был и вправду славным мужиком – для тех, кто готов был восхищаться его успехом. Это он посоветовал Эдуарду начать покорять столицу с поэтического семинара Арсения Тарковского, что выглядело примерно так же, как если бы в ту же пору некий французский Брусиловский послал молодого амбициозного провинциала в Винсенский университет[13] слушать философа Жиля Делеза. «Но имей в виду, – предупредил Брусиловский, – народу там – тьма. Пробиться можно, только если войти в круг его учеников. Спроси Риту».

И вот однажды вечером – это было в понедельник – Эдуард засунул тетрадку со стихами во внутренний карман своего жидкого пальтишка («на рыбьем меху», как говорят в России) и отправился на метро в Дом литераторов, разместившийся в особняке, некогда принадлежавшем аристократическому семейству, которое послужило прототипом семьи Ростовых в «Войне и мире». Он пришел на час раньше, но народу было уже много: у входа, притоптывая на морозе, гужевалось по крайней мере человек двадцать. Он спросил, кто из них Рита, ему ответили, что она еще не пришла, должна прийти, но задерживается. К заснеженному тротуару подъезжает черная «Волга». Из нее, закутанный в элегантную шубу, выходит мастер: седые, зачесанные назад волосы, английская трубка с ароматным табаком. Даже легкая хромота лишь добавляет ему аристократичности. Его сопровождает высокомерная красотка, которая годится ему в дочери. Двери распахиваются, они входят, двери закрываются, пропустив внутрь лишь горстку избранных. Эдуард рассказывает, что шесть понедельников кряду он толкался снаружи вместе с остальной мелюзгой: мне кажется, что это перебор, но он не склонен преувеличивать, и я ему верю. В седьмой понедельник появляется Рита, и он попадает в святая святых.

Сегодня Арсений Тарковский гораздо менее известен, чем его сын Андрей, который в те времена только начинал карьеру киногения мирового масштаба. Эдуард, чье мнение о Никите Михалкове мы скоро узнаем, насколько мне известно, никогда не высказывался о Тарковском-сыне, и это меня удивляет, потому что я, кто, как и остальные, восхищается Андреем, хорошо представляю себе те злые слова, которые наш злой мальчик мог бы написать об этой священной корове мировой культуры: о чопорной серьезности его творений, абсолютно непроницаемых для юмора, об их железобетонной одухотворенности, о неизменных крупных планах с кантатами Баха в качестве музыкального фона… Как бы там ни было, его отец, в ту пору знаменитый поэт и бывший любовник Марины Цветаевой, не понравился Эдуарду с первого взгляда и вовсе не потому, что не произвел на него впечатления. Скорее наоборот. Просто было очевидно, что единственная роль, которую можно играть рядом с ним, – роль ученика, обожествляющего своего учителя, а на это Эдуард, несмотря на молодость, был, увы, не способен.

На каждом занятии кто-нибудь из участников читал свои стихи. На этой неделе подошла очередь некоей Машеньки, облаченной, как описывает Эдуард, в бесформенные одежды цвета дерьма, с выражением лица одновременно экзальтированным и меланхоличным, что роднило ее со всеми поэтессами СССР, посещавшими Дома культуры. Ее стихи прекрасно гармонировали с ее внешностью: нечто вроде уцененного Пастернака, в меру восторженное и абсолютно предсказуемое. Окажись Эдуард на месте Тарковского, он посоветовал бы девице пойти в метро и броситься под поезд, однако мэтр ограничился тем, что по-отечески предостерег ее от слишком безупречных рифм и рассказал на сей счет анекдотец, героем которого был его покойный друг Осип Эмильевич. Упомянутый друг – это Мандельштам, а анекдоты об Осипе Эмильевиче и Марине Ивановне (Цветаевой) – дежурное блюдо мэтра, которое подавалось на каждом занятии. Эдуард буквально кипит от разочарования и злости. Он-то рассчитывал, что получит возможность читать свои стихи и все придут в восторг. Но на следующий понедельник ситуация повторяется. Дальше – то же самое. Он догадывается, что не только его раздражает необходимость бесконечно дожидаться своей очереди; и вот однажды после семинара, зная, что пара пива за 42 копейки пробьет брешь в его бюджете и завтра ему придется поститься, Эдуард отправляется с другими в пивную и пытается организовать бунт вроде того, что устроил матрос с броненосца «Потемкин»: «Что же это, ребята! Нас кормят тухлым мясом?» Поначалу начинающие поэты не воспринимают всерьез курносого провинциала с тонким голосом, но он достает свою тетрадь, начинает читать, и скоро собравшиеся слушают его как завороженные. Так, согласно легенде, парнасцы некогда внимали дурно воспитанному, надменному отроку с большими красными руками, который приехал с Арденн и звался Артюр Рембо. Среди свидетелей сцены в пивной был Вадим Делоне.

