Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эмигрант Клим Рогов - Аргентинец

ModernLib.Net / Историческая проза / Эльвира Барякина / Аргентинец - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Эльвира Барякина
Жанр: Историческая проза
Серия: Эмигрант Клим Рогов

 

 


– Везде хорошо.

– Как же – «хорошо»! – проворчала Мариша, подавая самовар. – Сам говорил, у вас там морские львы водятся – вот страсть-то! Слава богу, домой приехал, хоть отдохнешь душой.

Потом доктор отправился писать научную статью, а Клим под граммофон учил Любочку танцевать танго:

– В Буэнос-Айресе живут эмигранты со всего света, и единственный язык, понятный для всех, – это музыка. Мелодии разных стран перемешались и получилось танго – грустная повесть о невозможном счастье.

Климу нравилось думать, что танго передается как бенгальский огонь. Нравилось зажигать им, давать почувствовать…

Он выпустил Любочку из объятий, поклонился:

– ?Gracias, senora![4]

Она села в кресло и долго не поднимала глаз, думая о своем.

– Ты ведь останешься у нас?

Клим покачал головой. Нижний Новгород находился далеко от линии фронта, но война чувствовалась и тут. Мариша рассказала, что несколько дней назад женщины, узнав о повышении цен, разгромили кооперативную лавку на Варварке: вся мостовая была засыпана мукой.

Саблин вновь появился в дверях:

– Пойдемте, я отдам вам бумаги о наследстве: мне так будет спокойнее.

Клим расписался в получении шести тяжелых папок со скоросшивателями.

– Я год буду разбираться в этом завале, – сказал он, перекладывая их в сейф.

Любочка подмигнула ему:

– Зато ты теперь богатый человек.


Странно укладываться спать в собственной детской. В шкапу пропахшая нафталином гимназическая форма; на столе чернильница с откидной крышкой; в выдвижном ящике старые рисунки и огрызки карандашей.

Надо же, отец все сохранил – кто бы мог подумать?..

Глава 3

1

Когда-то Любочке льстило, что она вышла замуж за блестящего хирурга, но два года брака не принесли ей ничего, кроме разочарования, противного, как касторка.

Саблин был до крайности неэмоциональным человеком. Любочка знала, что он обожает ее, но он не умел говорить комплименты, никогда не обнимал ее и признался в чувствах всего один раз – когда позвал замуж. Страсть Саблина выражалась в том, что он спрашивал, как дела, и давал деньги на хозяйство.

Объяснять что-либо было бесполезно. Каждый раз, когда Любочка говорила, что она медленно погибает от нехватки нежности и тепла, Саблин приступал к работе над ошибками: выгуливал жену по Волжскому откосу, потом вез домой и старательно целовал в спальне. Этот нелепый фарс был еще более оскорбителен, чем его обыкновенная холодность.

Саблин видел, что у него ничего не выходит, страдал, уходил к себе в кабинет, а потом, сияющий, появлялся с толстым медицинским справочником, где были описаны симптомы меланхолии и рекомендованы надежные средства.

У него было полностью атрофировано чувство восторга перед женщиной, как у дальтоников атрофировано чувство цвета. Саблин был надежный и предсказуемый словно швейцарский будильник, и наивысшей добродетелью считал умеренность во всем, в том числе и в любви.

Иногда Любочка думала: может, это «осложнение» от профессии? Может, грех требовать чего-то от доктора, который каждый день видит раздетых женщин? Когда она спросила его напрямик, Саблин покраснел и долго не мог придумать, как вернее объяснить свои чувства:

– Когда пациентка ложится на операционный стол, нельзя быть мужчиной. Дамы по природе своей стараются выглядеть в наших глазах красивыми, а тут самый жалкий вид, нагота, болезнь… Понимаешь?

2

В детстве Любочка ждала приезда Клима в Москву, как ждут подарка на именины. Взрослые вовсю пользовались ее страстью.

