Маргарет молча выслушала его и улыбнулась.
– Ну что ж, я не могу вас особенно бранить. Но, конечно, так не поступают. Мне кажется, миссис Уэлч считает, что вы слишком много себе позволяете.
– Ах, значит, она так считает? Ну, ну. А как вы ей объяснили, куда я ушел?
– У меня не было возможности ничего ей объяснять. Ивен сказал ей, что, вероятно, вы отправились в пивную.
– Как-нибудь на днях я сверну шею этому ублюдку.
Нет, каково, а? Подлинный дух товарищества. Это самым наилучшим образом испортит мои отношения с Уэлчем. И я бы попросил вас не называть его Ивеном.
– Вы зря так беспокоитесь. Мне кажется, Уэлч не придал этому особого значения.
Диксон фыркнул.
– А как вы можете это знать? Никогда нельзя знать, какие мысли гнездятся у него в голове, если они вообще там гнездятся. Обождите меня минуточку, ладно? Мне нужно пойти в ванную комнату. Не уходите.
Когда он возвратился, она по-прежнему сидела на кровати, но он заметил, что в его отсутствие она слегка подкрасила губы. Это понравилось ему, вернее, польстило, так как особого эстетического впечатления не произвело. Он чувствовал себя уже почти сносно и с каждой минутой – все лучше и не без приятности развалился в кресле. Они поговорили о том, как прошел вечер. Затем Маргарет сказала:
– Ну, вам, пожалуй, пора уходить. Уже поздно.
– Да, я знаю. Сейчас уйду. Мне так хорошо здесь.
– Мне тоже. Я уж не помню, когда мы с вами были так… Совсем вдвоем.
Слова эти неожиданно заставили Диксона почувствовать, как сильно он пьян, и впоследствии ему так никогда и не удалось понять, почему он сделал то, что сделал, – почему пересел на кровать рядом с Маргарет, обнял ее за плечи и крепко поцеловал в губы.
Что побудило его к этому? Голубой халат, или рассыпавшиеся по плечам волосы, или накрашенные специально для него губы, или количество выпитого пива, или желание привести их отношения к какому-то концу, или стремление избежать очередного залпа интимных вопросов и признаний, или тревога за свое место в университете? Но что бы ни толкнуло его на этот шаг, результат получился совершенно недвусмысленный: Маргарет обхватила руками его шею и весьма пылко ответила на его поцелуй – куда более пылко, чем прежде, во время их вялых свиданий у нее на квартире, которые, собственно говоря, не было оснований называть любовными.
Диксон снял сначала свои, а потом и ее очки и, не глядя, положил их куда-то. Он снова поцеловал ее, еще крепче, и почувствовал, как у него все сильнее и сильнее кружится голова. Через две-три минуты ему показалось уже вполне естественным сунуть руку под «отворот ее халата. Маргарет что-то нежно проворковала и еще крепче сжала его шею.
Почему было не пойти дальше? Казалось, он может себе это позволить, хотя и было неясно – до какого предела. Хотелось ли ему этого? Да, в какой-то мере. Но честно ли это по отношению к ней? Ему припомнилось смутно, что он сам после истории с Кэчпоулом советовал Маргарет воздержаться на некоторое время, ну, скажем, на год, от всяких, даже самых невинных, любовных отношений с кем бы то ни было. Так честно ли он поступает по отношению к ней? Честно ли он поступает по отношению к самому себе? Он мог держать Маргарет в узде лишь до тех пор, пока у них были приятельские отношения. Став ее любовником, он уподобился бы новичку-ковбою, вступившему в единоборство с прославленным своей свирепостью быком. Нет, конечно, это было бы нечестно по отношению к себе самому. И, конечно, нечестно по отношению к ней. 'Прежде всего это неизбежно будет большим потрясением для Маргарет, не говоря уже о возможных последствиях. Нет, ради нее он не должен до этого доводить. Но, с другой стороны… Мысли разбегались, Диксон тщетно пытался хоть что-нибудь сообразить… С другой стороны, Маргарет сама, очевидно, хочет этого. Он ощутил ее теплое дыхание на своей щеке, и затухающее желание внезапно вспыхнуло в нем с новой силой. Ясно, что его тревожит – он просто боится получить отпор. Диксон принял руку, затем снова сунул ее – на этот раз под ночную рубашку. От этого жеста и от того, как затрепетала Маргарет, у него еще сильнее закружилась голова, и он окончательно потерял способность мыслить. Напряженная тишина звоном отдавалась у него в ушах.