2

Его имя попалось мне на глаза, когда я читал «Книгу мертвых», куда Лимонов собрал портреты людей знаменитых и безвестных, встречавшихся ему в жизни; объединяло его героев то, что их уже не было в живых. Он описывает Вадима Делоне именно таким, каким его помнил я: очень молодым – всего двадцать лет, очень красивым, очень пылким. «Его любили все», – пишет автор. Он происходил из рода маркиза де Лоне, который в 1789 году командовал гвардией крепости Бастилия. Его семья эмигрировала в Россию, спасаясь от революции, и, видимо, благодаря своему происхождению он мог свободно общаться с иностранными дипломатами – вещь во времена Брежнева совершенно немыслимая. Вадим писал стихи. Был любимцем смогистов, тех самых, о ком Брусиловский в Харькове все уши прожужжал Анне и Эдуарду. Я сопоставил даты и понял: вполне могло быть, что после памятного обеда у советника по культуре, после бесед о трех мушкетерах с маленьким мальчиком, Вадим Делоне в тот же день отправился на семинар Арсения Тарковского, где присутствовал при инициации Лимонова в столичном underground’е.


Существовала официальная, государственная литература. Инженеры человеческих душ, как Сталин однажды назвал писателей. Социалистические реалисты, встроенные в идео логическую систему. Их целая когорта: Шолохов, Фадеев, Симонов, у всех – квартиры, дачи, поездки за границу, доступ в закрытые распределители, где отоваривалась партийная верхушка, полные собрания сочинений в прекрасных переплетах, издаваемые миллионными тиражами и увенчанные Ленинскими премиями. Но, как известно, бесплатный сыр бывает только в мышеловке. То, что эти люди выигрывали в комфорте и безопасности, они теряли в самоуважении. В героическую эпоху строительства социализма они еще могли верить в то, что писали, могли гордиться собой, но в застойные брежневские времена, времена мягкого сталинизма и царства номенклатуры, их иллюзии развеялись как дым. Они прекрасно понимали, что служат прогнившему режиму, что продали душу дьяволу и что об этом знают все. Солженицын своим примером объяснил, почему их мучают угрызения совести: одним из самых опасных аспектов советской системы было то, что честными могли считаться только мученики. Гордиться собой было трудно. Из тех, кто служил режиму, только законченные циники и безнадежные дураки не стыдились самих себя и того, что делали. Им было стыдно писать огромные статьи в «Правде» с разоблачениями Пастернака в 1957-м, Бродского в 1964-м, Синявского и Даниэля в 1966-м, Солженицына в 1969-м, потому что в глубине души они завидовали этим людям. Знали, что именно они – истинные герои эпохи, великие русские писатели, к которым народ, как некогда к Толстому, идет со своими извечными вопросами: «Что есть добро? Что есть зло? Как жить?» Самые слабые и бесхарактерные вздыхали: если бы они могли, то вели бы себя по-другому, но ведь на руках семьи, дети, которых надо ставить на ноги, и приводили массу других доводов, по-своему убедительных, почему они сотрудничали с режимом вместо того, чтобы стать диссидентами. Многие спивались, некоторые, как Фадеев, пускали себе пулю в лоб. Самые лукавые и хитрые, они же самые молодые, учились работать на два фронта. Это становилось возможно, система нуждалась в таких умеренных полудиссидентах в экспортном исполнении, тех самых, кого Арагон взял привычку принимать у нас[14] с распростертыми объятиями. Наиболее талантливо в этом амплуа выступал Евгений Евтушенко, о котором еще пойдет речь.