– Прочитай рассказ от сих до сих, – говорила гувернантка мадемуазель Эмма, тыкая холеным пальчиком в книжку из Bibliotheque Rose[5]. – А то, боюсь, на каникулах тебе придется заняться чтением, а не ходить по театрам с кузеном.

Свободный, быстрый, умный, Клим был для Любочки причиной и самой бурной радости, и самых горьких слез.

– Мальчиком быть лучше, потому что есть вещи, которые девчонкам недоступны, – дразнил он Любочку.

Она не верила:

– Например?

– Вам нельзя ездить на втором этаже конки, потому что у вас юбка, а с юбкой на империал не пускают. Вам и в алтарь нельзя.

– Почему?

– Не положено. Кошке в церковь входить можно, а собаке нельзя. Женщинам нельзя в алтарь.

Любочка умолкала: аргументы были убийственными. Клим во всем превосходил ее: он не терялся, когда его отчитывали взрослые, и мог надерзить в ответ; он собирался воевать с англичанами за свободу буров[6], – и Любочка знала: протянись война подольше, он бы действительно отправился в Африку.

В последний раз Клим явился к ней в гости в визитке и полосатых серых брюках, с белым платком в нагрудном кармашке, с волосами, расчесанными на косой пробор. Это был уже не мальчик, а широкоплечий юноша… Любочка только-только вернулась из гимназии и еще не успела переменить платье. На ее правой ладони синело огромное чернильное пятно, поэтому она протянула Климу левую руку, за что ее потом долго ругала мадемуазель Эмма:

– Ну что это за манеры? Что Клим подумает о вас?

Вечером пришли подруги, и вся молодежь собралась в музыкальной комнате. Любочка исполнила свою любимую «Лунную сонату», потом Клим играл Листа. Девчонки восторженно аплодировали.

От гордости за него у Любочки перехватывало дыхание. Она глядела на отсветы ламп на откинутой крышке рояля, на смутные отражения лиц в черном лаке, на Клима. Он был серьезен, только раздувающиеся тонкие ноздри выдавала его волнение. Горячие карие глаза, длинная растрепавшаяся челка – Любочка обмирала и ужасалась своим мечтам.

Клим тоже заиграл «Лунную сонату»… Заиграл так, что из соседней комнаты вышли взрослые и столпились в дверях. Любочка не видела, чтобы мама слушала музыку с таким растроганным, восторженным лицом. Она поняла: никогда в жизни, разбейся она в лепешку, занимайся по десять часов в день, у нее не получится так, чтобы домашние, включая прислугу, побросали свои дела и прибежали слушать ее игру, чтобы в воздухе появилось нечто щемящее, дивное и неповторимое.

Когда Клим закончил, все захлопали, закричали «браво». А она, не помня себя, подбежала к роялю и разорвала ноты.

– Ты что делаешь?! – закричала мама. – Ведь он для тебя играл!

Зарыдав от унижения, Любочка умчалась к себе.

Клим постучался в детскую через пять минут.

– Она никого не хочет видеть! – запротестовала мадемуазель Эмма.

Но он все равно вошел, сел рядом на кровать и долго гладил Любочку по волосам.

Мадемуазель Эмма ахала за дверью:

– Он убил нашу девочку. Это было совсем не по-рыцарски – при всех показывать свое превосходство.

– Я больше никогда не буду играть, – сказал Клим.

Любочка так удивилась, что даже привстала:

– Почему?

– Я так решил.

На следующий день все сделали вид, что ничего не произошло. Клим уехал с отцом узнавать насчет поступления на юридический факультет, и Любочка до вечера промаялась одна, умирая от стыда, от любви и от того, что ей была преподнесена такая огромная и бессмысленная жертва. Из университета Роговы сразу отправились на вокзал, и больше они не виделись.

Когда мама рассказала, что Клим сбежал из дому, Любочка в течение нескольких недель ждала, что он приедет и заберет ее с собой. Она запрещала мадемуазель Эмме закрывать окно и всю ночь прислушивалась к звукам в саду. Клим так и не появился. Ей казалось, что виной тому злополучная выходка с нотами: она показала себя полной дурой.