Минутой позже, когда они уже лежали рядом на постели, он сделал движение не только вполне недвусмысленное, но даже, пожалуй, чрезмерно откровенное. Как восприняла это Маргарет, понять было трудно, хотя реагировала она весьма бурно. Диксон больше не колебался. Последовала короткая схватка, и он отлетел в сторону, больно ударившись головой о спинку кровати. Маргарет встала, запахнула халат и взяла со стула его плащ.
– Убирайтесь, – сказала она. – Убирайтесь вон, Джеймс.
Он с трудом поднялся на йоги и кое-как поймал свой плащ, который она ему швырнула.
– Позвольте… Что случилось?
– Вон! – Ее трясло от ярости.
– Хорошо, хорошо, только я не понимаю.
Она распахнула дверь и кивнула ему, чтобы он уходил. На лестнице послышались чьи-то шаги.
– Послушайте, там кто-то идет…
Он очутился за дверью с плащом, перекинутым через руку. У него было такое ощущение, словно голова начала теперь кружиться в обратную сторону. У дверей ванной комнаты он вдруг столкнулся с этой самой Кэллегэн.
– Добрый вечер, – сказал он учтиво.
Она отвела глаза и прошла мимо него к себе в спальню. Он хотел отворить дверь в ванную комнату – дверь снова была заперта. Не раздумывая долго, он закинул голову, набрал в легкие побольше воздуха и испустил громкий, протяжный, исполненный ярости рев, напоминавший вокальные упражнения Голдсмита. Затем скатился вниз по лестнице, повесил в прихожей свой плащ, прошел в столовую и присел на корточки перед не то поддельным, не то настоящим буфетом восемнадцатого столетия.
Среди бутылок коньяка, пива и сидра, стоявших на полке, он отыскал бутылку портвейна. Это была та самая бутылка, из которой вечером Уэлч налил ему такую микроскопическую порцию вина, что Диксон не сразу понял – в шутку это или всерьез. Надпись на этикетке была на каком-то романском языке, а дальше – по-английски. Очень хорошо – и не английский и не иностранный напиток! Пробка выскочила с праздничным новогодним звуком, и Диксону вдруг нестерпимо захотелось орешков с изюмом. Он основательно приложился к бутылке. Часть вина прохладно-холодящей струйкой потекла по подбородку и за воротник. Бутылка была на три четверти полной, когда он запрокинул ее над головой, и оказалась на три четверти пустой, когда он отнял ее ото рта. Он с шумом поставил ее обратно на полку, вытер рот дорожкой, постланной на буфете, и, ощутив себя на верху блаженства, беспрепятственно добрался до своей спальни.
Расхаживая по комнате и раздеваясь на ходу, он с недоумением вспоминал о том, что произошло у него с Маргарет, и старался собраться с мыслями. Так ли уж все это было ему нужно? Ответ был вес тот же: да, до некоторой степени. Однако он бы не сделал ни малейшей попытки и уж во всяком случае не был бы столь предприимчив, если бы она не проявила такого пыла. Но зачем понадобилось ей проявлять пыл, после того как она столько времени его не проявляла? Вероятно, виной всему какой-нибудь новый роман, который она только что прочла. Но если на то пошло, это же все вполне естественно, именно этого она, в сущности, и хочет. Диксон нахмурился от усилия, которое потребовалось ему сделать, чтобы сформулировать свою мысль. Она об этом и не подозревает, но это именно то, чего она хочет, чего требует ее натура. И, черт побери, в конце концов это его законное право, если вспомнить, чего он от нее натерпелся… Но хорошо ли это, честно ли это по отношению к ней – ставить ее в такое положение, особенно после всего, что она перенесла? Почувствовав, куда могут завести его эти мысли, Диксон поспешил отбросить их и направился в ванную комнату, завязывая на ходу шнур пижамы.