Был, кроме того, всякий мелкий люд, придававший эпохе особый оттенок: эти не были ни героями, ни подонками, ни приспособленцами. Речь идет об андеграунде, о людях, которые были твердо убеждены, что, во-первых, все, кому разрешалось печатать свои книги, выставлять картины и ставить спектакли, – бездари и продажные твари, а во-вторых, что настоящий художник может быть только неудачником. И это не его вина, это вина эпохи, в которой быть неудачником – благородно и престижно. Художник зарабатывает на жизнь ночным сторожем. Поэт чистит снег перед зданием издательства, которое никогда, ни при какой погоде, не напечатает его стихов, но когда директор издательства выходит из своей «Волги» и видит поэта во дворе с лопатой, то неловко чувствует себя именно он. Жизнь у неудачников была дерьмовая, но они не пресмыкались, держались своей компанией, ночи напролет просиживали на кухнях за чтением самиздата, яростными спорами и самогонкой (водка, которую делают дома, в собственной ванне, из сахара и купленного в аптеке спирта).


Это рассказывал один человек. Его звали Веничка Ерофеев. Пятью годами старше Эдуарда, тоже провинциал, он прошел ту же выучку, что и остальные тонкие и незаурядные личности (пылкое отрочество с выходом на алкоголизм, прогулы, жизнь где придется и на что придется). В Москву приехал в 1969 году с рукописным творением в прозе, названным тем не менее «поэмой» – свои «Мертвые души» Гоголь назвал так же. Веничка тоже имел для этого все основания: «Москва-Петушки» – великая поэма о запое, тягучей и бесконечной русской пьянке, на которую в брежневские времена стала походить и сама жизнь. Вязкая гибельная одиссея пьянчужки Венички, развернувшаяся между Курским вокзалом в Москве и платформой «Петушки» на отдаленной окраине. Два дня, чтобы проехать 120 километров, без билета, но с неимоверным количеством выпивки – водка, пиво, вино и, в особенности, коктейли, изобретенные самим автором, который каждый раз выдает рецепт. К примеру, «Слеза комсомолки» включает в себя пиво, уайт-спирит, лимонад и дезодорант для ног. Герой поэмы – алкоголик, поезд – пьяный, все пассажиры – во хмелю: таков контекст произведения, автор которого убежден, что «в России все приличные люди пьют как сапожники». Пьют от отчаяния и еще потому, что пьянство в атмосфере всеобщей лжи остается единственной отдушиной. Стиль поэмы, намеренно высокопарный и шутовской, пародирует советский новояз, перевирая цитаты из Ленина, Маяковского и других мэтров социалистического реализма. Для всех андеров, как называли себя люди из андеграунда, этот трактат пофигизма и пьяного забытья был своего рода библией. Поэму благоговейно переписывали, перечитывали и декламировали вслух в кружке, куда ходил Эдуард, она была переведена на Западе (во Франции под названием «Москва-на-Водке»[15]) и стала классикой, а Веничка превратился в легенду: бесплотный дух канонического неудачника, несравненный пропойца, величественное воплощение всего, что было в той эпохе самого пагубного и гнетущего. Паломничество на вокзал в Петушки продолжается до сих пор: вот уже несколько лет, как там воздвигнут памятник автору поэмы[16].


