Может быть, в мои желания без моего ведома закрался эгоистичный расчет: в ответ на помощь, которую я оказал, я рассчитывал на советы человека, перед которым пустыня ничего не скрывала; он мог в короткое время сделать из меня настоящего обитателя лесов.
Но если эта мысль действительно и пробудилась во мне, однако она была так глубоко скрыта в моем сердце, что я думал только повиноваться чувству симпатии, которая возбуждается всегда сильными энергичными и возвышенными натурами в откровенных и прямодушных характерах.
Мы провели весь день в веселой беседе, подвигаясь к ранчо, где должны были ночевать.
— Посмотрите, — сказал мне под вечер гаучо, указывая пальцем на небольшой столб дыма, который сливался с облаками, — вот куда мы едем; через четверть часа мы будем уже там.
— Слава Богу, — отвечал я, — я уже чувствую сильное утомление.
— Да, — говорил гаучо, — вы еще не привыкли к долгим поездкам, ваши члены еще не окрепли, как мои, но поверьте, через несколько дней вы перестанете замечать усталость.
— Надеюсь.
— Кстати, — сказал он, как будто только сейчас вспомнив, — вы мне не сказали имени picaro, который покинул вас, кажется, украв что-то?
— О! сущую безделицу: ружье, саблю и лошадь.
— И вы думаете, что они потеряны для вас?
— Конечно, потому что, без сомнения, мошенник не возвратит их.
— Вы ошибаетесь, хотя пустыня велика, однако воришке не легко укрыться в ней, если его отыскивает опытный гаучо.
— Вы, может быть, отыщите его, но мне это невозможно.
— Правда, — отвечал он, — но все равно, скажите мне все-таки его имя.
— Зачем?
— Нельзя знать, что случится; может быть, мне придется иметь с ним дело, и, зная его, я не доверюсь ему.
— Извольте; его звали в Буэнос-Айресе Пигача, но соотечественники его называют Венадо; он крив на один глаз; я полагаю, что это описание довольно подробно, — прибавил я, смеясь.
— Да, — отвечал он, — и ручаюсь вам, что если когда-нибудь встречу его, то узнаю, а вот мы и приехали.
В самом деле, на некотором расстоянии впереди нас стояло ранчо, которое я не мог хорошенько разглядеть в темноте, но один вид его после утомительного дня, в особенности же после долгого уединения, радовал меня; я надеялся на дружеское гостеприимство, в котором не только не отказывают в пампе, а напротив, всегда с радостью принимают путешественника.
Уже собаки уведомили о нашем приезде громким, оглушительным лаем и злобно кидались на наших лошадей; мы принуждены были стегнуть кнутом докучливых хозяев, и скоро наши кони остановились перед ранчо. На пороге стоял человек с зажженной головней в одной руке и с ружьем в другой.
Он был высокого роста, с энергичными чертами; бронзового цвета лицо освещалось красноватым отблеском факела, который он поднял над головой; атлетическое сложение и дикий взгляд выражали тип гаучо восточной банды; заметив моего товарища, он удивился и почтительно поклонился.
— Ave Maria purisima! — сказал последний.
— Sin peccado concebida, — отвечал ранчеро.
— Se piede entar don Torribio? — спросил мой спутник.
— Pase V. adelante, senor don Seno Cabral, — продолжал вежливо ранчеро, — esa casa у todo lo que contiene es de V [Эти слова служат принятыми выражениями для испрашивания себе гостеприимства в пампах; вот их перевод:
— Кланяюсь вам, Пречистая Дева.
— Сохранившаяся без греха.
— Можно войти, дон Торрибио?
— Войдите, дон Зено Кабраль, этот дом и все, что в нем есть, принадлежит вам.].
Не дожидаясь вторичного приглашения, мы сошли с лошадей и предоставили их молодому человеку лет восемнадцати или двадцати, который прибежал на крик хозяина и отвел их в сарай. В сопровождении собак, которые так шумно нас встретили, а теперь прыгали от радости, полагая, вероятно, что ради нашего приезда им позволено будет погреться у очага, мы вошли в строение. Это жилище, как и все жилища гаучо, представляло хижину, выстроенную удивительно просто, из земли, смешанной с камышом; крыша ее была из соломы.