В ванной комнате ему вдруг стало хуже. Невзирая на прохладу весенней ночи, пот катился с него градом. Он немного постоял перед умывальником, стараясь разобраться в своих ощущениях. Ему казалось, что желудок у него страшно раздуло и он стал непомерно тяжел. Свет электрической лампочки меньше всего был похож на электрический свет, а превратился в какой-то мглистый фосфоресцирующий газ, и по комнате от него словно разливалось жужжание. Диксон открыл холодный кран и наклонился над раковиной. После этого ему уже с трудом удалось подавить желание наклоняться все ниже и ниже и всунуть голову между кранами. Он сполоснул лицо, снял бакелитовую кружку со стеклянной полки над раковиной и выпил довольно много воды. Это несколько освежило его, но вместе с тем оказало еще какое-то действие. Какое – он не разобрал. Он вычистил зубы, употребив колоссальное количество пасты, снова сполоснул лицо, снова наполнил кружку водой и съел еще немного пасты.
Возле своей кровати он остановился в раздумье. Ему казалось, что лицо у него стало необыкновенно тяжелым, словно под кожу в разных местах были вшиты мешочки с песком, которые оттягивали мясо от костей. А впрочем, никаких костей словно бы и не существовало. Внезапно он почувствовал себя очень худо и тяжело, с содроганием вздохнул. У него появилось такое ощущение, словно кто-то проворно подскочил к нему сзади и натянул на него водолазный костюм – невидимый и мягкий, как вата. Он тихонько застонал. Уж хуже этого, кажется, быть не могло.
Он начал укладываться в постель. Четыре уцелевшие сигареты – неужто он в самом деле выкурил двенадцать сигарет за этот вечер? – лежали в бумажной пачке на полированном столике у изголовья кровати, рядом со спичками, бакелитовой кружкой с водой и пепельницей, которую он взял с каминной полки. Закинув одну ногу «а постель, Диксон обнаружил, что не в состоянии сразу проделать то же и с другой ногой, и только тут понял, как подействовала на него выпитая вода – он снова был пьян. Он улегся в постель, и тотчас ему стало ясно, что именно это действие воды и было основным, а освежающий эффект – второстепенным. На качающейся каминной полке стояла небольшая фарфоровая статуэтка – Будда в знакомой традиционной позе. Может быть, Уэлч поставил ее сюда, чтобы напомнить ему о преимуществах созерцательной жизни? Если так, то его нравоучение запоздало.
Диксон протянул руку, дернул за болтавшийся у него над головой шнурок и выключил свет. И тотчас нижний правый угол комнаты начал вздыматься вверх вместе с правым углом кровати, которая как бы стремилась перевернуться, оставаясь вместе с тем в прежнем положении. Диксон сбросил с себя одеяло и сел, свесив ноги. Комната была неподвижна. Посидев немного, Диксон снова закинул ноги на постель и вытянулся. Комната начала опрокидываться. Он спустил ноги на пол. Комната застыла в неподвижности. Диксон закинул ноги на кровать, но не лег, а продолжал сидеть. Комната опрокидывалась. Он спустил ноги с постели – все кончилось. Он закинул одну ногу на кровать.
Началось. Да еще как! Кажется, в любую минуту с ним может произойти катастрофа. Хрипло бранясь, Диксон взбил повыше подушки, привалился к ним, полусидя, полулежа, и наполовину свесил ноги с кровати. И в этом положении ему кое-как удалось погрузиться в сон.