Любочка думала: почему ее так влекло к Климу и почему он никогда не отвечал ей взаимностью? Он был способен на сильные поступки, которые вытекали из сильных чувств. А Любочке так долго внушали, что она должна быть сдержанной, не показывать своих эмоций, а желательно вовсе не иметь их, что она постепенно превратилась в идеальную барышню – совершенно невыразительную, то есть не доставляющую хлопот окружающим. Такие Клима не интересовали.

Любочка и мужа выбрала себе под стать, неосознанно потянувшись к человеку, который считался идеально порядочным, идеально уравновешенным, состоятельным и серьезным. Для Саблина сильные чувства были напрасной тратой времени и энергии. Заплывать в бурные воды? Нырять в глубину? А зачем? Ждать от него сильных поступков и вовсе не приходилось.

Любочка долго не признавалась себе в том, что ей скучно с Саблиным. Чтобы занять себя, она начала еженедельно собирать общество, стала великим посредником и устроителем судеб. Ей поверяли тайны, с ней советовались, а она, зная всё и обо всех, сводила людей, которые могли пригодиться друг другу. По четвергам мебель в ее гостиной сдвигали в сторону, освобождая место под танцы; гости ели холодную осетрину и заливное с оливками, а потом затевали бурные разговоры о политике и национальной идее. Пробки «Редерера» и «Вдовы Клико» взлетали в воздух.

– Господа, выпьем за прекрасную Любовь Антоновну!

Приятное тепло, временное облегчение – будто от горчичников, которые ставят как местнораздражающее и отвлекающее средство.

3

Клим приехал – и все разломал.

Любочкины гости разглядывали его заграничные костюмы, запонки на манжетах, небрежно, но по-особенному ловко завязанный галстук. Усердные посетительницы премьер и вернисажей раскрывали перед ним богатый внутренний мир и одаривали сборниками поэзии с автографами и без оных. А Клим сваливал все под лавку в буфетной и навсегда там забывал.

Мужчины требовали, чтобы Любочка повлияла на кузена:

– Имея такие деньги, стыдно ничем не помогать народу!

Они искренне презирали Клима за свалившееся на голову незаслуженное богатство, за аргентинский паспорт, освобождавший от унизительных хлопот по поводу мобилизации, и едва подавляемые зевки во время споров о Корниловском мятеже[7].

Клим был вежлив с гостями Любочки, но она чувствовала, что ни они, ни вся ее насыщенная высоким смыслом жизнь не увлекают его. Ей нечем было привязать бессердечного и нестерпимого кузена: он, как и прежде, приехал всего лишь на каникулы.

Клим читал толстую книжку на испанском, пил через серебряную трубочку аргентинский чай мате – не из стакана, а из тыквенного кубка, оправленного в серебро. Из его карманов то и дело высыпались чужестранные монеты; он ловко жонглировал медицинскими банками, оставленными Саблиным сушиться на вате на подоконнике… И он действительно больше не играл на рояле.

– По-моему, это здорово – следовать дурацким мальчишеским клятвам, – сказала ему Любочка.

Именно этого ей не хватало в Саблине: иррациональных, красивых жестов, когда убеждение берет верх над выгодой, а эмоции – над расчетом.

– Тут нечему восхищаться, – рассмеялся Клим, – в быту это называется «неумением жить».

– Ничего подобного! Все самое лучшее в этом мире противоречит здравому смыслу. Ведь это невыгодно любить женщину или быть верным своему слову… Ты не понимаешь! – сердилась Любочка, видя его насмешливую улыбку. – Душевная щедрость – это очень красиво. Она в тебе есть и проявляется во всем, только ты ее не замечаешь, потому что она для тебя естественна, как воздух.

– Я перестал играть на рояле, потому что у меня не было рояля.