Преждевременный панк, Веничка был ходячей насмешкой над режимом, воплощенным отказом от него. В этом состояло его принципиальное отличие от диссидентов, которые упрямо продолжали верить в будущее и в могущество правды. Издалека, с расстояния в четыре десятилетия, все выглядит чуть расплывчато, но андеры, разумеется, читали тексты диссидентов, распространяли их, хотя при этом, как правило, ничем не рисковали и, уж во всяком случае, не разделяли их веры. Солженицын был для них чем-то вроде статуи командора, с которой у них не было шансов вступить в прямой контакт: отшельник жил в провинциальном городе Рязани, работал день и ночь и общался исключительно с бывшими зэками, у каковых и черпал, с огромными предосторожностями, информацию, легшую в основу «Архипелага ГУЛАГА». Ему был незнаком тесный, теплый, насмешливый мирок, героем которого был Веничка Ерофеев, а Эдичка Лимонов – восходящей звездой, а если бы он и узнал его, то преисполнился бы презрения. В его непреклонной решимости и мужестве было что-то бесчеловечное, ведь того, чего он требовал от себя, он ждал и от других. Он считал трусостью писать о чем-либо другом, кроме лагерей: на его взгляд, это означало бы замалчивать тему.


В августе 1968-го, несколько месяцев спустя после памятного для меня обеда во французском посольстве, Советский Союз ввел войска в Чехословакию, потопив в крови Пражскую весну, и группе диссидентов, пожелавших выразить протест против этого вторжения, пришла в голову экстравагантная мысль выйти с манифестацией на Красную площадь. Их было восемь, и я хочу назвать здесь их всех поименно: Лариса Богораз, Павел Литвинов, Владимир Дремлюга, Татьяна Баева, Виктор Файнберг, Константин Бабицкий, Наталья Горбаневская, которая привезла в коляске своего ребенка, и Вадим Делоне. У последнего в руках был плакат с надписью «За нашу и вашу свободу». Манифестантов тут же арестовали и приговорили к разным тюремным срокам: Вадим получил два с половиной года. После освобождения и новых стычек с КГБ молодой человек, с которым я так увлеченно беседовал об Атосе, Портосе и Арамисе, уехал из страны. Он жил в Париже, и я мог бы с ним встретиться, если бы знал об этом. Умер он в 1983 году тридцати пяти лет от роду.

3

Эдуард хорошо знал всех этих людей, которым отведено немало страниц в его «Книге мертвых», ведь большинство из них – из-за алкоголя – ушли молодыми. Вадима Делоне он любил, Ерофеева – не очень. Пресловутый шедевр последнего казался ему расхваленным сверх меры, такого же мнения он держался и насчет «Мастера и Маргариты» Булгакова, ставшего в эти годы – посмертно – культовой фигурой. Наш герой не любит, чтобы публика поклонялась кому-то, кроме него. Восхищение, доставшееся другим, он считает украденным у него.

Но его заклятым врагом был Бродский. Вернувшись из ссылки на севере, поэт жил в Ленинграде и иногда приезжал в Москву, где изредка заглядывал на кухни к андерам. Там его просто боготворили. Читали наизусть стихи, цитировали кусками стенограмму с его судебного процесса, помнили поименно всех – от Шостаковича до Сартра и Т. С. Элиота, кто высказывался в его поддержку. Одетый в бесформенные брюки и дырявый шерстяной свитер, с длинными, вечно взлохмаченными, волосами, сквозь которые уже просвечивала лысина, он приходил на их праздники поздно, а уходил рано, оставаясь ровно настолько, чтобы все успели заметить, как просты его манеры и как скромно он держится. Садился всегда в самый темный угол, куда тут же устремлялись все присутствующие. Такое положение вещей совершенно не устраивало молодого поэта Лимонова, который до прихода гения был гвоздем программы, привлекавшим к себе внимание дерзостью и пиджаками из мятого бархата. Пытаясь успокоиться, он уговаривал себя, что популярность Бродского – это нечто искусственное, результат умелых и тонких манипуляций, что свой образ поэт слепил сам. Мой друг Пьер Паше, немного знавший Бродского, полагает, что суждения Лимонова отчасти справедливы, однако такой упрек можно сделать практически любому. Существует ли простота, которая была бы абсолютно бесхитростна? Бродский, по крайней мере, жестко очертил для себя рамки: стихийное бунтарство, но без диссидентства и антисоветчины – и твердо их придерживался. Неизменно отвергал все предложения напечататься, которыми его, под увещевания типа: «это зависит только от вас, присоединяйтесь к нам», пытались соблазнить разные типы с гибким позвоночником вроде Евтушенко, пока его неизменные отказы не начали раздражать КГБ до такой степени, что в 1972 году ему предложили выметаться из страны. «Баба с возу – кобыле легче», – должно быть, подумал тогда Эдуард.