Глава VI
Диксон снова вернулся к жизни. Он очнулся сразу, не успев почувствовать, что просыпается. Ему не довелось медленно, достойно покинуть чертоги сна – его бесцеремонно вышвырнули оттуда. Он лежал в нескладной, неудобной позе и не находил в себе сил пошевелиться – так ему было скверно. Словно раздавленный краб на вымазанной дегтем гальке под утренним солнцем. Свет резал ему глаза, но оказалось, что переводить взгляд с предмета на предмет еще мучительнее. Он попробовал было и тут же решил, что с этой минуты всю жизнь будет смотреть только в одну точку. В висках у него стучало, и от этого казалось, что все кругом пульсирует, а во рту было так погано, словно какое-то насекомое заползло туда ночью по ошибке да там и нашло место последнего успокоения. Кроме того, всю ночь он участвовал в кроссе по пересеченной местности, а потом его с большим знанием дела избивали в полицейском участке. Ему было очень скверно.
Он нащупал очки, надел их и тотчас увидел, что с одеялом что-то неладно. Чувствуя, что при каждом движении он рискует отправиться на тот свет, Диксон все же слегка приподнялся, и его воспаленным глазам открылось такое зрелище, что цимбалист, засевший у него в голове, совсем обезумел. В верхней части пододеяльника не хватало большого неправильной формы куска. Куска чуть поменьше, но все же значительного не хватало и в отвернутом крае одеяла, а под ним, в том же одеяле, не хватало куска примерно величиной с ладонь. Сквозь все эти дыры, края которых были черны, как отчаяние, виднелось коричневое пятно на втором одеяле. Диксон провел пальцем по краю дыры в пододеяльнике, и на пальце остался темный след. Это была сажа. Раз сажа – значит, горело. Раз горело – значит, сигарета. Неужто его сигарета сгорела дотла на одеяле? А если не сгорела, так куда же она девалась? На постели ее нигде не было видно. В постели – тоже. Скрипнув зубами, Диксон свесил голову с кровати. По светлому рисунку дорогого на вид ковра тянулась коричневая бороздка, заканчивавшаяся сероватым комочком пепла. Диксон почувствовал себя глубоко несчастным. Это чувство еще усилилось, когда он бросил взгляд на тумбочку возле кровати. На ее полированной поверхности виднелись два черных обугленных углубления. Они шли под прямым углом друг к другу и обрывались почти у самой пепельницы, в которой лежала одна-единственная обгоревшая спичка. На столе виднелись еще две неиспользованные спички. Остальные спички и пустая пачка из-под сигарет валялись на полу. Бакелитовой кружки нигде не было видно.
Неужели все это натворил он? А может, какой-нибудь бродяга, какой-нибудь громила забрался в комнату и устроил себе здесь привал? А может, он стал жертвой какого-нибудь призрака вроде мопассановского Орля, но отличающегося пристрастием к табаку? В конце концов он все же пришел к заключению, что это дело только его рук, и горько пожалел об этом. Теперь он, конечно, лишится места, особенно если у него не хватит духу пойти к миссис Уэлч и чистосердечно покаяться ей во всем, а он уже знал, что никогда на это не решится. Ведь то, что он может сказать в свое оправдание, еще более непростительно. Разве к поджигателю отнесутся с большей снисходительностью оттого, что он предварительно напился? Да притом как! Презрев свой долг по отношению к хозяевам и остальным гостям, отказавшись от наслаждения камерной музыкой, бросив все, как только его потянуло выпить.
Ему оставалось лишь надеяться, что Уэлч пропустит мимо ушей рассказ жены о погубленных одеялах. Впрочем, по опыту известно, что порою Уэлч бывает не совсем глух и слеп к окружающему: заметил же он в студенческой работе нападки на книгу своего ученика. Но, с другой стороны, тогда удар пришелся по самому Уэлчу. Вероятно, его не может особенно взволновать судьба простынь и одеял, которыми он в настоящую минуту не укрывается. Однажды, припомнилось Диксону, он пришел к заключению, что можно явиться в пьяном виде в профессорскую гостиную в университете, браниться, бить стекла, рвать газеты под самым носом Уэлча, и тот ничего не заметит, при условии если его персона останется в неприкосновенности. Это воспоминание в свою очередь воскресило в памяти Диксона случайно прочитанную фразу в книге, принадлежавшей Элфриду Бизли: «Стимул не может быть воспринят мозгом, если организм не испытывает в нем потребности». Он рассмеялся, но смех сменился гримасой.