– Не ври, не из-за этого. Если бы ты хотел, ты бы нашел себе и рояль, и большой симфонический оркестр.

Они разговаривали как в детстве – шутками и дразнилками. Для Любочки так было проще – чтобы не думать о том, что Клим скоро уедет в свою Аргентину, не доводить себя бесконечными сравнениями: вот непотопляемый Саблин, а вот беспечный кузен, с которым не то что не бывает скучно – с ним некогда перевести дух.

Клим жил так, будто нет никакой войны: он слышать не хотел о карточках и велел Марише покупать самую лучшую провизию – пусть по безумным ценам. Он не экономил и тратил столько, сколько хотелось: водил Любочку по ресторанам и театрам, дарил Саблину наборы дорогих хирургических инструментов – просто так, из любви к искусству подарка. Он не интересовался ни новостями с фронта, ни политической чехардой в Петрограде; это выглядело и возмутительно, и здoрово – как будто бы внешние обстоятельства не имели над ним власти.

– У Клима все мысли не здесь, а в Буэнос-Айресе, – вздыхал Саблин. – Зачем ему к нам приспосабливаться?

В Аргентине его звали Клементе – «милосердный». Именно милосердие от него и требовалось: пусть поскорее уезжает.

4

Саблин отказался ехать в ресторан с Любочкой и Климом: Медицинское общество планировало обсуждать фундаментальную статью в журнале «Внутренние болезни». Как такое пропустишь?

Любочка надела шляпку. Мариша побрызгала на нее духами.

– Теперь от вас как от пьяницы пахнет, – проворчала она, принюхиваясь. – А что вы кривитесь? Я правду говорю! В очередях всегда духами или одеколоном воняет: люди их вместо водки пьют.

Каждый день Мариша возвращалась домой после многочасового стояния в очередях, растерзанная и нагруженная слухами.

– Буржуев будут бить! – говорила она, смакуя новое, только-только вошедшее в моду словечко.

– Да за что же? – недоумевала Любочка.

– А они хлеб от народа прячут. Специально, чтобы нас голодом уморить.

Саблин утверждал, что власть Временного правительства подтачивается не в редакциях газет, не на митингах, на которые ходят одни и те же бессемейные бездельники, а именно в бесконечных, выматывающих нервы очередях. Здесь-то и зарождалась глухая ненависть к тем, кто «все это устроил».


Клим и Саблин ждали Любочку внизу: решено было взять одного извозчика, чтобы тот сначала отвез доктора в Медицинское общество, а потом Клима и Любочку – в «Восточный базар».

Она опять подметила неприятную разницу: вот небрежно-элегантный кузен, а вот стеснительный муж, глядящий на всех исподлобья, старающийся двигаться как можно меньше, чтобы лишний раз не показывать своей хромоты.

– Все мои друзья детства на фронте, – рассказывал Клим Саблину. – Стучишься в дверь – и гадаешь: убит? ранен? в плену? Встретил двух знакомых барышень, за которыми мы волочились всем классом. Обе старые девы, насквозь пропитанные волей к победе.

– Я считаю, каждый честный человек должен был записаться добровольцем, – твердо сказал Саблин и так посмотрел на Клима, будто осуждал его за то, что тот ходит по ресторанам, а не сидит в окопе по уши в грязи.

«Чего он от него хочет? – с досадой подумала Любочка. – Чтобы Клим отправился в воинское присутствие?»

Она подбежала, взяла его под руку:

– Пойдемте скорее, а то у нас столик заказан на девять часов.

Проходя мимо большого зеркала, она быстро взглянула в него. «А ведь мы с Климом – красивая пара!»

5

На откосе, на самой высоте, – разноцветный терем «Восточного базара», лучшего ресторана в городе. На ступенях крыльца – красный ковер; швейцар кланялся, держа фуражку на отлете.

Охранники в черкесках с газырями, в высоких бараньих шапках и с кинжалами на поясах; на безопасном расстоянии от них – ребятня, сбежавшаяся поглазеть на чужое богатство.