Она состояла из двух комнат — спальни и приемной; последняя служила также кухней. В спальне находилась кровать, т. е. четыре кола, вбитые в землю, поддерживали связку камыша, на которой вместо европейского матраца, неизвестного в этой стране, лежала бычачья шкура; другие кожи были разложены для детей на полу, около стены; боласы, ласо, необходимые оружия для гаучо, конская упряжь, повешенная на деревянные, вбитые в стену ранчо колышки, — все это составляло единственное украшение комнаты.
Приемная была меблирована еще проще: плетенка из камыша, поддерживаемая шестью столбиками, служила диваном; два буйволовых черепа заменяли кресла; маленький бочонок с водой, деревянная чашка и железный вертел, воткнутый перед очагом, который находился на середине комнаты, котел в углу и несколько тыквенных бутылок дополняли это убранство. Мы описали ранчо так подробно, потому что все жилища в пампах выстроены, так сказать, по одному образцу.
Наш хозяин был богат, и потому, в виде исключения, в стороне от главного здания стояло другое строение, служащее складом для кож и для мяса, назначенного для сушки; оно было окружено довольно обширным забором в три метра высоты, который служил загоном для лошадей, скрывая их от степных зверей.
Нас встретили в ранчо две женщины; одну хозяин представил как свою жену, а другую — как дочь.
Последней было лет пятнадцать, она была хорошо сложена и необыкновенно красива; я узнал впоследствии, что ее звали Евой; мать, хотя еще довольно молодая, ей не было и тридцати лет, сохранила только некоторые следы своей красоты, которая была, должно быть, замечательна, но очень скоро увяла вследствие жизни в пустыне, где хозяйка провела всю свою жизнь.
Товарищ мой, казалось, был закадычным другом ранчеро и его семейства; его приняли с самой искренней радостью, хотя к ней и примешивалось какое-то почтение и даже боязнь.
Со своей стороны, дон Зено Кабраль, — я узнал наконец имя своего спутника, — обращался с ними бесцеремонно и говорил несколько в тоне покровителя.
Они приняли нас, как должно, т. е. по-дружески, стараясь наперерыв угодить нам, а малейшая благодарность с нашей стороны приводила их в восторг.
Мы с удовольствием поужинали; ужин наш состоял из assado, или жареной говядины, из goeso (гауческого сыра) и из harina (маниоковой муки), запитых сапа (сахарной водкой), которая обошла маленькими чарками всех, развеселила и заставила нас позабыть дневную усталость.
К дополнению нашего ужина, который был гораздо комфортабельнее, чем предполагает наш европейский читатель, когда мы закурили сигары, донна Ева сняла со стены гитару и, подав ее своему отцу, который начал бренчать четырьмя пальцами, стала танцевать перед нами так грациозно и так непринужденно, как умеют только одни южные американки; потом молодой человек, о котором я упомянул уже, — он был не слуга, а сын ранчеро, — спел звонким, свежим голосом несколько национальных песен с таким живым чувством, что тронул нас до глубины души.
Тогда случилось странное обстоятельство, которого я не мог объяснить себе. Дон Квино, так звали молодого человека, пел с невыразимою страстью стихи Квинтана:
Feliz aquel que jinto a ti suspira
Que el dulce nectar de tu risa bele
Que a demandarte compasion se atreve
Y blandamente palpitar te mira! 4
Вдруг Зено побледнел, как мертвец, нервическая дрожь пробежала по его членам, и две слезы выкатились из его глаз, но губы сохраняли глубокое молчание; молодой человек заметил, какое действие произвели на гостя эти стихи, и сейчас же залился веселой jarana, которая очень скоро опять развеселила гаучо.
Таким образом мы просидели долго; ветер яростно свистел на дворе, по временам поднимался рев диких зверей и составлял странный контраст с нашей веселостью.
Между тем к одиннадцати часам дамы ушли; дон Торрибио и его сын, обойдя весь дом, чтобы убедиться в надлежащем порядке, простились с нами, предоставляя мне и моему товарищу растянуться на приготовленных кроватях; мы не замедлили этого сделать и заснули от усталости.
ГЛАВА III. Ранчо
На другой день я встал с восходом солнца, однако, несмотря на раннюю пору, мой товарищ опередил меня; его кровать была пуста.
Я вышел, надеясь встретить его на дворе, где он, вероятно, курил сигару.
Его там не было; местность вокруг меня была спокойна и пустынна, как в первый день созданья; собаки, караулившие нас целую ночь, поднялись, заметив меня, и стали ласкаться с радостным ворчаньем.