Диксон вылез из постели и направился в ванную комнату. Через несколько минут он вернулся, жуя зубную пасту и держа в руке лезвие от безопасной бритвы, которым он принялся осторожно обрезать обожженные края пододеяльника и одеяла. Он сам толком не понимал, зачем это делает, однако по окончании операции все стало выглядеть как-то благопристойнее, во всяком случае, причина катастрофы стала менее очевидной. Когда все дыры приняли прямоугольную форму, Диксон медленно, с трудом, словно дряхлый старик, опустился на колени и выбрил пострадавшее место на ковре. Отходы, получившиеся в результате этих манипуляций, он сунул в карман пижамы. Теперь он примет ванну, а потом спустится вниз, позвонит Биллу Аткинсону и попросит его сообщить о приезде родителей значительно раньше, чем было условлено. Он присел на край постели, чтобы хоть немножко оправиться после мучительной возни с ковром, и в эту минуту, прежде чем он успел подняться, кто-то – он без труда понял, что это мужчина – вошел в ванную комнату. Диксон услышал, как загремела на цепочке пробка от ванны, затем зашумела вода из открываемого крана. Кто-то – Уэлч, или Бертран, или Джонс – собирался принять ванну. Кто именно – стало ясно при первых звуках низкого, плохо поставленного голоса, фальшиво распевавшего что-то. Диксон узнал блаженную белиберду жалкого Моцарта. Бертран вообще едва ли стал бы распевать в ванне, а Джонс откровенно признавался, что все, написанное До Рихарда Штрауса, для него не существует. Медленно, словно подрубленное дерево, Диксон повалился боком на кровать, ткнулся пылающим лицом в подушку и затих.
Он получил возможность немного собраться с мыслями, но как раз это ему меньше всего хотелось делать со своими мыслями. Чем дольше они будут идти вразброд – особенно мысли о Маргарет, – тем лучше. И тем не менее все время, чего с ним раньше никогда не бывало, он пытался представить себе, что скажет Маргарет при встрече с ним, если, разумеется, она еще захочет с ним разговаривать. Диксон высунул язык так, что коснулся им подбородка, страшно сморщил нос и беззвучно пошевелил губами. Сколько усилий придется ему приложить, чтобы убедить Маргарет хотя бы разомкнуть для начала уста, а затем излить на него весь запас гнева и укоров? И ведь это только предварительная схватка перед генеральным сражением, цель которого – заставить ее принять его извинения. В отчаянии он пытался прислушаться к песенке Уэлча, пытался высмеять ее несравненную банальность и вызывающую зевоту монотонность, но ничего не вышло. Тогда он стал думать о том, что его статья принята в журнале, стараясь хоть в этом почерпнуть утешение, но тут же вспомнил откровенное безразличие, с каким Уэлч отнесся к этой новости, и его безапелляционный совет, почти слово в слово совпадавший с тем, что сказал Бизли: «Заставьте их указать, в каком номере они ее напечатают, Диксон, иначе это мало чего стоит… очень мало…» Диксон сел на кровати и осторожно, в несколько приемов спустил ноги на пол.
Конечно, можно позвонить Аткинсону, но есть еще один выход, более простой, более легкий – немедленно скрыться, уехать, ни с кем не попрощавшись. Нет, не годится, если он не намерен уехать прямо в Лондон. А что сейчас делается в Лондоне? Он начал расстегивать пижаму, решив обойтись на этот раз без ванны. Широкие лондонские улицы и просторные площади, должно быть, пустынны в этот час, только какой-нибудь одинокий прохожий спешит куда-то. Он легко мог нарисовать себе эту картину. В его памяти ожили два дня отпуска, проведенных в Лондоне в дни войны. Он вздохнул. С таким же успехом мог бы он мечтать сейчас о Монте-Карло или Огненной Земле. Затем, прыгая на одной ноге, уже освобожденной от пижамы, и стараясь освободить и другую, он забыл обо всем, кроме боли, которая плескалась у него в голове и просачивалась сквозь мозг, как вода сквозь песок. Он привалился к камину, чуть не столкнув Будду на пол, и весь обмяк, словно подстреленный кинобандит. Интересно знать, есть на Огненной Земле свои Маргарет и Уэлчи?