Клим и Любочка прошли вслед за метрдотелем через сумрачный ресторан на увитую плющом веранду. За ширмой из тропических растений – оркестр; под горой – Ока, розовая в лучах заката; на другом берегу – пестрые крыши ярмарочных павильонов, а дальше сумерки, леса, сиреневая даль.

– Красота! – шепнула Любочка, садясь за столик.

Клим кивнул. Красота теперь стоила очень дорого. Направляясь в Россию, он гадал, как изменится его жизнь, когда он разбогатеет. Оказалось, что при деньгах можно выстроить себе пятачок ухоженной действительности, но чем уютнее в ней было жить, тем чудовищней казался контраст с внешним миром – с его войной и неясным предчувствием беды.

По журналистской привычке Клим постоянно отмечал факты, о которых надо бы писать в газетах, но он каждый раз одергивал себя: «Ты приехал в Россию не за этим. Твоя задача – быстро разобраться с делами и вернуться назад».

Продать дом на Ильинке было не так-то просто. Клим обошел чуть ли не все агентства – везде скука и упадок. Ему объяснили, что, несмотря на наплыв беженцев и высокие цены на аренду, никто не хочет покупать недвижимость: дом в любой момент могли реквизировать военные. К тому же страхование полностью развалилось: случись пожар – никто копейки не даст по страховому полису.


Гостей на веранде развлекали «Танцами воздушных змеев»: под звуки вальса в небе кружили два желтых ромба, разукрашенных лентами, на точном, никогда не меняющемся расстоянии друг от друга.

Посетители «Восточного базара» – юные, затянутые в шелка дамы и господа средних лет и крупных габаритов, кто во фраке, кто в гимнастерке: кто военный подрядчик, кто «вагонник», перегонявший продовольствие из губернии в губернию. В Саратове пуд баранок стоил двенадцать рублей, а в Нижнем Новгороде – двадцать три. «Вагонники» чихать хотели на указы правительства и, несмотря на хлебную монополию, торговали по свободным ценам.

На столах – тонко нарезанный балык, золотистые куропатки, фуагра с черносливом в крохотных фарфоровых чашках и шампанское в ведрах со льдом. Будто нет ни запрета на алкоголь, ни монополек, чьи прилавки осаждали, как крепостные стены.

Подлетел голубь-официант, с сизым чубом и беспокойными глазами, подал лососину под соусом «ремуляд», салат «Эскароль», брабри мандариновое, буше паризьен…

Клим и Любочка опять веселились и поддразнивали друг друга. Он рассказывал ей об игре футбол, захлестнувшей бедные кварталы Буэнос-Айреса, показывал фокусы с салфеткой и винной пробкой, которым его научили бездомные артисты.

– Глядя на тебя, не скажешь, что ты водился с босяками, – сказала Любочка.

– Почему? – удивился Клим.

– У тебя слишком ухоженный фасад.

Он рассмеялся:

– Просто я насквозь пропитался духом Сан-Тельмо – я там живу. Некогда это был престижный район, но из-за эпидемии желтой лихорадки все богачи съехали оттуда и сдали свои дома эмигрантам. Там очень красиво: высокие окна с жалюзи, что ни дверь – то произведение искусства. Но народ, конечно, не шикует.

– Теперь ты уедешь оттуда?

– И не подумаю. В моем доме на первом этаже ресторан, на втором – итальянское семейство с шестью дочками на выданье и мамашей, которая заботится обо мне как о родном сыне. Я обитаю этажом выше, и у меня имеется прекрасный балкон с перилами в завитушках и мигающей вывеской сбоку: El palacio de la calabaza frita – «Дворец жареной тыквы». К тому же над моим окном есть лепной дворянский герб со стертой надписью на щите – так что я по умолчанию считаю его своим. Неужели такую прелесть можно на что-то променять?