Вид пампы при восходе солнца самый живописный 5. Глубокое спокойствие царствует в пустыне; кажется, что природа сосредоточивается и собирает новые силы при наступлении зари. Свежий утренний ветерок пробирается через высокие травы, которые он тихо и равномерно колеблет; там и сям венады поднимают головы и боязливо осматриваются. Забившиеся в листья птицы подают свои голоса; на песчаных возвышениях дремлют несколько запоздалых сов, они жмурятся от солнечного света, пряча свои головы под крылья, а урубусы и каракарасы парят высоко в воздухе, качаясь лениво по воле ветра и высматривая добычу, на которую они готовы кинуться с быстротою молнии.
В это время пампа походит на тихое зеленое море, берега которого скрываются за горизонтом.
Я сел на траву и, покуривая сигару, предался размышлениям, которые вскоре овладели мною совершенно. В самом деле, мое положение было довольно странно; никогда я не представлял его себе так, как оно было теперь.
Я заблудился в пустыне за несколько тысяч миль от своего отечества и добровольно расторгнул семейные и дружеские узы, которые привязывают человека к родине; я имел перед собой только будущность лесного бродяги, т. е. мне предстояло бороться каждый день, каждый час без отдыха и вознаграждения против всей природы, людей и животных, чтобы покончить с жизнью в какой-нибудь засаде или быть бесславно убитым на краю пропасти стрелою или незнакомой пулей. Эта перспектива, особенно в мои лета, не была отрадна — мне было всего двадцать лет, когда полная жизни молодость порывается на великие дела, — я блуждал теперь по бесконечным саваннам в сопровождении человека, нечаянно встретившегося, который оставался для меня загадкой, почти заставлял подчиняться своей воле и мог покинуть меня, когда ему было угодно. Но я не имел права жаловаться на свою судьбу; я был виноват, потому что не послушался здравых советов и увещаний своих родственников, которые не щадили слов, уговаривая меня не пускаться в эту бродяжническую жизнь; я только что начал ее, и она показалась мне уже такой трудной и непривлекательной.
Когда впоследствии я припоминал свои первые, раздирающие сердце впечатления, полученные вначале моей бродяжнической жизни, которую я должен был продолжать еще много лет, то жалел о себе; странствующий по пустыне знакомится с нею только постепенно; нужно долго изучать ее, чтобы понять всю заключающуюся в ней красоту и испытать ее чары, которые она сохраняет только для людей, посвященных в ее тайны.
Но, повторяю я, когда эти печальные мысли, которые, как ни старался я избавиться от них, завладели моим сердцем и доводили его почти до отчаяния, тогда только я вполне чувствовал свое одиночество; отдаленный от всех соотечественников, от всех друзей, я принужден был скрывать свои мысли, которые переполняли мое сердце и каждую минуту готовы были сорваться с моих губ. Я тогда еще не знал, что единственный друг человека — он сам; в самых затруднительных положениях, как и в самых обыкновенных, он не должен рассчитывать ни на кого кроме себя. Если он не хочет подвергнуться измене, эгоизму, зависти… этих самых страшных врагов, которые увиваются беспрестанно около всякого рода дружбы, чтобы разрушить ее и заменить ненавистью, то должен полагаться только на самого себя.
Моя задача на этом свете была трудна; я много страдал, многому научился и дошел теперь до крайнего скептического равнодушия относительно всех прекрасных чувств, которые люди напрасно стараются иногда выразить передо мной. Я не требую от человеческой натуры того, чего она не может дать. Я заранее прощаю моим друзьям вред, который они невольно причиняют мне. Ничего не требуя и не ожидая ни от кого, я дошел до того, что сделался хотя не счастливым, — счастье, я знаю по опыту, не создано для человека, — а спокойным, что, по моему мнению, составляет цель, на которой должно остановиться человеческое желание при настоящих общественных условиях.
Мои размышления были неожиданно прерваны голосом, который приветливо обращался ко мне.
Я поспешно обернулся.
Дон Торрибио был подле меня; хотя он сидел на лошади, однако я не услышал, как ранчеро подъехал.
— Hola, кабальеро, — сказал он весело, — ведь пампа хороша при солнечном восходе, не правда ли?
— Да, хороша, — отвечал я, не зная, что говорить.
— Спокойно ли вы провели ночь?
— Отлично, благодаря вашему великодушному гостеприимству.