К счастью для самолюбия Эдуарда, в сплоченных рядах андеграунда нашлись люди, с которыми они с Анной подружились, и таких было немало. Лучшим, самым отважным из андеров был художник Игорь Ворошилов, восторженный и сентиментальный пьянчужка, умевший виртуозно готовить лабардана, соленую треску, блюдо для нищих. С ним Эдуард и Анна делили все: нужду, выпивку и – редкое везение – настоящую квартиру на лето: хозяева, уехав в отпуск, доверяли им ее стеречь. Эдуард ценил товарища еще и потому, что тот был ему не соперник, о чем свидетельствует следующая история. Однажды ночью Игорь позвал его на помощь: он был на грани самоубийства. Эдуард спешит через всю Москву, чтобы отговорить друга, и, естественно, находит его пьяным в лоскуты. Они разговаривают. Игорь, пополам со слезами, рассказывает, что у него больше нет иллюзий, что он чувствует и уверен: он – художник второго порядка. Эдуард принимает его жалобы всерьез: даже если ты не покончишь с собой – а Игорь этого не сделает, – все равно это ужасно – понимать, что ты второсортный художник и, возможно, второсортное живое существо. Это именно то, чего он боится больше всего на свете. И самое неприятное, добавляет Эдуард, что в отношении себя Игорь не ошибался. Будущее и рынок это подтвердят: он был прекрасный парень, но художник второсортный и даже третьесортный.

Лично меня больше всего ужаснуло то, с каким жестоким спокойствием Эдуард об этом говорит. Позже ему в жизни встретятся несколько персонажей нью-йоркского андеграунда: Энди Уорхол, кое-кто из Factory, битники вроде Аллена Гинзберга и Лоуренса Ферлингетти, и хотя они не произвели на него сильного впечатления, он признает, что эти имена останутся в истории. Они заслуживают того, чтобы о них говорили: я их знал. И в то же время, размышляет Эдуард, без следа исчезли смогисты, и их лидер Леня Губанов, Игорь Ворошилов с Вадимом Делоне, Холин, Сапгир и другие, о ком я исписал множество страниц, но приводить их здесь не буду. Отживший свое авангард, стакан со стоялой водой, массовка в коротком фрагменте бурной жизни Эдуарда, для которой этот фрагмент был всей жизнью, в этом самом стакане, – как это грустно!

Эта смесь презрения и зависти делает моего героя не слишком симпатичным, я отдаю себе в этом отчет, и знаю в Москве людей, которые общались с ним в ту пору и вспоминают, что он был совершенно несносным молодым человеком. Однако эти же люди признают, что Эдуард был искусный портной, очень талантливый поэт и порядочный человек, хотя и на свой манер. Нахальный и высокомерный, но непоколебимо надежный. Лишенный сострадания, но при этом внимательный и готовый помочь. В конце концов, даже если Эдуард был согласен с Игорем, который считал себя неудачником, он тем не менее провел с ним целую ночь и, не разубеждая в главном, все же попытался утешить. Даже с точки зрения тех, кто его не любил, он был человеком, на которого можно положиться, который не отталкивал от себя людей и, даже зачастую втаптывая их в грязь, ухаживал за ними, когда они болели или были несчастны. И я убежден, что многие представители рода человеческого, считающие себя чьими-то друзьями и буквально сочащиеся доброжелательностью и состраданием, на самом деле более черствы и эгоистичны, чем этот парень, который всю жизнь изображал из себя злодея. Одна лишь деталь: покидая свою страну, он оставит три десятка стихотворных сборников других поэтов, составленных и переплетенных его усилиями. И все потому, заметил он как-то, что «интересоваться другими людьми – это часть моей жизненной программы».