Бумажных змеев унесли, и оркестр заиграл танго. Клим хотел позвать Любочку танцевать, но она вдруг увидела кого-то за его спиной:

– А ты тут какими судьбами?

Он обернулся и застыл в немом изумлении.

– Добрый вечер, – поздоровалась графиня Одинцова.

На этот раз она была не в трауре. Огоньки китайских фонарей отражались в синем стеклярусе на ее платье, темные волосы волнами расходились от пробора до пышного узла на затылке. Она медленно обмахивалась большим черным веером, и завитки страусовых перьев колыхались, как морская трава.

Принял за горничную… Болван, болван!

Клим поднялся, раскланялся. Смотрел на Нину Васильевну с еще не остывшим весельем, не зная, то ли извиняться за свою нелепую ошибку, то ли говорить комплименты, то ли со всевозможным почетом устраивать ее у стола, звать официантов, заказывать все, что она ни пожелает…

– Люба говорила, что вы учили ее танцевать аргентинское танго, – произнесла Нина Васильевна. – Может, и меня научите?

Клим покосился на побледневшую кузину:

– С твоего разрешения.

Подал руку графине Одинцовой и вывел ее на танцевальную площадку.

– Встать надо ближе.

– Так?

Клим положил ее ладонь себе на плечо, осторожно обнял за талию:

– Да, так.

– И что надо делать?

– Следовать за мной.

Она быстро взглянула ему в глаза. Ее легкий выдох пришелся ему на шею.


Ощущать твердость колец на тонкой руке, прикосновение бедра – через шелк юбок; нервное напряжение спины, движение лопаток и еще кое-что: интимный шов на сорочке под платьем, которого касаешься бессовестными, немеющими пальцами.

Танго сродни каллиграфии и живописи – это искусство письма во всех смыслах этого слова: система знаков, рассказ о том, кем ты был и кем надеешься стать.

Клим смотрел на склонившуюся к его плечу женщину, и от внезапного восторга и вдохновения у него замирало сердце. Вот оно – переливание священного огня, передача мысли на расстоянии…

Глава 4

1

Матвей Львович Фомин, председатель Продовольственного комитета, стоял, опершись локтями на перила веранды, и смотрел на танцующие пары – весь сопревший, с горлом, стиснутым воротничком, с плечами, отдавленными заботами.

Край солнца просвечивал сквозь серые облака, как красная подкладка на взрезанной генеральской шинели. Матвей Львович поманил к себе метрдотеля.

– Кто это? – спросил он, не называя имен и даже взглядом не показывая на чужака.

– Он первый раз здесь. Пришел с Любовью Антоновной Саблиной.

– А где Любочка?

– Только что убежала. Сказала, что по счету заплатит ее кузен.

– Стало быть, это прокурорский блудный сын? Из Аргентины?

– Вероятно-с.

Так-так… Матвей Львович еще ни разу не видел Нину в бальном платье. Для него – тяжелого, сорокапятилетнего – она всегда была в черном. Она клялась, что никогда не снимет траур, но, кажется, графинечка передумала и решила отправиться на охоту за прокурорскими сокровищами.

Матвею Львовичу некогда было разбираться еще и в этом. Сегодня ехать в Питер – мрачный город, заваленный шелухой от семечек, загаженный солдатской толпой, бьющей витрины «для праздника». Немцы подступали, и Временное правительство затеяло «разгрузку Петрограда» – облегченный вариант эвакуации. Часть учреждений высылалась в Нижний Новгород: значит, будут казенные субсидии на продовольствие – главное, не упустить их.

Деньги для Продовольственного комитета надо было добывать под любым предлогом. Матвей Львович наверняка знал, что зимой в Нижнем Новгороде будет голод. Дурная хлебная монополия привела к тому, что крестьянам стало невыгодно продавать хлеб государству, и они перегоняли его на самогон.

Петроградские идиоты надеялись сбить цены, а в результате создали дефицит: если раньше хлеб был дороговат, то теперь он начал пропадать.