Несколько минут спустя он оказался в ванной комнате. Уэлч оставил после себя кайму грязной мыльной пены по краям ванны и запотевшее зеркало. Немного подумав, Диксон начертил пальцем на запотевшем стекле: «Нед Уэлч слюнявый дурак, лицо, как поросячья задница». Затем протер зеркало полотенцем и взглянул на свое отражение. Выглядел он не так уж плохо. Во всяком случае, чувствовал он себя не в пример хуже. Однако волосы на макушке продолжали торчать, как яростно ни приглаживал он их мокрой щеткой для ногтей. Он хотел было употребить вместо бриолина мыло, но раздумал, потому что уже не раз превращал таким способом волосы на затылке и над ушами в некое подобие утиных перьев. Сегодня очки более чем обычно делали его пучеглазым, как лягушка. А в общем, вид у него был, как всегда, здоровый и – так ему казалось – честный и добрый. Приходилось этим удовольствоваться.
Он уже готов был проскользнуть вниз к телефону, но, возвратившись в спальню, решил еще раз осмотреть повреждения, нанесенные постельным принадлежностям. Что-то было не так, чего-то не хватало, но он никак не мог понять – чего. Он прошел в ванную комнату, запер дверь в коридор, снова вооружился бритвенным лезвием и снова принялся обрабатывать края дыр. Но на этот раз он делал надрезы, насечки и небольшие зубчатые выемки так, чтобы образовались лохмы. Затем, держа лезвие под прямым углом к краю дыры, стал скрести им по материи, стараясь как можно сильнее растрепать край. Потом отступил на шаг, окинул взглядом свою работу и решил, что так стало значительно лучше. Катастрофа, постигшая постельные принадлежности, теперь уже мало походила на дело рук человеческих. На первый взгляд могло показаться, что тут основательно потрудилась целая колония моли или свирепствовал какой-то грибок. Покончив с этим, Диксон повернул ковер так, что выбритое место хотя и не было совсем скрыто креслом, все же находилось к нему поближе.
Диксон уже прикидывал, не снести ли тумбочку вниз, чтобы на обратном пути выкинуть ее из окна автобуса, но в эту минуту до его ушей донеслось знакомое пение. Оно звучало так, словно певец мотал на ходу головой от удовольствия. Звуки росли, ширились, как грозное предчувствие. И вот дверь ванной комнаты начала сотрясаться, а ручка вертеться и греметь. Пение оборвалось, но тряска и грохот по-прежнему продолжались, и к ним присоединились пинки ногой, сменившиеся затем глухими толчками – словно кто-то пытался высадить дверь плечом. Уэлч, должно быть, никак не ожидал, что ванная комната может быть занята, раз ему понадобилось в нее вернуться. (Зачем, кстати, могло это ему понадобиться?) Да и теперь возможность такого осложнения, по-видимому, не умещалась в его сознании. Перепробовав различные способы взамен бесплодного сотрясания дверной ручки, он снова возвратился к первоначальному способу – бесплодному сотрясанию дверной ручки. Затем отбушевал еще один, последний шквал ударов и пинков, послышались удаляющиеся шаги, и где-то хлопнула дверь.