4

Они прижились в Москве, потекли заказы на брюки, их кочевая жизнь стала гораздо веселее, но угроза, которая мерещилась Анне в момент отъезда из Харькова, начинает становиться реальностью. Молодой негодяй ее не обманывает: супружеская верность – один из принципов его кодекса чести, но он привлекателен, полон здоровья и радости жизни, тогда как она – усталая женщина не первой молодости, и ее снова настигает отступавшее на время безумие. Она устраивает ему скандалы, в этом нет ничего нового. Но есть более грозные признаки: у нее случаются провалы в памяти, учащаются состояния крайней подавленности. Иногда она падает прямо на улице. А однажды, с остановившимся взглядом, Анна произнесла: «Ты меня убьешь, я знаю, что ты меня скоро убьешь».

Ее положили на несколько недель в психиатрическую лечебницу. Приходя ее навестить, Эдуард чаще всего видит жену в состоянии прострации, в которое ее приводят сильные успокаивающие средства, а иногда он и вовсе застает ее привязанной к койке: она дралась с другими заключенными – здешних пациентов воспринимают скорее как заключенных, чем как больных людей, настолько силен в этих заведениях тюремный дух. Когда ее выписывают, друзья отправляют Анну долечиваться к своим друзьям в Латвию, в маленький домик на берегу моря. Эдуард едет с ней, следит, чтобы она была хорошо устроена, и втайне от жены договаривается с Дагмар, хозяйкой дома, чтобы та не разрешала ей пропускать прием лекарств. Отец Дагмар, старый художник, бородач с головой фавна, предлагает научить Анну писать акварели: это хорошо успокаивает. Неплохая идея, одобряет Эдуард и возвращается в Москву, где 6 июня 1971 года его друг Сапгир собирается отмечать свой день рождения.

Среди их знакомых Сапгир, как и Брусиловский, представляет собой один из редких примеров людей, хорошо устроенных в жизни. Автор сказок про медведей и русалок, которые читают все дети, имеет хорошую квартиру, дачу и связи как в андеграунде, так и в мире официальной культуры. У него в доме можно встретить таких людей, как братья Михалковы – Никита и Андрей. Оба – талантливые, известные за границей кинорежиссеры, которым удается лавировать между покорностью и дерзостью столь же умело, как и их отцу, популярному поэту, успевшему на протяжении весьма долгой карьеры написать слова к государственному гимну и при Сталине, и при Путине. Эдуард терпеть не может Михалковых, как и прочих папенькиных сынков. Среди друзей Сапгира есть еще один такой – Виктор, высокопоставленный чиновник от культуры, лысый и элегантный пятидесятилетний мужик. На день рождения он приехал на белом «мерседесе» со своей новой невестой Еленой.


Ей двадцать лет. Высокая брюнетка в короткой кожаной юбке и на высоких каблуках – живьем таких женщин Эдуард не видел никогда, только на обложках журналов вроде Elle или Harpers Bazar, которыми обмениваются, пряча под пальто от посторонних глаз. Он просто потрясен. Он боится к ней подойти. Когда ее взгляд падает на него, он опускает глаза в тарелку. Заметив его робость, она сама подходит к нему. Несколько недель спустя она признается, что он, в своих белых джинсах и красной рубашке, расстегнутой на загорелой груди, показался ей единственным живым существом на этом сборище сытой, равнодушной публики.

Открывая бутылку шампанского, он разбил несколько бокалов венецианского стекла, и она расхохоталась. В том, что он поэт, не было ничего сверхъестественного, поэта можно встретить и на улице, но когда он по просьбе гостей начинает читать свои стихи, она не может оторвать от него глаз. Елена тоже пишет стихи и, подбадриваемая Виктором, соглашается кое-что прочитать: они плохие, но Эдуард воздерживается от критики. Он молчит и о том, что его раздражает ее маленькая собачонка. В то время как они болтают, смеются и кормят собачку икрой, Виктор и другие важные персоны, его ровесники, хвалятся друг перед другом своими карьерными успехами. Когда гости начинают расходиться, Виктор, тоном отца, который пришел забирать ребенка из детского сада, спрашивает у Елены, не скучно ли ей было. Сапгир, как человек более внимательный, к тому же наблюдавший за молодыми людьми в течение всего вечера, отводит Эдуарда в сторону: «Не валяй дурака, эта девочка не для тебя».