Все от безграмотности! После Февральской революции в органы власти набились бывшие политические эмигранты, ссыльные и политкаторжане, ни черта не смыслившие ни в экономике, ни в политике, ни в производстве. Орали на митингах – все партии разрешены, да здравствует сознательность граждан, свобода и социализм! Будет вам свобода, сукины дети, доиграетесь!

Дезертиры объединились вокруг большевиков – левой партеечки, про которую совсем недавно никто и не слыхал. Они засели в Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов и в открытую призывали к государственному перевороту: вот придем мы к власти, отберем у буржуев собственность, и сразу конец войне, конец безработице, и каждому булка с изюмом. С каких шишей? Кто за все это будет платить? Вы сами? Ваш ненаглядный рабочий класс? Ну-ну…

Марксисты-теоретики пытались разбить «старый мир»… Поздно, господа: его уже до вас разбил всеобщий паралич воли и разума. Матвей Львович знал это, но все равно спасал то, что можно. Хотя бы эту нежную, будто акварелью нарисованную девочку – Нину Васильевну.

2

Он приметил ее два года назад в кафе «Палас». Матвей Львович ужинал в одиночестве – за любимым столом в глубине зала, откуда ему было видно всех и вся. Нина вместе с подругой заказали по лимонаду и растянули его на целый час – пили по глотку через тонкие соломинки.

Нина годилась Фомину в дочери, но была совершенно непохожа на его собственных краснощеких барышень, с начала войны обитавших с маменькой в Женеве.

В словах трудно описать, что в ней было такого, в этой Нине Васильевне. Юная прелесть, особая линия, контур – переход от шеи в плечо, глаза с графитно-серым ободком и светло-зеленой глубиной, губы сердечком… Все это дается от природы, ни за что – как пасхальная премия к молодости, и только года на два-три, не больше. Тем страннее и страшнее выглядело на ней черное траурное платье – как будто она носила на себе незаслуженное оскорбление.

Матвей Львович курил сигару и думал об этой девочке. Туфли ее были красивые, дорогие, но поношенные: признак истончившегося богатства. Локти слегка залоснились: траурное платье сшито давно. На руке – обручальное кольцо: значит, траур по мужу – какому-нибудь офицерику, павшему смертью храбрых.

Бедность и стремительное увядание – вот ее будущее. И жалко, черт возьми, и ничем не поможешь. Вторгнуться в ее жизнь – перепугать до смерти: немолодой, лысый, здоровый, как медведь… Хоть и занимаешься с гантелями каждое утро, но брюхо все равно выпирает из-под ремня.

Матвей Львович подозвал официанта:

– Сыщи корзину цветов и передай вон той, кудрявенькой.

– Какие желаете?

– Самые лучшие. – Матвей Львович не разбирался в растениях.

Когда приказчик втащил в кафе огромную корзину с красным бантом, Матвей Львович вышел из зала – пусть девочка не думает, что он станет навязываться. Цветы – просто знак того, что жизнь продолжается.

На следующий день он все-таки расспросил официанта, как она приняла подарок. Желая доставить удовольствие, тот принялся врать:

– Нина Васильевна изволили страшно обрадоваться! Вот ей-богу, чуть в пляс не пустились, когда…

– Как говоришь, ее зовут? – перебил Матвей Львович.

В следующий раз они встретились на благотворительном концерте в Дворянском собрании, который организовала ее свекровь – породистая дама, окаменевшая после гибели сына. Матвей Львович пошел слушать скрипачей только потому, что прочел на пригласительном билете: «Комитет графини Одинцовой».

Его встретили как дорогого гостя, усадили в первый ряд, он выписал чек, чтоб побыстрее отвязаться от длинной плоскогрудой девицы с сундучком для пожертвований. Нина присела через одно кресло от него, и Матвей Львович переменил местами именные карточки, лежавшие на сидениях, – чтобы быть к ней поближе.