Со слезами бессильной ярости на глазах Диксон вышел из спальни, нечаянно раздавив по дороге бакелитовую кружку, которая неизвестно каким образом попалась ему под ноги. Спустившись вниз в прихожую, он поглядел на часы – было двадцать минут девятого – и направился в гостиную, к телефону. Спасибо еще, что Аткинсон по воскресеньям отправляется за газетами и встает рано. Успеть бы только его поймать. Диксон взял трубку. Затем в течение двадцати пяти минут все его усилия были направлены на то, чтобы как-то дать выход обуревавшим его чувствам, не повредив разламывающейся от боли голове. В телефонной трубке что-то жужжало и шелестело, словно в прижатой к уху морской раковине. Пока Диксон, сидя на обитом кожей подлокотнике кресла, безмолвно изрыгал проклятия, весь дом, казалось, внезапно пришел в движение. Кто-то начал расхаживать по комнате у него над головой, кто-то спустился по лестнице и прошел в столовую, кто-то отворил дверь в конце коридора и тоже прошел в столовую, где-то вдалеке загудел пылесос, где-то открыли кран и потекла вода, где-то хлопнула дверь и чей-то голос позвал кого-то. Когда весь этот шум принял такие размеры, словно за дверью гостиной собралась небольшая толпа, Диксон повесил трубку и встал. Поясница у него ныла от неудобной позы, рука – от бесконечного постукивания по рычагу аппарата.
Завтрак в доме Уэлчей, как и самый их образ мыслей, переносил вас в иную эпоху. Горячая еда стояла на буфете в старомодных кастрюлях-грелках, название которых Диксон даже не сразу вспомнил. Разнообразие блюд и их количество напоминали о том, что профессорское жалованье мистера Уэлча основательно подкрепляется недурным личным состоянием его супруги. Диксон никогда не мог понять, каким образом Уэлч ухитрился подцепить богатую невесту. Объяснить это какими-то его достоинствами, действительными или вымышленными, едва ли было возможно, а причуды его характера не оставляли места для алчности. Должно быть, старикан, когда был помоложе, обладал тем, что он теперь начисто утратил, – кое-каким обаянием. Несмотря на отчаянную головную боль и не менее отчаянную досаду, Диксон все же почувствовал себя счастливее, когда постарался вообразить, какие произведения кулинарного искусства послужат сегодня наглядным доказательством благоденствия Уэлчей. Направляясь в столовую, он уже почти забыл и об одеялах, и о ковре, и о Маргарет.
В столовой не было никого, кроме приятельницы Бертрана. Она сидела за столом перед полной с верхом тарелкой еды. Диксон пожелал ей доброго утра.
– Доброе утро. – Она сказала это просто, без неприязни.
Диксон тотчас решил избрать грубоватую – «люблю резать напрямик» – манеру обращения, которой всего удобнее замаскировать любую намеренную грубость, уже совершенную или предполагаемую. Приятель его отца, ювелир, пользуясь этим незамысловатым способом, ухитрялся в течение пятнадцати лет, которые Диксон был с ним знаком, безнаказанно говорить людям одни только гадости, и все сходило ему с рук. Намеренно подчеркивая свой северный акцент, Диксон сказал:
– Боюсь, я вам вчера немного нахамил.
Она быстро вскинула голову, и он с горечью отметил про себя, какая у нее красивая шея.
– О… это… Забудьте. Я тоже показала себя не с лучшей стороны.
– Мне очень приятно, что вы не обиделись, – сказал он и тут же припомнил, что уже употребил однажды эту фразу в разговоре с ней. – Во всяком случае, я был не слишком любезен.
– Пустое, забудем об этом, хорошо?
– С радостью. Спасибо.
Наступило молчание, во время которого Диксон с некоторым удивлением отметил про себя, как много и как быстро она ест. Гора омлета с грудинкой и помидорами, обильно политая соусом, заметно уменьшалась. Пока Диксон молча наблюдал за девушкой, она снова подлила себе на тарелку жирной красной подливки из стоявшего на буфете соусника и, перехватив его исполненный любопытства взгляд, сказала, подняв брови:
– Я очень люблю этот соус. Надеюсь, возражений нет?
Однако это прозвучало не очень уверенно, и Диксону показалось даже, что она слегка покраснела.