— Ба, ба, есть о чем говорить! Я сделал, что мог; к несчастью, прием был довольно плох, потому что время теперь тяжелое; лет пять тому назад я бы вас принял иначе, а теперь не взыщите — чем богат, тем и рад.
— Я не могу пожаловаться, напротив, благодарю вас. Вы, кажется, только что приехали?
— Да, я ездил на пастбище посмотреть на своих быков, но, — прибавил он, поднимая вверх голову и мысленно вычисляя высоту солнца, — время и позавтракать; сеньора, должно быть, все приготовила, а моя утренняя поездка необыкновенно возбудила мой аппетит. Вы пойдете со мной?
— С удовольствием, только что-то не видно моего товарища; мне кажется, с моей стороны было бы не совсем вежливо не подождать его к завтраку.
Гаучо засмеялся.
— Если только это вас удерживает, — сказал он мне, — то садитесь смело за стол.
— Скоро он придет? — спросил я.
— Напротив, он не приедет.
— Как же это? — вскричал я с удивлением, смешанным с беспокойством, — он уехал?
— Уже три часа тому назад, — сказал ранчеро, но, заметя, что это известие опечалило меня, он прибавил: — Мы его скоро увидим, не беспокойтесь.
— Вы разве видели его сегодня?
— Да, мы вместе выехали.
— А! Он, должно быть, охотится?
— Без сомненья; только кто знает, какого рода дичь он хочет подстрелить.
— Его отсутствие сильно тревожит меня.
— Перед отъездом он хотел поговорить с вами, но, вспомнив, что вы вчера вечером сильно устали, предпочел не будить вас. Ведь сон так благотворно действует на усталого!
— Он, вероятно, скоро возвратится?
— Не могу вам сказать. Дон Кабраль не имеет привычки рассказывать свои намерения первому встречному. Во всяком случае, он долго не замешкается, он будет здесь сегодня вечером или завтра утром.
— Черт возьми! Что буду я теперь делать, я на него так рассчитывал.
— Каким же это образом?
— А чтобы узнать, по какой дороге ехать.
— О чем же вам тут беспокоиться? Он просил меня передать вам, чтобы вы не уезжали из ранчо без него.
— Однако не могу же я поселиться у вас?
— Почему?
— Ну потому что я боюсь стеснить вас; вы сами сказали мне, что не богаты; чужой должен ввести вас в лишние расходы.
— Сеньор, — отвечал гаучо с достоинством, — гости посланы от Бога; горе тому, кто обращается с ними не так, как они заслуживают; если даже вам вздумается прогостить у меня целый месяц, я почту это за счастье и буду гордиться вашим присутствием в моей семье. Не отказывайтесь же более, прошу вас, и примите мое гостеприимство так же чистосердечно, как вам предлагают его.
Я не мог возражать на это. Я решился потерпеть до возвращения дона Зено и вошел вместе с хозяином в ранчо.
Завтрак прошел довольно весело; дамы старались возбудить во мне хорошее расположение духа и осыпали меня любезностями.
Дон Торрибио, поев, готовился сесть на лошадь — гаучо проводит всю жизнь на коне, — чтобы осмотреть свои многочисленные стада; я просил позволения ехать с ним и получил согласие; я оседлал свою лошадь, и мы понеслись по пампе.
Сопровождая его, я хотел побольше разузнать о своем товарище, которого, по-видимому, гаучо отлично знал, и составить себе мнение об этом странном человеке, который заинтересовывал меня своей таинственностью.
Но все было тщетно, все мои хитрости пропали, гаучо ничего не знал или, что было вероятнее, не хотел ничего говорить мне; этот человек, чрезвычайно разговорчивый, рассказывал даже слишком подробно многое о своих делах, но становился необыкновенно молчаливым, когда я ловким оборотом обращал разговор на дона Зено Кабраля.
На все мои вопросы он отвечал только мычанием, или же, пожимая плечами, говорил: Quien sabe! — кто знает.
Устав расспрашивать попусту, я принялся говорить об его стадах.
На это гаучо был расположен отвечать подробнее, нежели я желал; он вошел со мною в технические подробности; я был принужден выслушать все; день показался мне бесконечно долгим.
Однако к трем часам пополудни дон Торрибио сказал мне, что прогулка наша была кончена; мы поехали назад в ранчо, от которого удалялись на четыре или пять лье. Переезд в пять лье, после скачки целого дня, только прогулка для гаучесов, ездящих на неутомимых лошадях пампы. Наши скакуны менее чем через два часа были уже около фермы, нисколько не вспотев.