В начале лета Виктор отправляется в длительную командировку в Польшу, где планируется целая серия конференций на тему о высокой миссии социалистического искусства и дружбе между народами. А Эдуарду как раз выпала большая удача: его друзья, уезжая на дачу, попросили его постеречь московскую квартиру из трех комнат, расположенную в самом центре.

В первый раз они легли в постель скорее по инициативе Елены, чем его: ее мучило любопытство, и все получилось не так уж плохо. Позже он наверстает, но к двадцати семи годам его сексуальный опыт был не так уж богат: после салтовских подростковых обжиманий последовали шесть лет моногамной жизни с женщиной, которая его не очень возбуждала. Она была скорее товарищем по выживанию, чем любовницей. Елена же представлялась ему неземным существом: тонкое, изящное тело, невероятно гладкая кожа – ни неровности, ни пятнышка, ни морщинки: он мечтал об этом всю жизнь, не будучи уверен, что такое существует в реальности. И вот сейчас он держит ее в своих объятиях и думает, что она должна принадлежать ему, только ему и никому другому. Увы, он быстро начинает понимать, что она смотрит на вещи совершенно по-другому. Она воспользовалась отсутствием Виктора, чтобы упасть в объятия стройного, мускулистого парня, очень пылкого, неутомимого, робкого и нахального одновременно, но в том мире, где она живет, спать с кем-то – мало что значит. Все спят со всеми – в той или иной степени, и молодой поэт – она не видит причин это скрывать – вовсе не единственный, кто ей нравится: есть еще известный актер, приятель ее приятелей, вхожий в тот привилегированный круг, где пьют шампанское и разъезжают на «мерседесах».


После первой встречи Эдуард несколько дней не получает от Елены никаких новостей, он страдает и, не выдержав, однажды вечером идет к ней. С бешено колотящимся сердцем звонит в дверь. Никто не отвечает. Он решает подождать на лестнице. На дворе лето, в доме, где живет номенклатура, безлюдно, ни из одной квартиры не высовывается любопытный сосед, чтобы спросить, что он тут делает. Проходит час, два, целая ночь. Он засыпает и внезапно просыпается, сидя на лестнице, уткнувшись лбом в колени. Вот-вот рассветет. В подъезде, тремя этажами ниже, слышится смех Елены, потом мужской смех ей в ответ.

Он прячется на площадке верхнего этажа и оттуда видит, как останавливается лифт, из него, продолжая смеяться, выходит Елена, а за ней – известный актер. Они целуются и вместе входят в квартиру. Терзания Эдуарда становятся невыно симыми, ему кажется, что так он не мучился никогда в жизни. Чтобы прекратить эту пытку, парень из Салтовки знает только одно средство – сделать то, что ему не удалось десять лет назад со Светкой и этим козлом Шуриком: убить и ее, и любовника. Нож у него при себе. Он его достает, спускается на ее этаж и снова звонит в дверь. Никто не открывает. Но лечь в постель они еще не успели. Он снова звонит, потом начинает громко стучать в дверь ногами, как делают кагэбэшники, когда приходят ночью арестовывать людей. Хотя времена и вегетарианские, но Елене становится страшно. Он слышит ее шаги в глубине квартиры. Голосом, прерывающимся от волнения, она спрашивает, кто там. «Эдди?» Елена успокаивается и начинает смеяться. «А ты знаешь, который час? Да ты с ума сошел!» Она не хочет его впускать, уговаривает уйти, сначала ласково, потом не очень. Ерунда! Он вскроет себе вены прямо здесь, на лестнице. И тогда ей придется открыть, чтобы ему помочь. На кухне, куда его принесли, собачонка с удовольствием вылизывает кровь, стекающую с его запястья.