– Ешьте на здоровье, – добродушно сказал он. – Я сам люблю эту штуку. – Он отодвинул от себя тарелку с корнфлексом, потому что привкус солода был ему неприятен. Созерцание омлета с грудинкой и помидорами убедило его, что с завтраком спешить не следует. Когда он садился за стол, в пищеводе у него появилось такое ощущение, словно его зажали в тиски. Он налил себе чашку черного кофе, выпил ее и налил еще.
– А вы разве не хотите чего-нибудь поесть? – спросила девушка.
– Нет, пока не хочется.
– Что с вами такое? Плохо себя чувствуете?
– Да, не очень хорошо, признаться. Голова что-то побаливает.
– А, так вы все-таки ходили в пивную, как сообщил нам этот… как его зовут…
– Джонс, – сказал Диксон, стараясь вложить в это слово все, что он думал об этом человеке. – Да, правильно, я был в пивной.
– И, кажется, много выпили? – Она так заинтересовалась этим, что перестала есть и замерла, зажав в одной руке нож, в другой – вилку. Диксон заметил, что кончики пальцев у нее совсем квадратные, а ногти обрезаны очень коротко.
– Да кто его знает. Наверно, – ответил он.
– Сколько же?
– Ну, я никогда не считаю. Это вредная привычка.
– Пожалуй. А все же, сколько вы выпили? Примерно.
– Ну… кружек семь-восемь.
– Пива?
– А чего же еще? Разве не видно, что спиртные напитки мне не по карману?
– Восемь пинт пива?
– Ну да. – Он усмехнулся, думая про себя, что она, в общем, славная девчонка и что голубоватые белки придают ей какой-то необыкновенно здоровый вид. Однако он тут же отказался от своего умозаключения, а дальнейшее перестало его интересовать, когда она сказала:
– Ну, если вы так много пьете, вполне естественно, что вам нездоровится на следующий день. – И она выпрямилась на стуле, совсем как гувернантка.
Диксону снова припомнилось, как грубиян ювелир укорял его отца за «благочопорность», потому что тот вплоть до самой войны никогда не выходил из дома без белого крахмального воротничка.
Это резвое словообразование весьма точно выражало то, что не нравилось Диксону в Кристине. Он сказал довольно холодно:
– Вы правы, правы, как никто. – Выражение это Диксон подхватил у Кэрол Голдсмит, и, подумав о ней – впервые за это утро, – он вспомнил о поцелуе, свидетелем которого был накануне вечером. Внезапно его осенило, что все это имеет отношение не только к Голдсмиту, но и к этой девушке. Впрочем, она, по-видимому, сумеет постоять за себя.
– Все вчера недоумевали, куда вы исчезли, – сказала она.
– Могу себе представить. Скажите, а как отнесся к этому мистер Уэлч?
– К чему? Когда узнал, что вы отправились в пивную?
– Ну да. Он был рассержен или не очень?
– Представления не имею. – Почувствовав, вероятно, что это прозвучало несколько резко, она добавила: – Я ведь его совсем не знаю, и поэтому мне трудно судить. По-моему, это как-то прошло мимо него, если вы понимаете, что я хочу сказать.
Диксон отлично понимал и почувствовал вдруг, что может, пожалуй, теперь рискнуть отведать омлета с грудинкой и помидорами. Направляясь к буфету, он сказал:
– Это хорошо, должен признаться. Пожалуй, надо будет все же принести ему извинения.
– Неплохая мысль, мне кажется.
Она сказала это таким тоном, что он отвернулся к буфету и, слегка ссутулив плечи, скорчил одну из своих излюбленных гримас – лицо китайского мандарина. Эта девушка и ее приятель вызывали в нем такую антипатию, что он не мог понять, как они-то терпят друг друга. Тут он вспомнил про одеяло и ковер. Ну не дурак ли он! Как можно было все так бросить! Необходимо что-то предпринять. Надо подняться наверх и поглядеть на них еще разок – может быть, при виде их его осенит вдохновение.
– Черт! – машинально произнес он вслух. – Черт возьми… – И, опомнившись, добавил: – Боюсь, мне надо бежать.
– Как, вы уже спешите домой?