Навстречу нам скакал во весь дух всадник.
Это был дон Зено Кабраль, я тотчас же узнал его и обрадовался; он скоро присоединился к нам.
— Вот и вы, — сказал он, поравнявшись с нами, — я вас жду уже с час. Я вам приготовил сюрприз, который будет, без сомнения, приятен, — прибавил он, обращаясь ко мне.
— Сюрприз! — вскричал я, — какой же?
— Увидите, я убежден, что вы меня поблагодарите за него.
— Я заранее благодарен вам, — отвечал я, — и не допытываюсь, какого рода эта нечаянность.
— Посмотрите, — продолжил он, показывая на ранчо,
— Мой проводник! — воскликнул я, узнав индейца Венадо, крепко привязанного к дереву.
— Он самый. Что вы об этом думаете?
— Ей-Богу, это мне кажется чудом; я не понимаю, как вы его так скоро поймали.
— О! Это было не так трудно, как вы полагаете, в особенности же имея сведения, которые вы мне дали; все эти мошенники живут как хищные звери, у них есть свои притоны, от которых они не удаляются и куда возвращаются рано или поздно; для человека, привыкшего к пампасам, ничего не стоит отыскать их; к тому же этот, полагаясь на ваше незнание пустыни, не спрятался; он спокойно ехал, убежденный, что вы не станете его преследовать; эта уверенность погубила его. Вообразите, как он удивился, когда я отыскал его и решительно велел ему следовать за собой.
— Все это отлично, — отвечал я, — благодарю вас за труд, который вы на себя приняли, но что мне теперь делать с индейцем?
— Как что? — вскричал он с удивлением, — я хочу, чтобы вы с него сперва взыскали, да примерным образом, чтобы он долго помнил; потом, так как вы его наняли проводником в Бразилию и он уже получил вперед часть условленной платы, он должен исполнить честно свое обещание, как условились.
— Признаюсь, я не слишком-то доверяю его будущему поведению.
— Ошибаетесь, вы не знаете покоренных индейцев; если вы его хоть раз накажете примерно, то он станет, поверьте мне, отлично и верно служить вам.
— Охотно! Но это наказание, какого бы рода оно ни было, я не могу сам исполнить.
— Не беспокойтесь! Вот наш друг, дон Торрибио, позаботится об этом, у него не такое сердце, как у вас.
— К вашим услугам, — сказал дон Торрибио.
Мы остановились в это время перед пленником. Бедняжка — он, без сомнения, знал, что ему угрожало, — был не в своей тарелке и имел пристыженный вид; он был крепко привязан лицом к дереву.
Мы сошли с лошадей.
— Слушай, picaro, — сказал дон Зено индейцу, — этот кабальеро нанял тебя в Буэнос-Айресе, а ты не только его подло оставил в пампе, но еще и обокрал; ты заслуживаешь наказания и получишь его. Добрейший дон Торрибио, потрудитесь, пожалуйста, дать пятьдесят ударов лассо по плечам этого мошенника, да почувствительнее.
Индеец ничего не отвечал. Гаучо приблизился и старательно, как делал все, поднял лассо, которое со свистом опустилось на плечи несчастного и оставило на них синеватую полосу.
Венадо не пошевельнулся, даже не вскрикнул; казалось, он обратился в бронзовую статую, так был он равнодушен и неподвижен силой воли и стоицизмом.
Я внутренне страдал за него, по не смел вмешаться, убежденный в справедливости этого наказания.
Дон Кабраль бесчувственно считал удары, по мере того как они падали.
При одиннадцатом показалась кровь.
Гаучо не остановился.
Индеец, хотя его тело и вздрагивало под ударами все более и более ускоренными темпами, сохранял свое ненарушимое спокойствие.
Я невольно удивлялся мужеству человека, который успевал подавить свои страдания и удерживать малейший знак мучительной боли.
Гаучо, не пропустив ни одного, дал пятьдесят ударов, к которым был присужден проводник неумолимым доном Зено; при тридцать втором, несмотря на все свое мужество, индеец лишился чувств, но это, как я ни просил, не прекратило наказания.
— Остановитесь, — сказал дон Кабраль, когда число было отсчитано сполна, — развяжите его.
Веревки были разрезаны, тело бедняги, которое поддерживалось только ими, упало неподвижно на песок.
Квино приблизился тогда, натер бычачьим жиром и водой с уксусом раны индейца, накинул на него пончо и оставил его в таком положении.