Другая его тут же бросила бы. Но не Елена. Эта сцена ее не очень напугала, гораздо сильнее поразила сила любви, которую испытывал к ней молодой поэт. В их кругу не любят так дико и необузданно. Он все принимает слишком близко к сердцу, в сравнении с ним другие люди кажутся холодными, блеклыми. К тому же, когда проходит первое волнение, выясняется, что он великолепный любовник, и они все лето не вылезают из постели, совокупляясь беспрерывно в разных позах и разными способами, и вскоре она уже ждет их свиданий с таким же нетерпением, что и он. Когда Виктор возвращается из Польши, местом их встреч становится квартира его друзей, где Эдуарду было поручено поливать цветы. Летом в Москве стоит ужасная жара. После полудня они ходят по квартире голые, вместе принимают душ, возбуждаются, стоя рядом и рассматривая в зеркале свои тела: его – загорелое и ее – ослепительно белое. В конце августа с дачи возвращаются хозяева квартиры, пора освобождать жилплощадь, но тут Эдуарду везет во второй раз: его приятельница сдает комнатушку в девять квадратных метров – настоящая роскошь, упустить такую удачу было бы непростительно. К тому же новое жилье находится в двух шагах от того места, где живут Виктор и Елена, – по другую сторону Новодевичьего монастыря. Для Эдуарда это просто знак судьбы, и когда Анна возвращается из Латвии, он вынужден сделать то, что в принципе внушает ему отвращение: он ей лжет. Говорит, что та комната, где они жили до лета, уже занята, и, пока найдется что-то подходящее, он спит на диване у друзей, куда не может ее привести. И что он нашел, тоже временно, еще одно место, но на другом диване и у других друзей.

Примечания

1

«Гангстеры» («Les tontons flingueurs») – французская криминальная комедия 1963 года, с Бернаром Блие и Лино Вентурой. – Здесь и далее прим. ред.

2

Под таким названием во Франции вышел роман «Это я – Эдичка».

3

Здесь имеются в виду революционные идеи. Автор отсылает к роману Александра Дюма «Белые и Синие» («Les Blancs et les Bleus», 1867), посвященному Великой французской революции и последовавшей за ней диктатуре якобинцев.

4

Имеется в виду Карлос Шакал (наст. имя Ильич Рамирес Санчес;

родился 12 октября 1949 года) – международный террорист, действовавший в интересах «Народного фронта освобождения Палестины», Красных бригад, колумбийской организации M-19, японской «Красной Армии», ЭТА, ООП, НФО Турции и др. В настоящее время отбывает пожизненный срок во французской тюрьме.

5

Жан Мулен (1899–1943) – герой французского движения Сопротивления времен Второй мировой войны.

6

Франсуа Байру (1951) – французский политик и писатель, председатель Союза за французскую демократию (UDF) и кандидат на пост президента Франции на президентских выборах 2007 года.

7

Леворадикальная группа, арестованная в 2008 году в ходе операции в поселке Тарнак (департамент Коррез). Обвинялась в организации терактов на железных дорогах Франции.

8

Герой рабочего класса (англ.) – цитата из песни Джона Леннона.

9

И. Г. Фарбен (Interessen-Gemeinschaft Farbenindustrie AG) – синдикат германских компаний красильных материалов, созданный в 1925 году. Объявлен банкротом в 2003 году.

10

Герой романа Уильяма Теккерея «Записки Барри Линдона» (1844), ирландский авантюрист Редмонд Барри, поставивший себе цель сделать карьеру и войти в высшее общество любой ценой.

11

Начало, зачин (лат.).

12

Union des Republiques Socialistes Sovietiques (фр.).

13

Винсенский университет (Universite de Vincennes) – экспериментальный университет в Париже, созданный сторонниками идей Красного мая в 1969 году. В разное время в Винсене преподавали М. Фуко, Ж. Ф. Лиотар, Ж. Делёз, А. Негри и другие известные философы и мыслители.

14

Во Франции.

15

Moscou-sur-Vodka, editions Albin Michel, Paris, 1976.

16

Автор ошибается, на самом деле памятник В. В. Ерофееву поставлен в Москве на площади Борьбы.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6