Она слушала музыку, а он томился рядом и не смел повернуться в ее сторону, боясь окончательно расшибить сердце. Милая моя, ясноглазый олененок…

В антракте они вышли в коридор, и Нина первой заговорила с Матвеем Львовичем. Оказалось, это она надоумила свекровь пригласить его на концерт.

– Я все о вас узнала. Вы были главным инженером на Сормовских заводах и за три года полностью переменили там стиль работы: ввели строгую дисциплину и подняли качество продукции. В тысяча девятьсот третьем году ваш паровоз получил на Парижской выставке золотую медаль… – Она пересказывала как урок список его достижений: – Вы участвовали в слиянии в одно акционерное общество Коломенского, Ижевского и Выксинского заводов. Являетесь членом правления пароходства Меркуловых, владеете газетами в Москве и Петрограде… После революции разругались в пух и прах с председателем Временного правительства князем Львовым и приехали в Нижний Новгород, где стали заниматься продовольственной проблемой.

Матвей Львович не перебивал. Он смотрел на ямку между ее ключицами, и ему казалось, что он готов отдать все на свете ради возможности ткнуться своей обветренной рожей в эту полудетскую шею, прижаться к ней и замереть.

Нина придумала план – собственно, для этого ей и требовался Матвей Львович. Она оказалась на редкость смекалистой, бойкой и самонадеянной, но при этом поразительно дремучей во всем, что касалось денежных дел.

– По-моему, это отличная идея, – говорила она. – В Малороссии и на нашем юге испокон веков печи топят кизяком – это и дешево, и очень удобно: не надо везти дрова за тридевять земель. Вокруг Нижнего Новгорода все леса вырублены, транспорт дышит на ладан, и это означает, что многие семьи зимой останутся без дров.

Матвей Львович усмехнулся: «Многие семьи!» Все, милая, все останутся без дров, если не произойдет чуда.

– Вот я и подумала, – продолжила Нина, – а что, если собрать навоз, который извозчики скидывают у Ильинского оврага, и высушить его, как делают степняки? Это верное дело – только нужен начальный капитал.

Антракт кончился, из колонного зала доносились звуки скрипок. Со всей бережностью, на которую только способна человеческая душа, Матвей Львович объяснил Нине, что кизяка в Нижегородской губернии не высушишь: надо, чтобы лето было сухим и жарким, чтобы лошади питались не той дрянью, которую им отпускают извозчики, а степной травой.

Нина сидела перед ним, растерянная и несчастная, будто он только что растоптал ее последнюю надежду. Она хотела поправить прическу, но острый зубец на перстне зацепился за кудрявую прядь, и ей все никак не удавалось опустить руку.

– Я помогу вам, – проговорил Матвей Львович и, получив разрешение, несколько секунд наслаждался, касаясь теплого девичьего затылка.

3

Нина оказалась графиней только по мужу – она родилась в семье мелкого лавочника, а Матвей Львович еще изумлялся – откуда у благородной дамы интерес к коммерции? От мужа Нине достались тысяча десятин земли, усадьба на реке Керженец, а при ней – маленький льнопрядильный завод: бестолковое предприятие, которое покойный Одинцов учредил, чтобы «идти в ногу со временем». Он влез в долги и выписал из-за границы оборудование и управляющего-немца, который обещал наладить на заводе какую-то «эльзасскую систему». Как потом выяснилось, большую часть времени он занимался охотой и сочинением длинного трактата о глухарях.

В 1914 году крестьяне в патриотическом порыве изгнали его как «ермака» – гражданина «Ермании». Нина к тому времени уже овдовела и совершенно не представляла, что ей делать с заводом. Она попросила помощи у своего дяди, Григория Купина, который когда-то работал на Молитовской льнопрядильной фабрике; худо-бедно тот сумел наладить производство, но прибыли завод почти не давал: беда была и с сырьем, и с отгрузками, а главное – с рабочей силой. Мужиков чуть ли не поголовно отправили на фронт, а оставшихся сманивали соседи-помещики.


  • Страницы:
    1, 2, 3