— Ведь этот человек в обмороке! — вскричал я.
— Ба, ба! — сказал дон Зено, — не беспокойтесь о нем, у этих чертей кожа очень крепка; через четверть часа он уже не будет помнить ударов. Пойдемте обедать.
Эта холодная жестокость возмутила меня, но я удержался от всех замечаний и вошел в ранчо; я еще был новичок; позже я должен был присутствовать при сценах, перед которыми эта была детской забавой.
После обеда, продолжавшегося против обыкновения довольно долго, дон Зено велел сыну дона Торрибио, Квино, привести проводника.
Несколько минут спустя он вошел; дон Кабраль пристально и внимательно посмотрел на него, потом обратился к нему с такими словами:
— Признаешь ли ты справедливым наказание, к которому я присудил тебя?
— Признаю, — отвечал глухим голосом индеец, нисколько не колеблясь.
— Тебе также небезызвестно, что я знаю, как тебя найти, где бы ты ни спрятался.
— Знаю.
— Если по моей просьбе этот господин согласится простить тебя и возьмет опять в услуженье к себе, будешь ли ты ему верен?
— Да, но с условием.
— Я не хочу от тебя никаких условий, мошенник, — грубо возразил дон Зено, — ты заслуживаешь виселицы.
Индеец опустил голову.
— Отвечай на мой вопрос.
— На какой?
— Будешь ли ты верен?
— Буду.
— Посмотрю, что ты заслужишь, наказание или награду; я рассчитаюсь с тобой, слышишь?
— Слышу.
— Теперь слушай! Ты с господином отправишься завтра на рассвете; нужно, чтобы через девять дней он был в фазенде 6 рио д'Уро. Ты ее знаешь?
— Знаю.
— Успеет ли он доехать туда?
— Доедет.
— Не нужно двусмысленностей между вами, ты отлично понимаешь меня, я хочу, чтобы этот господин через девять дней приехал здрав и невредим в фазенду рио д'Уро и чтобы все его вещи были целы.
— Я уже обещал, — отвечал холодно Венадо.
— Хорошо, выпей водки, чтобы оправиться от ударов, и пошел спать.
Проводник схватил кружку, которую ему подал дон Кабраль, с видимым удовольствием опорожнил ее залпом и ушел, не говоря ни слова.
Когда он вышел, я обратился к дону Зено с самым равнодушным видом, который только мог принять.
— Все это отлично, — сказал я ему, — но уверяю вас, сеньор, что, несмотря на его обещания, нимало не доверяю этому негодяю.
— Напрасно, — отвечал дон Зено, — он вам будет служить верно не из усердия, но из боязни, что еще лучше; он очень хорошо знает, что если с вами случится что-нибудь, то будет обязан дать мне строгий отчет в своих поступках.
— Гм! — пробормотал я, — это не очень-то успокоительно, но отчего, если вы, как сами дали понять мне, направляетесь к пограничным бразильским укреплениям, не хотите, чтобы я поехал с вами?
— Я хотел это сделать; к несчастью, некоторые причины, объяснение которых бесполезно, лишают меня возможности исполнить мое предположение; однако надеюсь увидеть вас в фазенде рио д'Уро, куда я, по всей вероятности, приду раньше вас. Во всяком случае, вы будете так добры, что останетесь там до тех пор, пока я вас не увижу, и тогда, может быть, отблагодарю вас за важную услугу, которую вы оказали мне.
— Я вас подожду, потому что вы желаете этого, сеньор, — отвечал я, безропотно покоряясь этой новой остановке, — но не для того, чтобы напомнить вам случай, на который намекаете вы, но чтобы короче познакомиться с вами.
Дон Зено протянул мне руку, и разговор сделался общим.
На другой день я встал с восходом солнца и, простившись с хозяевами, которые так хорошо меня приняли и с которыми я не думал более увидеться, уехал из ранчо, не застав дона Зено Кабраля: он выехал гораздо раньше моего пробуждения.
Несмотря на уверения дона Торрибио и дона Кабраля, я мало доверял своему проводнику и велел ему ехать впереди меня, чтобы при первом подозрительном движении размозжить ему голову.
ГЛАВА IV. Фазенда рио д'Уро
Мое путешествие продолжалось, таким образом, при довольно странных обстоятельствах: я находился в незнакомой стране, далеко от всякой помощи, во власти индейца, наглая измена которого была так ясно доказана и от которого я не мог ожидать ничего хорошего.
Я выехал в довольно хорошем расположении духа, уверенный, что проводник мой не осмелится открыто напасть на меня; я был отлично вооружен, силен, решителен, и следовательно, следя за ним постоянно, я мог легко с ним справиться.
Впрочем, спешу сказать, я был не прав, приписывая бедному индейцу дурные намерения, и мои предосторожности оказались бесполезными; док Торрибио и дон Зено сказали правду. Жестокое наказание имело прекрасное влияние на моего гуарания и совершенно переменило его намерения относительно меня; наши отношения не замедлили сделаться дружественными; вполне довольный таким результатом, я решился употреблять этот самый способ, чтобы внушить почтенье покоренным (mansos) индейцам, с которыми случай сведет меня.
Мой проводник сделался веселее, внимательнее и в особенности разговорчивее; я воспользовался приятной для меня переменой в его характере и стал расспрашивать о доне Зено Кабрале.
И на этот раз мне не удалось узнать ничего; индеец не отказывался отвечать, но он действительно ничего не знал.
Вот вкратце все, чего я добился после бесчисленного множества различным образом предложенных вопросов.
Дона Кабраля знали хорошо и в особенности боялись все индейцы, живущие в пустыне и проходящие ее беспрестанно по всем направлениям; они считали его за необыкновенное, таинственное и непонятное существо, могущество которого было велико; индейцы часто расставляли ему западни, чтобы убить его, но никогда не успевали нанести ему даже малейшей раны.
Он производил на них такое сильное впечатление, что считали за невредимое существо, одаренное высшей, нечеловеческой волей.
Часто дон Зено исчезал в продолжение целых месяцев так, что никто не знал, куда он девался; потом он появлялся неожиданно среди индейских племен, которые ничего не знали о его приближении.
Вообще же индейцы были многим обязаны ему. Никто не мог лучше дона Кабраля вылечить страдающего в случаях болезней, признанных знахарями за неизлечимые: зная все, что происходит в пустыне, он нередко спасал целые семейства, заблудившиеся в лесу без пищи и оружия; и к тому же, прибавил наконец мой проводник, этот человек для них один из тех могущественных гениев, про которых лучше не говорить, если не хочешь подпасть их гневу и увидеть тотчас около себя.
Эти сведения, если можно так назвать отрывистые, боязливые и суеверные показания моего проводника, еще увеличили мое недоумение относительно дона Кабраля; казалось, все соединилось, чтобы окружить его в моих глазах таинственным ореолом.
Слово, нечаянно произнесенное индейцем, возбудило во мне еще большее любопытство.
«Это Паулиста», — сказал мне Венадо вполголоса, с испугом оглядываясь кругом, как будто боясь, что его услышит тот, к кому относилось это название.
Несколько раз во время своего пребывания в Буенос-Айресе я слышал, как говорили о павлистах (Paulistas); сведения, которые мне удалось собрать о них, были хотя неполны и большей частью ошибочны, но в высокой степени подстрекали мое любопытство, которое служило почти главным побуждением к моей переправе в Бразилию.
Павлисты, или винцентисты, — историки обозначают их тем и другим именем — основали свое первое общество в обширных и великолепных долинах Пиратинингии.
Там образовалась под руководством двух умных иезуитов, Анхиэты и Нобреги, отдельная колония в прежней колонии, полуварварской метрополии. Новая Колония была обязана благосостоянием и возрастающим влиянием своему нравственному превосходству; я убежден в том, что рассказы о подвигах ее основателей составят самую интересную часть истории Бразилии.
Успехи цивилизации в Новом свете большею частью должны быть приписаны иезуитам, миролюбивые победы которых произвели для уничтожения варварства более, нежели соединенные усилия гениев-авантюристов, ездивших в Америку в шестнадцатом веке с тем, чтобы положить основание испанским и португальским владениям.
Благодаря вмешательству иезуитов в Бразилии европейцы не пренебрегли вступить в союз с сильными и воинственными индейскими племенами, которые так долго противились португальцам и энергически останавливали победы их.
Союзы с европейцами дали начало воинственному, храброму, закаленному против всякого утомления, смелому племени, образовавшемуся под разумным руководством павлистов, — людей, которым мы обязаны почти всеми открытиями в центральной Бразилии; отважные подвиги их превратились в фантастические легенды даже в тех странах, которые служили поприщем их.